— Это было похоже на облако, — объяснил он доктору. — Как будто меня окутало облако, или то, из чего они состоят. Такое непрозрачное. Я не могу иначе это выразить, хотя мне пришлось подыскивать сравнения для себя самого. Единственное, что мне пришло на ум, это то, что Фрейд пережил на Акрополе.
— Простите?
— Фрейд писал о чувстве нереальности, которое охватило его, когда он осматривал Акрополь. Он испытал сильную тревогу, и состояние дурноты вдобавок, хотя сознания не терял. Тогда, будучи Фрейдом, он придумал объяснение: ему стало нехорошо оттого, что он пошел дальше своего отца. Другими словами, он достиг образа жизни — в денежном отношении, в плане карьеры, — которого не удалось достичь его отцу. Он вышел за отцовские пределы. Фрейд знал, что его отец не мог бы себе позволить такую экскурсию, поэтому в некотором смысле он предал его, он его обскакал. Очень красивая теория, согласитесь. Я тоже пошел дальше своего отца, который был трудягой и несчастным человеком. Вы не думаете, что я, возможно, испытал нечто в этом роде?
— Когда вы в последний раз измеряли давление?
— Ну, относительно давно. Ваш предшественник, доктор Иордан… Кстати, что с ним случилось? Такой молодой…
— Он уехал в Девайзес, там его ждет практика тестя. Ему не терпелось выбраться из Лондона. В Лондоне врачам приходится очень нелегко.
— Да, об этом много говорят.
— Сейчас я измерю вам давление. Закатайте рукав, пожалуйста.
На стене позади стола доктора висела нелепая акварель с какими-то лодками на фоне заходящего солнца.
— Это вы сами писали? — вежливо спросил он.
— Моя жена.
— А-а.
У нас весь дом ими увешан. Н-да, высоковато. Даже слишком. Я вам выпишу кое-что от давления. — Он сверился с компьютером. — Я вижу, доктор Иордан прописывал вам нитроглицерин. Вы его принимали?
— Это такие шарики, которые кладут под язык? Нет. Я ничего не принимал. Я предпочитаю не пить лекарств. Я и видел-то его, наверное, один раз. Доктора Иордана, я имею в виду.
— Они вам помогут, если с вами повторится нечто подобное. Глупо пренебрегать таблетками. Они для того и служат, чтобы помогать.
— О, я ношу их с собой. — Он похлопал себя по карману. — Но я предпочитаю знать, что со мной происходит. А что вообще со мной такое? Я ведь не болен.
— Вы уже не молоды. С вами уже бывало такое?
— В общем-то, нет. Небольшая слабость иногда. Я всего один раз, кажется, обращался к врачу.
Он вновь подумал о немецком докторе из Баден-Бадена, который был в буквальном смысле врач от бога. Герц защитным жестом прижал ладонь к сердцу. Доктор этого не видел, поглощенный своим компьютером. В тот момент Герц решил больше к нему не обращаться. Он, несомненно, был весьма компетентен, но, по мнению Герца, не обладал артистическим или даже поэтическим умением сопереживать, которое позволило бы ему понять чужой недуг. А недуг Герца остался при нем, не в каком-то физическом выражении, но в виде того же облака, маячащего на горизонте сознания. Всю жизнь он был не здоровяком, но устойчивым к болезням, поскольку ему необходимо было беречь окружающих от знания о своей слабости. И бывали моменты слабости, но он беспрестанно преодолевал ее, чтобы не беспокоить родителей и даже собственную жену. Таким путем он выработал некоторый иммунитет к физическим немочам, однако все время отдавал себе отчет в том, что эта защита может рухнуть. До сих пор он не сгибался ни под серьезными заболеваниями, в чем его заслуги не было, ни под пустяшными, в чем она была. Он по своему опыту знал, что хороший ночной сон даст ему силы встретить новый день, и обычно так именно и было, но в последнее время он спал ужасно, а иногда просыпался в панике, с сильным сердцебиением. В такие ночи, точнее, ранние утренние часы, он благодарил судьбу за то, что живет один и может не торопясь совершать все утренние ритуалы, и за это время его сердце успокаивалось. Потом, в течение дня, он больше не испытывал таких ощущений и приписывал свой трепет кошмарному сну, который не разбудил его, но был достаточно тревожащим, чтобы дать о себе знать в виде начинающейся тревоги. Он говорил себе, что изменение восприятия, какое возникает под действием кошмара, может иметь физическое отражение. В то же самое время он жаждал уловить хоть какую-нибудь информацию, содержавшуюся в том забытом сне.
