В апреле 1906 года Дороти Дэй из города Окленда было восемь лет. В тот вечер она, как обычно, перед сном читала молитву. Дороти единственная из всей семьи была религиозна — «отвратительно, горделиво набожна», как она писала о себе в дневнике десятилетия спустя, и постоянно ощущала присутствие иного, духовного, мира.
Вдруг земля задрожала. Когда начались подземные толчки, отец Дороти помчался в детскую, схватил двух ее братьев и выбежал из дома. Мать забрала у нее из рук младшую сестренку. Родители, по-видимому, решили, что Дороти достаточно взрослая и выберется сама. Она осталась одна в доме, в своей металлической кровати на колесиках, которая теперь каталась из стороны в сторону по отполированному полу. В ночь сан-францисского землетрясения она почувствовала, что ее посетил Господь. «Земля обернулась морем, которое качало наш дом, словно корабль в бурю», — вспоминала она. Дороти слышала, как вода плещется в баке на крыше у нее над головой. Эти ощущения «соотносились с моим представлением о Боге как об огромной силе, о страшном и безличном Боге, о Руке, протянувшейся ко мне, Его дитяти, и отнюдь не с лаской».
Когда землетрясение прекратилось, на дом было страшно смотреть. Всюду на полу валялась битая посуда, книги, подсвечники, потолок осыпался, печная труба рухнула. Весь город был разрушен, каждая семья узнала бедность и нужду. В следующие несколько дней жители залива Сан-Франциско объединили свои усилия. «В тяжелое время люди были исполнены любви друг к другу, — писала Дороти Дэй в мемуарах. — Все словно сплотились в христианской взаимовыручке. Поневоле задумаешься о том, как люди могут при желании быть друг к другу неравнодушны, смотреть на ближнего не с осуждением, а лишь с состраданием и любовью».
Писатель Пол Эли отмечал: «Этот эпизод стал прообразом всей ее жизни». Кризис, чувство близости Бога, осознание нищеты, чувство одиночества, но при этом и ощущение, что одиночество можно заполнить любовью и единством, особенно через солидарность с теми, кто больше всего нуждается в помощи.
Дороти от рождения обладала страстной и идеалистичной натурой. Как главная героиня романа Джордж Элиот «Мидлмарч» Доротея, она испытывала природное стремление жить идеальной жизнью. Ее не удовлетворяли простое счастье, хорошее настроение, обычные радости, которые приносили дружба и достижения. Как писала Элиот, «ее пламя быстро сожгло это легкое топливо и, питаемое изнутри, устремилось ввысь на поиски некоего бесконечного восторга, некой цели, которая не может приесться и позволяет примирить пренебрежение к себе и упоение от слияния с жизнью вне собственного “я”». Дороти Дэй нужен был духовный героизм, высшая цель, ради которой можно было бы пожертвовать собой.
Крестовый поход детей
Отец Дороти работал журналистом, но типография, где печаталась газета, сгорела во время землетрясения, и он остался без работы. Семья лишилась своего достояния и на глазах у Дороти поверглась в унизительную нищету. Отец перевез семью в Чикаго и занялся написанием романа, который так никогда и не был напечатан. Холодный и недоверчивый человек, он запрещал детям выходить без разрешения из дома или приглашать друзей в гости. Дороти вспоминала воскресные обеды, проходившие в мрачной тишине, которую нарушал только звук жующих челюстей. Мать держалась как могла, но однажды вечером она устроила истерику и перебила всю посуду в доме. На следующий день она вела себя как ни в чем не бывало. «Нервы не выдержали», — объяснила она детям.
В Чикаго Дороти обратила внимание на то, что в ее семье было гораздо меньше теплоты, чем в других. «У нас не принято было водить детей за руку. Мы всегда держались отстраненно, каждый сам по себе — совсем не так, как мои друзья из итальянских, польских и еврейских семей, которые легко и спонтанно проявляли чувства». Дороти ходила в церковь петь гимны с семьями соседей. По вечерам она «мучила сестру своими долгими молитвами. Стояла на коленях, пока не замерзнут и не разболятся ноги. А сестра все упрашивала меня лечь в постель и рассказать ей сказку». Однажды Дороти разговаривала с лучшей подругой Мэри Харрингтон об одном из святых. Позже в мемуарах она не могла вспомнить, какого святого они обсуждали, зато помнила «чувство возвышенного энтузиазма — мое сердце чуть не разрывалось от желания приобщиться к такому возвышенному делу. Я часто вспоминаю стих из Псалтири: “Потеку путем заповедей Твоих, когда Ты расширишь сердце мое”. <…> Я была исполнена естественного стремления к духовному переживанию и в восхищении сознавала его возможности».
Родители в то время не считали нужным развлекать детей. Дороти вспоминала счастливые дни, проведенные с друзьями на берегу озера, когда они ловили угрей в ручейках, убегали в заброшенную хижину на краю болота и воображали, что это сказочный мир, где они останутся жить навсегда. Но помнила она и невыносимую скуку, особенно во время летних каникул. Она пыталась бороться с однообразными буднями, выполняя работу по дому и читая. Она читала, в частности, Чарльза Диккенса, Эдгара По и «О подражании Христу» Фомы Кемпийского.
Подростковый возраст пробудил интерес к противоположному полу. Дороти сразу отдала себе отчет в том, что испытывает влечение, но помнила, что ее учили: это зло. Однажды пятнадцатилетняя Дороти повела младшего брата гулять в парк. Стояла чудесная погода, жизнь кипела, и вокруг было много мальчиков. В письме того времени к лучшей подруге Дороти говорит о «коварном и восхитительном чувстве в сердце», но тут же ханжески себя порицает: «Неправильно столько думать о человеческой любви. Все эти чувства и позывы, которые мы испытываем, — это плотские желания. Полагаю, это характерно для нашего возраста, но я считаю, что они нечисты. Они чувственны, а Господь духовен».
В великолепной автобиографии The Long Loneliness («Долгое одиночество») она приводит длинные отрывки из этого письма. Ее пятнадцатилетнее «я» продолжает: «Как я слаба. Гордость запрещает мне писать об этом, и я краснею, выражая это на бумаге, но вся прошлая любовь возвращается ко мне. Это плотское вожделение, и я знаю, что если не отрину все грехи, то не удостоюсь Царства Божия».
В этом письме проступает самолюбование и банальное наслаждение собственной добродетельностью, каких можно ожидать от развитой не по годам девушки. Дороти хорошо понимала основные понятия католической веры, но не ее гуманность и милосердие. Однако в письме проявились и страстные духовные устремления: «Может быть, если я меньше буду читать, это беспокойство оставит меня. Я читаю Достоевского». Она решает бороться со своими желаниями: «Лишь после долгой и беспощадной борьбы с грехом, лишь победив его, мы испытаем благословенную радость и покой. <…> Мне столько нужно сделать, чтобы преодолеть свои грехи. Я все время работаю, все время настороже, молюсь неустанно о том, чтобы справиться со всеми физическими порывами и стать полностью духовной».
Рассуждая об этом письме в «Долгом одиночестве», изданном, когда ей было уже за пятьдесят, Дэй признается, что оно «исполнено помпезности, тщеславия и ханжества. Я писала о том, что больше всего меня увлекало, о конфликте плоти и духа, но писала с большим вниманием к себе, притворяясь сочинительницей». Однако в этом юношеском письме уже заметны те черты, которые в будущем позволят Дороти Дэй войти в число самых влиятельных религиозных деятелей и общественных активистов XX века: стремление к чистоте и совершенству, способность к глубокой самокритике, желание посвятить себя высшей цели, склонность сосредоточиваться на трудностях, отказывая себе в радостях жизни, и убежденность, что, несмотря на все ошибки и противоречия, Бог в конце концов простит ей ее недостатки.
