Выйдя на пасмурную Чилтерн-стрит, Герц обнаружил, что нынче выдался день воспоминаний. Снов, которые он прибережет для будущих ночей. Он задумался, как всегда, о силе тех ранних впечатлений, которые оставляют законсервированными столько лиц. Он мог видеть так, словно они только что простились на автобусной остановке, подругу матери, Бижу Франк, которая по субботам приходила на чаепитие, когда он был в Брайтоне у Фредди, а отец в магазине. Они жили в то время на Хиллтоп-роуд, в квартире, которая для них была явно велика. Они поселились там, когда только приехали в Лондон; Губертус, у которого были обширные связи, снял ее для них через какого-то своего приятеля. Этот приятель оказался родственником Островского, владельца музыкального магазина, который их обоих взял на работу. Так что первое время по приезде они целиком зависели от немцев и от того, что за них решили в Берлине.
Это в значительной мере облегчало им переходный этап, но и удерживало от новых знакомств. Так или иначе, но они чувствовали себя изгоями, постоянно ловили на себе неодобрительные взгляды прохожих. Соседи не думали идти на сближение. Их можно было понять: вероятно, они еще плохо представляли себе, что творится в Германии. Квартира была с регулируемой арендной платой, и это несколько заслоняло тот факт, что она была ультрафешенебельной, даже буржуйской. Когда плата перешагнула определенный порог, им пришлось съехать. Когда это произошло — надо было что-то решать, определяться с жильем, — Островский посоветовал им перебраться в квартирку над магазином на Эджвер-роуд. Эта квартирка была маленькой, даже тесной, зато она принадлежала Островскому, который принял на себя роль их крестного. Мать Герца подозревала, что Островскому просто понадобилась та квартира на Хиллтоп-роуд для другого какого-нибудь протеже, само собой, для женщины, но они были не в том положении, чтобы возражать. К тому же на Эджвер-роуд у его отца уже не было бы необходимости идти пешком на другой конец города, что служило для него единственным развлечением и формой отдыха. Но опять же никак нельзя было дать понять, что этот переезд совершается без особого желания. Их семья зависела от милости чужих людей, пусть даже милость эта выражалась в том, что эти люди принимали за них решения.
Бижу Франк приходила к матери Герца на Хиллтоп-роуд в те ужасные послеполуденные субботние часы, когда он составлял компанию Фредди. Герц видел ее как наяву: маленькая трепетная фигурка в приличном черном пальто и невыразительной фетровой шляпке, затеняющей маленькое тревожное личико. Она тоже была знакомой из прежних времен, хотя успела прожить в Англии некоторое время, выйдя замуж за престарелого англичанина, чья нелепая любовь ограждала ее от того круга, по которому она так тосковала. Оставшись хорошо обеспеченной вдовой, она оказалась буквально оторванной от нормального общения и была поистине счастлива, когда случайно встретила в местной булочной Труду Герц, и та быстро согласилась возобновить существовавшие некогда приятельские отношения. Бижу Франк наконец-то обрела наперсницу после томительных лет прислуживания мужчине, которого не она себе выбрала. Это он ее выбрал, объяснила она своей новоприобретенной подруге, и просто не спускал с нее глаз. Теперь она освободилась от него, но не освободилась от его влияния, а осталась все такой же нервной и осмотрительной, словно он по-прежнему следил за каждым ее движением. Хотя во всех прочих смыслах она была вполне дееспособна, ее пугали самые обычные вещи, и в сопровождении Юлиуса ей было спокойнее потихоньку идти к остановке и дожидаться автобуса. Ему никогда не удавалось отвертеться от этой обязанности; при любых обстоятельствах мать заставляла его ее провожать. Поэтому даже в светлые летние вечера, когда его ровесники отправляются веселиться, он был приговорен к маленькой ручке Бижу, ее медленным шажкам и сокрушенному бормотанию о том, как ее тревожит здоровье его матери (и в самом деле слабенькое) и как угнетает ее их плачевное положение. Наконец подошедший автобус дарил ему свободу, но Герц еще долго стоял и махал ему вслед. Только милая улыбка Бижу отчасти примиряла Герца с другими обязанностями, что ждали его дома.