Вчерашнее происшествие встревожило его настолько, что он записался на прием к врачу, но теперь, после осмотра, решил, что инцидент исчерпан. Эта консультация разочаровала его: компьютер, акварель, странно отсутствующий вид у самого доктора — все это вызвало у Герца недовольство, граничащее с гневом. Это было ново: он не отличался вспыльчивостью. Но тут почувствовал, что вежливость вот-вот его покинет. Ему хотелось больше общения, ему требовалось больше, чем можно было тут получить, и он сам признавал, что это часть его несбыточной мечты о близости, интимности. Его фрейдистское сравнение оказалось для врача пустым звуком, тогда как для него это было важно. Если бы слабость предыдущего вечера можно было отнести на счет неких глубоко метафизических причин, это вдохновило бы его на дальнейшую борьбу. Если же, паче чаяния, оказалось бы, что он чисто физически сдает — он вступал на более зыбкую почву. При всей своей вере в дихотомию отдаленной мотивации и непосредственных причин, он знал, что разум не может всегда обманывать тело и что тело, которое все принимают как данность, может в любой момент оказаться хрупким и, хуже того, предательским. Он предпочитал считать, что его сердцебиение вызвано гневом на эту консультацию, которая в его глазах была нудным спектаклем и в очередной раз пожалел о степенном, убеленном сединами немецком докторе — как давно это было! — даже пожалел о своей былой стойкости, которой почти не осталось. Он не хотел умирать, но все же еще меньше хотел уступать болезни, поскольку она вынуждает прибегать к чьей-то помощи. А та помощь, которую он мог получить, была, по его мнению, недостаточной. Больше всего его угнетало ощущение, что он нагоняет скуку на этого человека, тратит его время, излагая не просто характерные симптомы, обычные, по-видимому, для всех стариков, а стремясь заинтересовать его предположениями явно дискредитированного толка. Фрейд теперь уже не в моде: молодые люди, особенно молодые врачи, не тратили на него время. Герц обратил свой гнев на себя, почувствовал, какой он запутавшийся и глупый, и приготовился уйти, поскольку видел, что собеседование окончено, что компьютер уже изрыгает рецептурный бланк, что он находится на чужой территории, где только бесспорно физическое имеет значение, а всякие теории можно отметать не глядя.
— Я вас попрошу ежедневно принимать лекарство от давления и через несколько недель снова прийти на прием. Люди вашего возраста должны относиться к давлению серьезно.
— Значит, вы думаете, что все дело только в давлении?
— Больше я пока не могу сказать. Вы производите впечатление вполне крепкого человека.
Но откуда ему знать? На исследование это совсем не тянет. Прежде всего, оказалось, что это удивительно утомительно. Он попытался представить себе доктора дома, с женой-акварелисткой, но необходимые образы не являлись.
— Вероятно, вы уходите в отпуск? — спросил он, в последней попытке установить какую-то взаимность, пусть даже на условиях доктора.
— Я уже отдыхал пару недель. Я предпочитаю брать отпуск зимой. Сбегаю от всех этих зимних болезней. — Он заговорщицки засмеялся.
И Герц сразу же постиг суть этого человека. Он просто не был создан для профессии врача, ненавидел медицину, ненавидел доброту, которая вменялась ему в обязанность, даже ненавидел себя за это эмоциональное фиаско — в его понимании. Вот чем объяснялась его угрюмость, его предпочтение компьютера живому телу, его слишком ощутимая добросовестность.