Богемный мир
Дороти Дэй была одной из трех выпускниц своей школы, удостоенных стипендии, — благодаря успехам в латыни и греческом. Она поступила в Университет Иллинойса, но училась без интереса. Ее влекло к тем занятиям, которые, как ей казалось, должны были привести ее к желанной героической судьбе. Дороти вступила в писательский клуб, куда ее приняли за эссе, где она рассказывала, как прожила три дня без еды. Она присоединилась к партии социалистов, порвала с религией и стала делать все возможное, чтобы задеть набожных обывателей. Дороти решила, что нежность юности позади и пришла пора воевать с обществом.
В восемнадцать, отучившись в университете примерно два года, она решила, что студенческая жизнь ее не удовлетворяет. Дороти перебралась в Нью-Йорк, чтобы стать писательницей. Месяцами она скиталась по городу, отчаянно страдая от одиночества: «В этом огромном городе с семью миллионами жителей я не обрела ни одного друга; у меня не было работы, я отдалилась от прежних товарищей. Среди городского шума меня душила тишина — мое молчание, осознание того, что мне не с кем поговорить, оглушало меня настолько, что у меня перехватывало дыхание. Сердце мое томилось под бременем невысказанных мыслей; я жаждала излить свое одиночество».
В этот период ее особенно возмущала бедность, которую она наблюдала в Нью-Йорке. «Каждый должен пройти нечто вроде обращения, — писала она позднее, — обращения в мысль, в желание, в мечту, в идею будущего. Без идеи будущего люди гибнут. Подростком я прочла “Джунгли” Эптона Синклера и “Дорогу” Джека Лондона, и душа моя обратилась к бедным, полюбив их и пожелав всегда быть с бедными и обездоленными — с рабочими всего мира. Я уверовала в идею мессианской миссии пролетариата». В то время взгляды многих людей были прикованы к России. Русская революция воспламеняла в молодых радикалах мечты о прекрасном будущем. Лучшая университетская подруга Дороти Райна Симонс уехала в Москву, чтобы стать частью этого будущего, и через несколько месяцев умерла от болезни. В 1917 году Дороти принимала участие в митинге в честь русской революции и восхищалась грядущей победой масс.
Дороти зарабатывала себе на жизнь уборкой и глажкой. Но наконец ей предложили работу в радикальной газете The Call («Призыв») за пять долларов в неделю. Она писала о забастовках и жизни фабричных рабочих. В один день она брала интервью у Льва Троцкого, в другой — у дворецкого какого-нибудь миллионера. Жизнь журналиста была полна событий, и Дороти, всецело захваченная их развитием, не успевала, да и не стремилась, о них размышлять.
Несмотря на то что Дороти была в большей степени активисткой, чем творческой личностью, она примкнула к богемному кружку, куда входили критик Малькольм Коули, поэт Аллен Тейт и романист Джон Дос Пассос. Она близко подружилась с радикальным писателем Майклом Голдом. Они часами гуляли вдоль Ист-ривер, обсуждая, что читали и о чем мечтали. Время от времени Голд пел веселые песни на иврите или идише. У Дороти сложились близкие, но, по всей видимости, платонические отношения с драматургом Юджином О’Нилом, который, так же как она, был одержим идеями одиночества, религии и смерти. Биограф Дороти Дэй Джим Форест пишет, что она иногда укладывала О’Нила в кровать, пьяного и трясущегося от кошмаров, и обнимала, пока тот не заснет. Он предлагал ей заняться сексом, но она отказывалась.
В душе у Дороти разыгрывались самые яркие драмы. Она стала читать еще больше, особенно Толстого и Достоевского. Современному человеку трудно понять, насколько серьезно люди — во всяком случае такие, как Дороти Дэй, — в то время относились к чтению романов. В мировой литературе они видели кладезь мудрости, веря, что выдающимся писателям даровано особое откровение, и среди глубоко чувствующих героев находили образцы для подражания. Дороти читала так, словно от этого зависела ее жизнь.
В наши дни гораздо меньше людей воспринимают писателей как оракулов, а романы — как источник истины. Место литературы в процессе самопознания заняла психология. Но Дороти «затронул до самой глубины души» Достоевский. «Сцена в “Преступлении и наказании”, когда проститутка читает Раскольникову строки из Нового завета, провидя в нем более тяжкий грех, чем ее собственный; тот рассказ “Честный вор”; те строки из “Братьев Карамазовых”; обращение Мити в тюрьме, сама легенда о Великом Инквизиторе — все это меня затягивало». Особенно ее привлекала сцена, где «отец Зосима рассказывает о любви к Богу, которая привела к любви к ближнему. Меня тронула история его обращения к любви, и вся эта книга и то, как в ней показана религия, оказали сильное влияние на мою дальнейшую жизнь».
Она не просто читала русские романы, она, казалось, проживала их. Дороти много пила и часто ходила по барам. Малькольм Коули писал, что гангстеры ее обожали, потому что она могла перепить любого из них, хотя в это трудно поверить, глядя на ее хрупкое сложение. В этой бурной жизни были и свои трагедии. Ее друг Луис Холладей умер у нее на руках от передозировки героина. В мемуарах она описывает переезды с одной душной и затхлой квартиры на другую, но, несмотря на склонность к самокритике, опускает некоторые грязные детали. Она не упоминает о своих беспорядочных связях, называя это «временем исканий», и лишь вскользь говорит о «невыразимой безотрадности греха».
Весной 1918 года, когда эпидемия смертельного гриппа захлестнула город и весь мир, Дороти Дэй пошла медсестрой-добровольцем в нью-йоркскую больницу Кингс-каунти. Каждый день она выходила на работу в шесть утра и трудилась по 20 часов — перестилала постели, выносила судна, делала уколы и ставила клизмы. Больница управлялась с военной строгостью: когда старшая медсестра входила в палату, младший персонал отдавал ей честь. «Мне нравился порядок и дисциплина. Жизнь, какой я жила до этого, по контрасту казалась беспорядочной и бесполезной, — вспоминала Дороти. — Я многое поняла за тот год в больнице, в том числе, что одна из самых трудных вещей в жизни — это организовать и дисциплинировать себя».
В больнице она познакомилась с журналистом Лайонелом Мойзом, и у них завязался страстный роман. «Ты умеешь меня зажечь, — писала она ему. — Я влюбилась в тебя, потому что ты знаешь, как меня зажечь». Она забеременела, он настоял на том, чтобы она сделала аборт (об этом в мемуарах она тоже умолчала). Однако Лайонел ее бросил, и однажды вечером Дороти отсоединила газовую трубу от обогревателя и попыталась покончить с собой. Соседи вовремя ее нашли.
В мемуарах она пишет, что оставила работу в больнице, потому что это занятие делало ее невосприимчивой к чужим страданиям и не оставляло времени на писательство. Она умалчивает о том, что тогда же согласилась на брак с мужчиной вдвое старше себя Беркли Тоби, богачом с северо-запада. Они вместе поехали в Европу, а по возвращении Дороти его оставила. В мемуарах она описывает это путешествие как предпринятое в одиночку; ей было стыдно, что она воспользовалась Тоби ради поездки по Европе. «Я не хотела писать о том, чего стыдилась, — позднее рассказывала она журналисту Дуайту Макдональду. — Я чувствовала, что использовала его, и мне было стыдно».