Бижу Франк очень серьезно относилась к дружбе с матерью Герца, и он надеялся, что мать тоже серьезно относится к дружбе с Бижу, которая казалась — да и была — ей верной подругой. Он часто присутствовал при их разговорах, основой которых были супружеский опыт Бижу и ипохондрия матери Герца. Каждая доброжелательно выслушивала собеседницу, терпеливо дожидаясь своей очереди заговорить.
Пока приступ загадочного сопротивления Фредди своей участи — точнее, участи, уготовленной ему матерью, — не нанес ей сокрушительный удар, эти вечера возвращали матери Герца часть ее прежней уверенности в себе. Для них она одевалась с особенным тщанием, готовила блюдо разной вкусной мелочи; на короткое время к ней возвращались манеры берлинской хозяйки, и она действительно возвышалась над всеми обстоятельствами своей несладкой жизни. Она жаждала общества Бижу, но никогда этого не показывала. Во всяком случае, у них была довольно тесная дружба, хотя, если бы это происходило в Берлине, они встречались бы всего пару раз в год. Чаепития, так же, как шляпка, которую Бижу никогда не снимала, возвращали им обеим уверенность в том, что традиции еще живы, что они обе еще не до конца утратили светские манеры. Возможно, эта уверенность была единственным, что связывало их с прошлой жизнью. Обе это тоже знали и дорожили знанием.
— Ну как наша дорогая подружка сегодня себя чувствует? — вернувшись из магазина, спрашивал отец Герца, галантно изображая причастность их дружбе, в то время как про себя он молча мечтал о бодрящем стаканчике шнапса.
Но этого ему не позволялось: церемонию следовало завершить глоточком шерри-бренди в компании дам. То был сигнал, что визит близится к завершению и скоро Юлиусу предстоит в очередной раз вести Бижу к остановке.
— О, спасибо, Вилли. А как вы? Как ваша работа?
— Отлично. Все замечательно.
— Какие новости оттуда?
— А какие оттуда могут быть новости? Лучше об этом не думать.
— Я стараюсь не думать, но это не так уж просто.
— Это еще долго будет непросто.
Тут вмешивалась мать Юлиуса и говорила, что им всем надо стараться жить настоящим. Сама она справлялась с этой задачей в своеобразной бесхитростной манере, приглушая тревогу и возмущение зацикленностью на собственном самочувствии, которое она ставила превыше здоровья мужа, и на Фредди, на которого возлагала преувеличенные надежды. О том, что ее надежды неоправданны, у Юлиуса был повод поразмышлять, когда он сидел с Фредди в почти голой комнате, напомнившей Герцу комнату в общежитии в Брайтоне. Фредди не проявлял ни малейшей склонности уехать отсюда. И Юлиус, и его отец понимали, что, когда Бижу Франк отбудет, миссис Герц вернется к своему обычному состоянию, снимет серьги и ожерелье и, скорее всего, снова переоденется в домашний халат. Дознание о здоровье Фредди будет проведено вечером, когда все уже будут уставшие, и всем прибавит усталости. Что родители знали об этих серых субботних днях? Что Юлиус позволял им узнать? Облегчать жизнь — вот была его задача. Даже обязанность. И наконец, допив вторую рюмку шерри-бренди, его мать позволяла себе принять предложение пойти лечь.
Ужин их состоял из припасенных для гостьи бутербродиков с копченым лососем и маленьких миндальных пирожных. А гостья, видимо, догадываясь об этом, ела очень мало. В каких-то вещах она была очень чуткой. Все они очень дорожили этой дружбой, поскольку больше дружить им было не с кем.
Но по сравнению с дневными часами даже эти утомительные вечера казались отдыхом. Ох уж эти субботы! Даже сейчас, дожив до возраста, когда ты уже, как говорил Герц, «на грани вымирания», он ненавидел выходные. Воскресенья были еще ничего. По воскресеньям он гулял, захаживал на пару минут в разные церкви — выяснить, понравится ли ему программа (обычно она ему нравилась), и неизбежно снова выходил на улицу, потому что чувствовал, что ему там не место, что его место где-то в менее благостной обстановке. Он не чувствовал, что Господь присутствует на таких церемониях, но знал, что обычным путем бога не достигнуть. Его печалило, что Иисус не является — ведь должен же Он слышать некий зов? Религия предков Герца, которую он не исповедовал, представлялась ему построенной на сплошных запретах, на исключительности праведников, для которой он не видел никаких оснований. Он был бы не прочь стать ближе к Богу, заручиться его покровительством, но этого было ему не дано. Хотя все его мысли и чувства были, как и у его родителей, сугубо мирскими, его не покидало ощущение, будто он изгнан из Германии за какие-то прегрешения предков.