— Вы из семьи медиков? — спросил он, чтобы проверить свою теорию.
— Да. Вы очень догадливы. Предполагалось, что я пойду по стопам отца.
— Трудно было бы не оправдать его надежд, верно ведь?
— О да. — В его голосе Герц услышал целый сонм подавляемых желаний.
— Действительно, трудно сопротивляться пожеланиям близких. — «А вам бы стоило заняться чем-нибудь другим, все равно чем, — подумалось ему. — Вы хотели свободы, а вам ее не дали. Вы вполне успешно делаете необходимое. Вы своего рода управляющий для больного. Но на самом деле врачевание — это не управление. Так же как и не искусство. А медицина, уж конечно, самое высокое из искусств, разве не так? Что не могут сказать нам Лоррен и Тернер, находится в ваших руках. Это задача для священника. И человек истинной проницательности не повесил бы в кабинете акварель жены, даже если бы это вызвало разлад в семейных отношениях».
— Носите таблетки с собой, — сказал доктор. — Положите под язык один шарик, если снова почувствуете себя плохо.
Он встал с видимым облегчением, передал Герцу рецепт.
— Медсестра проверит ваше давление. Просто зайдите через пару недель, без записи.
Герц положил бумажку в карман. Он будет принимать эти таблетки или, вернее, попробует. В интересах науки он даст медсестре измерить кровяное давление. После этого он уже, вероятно, ничего делать не будет, полагаясь на исконное знание себя в борьбе с теми испытаниями, которые ему уготованы судьбой.
— Я так понимаю, что Фрейд сейчас уже совершенно устарел? — спросил он уже у двери.
— Совершенно. До свидания, мистер Герц. Берегите себя.
На залитой солнцем улице он почти перестал сердиться, хотя вялое разочарование осталось. Он вспомнил, что на Паддингтон-стрит есть маленький городской садик, единственная отрада в этом районе, не считая слишком удаленного парка. Он посидит на скамейке и подумает о своем в обществе других стариков, а возможно, также и пожилых дам. Погода оказалась на удивление постоянной: после сумеречной весны теплые дни угасали очень постепенно, превращаясь в завораживающие красотой вечера, хотя темнело уже довольно рано, поскольку на дворе был август. Теперь уже трудно было игнорировать россыпи опавших листьев или сообщения о засухе в газетах, хотя невозможно было представить, что кому-то хочется дождя. Достаточно выходить каждое утро на солнышко, чтобы отогнать прочь мысли о том, что будет дальше. О приближающейся зиме он сознательно не думал. Он тяжело опустился на деревянное сиденье, и бумажка в кармане зашуршала. Надо будет отнести рецепт знакомому провизору, советам которого он всегда доверял. Пока ему достаточно было сидеть вместе с другими стариками и одной старой дамой, читавшей «Дейли мейл», с которой он чувствовал солидарность. Он бы, наверное, рано или поздно обменялся с ними несколькими замечаниями — о погоде, разумеется: больше он не повторит своей ошибки и не станет касаться таких тем, как Фрейд. Да, это была ошибка. Он был в смущении, боялся, что это может быть заметно со стороны, ругал себя за то, что вторгся на чужую территорию, проявил неуместное любопытство. Но как жить без этого? После стольких лет сознательного повиновения, зависимости от желаний других, он рассматривал это робкое прощупывание идей как вполне допустимую вольность. Ему уже не нужно было облегчать жизнь всем подряд; он подводил итоги. Он мог читать, размышлять, лелеять нечестивые мысли. Он мог делать выводы, которые показались бы неразумными в дни его повиновения, поскольку это было повиновение, а не рабство, и добывать из этого некоторую остаточную сладость. Он не жалел, что тем временам пришел конец, но к контрасту между той его деятельной жизнью и этой беспокойной свободой было трудно притерпеться и приспособиться.