Дороти дважды заключали под стражу, сначала в 1917 году, когда ей было двадцать, и затем — в 1922-м, в двадцать пять. Первый раз она пострадала за политический активизм — ее арестовали за участие в акции суфражисток напротив Белого дома. Как и остальных протестующих, Дороти приговорили к 30 суткам тюрьмы. В знак протеста заключенные начали голодовку, но скоро Дэй впала в глубокую депрессию. Чувство товарищества с участницами голодовки улетучилось, и ее настигло ощущение бессмысленности и неправильности всего происходящего. «Я потеряла всякое осознание цели. Я не чувствовала себя радикальным борцом, а ощущала только мрак и отчаяние вокруг. <…> У меня было мерзкое чувство, что человеческие усилия бесполезны, что человек беспомощен в своих страданиях, что сильный всегда побеждает. <…> Зло торжествовало. Я была жалким существом, которое упивалось самообманом и самодовольством, неверным, фальшивым и теперь справедливо поруганным и наказанным».
Заключенные рассказывали ей об одиночных камерах, куда сажали на полгода. «Мне не суждено было оправиться от этой раны, от этого отвратительного нового знания о том, на что способны люди по отношению друг к другу». В тюрьме она попросила Библию и погрузилась в чтение.
Дороти выступала против несправедливости, но в ее бунтарстве не было организующего начала, высокой идеи. По-видимому, она уже тогда подсознательно понимала, что активизм без веры для нее невозможен.
Второе тюремное заключение стало для нее еще большей эмоциональной травмой. Дороти осталась ночевать у подруги в ее квартире на Скид-роу. В том же здании располагался бордель и жили члены радикальной группировки «Индустриальные рабочие мира». Полиция в поисках провокаторов устроила в здании облаву. Дороти и ее подругу приняли за проституток, схватили и выставили на улицу полураздетыми, а потом отвезли в тюрьму.
Дороти стала жертвой «красной истерии» того времени. Но еще она чувствовала себя жертвой собственного безрассудства и беспорядочной жизни. Она восприняла арест как приговор своему образу жизни. «Не думаю, что когда-либо еще, в чем бы меня ни обвиняли, я могла бы страдать сильнее, чем тогда страдала от стыда, раскаяния и самоуничижения. Не только потому, что меня поймали, раскрыли мое истинное лицо, заклеймили, публично унизили, но и потому, что моя совесть говорила, что я это заслужила».
Много лет спустя, после глубочайшего самоанализа и самокритики, оглядываясь на эти случаи, Дороти оценивала свою бунтарскую жизнь весьма мрачно. Для нее это было проявление гордыни — попытка своими силами определить, что такое хорошо и что такое плохо, не задумываясь ни о чем более возвышенном. «Жизнь плоти привлекала меня, казалась мне прекрасной и полной, свободной от тех законов, которые, как мне тогда представлялось, созданы мужчинами для угнетения. Сильные люди пишут собственные законы и живут как хотят, более того, остаются вне добра и зла. Ведь что такое добро и что такое зло? Нетрудно заглушить голос совести — удовлетворенная плоть живет по собственному закону».
Но Дороти не просто опостылел мир поверхностных увлечений, бурных романов, плотского удовольствия и эгоизма. Ее глубокая самокритика была вызвана неутоленной духовной жаждой. Она называла ее словом «одиночество». Дороти действительно жила одна и действительно от этого страдала, но она понимала под этим словом еще и чувство духовной отчужденности. Она ощущала, что в мире есть нечто великое — цель, сущность или дело — и что она не успокоится, пока не найдет его. Ее уже не удовлетворяла поверхностная жизнь ради удовольствий, успеха или даже ради служения; ей нужно было полное приобщение к чему-то святому.
Роды
Третье десятилетие своей жизни Дороти провела в метаниях между разными занятиями в поисках призвания. Она испробовала политику — поучаствовала в протестах и маршах, но это ее не удовлетворяло. В отличие от Фрэнсис Перкинс, Дороти Дэй не была создана для жизни в политике с ее компромиссами, карьеризмом, множеством оттенков серого и грязью. Дороти нужна была такая сфера деятельности, которая потребовала бы от нее внутреннего самоотречения и смирения ради приобщения к чистому и возвышенному. Оглядываясь назад, она скептически оценивала свой ранний активизм. «Я не знаю, насколько искренна я была в своей любви к бедным и в желании служить им. <…> Я хотела забираться на баррикады, сидеть в тюрьме, писать, воздействовать на других и таким образом оставить свой след в истории. Сколько же тщеславия и сколько корысти было во всем этом».
Потом Дэй пошла по пути литературного творчества. Она описала свою беспорядочную юность в романе The Eleventh Virgin («Одиннадцатая девственница»). Книгу напечатало нью-йоркское издательство, а голливудская киностудия приобрела права на экранизацию за пять тысяч долларов. Но и сочинительство не избавило Дороти от тоски, а со временем она стала стыдиться этой книги — вплоть до того, что задумывалась, не скупить ли все экземпляры.
Дороти думала, что ее тоску способна утолить романтическая любовь. Она полюбила Форстера Баттерхема, и они жили вместе, не вступая в брак, в доме на Стейтен-айленде, который Дэй приобрела на гонорар за роман. В «Долгом одиночестве» она романтически описывает Форстера как англичанина по происхождению, биолога и анархиста. Правда была более прозаичной: он вырос в Северной Каролине, учился в Технологическом институте Джорджии, работал на приборном заводе и интересовался радикальной политикой. Но Дороти искренне его любила. Она любила его за убеждения, за упрямую им приверженность, за любовь к природе. Даже когда стало ясно, что у них расходятся взгляды на жизненные ценности, она все равно упрашивала его пожениться. Дороти была страстной и сексуальной женщиной, и ее влечение к нему тоже было искренним. «Мое вожделение к тебе скорее болезненное, чем приятное чувство, — писала она в письме, которое опубликовали после ее смерти. — Это неутолимый голод, который заставляет меня желать тебя больше, чем чего бы то ни было, и чувствовать, будто я не живу по-настоящему, когда не вижу тебя». 21 сентября 1925 года в разлуке с Баттерхемом она писала ему: «Я сшила себе прелестную новую сорочку, всю в кружевах и разрезах, и несколько новых трусиков, которые тебе должны понравиться. Я много о тебе думаю, ты мне снишься каждую ночь, и, если бы мои сны могли тебя тронуть на таком расстоянии, уверена, ты бы не сомкнул глаз».
Создается впечатление, будто Дороти Дэй и Форстер Баттерхем, ведя замкнутый образ жизни на Стейтен-айленде, читая, разговаривая и занимаясь любовью, пытались выстроить себе то, что поэт Шелдон Ванокен называл «сверкающей оградой», отделить от остального мира свой садик, чтобы сберечь в нем чистоту любви. Но в конечном счете тоске Дороти было тесно в пределах «сверкающей ограды». Жизнь с Баттерхемом и долгие совместные прогулки по пляжу не утоляли ее желания чего-то большего. Среди всего прочего она хотела ребенка. В 1925 году, когда ей было двадцать восемь, она с восторгом узнала, что беременна. Баттерхем не разделял ее радости. Провозглашая себя радикалом и современным мужчиной, он не считал нужным пополнять мир новыми человеческими существами. И во всяком случае, он не верил в буржуазный институт брака и никогда не соглашался жениться на Дороти.
Когда Дороти ждала ребенка, ей пришло в голову, что большинство описаний родов в литературе сделаны мужчинами. Она вознамерилась это исправить. Вскоре после родов она изложила свои переживания в эссе, которое затем было опубликовано в журнале The New Masses. Дэй ярко описала мучительные физические ощущения от процесса.
Мое тело охватили землетрясение и пожар. Мой дух обратился в поле боя, где жесточайшим образом гибли тысячи. Сквозь рев катаклизма, охватившего все мое существо, я слышала неясную речь доктора и мысленно отвечала неясным речам медсестры. В ослепительной белизне благодарности я поняла: грядет эфир.
