«Дэвид, милый,

меня разоблачили, но об этом после.

Прости, что последние дни не писала, — в пустыне отеля «У озера» распустились, подобно розам, некие новые и необычные взаимоотношения. Опасаюсь, что миссис Пьюси и Дженнифер отныне потеряют благодарную слушательницу своих приобретательских саг (неизменно победоносных: самое последнее то, самое лучшее это — о чем угодно), ибо я сама пустилась по магазинам. Этим несвойственным мне промыслом я занялась по подстрекательству моей новой знакомой Моники (Леди Икс), она в полном восторге, что заполучила предлог заказывать машину и катить со мной в какую-нибудь известную ей лавочку, чтобы понавесить на меня всяких тряпок скорее в ее вкусе, нежели в моем. Порой мне начинает казаться, что у нее с миссис Пьюси куда больше общего, чем у каждой из них со мной, но они почему-то не ладят и используют меня в качестве буферной зоны. Меня делят на сферы влияния, как страны Балканского полуострова. Не скажу, чтобы меня это так уж захватывало, но я купила очень красивое синее шелковое платье, думаю, тебе понравится. Моника утверждает, что в нем я выгляжу на несколько лет моложе. Противно вспоминать, в каком виде я здесь появилась.

С Моникой мне не скучно, хотя она многого требует. Кстати, я выяснила, как она здесь очутилась. Она страдает тем, что вежливо именуется проблемой поглощения пищи; по крайней мере, она сама это так называет. В журналах постоянно попадаются статьи о подобных вещах. В ее случае это сводится к тому, что в столовой она неаппетитно размазывает еду по тарелке, потому что ей не по себе от жгучей невыносимой скуки, а кончает тем, что почти все тайком скармливает Кики, которого держит на коленях. В промежутках между трапезами ее можно видеть в кафе у вокзала за тарелкой с пирожными. У всего этого очень любопытное объяснение. Благородный супруг срочно возжелал обзавестись наследником и отправил ее сюда с заданием привести себя в рабочую форму; если не получится, Монике предложат собрать чемоданы и убираться из дома, с тем чтобы сэр Джон мог разыграть другую карту. Естественно, она ходит подавленная. Она поглощает пирожные, как другая на ее месте могла бы заняться благотворительностью. Но ей очень горько, потому что она тоже мечтает о ребенке, а детей у нее, как мне кажется, быть не может. Она такая красивая, такая худенькая, такая неимоверно породистая. У нее таз — как у птицы вилочка!

Пока что наши вылазки разворачиваются по заведенной схеме. Мы бродим по городку, она с презрением отмахивается от вещей в маленьких магазинах, порою очень дорогих вещей. Когда добираемся до «Хаффенеггера», на нее вдруг находит блажь немедленно выпить кофе. С ней все равно что с ребенком: остановится, упрется — и ни в какую. Тут Кики начинает скулить, и мы входим. Чашечка кофе оборачивается полдюжиной пирожных — меня ей не нужно обманывать. Она говорит, что со мной ей бояться нечего (а кому есть чего?), и в очередной раз заводит долгую историю про безвыходное свое положение. Мужа она боится и ненавидит, но лишь потому, что не видит от него никакой защиты; себя считает обреченной на одиночество и ссылку. Тут ей не откажешь в предвидении. Представляю ее через несколько лет: эмигрантка, которой платят за то, чтобы она жила за границей в бесконечных отелях «У озера», на прекрасном осунувшемся лице — застывшая маска презрения, и на руках — неизменная собачка. У нее останется последнее средство защиты — неприступный снобизм, и это уже заметно. Мужнину семью она презрительно именует выскочками, аристократами от скобяного дела (как я понимаю, один из его предков в начале девятнадцатого века изобрел какой-то небольшой, но очень толковый промышленный инструмент) и превозносит собственный род, от которого никогда никому не было никакой пользы. Айрис Пьюси назвала бы ее охотницей за состояниями, но не похоже, чтобы ей второй раз улыбнулась удача, и ее тонкое иконописное лицо никнет в печали, когда она размышляет о будущем.

Все это, понятно, отнимает у меня много времени от работы над книгой, но я подумываю ненадолго здесь задержаться. Погода по-прежнему великолепная.