И ему казалось, что дело именно в этом, потому что он не был исполнен любви, как подобает — он это точно знал — истинному христианину. К примеру, он питал все возрастающую неприязнь к своему брату. И что прикажете делать с этими детскими восторгами по поводу младенца Иисуса? Герц знал, что его задача — облегчать жизнь, но без помощи сверхъестественных сил это было бы слишком тяжело. Он полагал, что должен исполнять свой долг, раз уж от него это требуется. И все же, если бы ему открылось какое-нибудь доброе божество, он попросил бы короткого отпуска, всего лишь немного времени, чтобы поставить свою жизнь на нужные рельсы и сделать свой выбор.
В зрелые годы Герц поражался тому, что его родителям невдомек, что молодым полагаются свобода и развлечения. В конце концов он их простил: ведь представить их юными было попросту невозможно, они родились взрослыми людьми, измученными заботой. Он испытывал к ним жалость, любовь, смешанную с раздражением, он принимал их такими, какие они есть, но при этом знал, что так и не стал их истинным наследником, таким, каким бывает настоящий юный наследник. То же самое можно было сказать и о Фредди, несмотря на все привилегии, которыми они щедро его осыпали. В зрелые годы Герц сумел понять, что Фредди был смелее его, потому что сознавал, что возмущается своими родителями, которые направили его на ту головокружительную стезю, где он был не в состоянии удержаться. Нервные расстройства Фредди — если можно так их назвать — были скорее выражением протеста, нежели подлинным недугом. Что он заболевает, не было никаких сомнений, и желание миссис Герц представить болезнь Фредди проявлением его артистической натуры, творческой неудовлетворенностью свидетельствовало о ее слепоте и неизменности предпочтений. Заточение Фредди, таким образом, превращалось во что-то более терпимое и воспринималось ею как пауза, во время которой она может строить новые планы на его счет. Опять же по своей слепоте, она не понимала, что эти планы уже никому не нужны.
Итак, субботы были пропитаны меланхолией. На автобусе, потом на поезде, потом опять на автобусе Герц добирался до того отдаленного уголка, где проживал теперь его брат. Дом, бывший некогда частной гостиницей, переоборудовали для долговременного облегчения жизни тем, кто нуждается в убежище. Там был предусмотрен медицинский уход, однако пациенты — или жильцы — должны были сами себя обслуживать под присмотром доброжелательной миссис Уолтерс, домовладелицы, жившей там же. Эта замечательная женщина всякий раз встречала Юлиуса с искренним радушием. Вот еще один пример непостижимости Святого Духа, ибо миссис Уолтерс была набожна. Фредди, напротив, проявлял очень мало радушия, вероятно не сознавая, что Юлиус жертвует своим свободным временем, чтобы его навестить. Он без особого оживления принимал от брата пакет с фруктами и газету и указывал ему на кресло с таким видом, будто собирался давать интервью репортеру. Его манера говорить «моя мать» и «мой отец» также наводила на мысль об автобиографии. Казалось, он до сих пор пребывает в плену фантазий, что сейчас еще он артист, юный талант, хотя в определенный момент разговора иллюзия рушилась, и он ударялся в слезы. Тогда и Юлиусу казалось, что он сам сейчас заплачет — не только из-за Фредди, но и вообще из-за крушения семьи.
— Не плачь, — произносит он. — Ты выглядишь намного лучше. Вот съешь-ка лучше шоколадку.
И трясущаяся рука с готовностью тянется к сладкому, словно Фредди по-прежнему думает, что ему от рождения положена сладкая жизнь.
Облик его изменился; поредели волосы, ослабело от постоянного бездействия тело. И все же он не казался недовольным — за исключением тех моментов, когда заводил речь о прошлом. Задним числом он ощущал чудовищную несправедливость возлагавшихся на него надежд, и, судя по всему, эта маленькая пустая комнатка нравилась ему больше дома, который у него когда-то был, и, судя по всему, он чувствовал себя неплохо, пока не наступала пора жаловаться на то давление, которое его сюда привело.
Таков был ритуал этих посещений, и претензии Фредди всегда были одни и те же.