Когда дочь Тамара появилась на свет, Дороти переполняла благодарность. «Напиши я величайшую книгу, сочини величайшую симфонию, нарисуй прекраснейшую картину или высеки великолепнейшую статую, я бы не могла почувствовать себя более восторженным творцом, чем когда мне дали в руки мое дитя». Ее снедала потребность выразить свою благодарность. «Ни одно человеческое существо не может ни принять, ни заключить в себе тот огромный поток любви и радости, который захлестывал меня после рождения ребенка. Я жаждала боготворить, жаждала поклоняться».
Но кого благодарить? Кому поклоняться? Ею овладевало ощущение реальности и имманентности Бога, особенно во время долгих прогулок. Она снова начала молиться. Ей было тяжело стоять на коленях, но при ходьбе произносить слова благодарности, восхваления и покорности удавалось легко. Она отправлялась на прогулку переполненная внутренними терзаниями и порой возвращалась домой в состоянии экзальтации.
Дороти не отвечала на вопрос, существует ли Бог. Она просто ощущала присутствие высшей силы. Она проникалась убежденностью, что существует что-то значимое, независимое от воли человека, придающее жизни смысл. Если жизнь радикала проходила в отстаивании своего мнения, проявлении собственной воли и желания управлять историей, то теперь Дороти обратилась к жизни послушания. Все решал Бог. Как позднее формулировала она сама, «я пришла к пониманию, что поклонение, почитание, благодарность, мольбы и есть те самые благородные дела, на которые способен человек в этой жизни». Рождение ребенка положило начало ее превращению из внутренне разбитого во внутренне целостного человека, из несчастной богемной женщины в женщину, которая обрела свое призвание.
Дороти Дэй не могла найти выход для своей веры. Она не принадлежала ни к одной церкви, ее не устраивали богословие и традиционные религиозные доктрины. Но она чувствовала, что Бог ее ищет. «Как можно думать, что Бога нет, — спрашивала она Форстера, — когда вокруг столько всего прекрасного?»
Ее внимание обратилось к католической церкви. Ее привлекала не история католицизма, не авторитет папства и даже не политическая и социальная позиция этой церкви. Она ничего не знала о католическом богословии, а к церкви относилась как к отсталому институту, олицетворявшему политическую реакцию. Дело было не в доктрине, а в людях. В католических иммигрантах, которым Дороти помогала и служила, — исполненных достоинства, несмотря на нищету, сплоченных и щедрых по отношению к тем, кому приходилось тяжело. Друзья Дороти говорили, что нет нужды в религиозном институте, чтобы почитать Бога, во всяком случае в таком консервативном, как католическая церковь, но радикальное прошлое Дэй приучило ее к тому, что нужно быть как можно ближе к страждущим. А это означало вступить в их церковь. Дороти замечала, что католичество выступает организующей силой в жизни многих бедных горожан и уже заслужило их преданность. Люди стекались в храмы по воскресеньям и религиозным праздникам, по радостным и печальным поводам. Точно так же католическая церковь могла организовать жизнь Дороти и, как она надеялась, жизнь ее дочери. «Все мы жаждем порядка, и в книге Иова говорится, что ад есть место, где нет порядка. Я чувствовала, что “принадлежность” к церкви принесет порядок в жизнь [Тамары], порядок, которого в моей собственной жизни недоставало».
Вера взрослой Дороти Дэй была добрее и радостнее, чем ее подростковая набожность. Особенно привлекал ее образ святой Терезы Авильской, испанской монахини-мистика XVI века, в чьей истории было много схожего с жизнью самой Дороти: глубокая духовность в детстве, ужас перед собственной греховностью, редкие моменты экстаза, сродни сексуальному, но в присутствии Бога, жаркое стремление переделать общественные институты и помогать бедным.
Тереза жила в самоотречении. Она спала под тонким шерстяным одеялом. На весь монастырь топили одну-единственную печку в одном из помещений. Дни Терезы были наполнены молитвами и покаянием. Но вместе с тем она обладала и легкостью духа. Дороти восхищалась тем, что святая Тереза пришла постригаться в монахини в ярко-красном платье. Ей нравился рассказ о том, как Тереза однажды, к изумлению остальных монахинь, достала кастаньеты и пустилась в пляс. Когда она, уже став аббатисой, заметила, что монахини затосковали, то распорядилась на кухне приготовить бифштексы. Тереза говорила, что жизнь подобна «ночи, проведенной на неудобном постоялом дворе», так что по возможности стоит стараться сделать ее приятнее.
Дороти обратилась в католичество, но с практикующими католиками дела не имела. Однажды она встретила на улице монахиню и обратилась к ней за советом. Монахиня, потрясенная ее невежеством относительно католического учения, отчитала Дороти, но в помощи не отказала. Дороти стала посещать церковную службу каждую неделю, даже когда ей того не хотелось. Она спросила себя: «Предпочитаю я церковь или собственную волю?» И решила: пусть даже ей самой было бы приятнее провести воскресное утро за чтением газет, она выберет церковь.
Путь к Богу в конце концов побудил ее расстаться с Форстером. Тот был человеком научного склада ума, скептиком и практиком. Он убежденно держался за материальный мир и отстаивал свое мнение, так же как Дороти впоследствии — свои представления о духовном.
Расставание произошло не сразу и было мучительным. Однажды за столом Форстер начал задавать Дороти вопросы, которые она уже не раз слышала от своих друзей-радикалов: «Она что, сошла с ума? Кто ее толкает в такой архаичный и отсталый институт, как церковь? Кто ее на это подбивает?»
Дороти была потрясена тем, с какой страстью и пылом он ее расспрашивал. Наконец она тихо сказала: «Иисус. Думаю, это Иисус Христос подталкивает меня к католичеству».
Форстер побелел и замолчал. Он сидел неподвижно и тихо смотрел на нее. Она спросила, не хочет ли он еще поговорить о религии. Он ничего не ответил — не кивнул, не покачал головой. Он сложил руки на столе. Дороти пришло в голову, что так складывают руки школьники, когда хотят показать учителю, что хорошо себя ведут. Несколько секунд он оставался в такой позе, потом поднял сцепленные руки и с силой обрушил их на стол, так, что зазвенели тарелки и чашки. Дороти испугалась, что он выйдет из себя и вслед за этим ударит ее. Но он только встал и сказал ей, что она душевнобольная. Потом сделал круг около стола и вышел из дома.
Эти сцены не покончили ни с их любовью, ни с влечением друг к другу. Дороти по-прежнему просила Форстера пожениться, чтобы у Тамары был настоящий отец. Даже после того как она фактически оставила его ради церкви, она писала ему: «Каждую ночь я вижу тебя во сне, мне снится, что я в твоих объятиях, мне снятся твои поцелуи, и это для меня мука, но мука столь сладкая. Я люблю тебя больше всего на свете, но я не могу бороться со своим религиозным чувством, которое мучает меня, если я не поступаю так, как говорят мне мои убеждения».
Парадоксальным образом любовь Дороти к Форстеру открыла ей путь к вере. Любовь к нему пробилась через ее скорлупу и раскрыла мягкие, более уязвимые области в ее сердце для другой любви. Эта любовь дала ей образец. Как писала Дороти Дэй, «именно через единую любовь, и физическую, и духовную, я познала Господа». И это было более зрелое понимание, чем ее юношеская склонность делить мир на плотское и духовное.