К тому же я хожу на прогулки, что мне очень полезно. Вчера мы очень долго гуляли с одним мужчиной, неким мистером Невиллом, он изрядно смахивает лицом на портрет герцога Веллингтона, который не так давно похитили из Национальной галереи…»

Эдит положила ручку: продолжать было бы неуместно. Грубые низкие мысли ворочались в глубинах ее сознания, дожидаясь случая всплыть на поверхность. Вообще-то не в ее духе было тратить столько времени на разговоры о нарядах или рассуждения о доходах и возможностях других женщин: подобная болтовня всегда представлялась ей, по существу, недостойной. Однако ее неизменно втягивали в такие беседы, и, хотя не она играла в них первую скрипку, сказать, что они проходили для нее без ущерба, было бы неверно. Взять ту же Монику. Моника приобщала ее к унылому миру, в котором царили неповиновение, колкости, подначки, жажда схватки. Древняя жалкая история с использованием секса в качестве приманки раскрывалась перед нею в отказе Моники вести себя так, как подобает жене: своим откровенным бесстыдством она могла уязвить гордость мужа, принудить его смириться, а если нет — погубить его репутацию. Брошенная на произвол судьбы, пока он был занят другими планами и другими делами, она ждала его, как ожидают врага; при встрече она оскорблениями и злыми выходками раздует яростное пламя, некогда их сжигавшее. Пока же она тратила его время и деньги и замышляла месть. И, как положено великой авантюристке, каковой она в свое время была, ей понадобится в наперсницы существо кроткое и покладистое, которому она сможет довериться и чьим мнением будет легко пренебречь.

Такую же роль, размышляла Эдит, ей отводит и миссис Пьюси. Миссис Пьюси и в связи с ней Дженнифер начинали представать перед ней в более жестком свете, чем смотрелись поначалу. Миссис Пьюси добилась успеха, к какому Моника посчитала бы зазорным стремиться: буржуазного, роскошного, напоказ. От ссылок миссис Пьюси на покойного мужа Эдит становилось неловко, вероятно, по той причине, что самовлюбленность миссис Пьюси в них так и выпирала: мистер Пьюси, до сих пор ходивший без имени, не имел бы ни профессии, ни дома, когда б о последних нельзя было догадаться по обмолвкам и недосказанностям. Его характер, вкусы и даже внешность пребывали под покровом тайны. Неясным оставалось и то, когда и при каких обстоятельствах он покинул сей мир. Эдит заранее опасалась этого последнего откровения — из страха, что оно непременно потребует с ее стороны утешений и сопереживаний. У меня тоже есть свое прошлое, подумала она с несвойственной ей вспышкой возмущения. И в моей жизни были смерти и прощания, некоторые совсем недавно. Но я научилась ставить от них заслон, прятать подальше, не допускать до сознания. Выставлять напоказ душевные раны означало бы для меня эмоциональную распущенность, за которую потом было бы стыдно.

Но в миссис Пьюси Эдит беспокоило не столько безмятежное обнажение чувств, сколько подмеченные ею признаки развращенного ума. Эдит почему-то внушала тревогу склонность миссис Пьюси к кокетству даже тогда, когда кокетничать было не с кем, хотя выходило это у нее так естественно, что должно было выглядеть безобидно. В тех редких случаях, когда рядом с миссис Пьюси никого не было, Эдит ловила ее на различных хитростях, призванных привлечь внимание к своей особе, на надуманной суете по какому-нибудь мелкому поводу, в результате которой кто-то обязательно приходил ей на помощь. Она не могла успокоиться и угомониться, пока не завладевала вниманием лица, которое, считала она, было ей нужно для осуществления ближайшей цели. А непомерное подчеркивание собственной личности, внешнего своего очарования, восхищения которыми она так невинно и в то же время так безжалостно требовала, — так ли уж это привлекательно в женщине ее возраста? И жесткое нежелание отступить в тень хотя бы ради Дженнифер, которая выглядела совсем незаметной, совсем серой рядом с матерью; этот вожделеющий взгляд, сторожкая посадка головы, страстная погруженность в мысли о нарядах. И то, что Эдит мельком заметила в ее спальне, экзотические deshabilles, некоторые не в самом беспорочном вкусе, — со смехом отмахнуться от них как от показателей безобидной слабости, простой любви к украшениям, к игре? Таковыми они и были, безусловно и несомненно. Так ли? Эдит почувствовала, что в ней пробуждаются старинные предрассудки. У ее матери, венки Розы, не было бы на этот счет никаких сомнений. Она бы мрачновато рассмеялась, всего один раз посмотрев на миссис Пьюси, ибо с первого взгляда распознала бы в ней темперамент, который больше всего ценила в женщинах. На эту тему они с сестрой и кузиной часто спорили в те дни, когда, убедившись, что мать и тетка их не могут услышать, обсуждали свои победы и своих соперниц. «Tres portee sur la chose?!» — восклицали они в один голос на чудовищном французском, которым пользовались как шифром. И Роза кривила губы, отнюдь не из презрения, но от мстительной горечи по напрасно потраченному времени, которое следовало бы отдать любовникам и интрижкам, но которым завладели становившийся все более безгласным муж и молчаливый ребенок.