— Я был слишком молод, — говорил он. — Я не умел отказываться. Меня тошнило до и после каждого выступления. И все равно моя мать заставляла меня упражняться, она всегда сидела в первом ряду — в середине первого ряда — на каждом моем выступлении. Мой отец был с ней заодно, хотя мог бы меня спасти. Но у него не хватало смелости. Моя мать всегда им командовала. Жуткая женщина.
Он не спрашивал, как они поживают. Тон его как-то сам собой становился напыщенным, снисходительным по отношению к воображаемому журналисту. Только Фредди словно бы и не знал, что репортер на самом деле — его родной брат. Такие монологи были делом обычным, но Юлиус не мог не испытывать смущения, их выслушивая. Тщетно выглядывал он в окно и смотрел в белое небо. В комнате было так же холодно, как и снаружи. Даже в редкие солнечные дни за окном не утихали ветра.
— Тебе не скучно здесь? — спросил Юлиус, пытаясь нарушить монотонность дня. Это место просто источало скуку и неуют. — Тебе не хочется заняться какой-нибудь работой?
Фредди потупился.
— Я тут кое-что делаю, — сказал он. — Помогаю иногда на кухне.
— Это ты мог бы делать и дома.
— Я не могу уехать от миссис Уолтерс, — Фредди охватило возбуждение. — Я никогда не смогу уехать от миссис Уолтерс.
— Придется рано или поздно. Мы не можем платить.
— Мне найдут здесь работу. Тогда я смогу сам платить за эту комнату.
В конечном итоге так и вышло. Он стал получать небольшое жалованье в качестве прислуги за все, преимущественно — уборщика. От грязной работы руки его загрубели и распухли, однако трястись стали меньше. Юлиусу это казалось невыносимым позором, однако он понимал, что никакого другого варианта не было. Когда им придется переехать в квартирку над магазином, для Фредди там комнаты не будет. Каким бы благожелательным Юлиус ни старался быть, ему была невыносима мысль о том, что его место снова может занять брат. Поэтому он промолчал об изменениях в жизни Фредди, лишь сказал отцу, что на содержание брата теперь потребуется меньше денег. Отец бросил на него яростный взгляд, потом покорился. «Какой удар, — сказал он. — Мой чудесный мальчик…»
— Тебе пора идти, — говорит Фредди. — Скоро будут разносить чай. Я обещал помыть после этого посуду.
«Увидимся через неделю», — говорили они друг другу, словно в этом была какая-то необходимость. На пороге они обнимались. В этом объятии присутствовали даже чувства изначально любящих друг друга братьев. На этом визит заканчивался.
Юлиус и сам считал, что его родителям не под силу та обязанность, которую он каждую неделю брал на себя. Родители (и Фредди об этом тоже знал) были чересчур боязливы, чтобы открыто встретить крушение своих надежд, и потому упорствовали в иллюзии, что все идет нормально, и начисто отрицали факты. Такая тактика помогала им выжить, и они отчаянно за нее цеплялись. Все бремя легло на плечи младшего сына, и Юлиус стал опекуном всех троих, не сознавая сам, как называется его роль. И все же на обратном пути к остановке его каждый раз охватывало чувство грусти, и окружающий ландшафт сразу терял краски. Однажды на этом пути трагедия жизни Фредди внезапно открылась ему во всей своей полноте — и до конца было еще далеко: он скатывался от всеми лелеемого юного дарования до уровня прислуги непрерывно и без помех. А ведь до сих пор Юлиус, по молодости своей, верил, что какая-то высшая сила остановит этот необратимый процесс. Он принял без возражений тот факт, что Фредди больше не слушает музыку, но пребывал в убеждении, что искусство должно удерживать человека от такого падения. Искусство, несомненно, являлось ключом к двери в более прекрасный мир, однако Фредди расторг помолвку с музыкой, словно их связь была всего лишь флиртом, который так и не перерос в зрелые отношения. Его мать по-прежнему слушала музыку по радио и отбивала такт рукой, да и в магазине, если уж на то пошло, их окружала музыка, но Юлиусу и его отцу не было дела до музыки. Им было дело до Фредди и до его мятежа, который закончился почти желанным поражением. А может, в этом поражении и было освобождение? Не обрел ли Фредди таким неестественным образом душевный покой? Он словно бы отбросил прежнюю жизнь и вместе с нею все, что ее тогда наполняло. Миссис Уолтерс была теперь его родительницей, и Юлиус не видел смысла уговаривать его вернуться домой во всех смыслах этого слова. «Моя мать» и «мой отец» стали почти мифическими персонажами, никак не относящимися к настоящему, а сам Юлиус был слишком незначительной фигурой, чтобы пробудить большой интерес Фредди. Наверное, и не стоило тревожить его отголосками событий большого мира, но Юлиуса беспокоило, что произойдет, если — и когда — умрут его родители. Вызовет ли это какое-нибудь пробуждение, катаклизм похороненных чувств? Этого надо будет постараться всеми силами не допустить, поскольку Фредди мог сломаться снова. А уж что случится, если Фредди суждено умереть прежде, чем родителям, об этом даже подумать было невозможно. Крушение двух других хрупких жизней — трех, если считать его собственную, было бы полным. Юлиус не сомневался, что за смертью брата стремительно последуют одна за другой новые смерти, и его потребность облегчать жизнь, цель, которой он все еще был верен, предстанет в своем истинном виде: желания, тщетного желания, чтобы его усилия были увенчаны пусть не славой, так хотя бы сознанием благородства.