Обращение
Процесс обращения был серым и безрадостным. Дороти, конечно же, сделала его для себя еще более трудным. Она ежеминутно себя критиковала, ставила под сомнение свои мотивы и поведение. Она разрывалась между радикальностью прошлых убеждений и преданностью церкви, какой требовала ее новая жизнь. Однажды по пути на почту ее охватило презрение к собственному чувству веры, и она принялась себя порицать: «Вот, ты остановилась в развитии, всем довольна, как животное. Как корова. Молитва для тебя как опиум народа». Она повторяла эти слова в голове — «опиум народа». Но, рассуждала она на ходу, ведь она молится не для того, чтобы избежать боли. Она молится, потому что испытывает радость и приносит Богу благодарность за это.
Она окрестила Тамару в июле 1927 года. После обряда Дороти устроила праздник. Пришел Форстер и принес несколько собственноручно пойманных омаров. Но затем они поссорились: он снова сказал, что Дороти ударилась в суеверия, и ушел.
Дороти Дэй официально приняла католичество 28 декабря 1927 года. Само это событие не принесло ей утешения. «Я не испытала ни успокоения, ни радости, ни уверенности, что поступаю правильно. Просто так следовало поступить — это было дело, которое следовало сделать». Участвуя в таинствах крещения, покаяния, причастия, она ощущала себя ханжой. Она механически выполняла то, что требовалось, опускалась на колени без радости. Она боялась, что ее кто-нибудь увидит. Она переживала, что предает бедных, что перешла не на ту сторону в исторической борьбе, на сторону института, который поддерживает богатых, сильных, избранных. «Уверена ли ты? — спрашивала она себя. — Что это за притворство? Что за игру ты ведешь?»
Самокритичная, как всегда, Дороти в последующие месяцы и годы, гадая, достаточно ли глубока ее вера, может ли она принести пользу, писала: «Как мала, как незначительна моя работа с тех пор, как я стала католичкой, думала я. Как эгоистична, как замкнута, как недостает ей общности с другими! Мое лето тихого чтения и молитв, погруженности в себя казалось греховным, когда я видела, как братья мои борются не за себя, а за других».
Выбрав религию, она выбрала трудный путь. Часто говорят, что религия делает жизнь людей легче, дарит им успокоение, приближая к любящему и всеведущему Отцу. Но Дороти успокоения не обрела, для нее религия была тяжелейшим внутренним конфликтом, таким, о котором пишет Йосеф Соловейчик в примечании в книге «Человек Галахи». Я привожу его в сокращенном виде.
Распространено представление, что религиозное переживание — спокойное, размеренное, нежное и приятное; что это целительный ручей для озлобленной души, тихая гавань для беспокойного духа. Человек, что «приходит с поля усталый», возвращается с поля боя и из жизненных сражений, из светского мира, полного сомнений и страхов, противоречий и опровержений, тянется к религии, как младенец к матери, чтобы она его «приютила под крылышком» и укрыла на груди своей «разбитые сны-мечты», и находит там отдохновение от своих разочарований и испытаний. Это руссоистское представление наложило отпечаток на весь романтизм от начала его развития и до последних (трагических!) его проявлений в сознании современного человека. Таким образом, представители религиозных сообществ склонны изображать религию в обилии ярких красок, в виде поэтической Аркадии, царства простоты, целостности и спокойствия. Но это представление по своей сути ложно и обманчиво. Истинно глубокое и возвышенное религиозное сознание, которое проникает в глубины и взмывает к вершинам, отнюдь не так просто и приятно.
Напротив, оно чрезвычайно сложно, жестко и мучительно. Но сложностью и созидается его величие. Сознание homo religiosis — человека религиозного — истязает себя суровыми обвинениями и немедленно наполняется разочарованием; он судит свои желания и стремления с чрезмерной строгостью и в то же время укрепляется в них; он презрительно клевещет на собственные дарования, бичует их, но так же и подчиняется им. Оно вечно находится в состоянии духовного кризиса, душевного вознесения и падения, противоречия между утверждением и отрицанием, самоуничижением и принятием себя. Религия есть не убежище благодати и всепрощения для отчаявшихся и униженных, не волшебный ручей для подавленных духом, но бурный и шумный поток человеческого сознания со всеми его кризисами, болями и муками.
В начале своего религиозного пути Дороти Дэй познакомилась с тремя католичками; все три намеревались выйти замуж и любили своих нареченных, однако не спали с ними, хотя очевидно было, насколько сильное вожделение испытывали. Дороти, видя, как они отказывают себе в удовольствии, почувствовала, что «католичество многогранно, жизненно, поразительно. <…> Я видела, как они сомневаются, но все же не разочаровываются в нравственных задачах, в принципах, по которым живут, и это делало их благородными в моих глазах».
Дороти каждый день ходила на мессу, хотя ради этого приходилось вставать на рассвете, и выделяла время религиозным занятиям: читала Священное Писание, молилась по четкам. Она читала молитвы по монастырским часам, постилась и ходила на исповедь.
Эти ритуалы могли стать привычкой, как гаммы для музыканта, но Дороти находила рутину, даже самую скучную, необходимой: «Без церковных таинств, прежде всего без евхаристии, я вряд ли смогла бы продержаться. <…> Я не всегда иду к таинству с чувством потребности в нем, с радостью и благодарностью. После 38 лет, что я причащаюсь почти каждый день, я могу признаться, что это вошло у меня в привычку, но привычка эта сродни повседневному приему пищи».
Привычки и ритуалы помогли ей сосредоточить свою жизнь вокруг духовного начала. От внутренней раздробленности юных лет она шла к целостности.
Жизнь по заветам
Дороти Дэй было за тридцать — в то время Великая депрессия была в самом разгаре. В 1933 году Дороти основала газету The Catholic Worker («Католический рабочий»), чтобы мобилизовать пролетариат и направить социальное учение католичества на достижение единой цели — создание общества, в котором людям будет легче творить добро. Газетой дело не ограничилось — сформировалось целое общественное движение со скромной конторой в Нижнем Манхэттене, где сотрудники работали на добровольной основе. За три года тираж газеты вырос до 150 тысяч экземпляров, она распространялась в 500 приходах по всей стране.
Газета организовала столовую для бездомных, где каждое утро питались до полутора тысяч человек. Она финансировала сеть ночлежек, которые между 1935 и 1938 годами дали кров почти 50 тысячам людей. Кроме того, Дороти Дэй и ее коллеги организовали более тридцати ночлежек в США и Англии. Позднее под их руководством или по их примеру на всей территории США, от Калифорнии до Мичигана и Нью-Джерси, стали появляться аграрные коммуны. Отчасти это были попытки построить сообщество, исцелить одиночество, с которым сопряжена человеческая жизнь.
Дэй воспринимала отчужденность как грех — грех отчужденности от Бога и друг от друга. Сплоченность же напоминала ей о священном единстве — слиянии человека и духа. «Католический рабочий» соединял многое: это была и газета, и гуманитарная добровольческая организация, это было религиозное издание, как писавшее о духовной жизни, так и ратовавшее за изменения в экономике и высказывавшее радикальные политические идеи. Оно сводило вместе бедных и богатых, соединяло богословие с экономикой, материальные проблемы с духовными, тело с душой.
Дороти отстаивала радикальную позицию, пытаясь докопаться до корней социальных проблем. Газета была католической, но сама она придерживалась философии персонализма — утверждения достоинства каждого человека, ибо создан он по образу и подобию Божию. Как персоналистка Дэй с подозрением относилась ко всем крупным организациям, будь то государственное учреждение, корпорация или даже благотворительный фонд. Она постоянно побуждала своих коллег «действовать помалу» — начинать работу со своего родного района, с небольших и конкретных проблем, которые бросаются в глаза: помогать разрядить напряжение на работе, накормить голодного человека, стоящего перед вами. Персонализм провозглашает, что у каждого из нас есть глубинный личный долг — жить в простоте, заботиться о нуждах ближних и делить с ними их радости и страдания. Персоналист как личность служит другой такой же личности. А этого можно достичь только личным контактом в небольших сообществах.