А миссис Пьюси ненавидела Монику, чувствуя в ней одновременно соперницу и неудачницу. Для миссис Пьюси Моника была не просто охотницей за состоянием; ее, миссис Пьюси, не подобало просить о том, чтобы она позволяла такой женщине появляться в одной с нею комнате. Моника играючи достигала вершин великолепного презрения, которое миссис Пьюси описывала как афронт. Она не говорила, что именно кроется за этим афронтом, но давала понять, что знает.

Общение с представительницами своего пола, размышляла Эдит, и подтолкнуло многих женщин к замужеству. Так было и у нее. Смиренно склоненная голова не помогла ей избежать откровений, какими Пенелопа Милн потчевала ее каждый день, и, хуже того, вопросов, которые та считала себя вправе перед нею ставить. Полностью владея собой, Эдит ухаживала за садиком, писала, не позволяла себе жалости, сочувствия и любопытства, отмалчивалась и томилась по Дэвиду.

Ее считали перезрелой девицей, в лучшем случае — незамужней дамой. Сварливые старые девы из числа ее знакомых в отчаянии возводили очи горе, когда она отвечала: нет, у нее никого нет, — и не догадывались, что их обманывают. Она лгала добротно, непритязательно. Порой она думала, что время, потраченное на обработку сюжетов романов, и подготовило ее к этому — последнему ее приключению, воплощению сюжета в жизнь. Дэвид, знала она, врет не так безупречно, во время одной из многочисленных опасных семейных размолвок он даже намекнул жене, что может поискать на стороне. Жена презрительно рассмеялась, понимая, что он взвалил на себя ответственность — за дом, за детей, за работу, — от которой не в состоянии отказаться. Друзья были к нему снисходительны: он был красив, что в их глазах давало ему право немного поразвлечься. Они подозревали, что он крутит с молоденькими разбитными секретаршами или с чужими женами. Но только не с ней.

Она, понятно, была знакома с его женой, но ухитрялась избегать встреч. По натуре отшельница, она не видела ничего странного в том, что ее жизнью никто не интересуется. Как-то раз она заставила себя из чувства долга пойти на прием, не зная, что он тоже там будет. Когда из гостиной донеслись раскаты знакомого заразительного смеха, она растерялась и не могла решить, что потребует от нее больше мужества — остаться или уйти. В конце концов ноги сами внесли ее в гостиную, и она обнаружила, что сидит с бокалом в руке и чувствует себя совершенно, ну совершенно нормально. Держалась она хорошо, зная, какого поведения от нее ожидают, — тихо, вежливо, сдержанно. Слушая, что говорит приятного вида мужчина средних лет, сидевший слева (хозяйка приема наблюдала за ними с довольным видом собственницы), она бросила взгляд через стол и увидела жену Дэвида — густо накрашена, довольно много пьет и азартно о чем-то спорит. Сексуальная, подумала она с болью. Но тем не менее неудовлетворенная жизнью. Она достала сигарету, сосед поднес зажигалку, она повернулась к нему со своей обычной сдержанной улыбкой. Позже, когда прием шел к завершению, она заметила, что Дэвид сидит рядом с женой, положив руку на спинку ее стула, а у той отсутствующий взгляд, лицо раскраснелось и рот на замке. Она поняла, что этой ночью Дэвид с женой будет заниматься любовью, резко встала и поблагодарила хозяйку за восхитительный вечер.

— Дорогая, куда же вы? Еще так рано.

— Прошу извинить, — сказала она. — Мне там кое-что надо докончить…

— Бедняжка Эдит. «Жжет лампу до утра…». Зато какие милые книги. Мы все тут ваши почитатели, дорогая. Однако как вы намерены добираться до дома?

Сосед по столу вызвался ее подвезти, и они ушли вместе. По пути из Чешем-плейс она в основном молчала. Мужчина, которого ей представили как Джеффри Лэнга, тоже молчал, но она смутно ощущала его приятное успокоительное соседство. Она попросила его не выходить из машины, но как-нибудь на днях заглянуть вечером выпить, обменялась телефонами и помахала на прощанье из крохотного садика перед домом. Потом сорвала веточку лаванды, растерла лист между пальцами и вдохнула аромат. Наконец вошла в дом. О, Дэвид, Дэвид, подумала она.

Она понимала, он из тех мужчин, кто не может себе ни в чем отказать. И что она сама ему отчасти потакает. И об этом ей нельзя забывать.

Позвонив наутро хозяйке приема, она узнала, что после ее ухода вечер как-то завял. Или сказанное хозяйкой можно было истолковать в этом духе.