Он подумал, что с удовольствием обсудил бы этот вопрос, в интересах исследования, с тем или другим пожилым собратом из тех, что грелись на солнышке, и, как всегда, пожалел о том, что это невозможно. На него посмотрят как на постороннего, и, что хуже всего, в своем стремлении подружиться он будет похож на постаревшего школьника. И все же, если бы он набрался храбрости прорваться сквозь этот невидимый барьер — какими открытиями он мог бы обогатиться! Но в этом маленьком мирке, казалось, существовало соглашение о соблюдении предельной секретности. В самом деле, вокруг он видел лишь суровые лица, не смягченные даже тенью улыбки. Сосредоточенное молчание вызывало мысль о шахматистах, или, скорее, о тех, кого он заметил, испытав похожее смущение, в кафе в Нионе, когда дожидался поезда после столь благочинного свидания с Фанни и ее матерью в «Бо Риваж». Герц понял, что печаль и обида, которые он тогда испытал, подготовили его к целой жизни, полной того же самого: к длинной веренице поражений. Такова была суть его воспитания чувств.
И все же то, что он ощущал сейчас, сидя на солнышке, было не просто очередное разочарование, вызванное чем-то чуть более серьезным, чем невозможность обмена мнениями или, скорее, запрет на такой обмен. Приученному быть наедине с собой, не одинокому в точном смысле этого слова, ему был знаком дефицит мыслей, таких, какие, вероятно, должны быть общими для людей одних убеждений. А разве его не окружали такие же люди, как он сам? Возможно, все дело в дефиците подходящего места для встреч, кафе например, вроде тех, какие можно найти рядом с таким же садиком в любом городе на континенте. Он внезапно почувствовал голод, осмотрелся вокруг, увидел лишь паб, а пабы были не в его вкусе. Он никогда не любил вливать в желудок холодную жидкость, как делают это мужчины помоложе. Со вздохом Герц встал, решил позавтракать в итальянском ресторане на Джордж-стрит, подумал: это слишком далеко — и решил удовлетвориться бутербродом и бокалом вина. Вообще-то он был не прочь купить газету, вернуться сюда и просидеть тут до вечера. Ему не хотелось идти домой.
Воспоминание о вчерашнем недомогании постепенно бледнело и наконец почти совсем перестало тревожить. В том, что это было проявление тайного, весточка из бессознательного, Герц ни капли не сомневался. А вот доктор искал обычного объяснения и в своем рвении уничтожил ореол тайны, которая была таким богатым источником ассоциаций из прошлого. В конце концов, доктор не смог найти объяснения более удовлетворительного, чем то, которое знал сам Герц, и, в общем, только для вида придерживался своего заключения, советовал принимать таблетки. Но Герц знал, что за его жизнью, за той жизнью, которой он живет теперь, на Чилтерн-стрит, на Паддингтон-стрит, в этом парке, простирается неисследованная территория, состоящая в основном из ошибок — не только его личных, но и из ошибок других людей. Что, если Фанни согласилась бы за него выйти? Как они жили бы? На его доход? Немыслимо. Ему самому хотелось бы жить в «Бо Риваж», что более всего соответствовало бы судьбе изгнанника. Его недуг был отражением такого состояния духа; бесполезно приписывать это какой-то иной причине. И никакого другого пути объяснить это интереснейшее явление — интереснейшее для него, — кроме как обсудить его со специалистом, не было.