Дороти Дэй провела остаток дней, вплоть до своей смерти 29 ноября 1980 года, как католический рабочий: она трудилась над газетой и подавала хлеб и суп бедным и умственно неполноценным. Она написала одиннадцать книг и более тысячи статей. Ее служение было тяжелой, рутинной работой. Компьютеров и ксероксов еще не было, и каждый месяц сотрудники печатали на машинках десятки тысяч наклеек с адресами, чтобы разослать газету подписчикам. Авторы статей сами продавали газету на улицах. Дороти чувствовала, что недостаточно просто заботиться о бедных, «надо жить с ними, делить с ними их страдания. Поступаться своей частной жизнью, умственным и душевным комфортом, равно как и физическим». Она не просто посещала приюты и ночлежки, чтобы потом вернуться в уют своего дома. Она жила в ночлежках сама, рядом с теми, кому служила.
Работа не прекращалась никогда: надо было постоянно подавать кофе и суп, искать деньги, писать статьи в газету. «На завтрак толстый ломоть черствого хлеба, — записала как-то в дневнике Дэй, — и очень дурной кофе. Я диктую десяток писем. В голове туман. Я слишком слаба, чтобы подняться по ступенькам. Прописала себе день постельного режима, но продолжаю думать, что это душа моя не в порядке. Меня окружает отвратительный беспорядок, шум, люди, и во мне нет духа внутреннего одиночества или бедности».
Мы иногда представляем себе святых или людей, живущих подобно святым, как бестелесных созданий, обитающих в возвышенном мире. Но часто они живут в еще менее возвышенной обстановке, чем мы сами. Они выбирают жизнь простую и приземленную, более тесно соприкасаются с бытовыми и материальными проблемами окружающих. Дороти Дэй и ее коллеги спали в комнатах без отопления, носили одежду, пожертвованную благотворителями, и не получали зарплату. Большую часть времени Дороти размышляла не о богословских вопросах, а о том, как избежать того или иного финансового кризиса или обеспечить такому-то человеку такое-то лечение. В 1934 году она описывала в дневнике свой обычный день, где духовное мешается с мирским: встала, сходила на мессу, приготовила завтрак для работников, ответила на письма, поработала с бухгалтерскими документами, почитала, написала текст для листовки, который надо будет размножить на мимеографе; потом пришел социальный работник и попросил платье на первое причастие для двенадцатилетней девочки, за ним пришел новообращенный со своими религиозными трактатами, потом фашистский агитатор пытался разжечь ненависть среди жильцов ночлежки, затем студент-художник принес изображения святой Екатерины Сиенской и так далее, и так далее.
В подобной же атмосфере немецкий врач-миссионер Альберт Швейцер работал в больнице в африканских джунглях. Он не брал к себе на работу ни идеалистов, ни тех, кто наслаждался праведным чувством, как много он дает миру. Не брал, конечно, и тех, кто хотел «сделать в жизни что-то особенное». Ему нужны были надежные сотрудники, которые день ото дня служили бы общему делу, выполняя что требуется. «Только тот, кто видит в своих намерениях нечто само собой разумеющееся, а не из ряда вон выходящее, кто расценивает их не как геройство, а как свой долг, принимаемый с энтузиазмом и одновременно с трезвым пониманием его безусловной обязанности, способен стать духовным искателем приключений, в которых нуждается мир».
Дороти Дэй не была от природы, что называется, общественным существом. Она обладала писательской натурой — довольно замкнутая, нуждающаяся в одиночестве, но при этом она находилась среди людей почти весь день, каждый день. Среди тех, кому она помогала, многие были умственно неполноценными или страдали от алкоголизма. Постоянно бушевали споры, люди грубили, непристойно себя вели, ругались. Однако Дороти заставляла себя сесть за стол и сосредоточиться на конкретном человеке. Он мог быть пьян и выражаться бессвязно, но она сидела и внимательно его слушала.
Дороти носила с собой блокнот и в свободные минуты писала: дневниковые записи для себя и постоянную череду колонок, эссе и репортажей — для других. Чужие грехи были для нее поводом размышлять о собственных, куда более тяжких. Однажды она записала в дневнике: «Пьянство и все вытекающие из него грехи настолько очевидно уродливы и чудовищны и несут такое несчастье бедному грешнику, что тем важнее не судить и не осуждать его. В глазах Господа скрытые, незаметные грехи, должно быть, куда страшнее. Мы должны прилагать все усилия воли, чтобы любить больше и больше, чтобы с любовью поддерживать ближнего. Пусть он покажет нам уродство наших собственных грехов, чтобы мы поистине покаялись и возненавидели их».
Дороти Дэй предостерегала против духовной гордыни, ханжеского самодовольства, которых стоит опасаться всякому, кто творит добрые дела. «Иногда приходится себя останавливать, — писала она. — Случается, что я бегу от одного человека к другому, миска за миской супа, тарелка за тарелкой хлеба, и благодарность голодных становится громким шумом у меня в ушах. Голод моего слуха бывает столь же неумолим, как для кого-то голод чрева; радостно слышать эти слова благодарности». Грех гордыни скрывается за каждым углом, считала Дэй, и даже в доме призрения углов очень много. Служить другим означает жить в большом соблазне.
Страдание
В юности Дороти следовала пути Достоевского: даже ощущая присутствие Бога, она не отрешалась от жизни, полной пьянства и беспорядка. Но как отмечает Пол Эли, внутренне она была ближе к толстовству. Дороти была не загнанным животным, которое внешние обстоятельства обрекают на страдание; она сама с пылом выбирала страдание. Каждый раз, когда большинство предпочло бы простоту и удобство — то, что экономисты называют личным интересом, а психологи — счастьем, она избирала иной путь, ища неудобств и трудностей, чтобы утолить свою тоску по святости. Она не просто выбрала работу в некоммерческой организации, чтобы оказывать влияние на общество, — она стремилась жить по-евангельски, даже если для этого надо было чем-то жертвовать и страдать.
Большинство людей, думая о будущем, представляет, насколько счастливой может быть их жизнь. Но вот что интересно: вспоминая о важнейших событиях, которые сформировали их личность, люди обычно говорят не о счастье, а о жизненных испытаниях. Большинство людей стремятся к счастью, но считают, что их формирует страдание.
Дороти Дэй была необычна, даже, может быть, болезненно необычна тем, что иногда, казалось, целенаправленно искала страданий — ради того, чтобы достичь глубин своей личности. Наверное, она, как и все мы, понимала, что люди, чьей духовной жизнью мы восхищаемся, прошли через период страданий, а порой и не единожды.
Для большинства из нас в страдании нет ничего, по сути, благородного. Подобно тому как неудача бывает всего лишь неудачей (а не шагом на пути к превращению в следующего Стива Джобса), страдание способно стать разрушительным, и от него следует избавиться или исцелиться как можно быстрее. Если страдание не соотносится с высокой целью, лежащей за пределами отдельной личности, оно разрушает или уничтожает человека. Если страдание не является частью более масштабного процесса, оно ведет к сомнениям, нигилизму и отчаянию.
Однако некоторым людям удается соединить свое страдание с великим замыслом: с его помощью они приобщаются ко всем остальным страдающим. И таких людей страдание явно облагораживает. Важно не страдание само по себе, а то, как человек его переносит. Например, Франклин Рузвельт, переболев полиомиелитом, стал более глубоким и сострадательным. Часто физическое или социальное страдание позволяет человеку взглянуть на ситуацию со стороны, более тонко прочувствовать, что переживают другие.