— Патриция и вправду большая проказница. Бедняжка Дэвид — ему порой достается. Но они безумно любят друг друга.

Она представила сцены, истерики, обвинения. Хозяйка, однако, продолжала:

— Я так рада, что вы поладили с Джеффри. Он совсем упал духом после смерти матери. Непременно приходите оба, и поскорее.

Но она подумала, что не пойдет туда снова, и, приняв решение вверить Джеффри заботам этой способной свахи, сказала, что намерена уйти в подполье, чтобы закончить книгу, но сразу даст о себе знать, как только освободится. Однако будет при этом счастлива, если хозяйка приема заглянет к ней как-нибудь на чашечку чая. Садик смотрится очень красиво.

То было четыре года назад. А неприятные воспоминания о том вечере изгладились чуть ли не на другой день, когда Пенелопа, любившая делать смотр своему воинству, даже если воинство и не знало, что оно ее, повела Эдит на распродажу у «Симмондса». Они застали Дэвида и его управляющего складом Стенли без пиджаков. Мужчины в молчаливом единении душ восседали на двух упаковочных ящиках, а на третьем стояли две кружки чая и тарелка пирожков с ядовитого цвета джемом. Дэвид вскочил; на лице у него появилась приветливая улыбка, но Эдит понимала, о чем он подумал на самом деле. Пенелопа обрушила на него шквал упреков. Под его взглядом, заметила Эдит, Пенелопа покраснела, что ей шло, и стала очень уж словоохотливой.

— Полтретьего, Дэвид, — напомнил Стенли. Пенелопа милостиво обратилась к Стенли, а Эдит усилием воли заставила себя сохранить бесстрастное выражение, ибо Дэвид, повозившись с пиджаком, чтобы привлечь ее внимание, чуть дрогнул одним веком.

Так они без слов договорились о встрече этим же вечером.

Потом они видели его в деле.

Сидя в заставленной стульями комнате, низведенные до послушных маленьких девочек, они почтительно взирали на кафедру. Со своего помоста Дэвид, держа в руке молоток, объявил:

— Номер пятый, «Время, обнажающее истину». Предположительно кисти Франческо Фурини. Какую назначить начальную цену?

В розоватой (телятина) комнате отеля «У озера» Эдит, уронив руки на колени, сидела и задавалась вопросом, как она попала сюда. Вспомнила и содрогнулась. И со стыдом подумала о своих мелких, несправедливых, недостойных мыслях в отношении превосходных женщин, которые проявили к ней дружеское участие и которым она ничего не открыла. Я слишком строга к женщинам, подумала она, потому что разбираюсь в них лучше, чем в мужчинах. Я знаю их недоверчивость, их терпение, их стремление афишировать себя как удачливых. Их стремление ни за что не признавать поражения. Я знаю все это, потому что я одна из них. Я сурова, потому что помню мать и ее жестокость и потому что все время жду новой жестокости. Но женщины не похожи на матерей, и, с моей стороны, просто глупо воображать, что похожи. Подумай еще раз, Эдит, посоветовал бы тебе отец. Ты неверно решила уравнение.

Эдит опустила голову, раздавленная сознанием своей ничтожности. «Напрасно я решила, что стала почти Вирджинией Вулф», — подумала она.

Она долго так просидела, затем смиренно поднялась, пригладила волосы, взяла сумочку и спустилась к чаю.

В гостиной была одна мадам де Боннёй; она пила чай и руками в коричневых пятнах старости смахивала с подола крошки. Эдит ей улыбнулась, получив ответный кивок. После уикенда отель опустел. Погода держалась хорошая, но в природе уже сквозила некая неуверенность: она словно ощущала, что недолго сможет удерживать свет и тепло. На веранде неяркое солнце матово светило сквозь дымку — короткий сентябрьский день готовился медленно перейти в ранние сумерки. Теплый воздух отдавал сыростью, предвещая дожди. Гора опять начинала растворяться в легком тумане.

— Вот и вы, дорогая моя, — произнесла миссис Пьюси. — Последние дни вас почти не было видно. Дженнифер уже решила, что вы нас совсем забросили. Правда, милая?

Дженнифер подняла глаза от «Солнца полуночи» (миссис Пьюси романа уже не читала) и улыбнулась. Ее великолепная пищеварительная система временно пребывала в покое.

— Совсем нас забыли, подумали мы, — подтвердила она. — Мамочка очень переживала.

Эдит, заверяя в обратном, опустилась в плетеное кресло и спросила, что они делали днем. Вопрос встретили с радостью, и в награду на нее были излиты потоки восхитительно бессвязных речей.