То, что он пожелал отнестись к своему недугу серьезно, настолько серьезно, что обратился к врачу, он объяснял болезненной восприимчивостью, которую он обычно маскировал улыбкой. Улыбка была его маской и забралом: она заверяла в том, что он человек неопасный и даже благонамеренный, которого можно попросить об одолжении и который сделает то, о чем его просят. Он безропотно соответствовал этому образу, но и тут было не все так гладко. Он знал, что может быть и другим. Он, помнится, говорил Саймондсу, что под конец жизни человеку свойственно возвращаться к своим корням, а в молодости он был романтиком, да и в зрелом возрасте тоже: как еще объяснить ту поездку в Нион и ту преданность миражу его юности? И что после слишком прозаического брака, на который он, однако, смотрел без досады, он до сих пор еще чувствовал близость с Джози, увлеченной им, принявшей его — и так быстро отбросившей. И с такой легкостью! Этим-то они и отличались. Даже теперь он жаждал от нее какой-то искорки признания, пусть даже ни к чему не ведущей. Его чуткость к ней не была взаимной; он смирился с этим, так же как и с тем, что она редко думает о нем, вполне довольна своей нынешней жизнью и считает свой брак некой стадией, через которую она прошла, как другие проходят через юность, оставив его стариком, сидящим на солнышке среди таких же, как он. Он не чувствовал обиды, удивлялся только, что так немного сумел предъявить тому, что казалось ему самым желанным, — постоянству. Он не понес особых убытков: реальность миновала, иллюзия устояла. Он по-прежнему мечтал об идеальном общении в идеальном пейзаже. Он воспринимал это как своего рода демобилизацию из мира в частные владения, которые останутся в тайне, полужелания, полумечты. Хотя иллюзия и померкла, она никогда до конца его не покидала. В самом примитивном, самом архаичном уголке мозга он до сих пор лелеял ее, даже помышлял о том, чтобы ее реанимировать, понимая при этом, что шанс у него уже был и он им не воспользовался. Он не видел, на этой стадии, как можно было действовать по-другому. Он признавал, что его поражения были славными, и в то же самое время не понимал, что за славу принес ему его опыт. Он чувствовал печаль, даже стыд, и, несомненно, сожаление, но также чувствовал и то, что его роль была кем-то написана, что все события подчинены неким космическим законам. Просто он не мог измениться, вот и все. Облако, которое окутало его вчера вечером, подумал Герц, было напоминанием, что он впустую потратил жизнь.
После полудня сад заполонили другие типажи. Две девушки, сидящие напротив, имели сосредоточенно-возбужденный вид, присущий женщинам, обсуждающим мужчин. Их занятие перенаправило ход его мыслей. Джози была принципом реальности, Фанни — принципом наслаждения. Опять Фрейд. Жалко, что молодой доктор так пренебрежительно к нему относится, но в его работе вообще не было никакого идеологического фона. Вот чего не хватало этой консультации — контекста. Тут Герц сказал себе, что он смешон: у занятого лондонского врача нет времени на подобные дискуссии, а если бы даже дискуссия состоялась, какой вклад в нее он, Герц, мог внести? Лучше уж говорить о давлении, о нехватке ресурсов — так теперь, кажется, принято говорить, во всяком случае, так он слышал по телевизору. У врачей всегда Спрашивали в вечерних новостях об их проблемах и пугали телезрителей кризисом, бедственным положением. Игнорировать эти вопросы невозможно; таким образом, людей призывают сочувствовать врачам, а не пациентам. Этот призыв к общественному сочувствию раздражал Герца, который, как никто другой, жаждал сочувствия иного рода, не выторгованного, а интуитивного. Он вздохнул. Человек на другом конце скамейки (каждый охраняет свое личное пространство) поднял голову и спросил:
— У вас все в порядке?
— О, в полнейшем, — сказал очарованный Герц. — И не волнуйтесь. Я не прерву ваше чтение.
Мужчина — весьма колоритный, в синей рубашке и кремовых брюках — отложил в сторону «Телеграф» и сказал:
— Вообще-то я уже прочел все, что хотел. В любом случае солнце слишком сильное. Лучше уж использовать его по максимуму: обещали дождь.
— Да нет, не может быть. Такой чудный день. Я раньше не видел этого садика.
— Эти городские сады — спасение для таких, как мы, живущих в квартирах.
— Да уж. Я, наверное, приду сюда еще как-нибудь.
— Здесь не всегда так славно. Лучше всего утром. Но с утра всегда находится какое-нибудь дело.
— Я здесь сижу весь день, — с любопытством сказал Герц.
— Тогда вам повезло. С вашего разрешения, я дочитаю, а то мне скоро домой. — Он снова поднял газету, после чего Герц напрягся, боясь помешать.