Первое, что делает страдание, — заставляет человека обратиться к своей личности. Богослов Пауль Тиллих писал, что люди, страдая, отрешаются от житейской суеты и обнаруживают, что они не те, кем себя считали. Боль, связанная, например, с потерей любимого человека, пробивает пол, который они считали нижним этажом своей души, и открывает пространство под ним, а затем пробивает и его дно, открывая новое пространство, и так далее, и так далее. Испытывающий боль человек опускается на неизведанную глубину.
Страдание обнажает прежде скрытые застарелые болевые точки — пугающие воспоминания, которые мы подавили, постыдные деяния, совершенные нами в прошлом. Оно побуждает нас мучительно исследовать нижние этажи своего внутреннего мира, но вместе с тем дарит радость от сближения с истиной. Страдание создает то, что современные психологи называют депрессивным реализмом, — способность видеть мир таким, какой он есть. Оно разрушает успокоительные доводы и уютные сказки, за которыми мы прячемся, чтобы казаться окружающему миру проще и понятнее.
А еще страдание позволяет более остро ощутить свои ограничения, пределы своей власти. Когда страдание толкает человека в глубины его «я», в одиночную экспедицию внутрь себя, он вынужден принять тот факт, что не способен определить, что там происходит.
Страдание, как и любовь, разрушает иллюзию самоконтроля. Страдающий человек не способен приказать себе перестать испытывать боль или горе от потери умершего или бросившего его. Даже когда спокойствие возвращается или горе ненадолго ослабевает, неясно, откуда приходит это облегчение. Процесс исцеления также представляется частью какого-то природного или божественного процесса, неподвластного человеку. В культуре меритократии, в мире первого Адама, где все достигается усилиями, усердием и контролем, страдание преподает урок зависимости. Оно учит, что жизнь непредсказуема и надежда контролировать все вокруг лишь иллюзия.
Страдание, как ни странно, учит еще и благодарности. В обычное время мы воспринимаем любовь, которую получаем, как повод для удовлетворенности собой (я заслуживаю любви), но в периоды страдания мы понимаем, насколько эта любовь незаслуженна и как за нее на самом деле следует благодарить. В моменты гордости мы не желаем чувствовать себя обязанными, но в моменты смирения осознаем, что ничем не заслужили расположения и внимания, которые получаем.
Кроме того, в подобных обстоятельствах люди чувствуют, что их влечет за собой великий замысел. Авраам Линкольн на протяжении всей жизни страдал от депрессии; пережив боль Гражданской войны, он вышел из нее с ощущением, что Провидение управляет его жизнью, а он лишь малое орудие в великом деле.
В подобные моменты человек вдруг слышит зов свыше. Он не властен над обстоятельствами, но и не беспомощен. Он не знает, куда приведет его боль, но может выбирать, как на нее реагировать. И часто страдающие ощущают, что отреагировать надо по-доброму, так им диктует нравственный долг. И если вначале они задаются вопросами: «Почему я?», «Почему происходит такое зло?», то вскоре понимают, что вопрос должен быть иным: «Что мне надо сделать, если на мою долю выпало страдание, если я стал жертвой зла?»
Люди, которые в своих испытаниях ищут ответ на этот вопрос, поднимаются на более высокий уровень, нежели личное счастье. Они не говорят: «Ладно, я очень страдаю из-за потери ребенка. Надо бы уравновесить это удовольствиями, пойду-ка на вечеринку и напьюсь».
Правильная реакция на такую боль — это не поиск удовольствий, а поиск святости. Святости не в чисто религиозном смысле, а в качестве способности воспринимать боль как часть нравственного дискурса жизни, как попытку искупить дурное, превратив его в священное, в акт жертвенного служения, который приближает к человеческому сообществу, к вечным нравственным нормам. Родители, потерявшие детей, основывают благотворительные фонды, и таким образом погибший ребенок оказывает влияние на жизнь людей, которые никогда его не знали. Страдание напоминает нам о конечности нашего бытия и одновременно заставляет видеть новые взаимосвязи в жизни. В этом и есть святость.
Оправиться от страдания совсем не то же самое, что оправиться от болезни. Многие, справившись со страданием, не исцеляются, а меняются. Они отвергают логику личной выгоды и поступают парадоксально: не избегают привязанностей, ведущих к страданиям, а погружаются в них, соглашаются стать еще более ранимыми и открываются целительной любви.
Служение
Дороти Дэй вдохновила не одно поколение молодых католиков тем, что не просто проповедовала католическое социальное учение, а собственным примером воплощала его на практике. Католическое социальное учение основано отчасти на идее, что каждому человеку присуще достоинство, что душа бездомного наркомана так же бесценна, как и душа самого успешного предпринимателя. Это учение опирается на веру в то, что Богу особенно дороги бедные и обездоленные. Как говорится в книге Исаии, «раздели с голодным хлеб твой, и скитающихся бедных введи в дом; когда увидишь нагого, одень его, и от единокровного твоего не укрывайся». Все мы одна человеческая семья, поэтому служители Бога призваны жить в единении друг с другом. Дороти Дэй основала свою организацию на этих принципах.
В 1952 году вышла ее книга «Долгое одиночество». Она пользовалась успехом и переиздается до сих пор. По мере того как слава Дэй росла, организованные ею ночлежки стали посещать толпы ее почитателей, и это тоже стало для нее духовным вызовом. «Я устаю слышать от людей, как чудесно то, что мы делаем. Зачастую это вовсе не так чудесно, как им кажется. Мы работаем на износ, мы устаем и раздражаемся, мы слышим грубые комментарии из очереди, наше терпение на исходе, и мы готовы взорваться». И все же Дороти опасалась, что слава развратит ее саму и ее последователей. И от этой славы она чувствовала себя еще более одинокой.
Почти все время окруженная людьми, Дороти оказалась отчуждена от тех, кого любила. Семья, озадаченная ее обращением в католичество, от нее отстранилась. После Форстера она не любила ни одного мужчину и до конца своих дней воздерживалась от отношений. «Уже много лет я просыпаюсь без желания почувствовать лицо у своей груди, руку на плече. Я испытываю постоянное чувство потери. Такую цену я заплатила». Никто не требовал от нее платить такую цену — это был ее выбор.
Жизнь в ночлежках и разъезды с лекциями означали длительные разлуки с дочерью. «Я несколько часов не могла уснуть, — писала она в дневнике в 1940 году. — Я страшно скучаю по Тамаре. Ночами это мука, но днем это не так печально. Ночь всегда приносит тоску и одиночество; кажется, что едва я ложусь в постель, как оказываюсь на дыбе горечи и боли. Но днем у меня снова появляются силы, чтобы совершать акт веры и любви и продолжать свое дело в покое и радости».
Мать-одиночка, глава большого общественного движения, которое требовало много внимания, Дороти Дэй постоянно ездила по стране, оставляя Тамару на чужое попечение. Она часто ощущала себя плохой матерью. Тамара провела детство в одной из семей участников движения, потом училась в школе-интернате. В 16 лет она влюбилась в волонтера «Католического рабочего» Дэвида Хеннесси. Дороти сказала, что Тамаре еще рано выходить замуж, приказала дочери не писать Дэвиду в течение года и возвращать его письма нераспечатанными. Дороти написала Дэвиду письмо с просьбой оставить ее дочь в покое, но Дэвид вернул его ей, не читая.
Пара не сдалась, и наконец 19 апреля 1944 года они поженились с благословения Дороти. Тамаре было восемнадцать. Молодожены перебрались на ферму в Истон, где родился первый из девяти внуков Дороти. Брак Тамары и Дэвида продлился до конца 1961 года, а потом они развелись. Дэвид боролся с душевным заболеванием и часто оставался без работы. Тамара в конце концов переехала на Стейтен-айленд и поселилась около коммуны «Католического рабочего». О ней отзывались как о мягком, гостеприимном человеке, лишенном той духовной тоски, которая не покидала ее мать. Тамара принимала людей такими, какими они были, и любила их безусловно. Она хранила верность идеалам социального движения, однако оно не могло заменить ей мать. Она умерла в 2008 году в возрасте 82 лет в Нью-Гэмпшире.