Через пятьдесят лет, спустя целую жизнь, Герц пришел к мысли, что одаренность Фредди, хоть и феноменальная, была нехорошего свойства. Она была сродни аутизму, а не подлинной страсти. Зрители завороженно глядели, как по лицу Фредди, сменяясь, пробегали оттенки чувств, словно видели в действии работу подсознания. Он казался совершенно непричастным к тому, что переживал и чувствовал, как будто эти переживания происходили в другом измерении, не соприкасающемся с повседневностью. Публика на него ходила охотно, но так, как стремятся посмотреть диковинку, ярмарочное представление. Возвращение к повседневности, надо думать, было в высшей степени болезненным. Неудивительно, что ему пришлось бросить играть, подавлять тошноту, переезжать с места на место. Неудивительно, что он сломался. И как только его болезнь была названа, бремя словно бы стало легче, как будто больше уже никто ничего не станет от него ожидать. Даже мать, в общем-то, об этом знала, хотя по своим соображениям изо всех сил поддерживала фикцию, что он выздоравливает. Несмотря на всю кошмарность своих поездок к брату, Юлиус видел, что поделать ничего нельзя, и уезжал из Брайтона не как человек, выполнивший свой долг, а скорее как принявший участие в церемонии, на которой не было церемониймейстера. Эмоции, которые испытывал он сам, хотя и чрезвычайно сильные, относились к нему самому, будто он был как те жертвы Французской революции, которых привязывали к трупам и бросали в реку. Им пожертвовали в беспомощном служении тому, кто во многих отношениях уже ушел из этой жизни.
Герц спросил себя, неужели все старики начинают все понимать, когда уже ничего нельзя исправить? Он спросил себя, размышляют ли, как он, те люди, что идут по улице мимо него, о том, чего не воротишь? В таких раздумьях мало проку; они являются результатом течения времени, а потому применения им нет. Как еще он мог повлиять даже теперь на те грустные субботы, кроме того, что признать себя их наследником? Как бы он ни старался, он не мог отделаться от ощущения, что должен быть сейчас в другом месте, что должен не делать покупки у «Маркса и Спенсера», но покорно брести по пустой дороге, подняв воротник для защиты от морского ветра. И только когда суббота подходила к концу, когда он сидел против бесспорно своего персонального телевизора, в своей доказуемо персональной квартире, он мог расслабиться. Но даже тогда он был почти готов снова выйти, чтобы довести миссис Франк до автобусной остановки и вновь отложить на потом свою жизнь, в тщетной надежде, что кто-то ее для него восстановит.
Брат умер в приюте, рядом с ним был лишь он один. Как он и надеялся, родители умерли раньше Фредди. Юлиус все не мог решить, сказать ли Фредди об их смерти, и наконец сказал. Фредди был в тот миг уже очень слаб, сознание то покидало его, то снова возвращалось, но он, кажется, понял. Словно объединенные семейной скорбью, они взялись за руки. В тот миг, когда их руки похолодели в унисон, Юлиус понял, что жизнь Фредди оборвалась. Он и при этом не казался недовольным. Черты его приобрели то странное отдаленное очарование, какое проявлялось, когда он играл. Похоже было, что сама смерть являла свое присутствие еще в те далекие дни его успеха. Только на этот раз ясно было, что ему совсем не страшно.