Ему стало жаль, что он не взял с собой книгу; в следующий раз надо будет взять обязательно. Но его мысли были настолько захватывающими и нерадостными, что на ход их ничто не могло повлиять. Он напомнил себе, что дома его ждет сборник рассказов Томаса Манна: старомодное чтение, но именно такое ему нравилось в последнее время. И еще надо было зайти в аптеку. Он со вздохом встал, хотя ему вовсе не хотелось вновь оставаться одному. Мужчина с газетой поднял голову и кивнул.
— Приятно было познакомиться, — сказал Герц, найдя подходящую формулу для того, чтобы уйти. — Приятного вечера.
— И вам, — сказал мужчина удивленно. Никаких дальнейших встреч не подразумевалось.
Медленно, неохотно он поплелся домой. Кирпичные фасады Чилтерн-стрит пылали в последних лучах солнца. Герц устал, хотя за весь день ничего не сделал. Ему хотелось отложить мысли о таблетках и других закупках и тихо провести полчаса с Томасом Манном. Дома он приготовил чай, нашел печенье, зная, что надо о себе заботиться и есть больше. «Инцидент», как он называл теперь это про себя, повторился еще раз, но хуже, чем недомогание, было мрачное воспоминание о том, как его прихватило посреди улицы, и именно в этот момент случайно подъехало такси, и еще мучила мысль, что, не появись оно, возможно, он бы не добрался до дома. Все это печально перекликалось с рассказом Томаса Манна, который он читал накануне, где бедный сумасшедший, шатаясь, бредет на кладбище к родным для него могилам, веселя прохожих, которые видят его окончательный крах и вызывают санитарную машину. Финал рассказа открытый, хотя читателю ясно, что судьба несчастного предрешена.
Это был очень грустный, и больше чем грустный — тревожный рассказ, хоть и всего-то длиной в несколько страниц. Собственно, все рассказы были грустными или тревожными, и было трудно различить за ними искусство. Они подавляли своей властью. Не стоило читать в этот вечер дальше, тем более что страх, которым веяло от страниц, слишком живо давал о себе знать. Герц понял, что сейчас он очень уязвим, и попытался восстановить гнев, который испытал в кабинете врача, но не смог. Он сознавал, что консультация не принесла никакой пользы; хуже того, она ранила его гордость. Никакого реального вреда ему не причинили, но он знал, что больше туда не пойдет. Что бы ни происходило с ним дальше, он должен будет справляться самостоятельно. Вот что стояло за всеми прочими мыслями.
Он допил чай и с решительным видом отнес рецепт провизору.
— Стоит их вообще пить? — спросил он, получив пачки таблеток.
— Да я и сам их принимаю. Многие их пьют.
Этого ему было достаточно. Если он един с другими людьми, никакого вреда таблетки ему не причинят. Он снова повернул домой, чуть прихрамывая от усталости, и вдруг очень захотел в постель. Но лечь спать означало сдаться. Кроме того, его больше не поддерживали сны, которые становились в последнее время все более угрожающими. Прошлое вновь пробивалось в его сознание, и все памятные ему лица — мертвых или отсутствующих, это не имело значения — возвращались к нему привидениями. Они погрязли в своих собственных заботах, перестали о нем думать, оставили его доживать свое в одиночестве. И все же он страстно желал возвращения любви, поскольку ему казалось, что он остался ей верен. От начала и до конца он был влюбленным, и все же любовь его предала. Он боялся оказаться лицом к лицу с этой мыслью в долгую бессонную ночь.
Герц решительно включил телевизор, посмотрел передачу о садоводстве, передачу о кулинарии, сериал о полицейских и другой — о пожарных. Это возымело действие: теперь он вернулся в настоящее. Он с облегчением выключил телевизор, не торопясь принял ванну и благодарно нырнул в постель. Сон придет к нему рано или поздно, и какую бы информацию он ни содержал, ее нужно будет рассмотреть рационально, без жалости к себе, и только тогда, когда забрезжит простой и обыкновенный день.