Влияние
Разрываясь между множеством дел и обязанностей, Дороти Дэй большую часть взрослой жизни не знала покоя. Иногда она даже задумывалась о том, чтобы оставить работу в газете. «Мир слишком тяжело воспринимать изнутри “Католического рабочего”. Мир страдает и гибнет. А я в КР не страдаю и не гибну. Я пишу и говорю об этом». Дороти думала и о том, чтобы уйти с авансцены — устроиться в больницу медсестрой, найти себе комнату, лучше всего рядом с церковью: «Там, в одиночестве города, жить и работать с бедными и учиться молиться, работать, страдать, молчать».
В конце концов она решила не уходить. Она выстроила ряд сообществ вокруг газеты, ночлежек и сельских коммун. Эти сообщества были ее семьей и ее радостью.
«Писать для газеты, — признавалась она в колонке в 1960 году, — это акт единения. Это письмо читателям, которое успокаивает, утешает, помогает, советует и просит того же от них. Это часть нашего человеческого взаимодействия. Это выражение нашей любви и внимания друг к другу».
Она не раз возвращалась к этой теме, пытаясь справиться со своими внутренними метаниями между одинокой натурой и стремлением к людям. «Единственный в этой жизни ответ на одиночество, которое мы все обречены испытывать, — это сообщество, — писала она. — Жить вместе, работать вместе, делиться, любить Господа и ближнего и жить рядом с ним в сообществе, чтобы показывать свою любовь к Нему». В финале «Долгого одиночества» она восклицает в приливе благодарности:
Я, бесплодная смоковница, обнаружила себя счастливой матерью многих детей. Не всегда просто быть радостной, помнить о своем долге радоваться. Одни говорят: самое главное в «Католическом рабочем» — это бедность. Другие — что это сообщество. Мы уже не одни. Но финальное слово — это «любовь». Иногда она была, говоря словами отца Зосимы, делом жестоким и устрашающим, и сама наша вера в любовь прошла испытание огнем.
Мы не можем любить Господа, не возлюбив друг друга, а чтобы любить друг друга, надо познать друг друга. Мы познаем Его, преломляя хлеб, и познаем друг друга, преломляя хлеб, и мы уже не одни. Рай есть пир, и жизнь тоже есть пир, даже с коркой, если есть общность.
На первый взгляд кажется, что Дороти Дэй занималась такой же благотворительностью, к какой сегодня призывают молодежь: подавала суп, предоставляла крышу над головой. Но на самом деле ее жизнь строилась на иных основах и шла совсем в других направлениях, нежели жизнь многих сегодняшних благотворителей.
Движение «Католического рабочего» ставило своей задачей облегчение страданий бедных, но не в этом была его главная цель или основополагающий принцип. Главная идея заключалась в том, чтобы создать образец, модель мира, живущего по евангельским заветам. Участники движения вступали в него не только для того, чтобы помогать бедным, но и чтобы справиться с чувством собственного несовершенства. «Ложусь спать с вонью немытых тел. Никуда не укрыться, — писала Дэй в дневнике. — Но Христос родился в хлеву, а хлев без грязи и вони не обходится. Если Пресвятая Дева это вынесла, вынесу и я».
Как писал журналист Ишай Шварц, для Дороти Дэй «любое значимое действие обретало свою значимость только от связи с Божественным». Каждый раз, когда она находила для кого-то одежду, это был акт молитвы. Дэй отвращала «идея отмеренной благотворительности», которая принижает и оскорбляет бедных. Для нее каждый акт служения был жестом, обращенным к бедным и к Богу, удовлетворением внутренней потребности. Дороти Дэй считала необходимым, пишет Шварц, «принимать бедность как личную добродетель», как способ достичь единения с другими и приблизиться к Богу. Отделять служение сообществу от молитвы означало бы отделять его от основополагающего смысла.
Одиночество, страдания и боль, которые выносила Дороти Дэй, отрезвляют любого, кто читает ее дневники. Неужели Бог требует таких трудностей? Разве не отказалась она от слишком многих простых радостей мира? В каком-то смысле да. Но с другой стороны, это обманчивое впечатление: не стоит во всем полагаться на ее дневники и ее слова. Как многие другие, Дороти Дэй в дневниках была более мрачной, чем в повседневной жизни. Когда она чувствовала себя счастливой, она не делала записи, а занималась делами, которые приносили ей радость. Она писала, когда тягостно о чем-то размышляла, и исследовала в дневнике источники своей боли.
Если читать ее дневники, то создается впечатление, что почти каждый день был для нее беспросветной мукой; однако в рассказах современников Дороти предстает в постоянном окружении детей и близких друзей, как часть сплоченного сообщества. Как говорила одна из ее почитательниц Мэри Латроп, «она обладала удивительной способностью к близкой дружбе. Поистине удивительной. Каждая дружба была для нее особенной, а друзей у нее было очень, очень много — людей, которые ее любили и которых любила она».
Современники вспоминали ее страстную любовь к музыке и чувственным радостям. Как писала Кэтлин Джордан, «у Дороти было глубокое чувство прекрасного. <…> Я иногда прерывала ее во время оперы [когда она слушала передачи из Метрополитен-оперы по радио]. Я входила и заставала ее практически в экстазе. Это многое говорило о том, что для нее означала настоящая молитва. <…> Она часто говорила: “Помни, что говорил Достоевский: красота спасет мир”. Мы это в ней видели. Она не разделяла естественное и сверхъестественное».
Нанетт
К 1960 году со времени расставания Дороти с Форстером Баттерхемом прошло больше трех десятков лет. Почти все это время он жил с наивной, приятной женщиной по имени Нанетт. Когда Нанетт заболела раком, Форстер снова вспомнил о Дороти и попросил ее ухаживать за умирающей. Конечно же, Дороти откликнулась не задумываясь. Несколько месяцев она почти каждый день проводила с Нанетт. «Нанетт приходится тяжело, — отмечала Дэй в дневнике, — мучается и душевно, и физически. Сегодня она лежала и плакала от беспомощности. Мало что можно сделать, только быть рядом и молчать. Я ей сказала, как трудно ее утешить, можно только молчать перед лицом страдания, и она сказала горько: “Да, молчание смерти”. Я сказала ей, что почитаю за нее молитву».
Дороти вела себя так, как любой чуткий человек перед лицом чужих страданий. Всем нам приходится порой утешать тех, кто переносит боль, и многие не знают, как лучше поступать. Некоторым такое знание дано. Прежде всего, они просто находятся рядом. Самим своим присутствием они уже помогают. Во-вторых, они не сравнивают. Чуткий человек понимает, что каждый по-своему переносит страдания и чужой пример не поможет. Помимо этого, они берут на себя практические задачи: готовят обед, убираются в комнате, стирают полотенца. И наконец, они не умаляют значимости происходящего: не успокаивают страдальца ложными и слащавыми заверениями, не говорят, что все к лучшему, не ищут хорошее в плохом. Они поступают так, как поступают мудрые души перед лицом трагедии: остаются пассивно деятельными, активными без суеты. Они не тщатся исправить неисправимое. Чуткий человек оставляет страдающему достоинство страданий, дает ему самостоятельно понять смысл происходящего. А сам просто сидит рядом в ночи боли и мучений, готовый предложить помощь, человечность, прямоту и искренность.
Форстер же болезнь Нанетт переносил ужасно. Он все время убегал из дома, оставляя ее на попечение Дороти и других сиделок. «Форстер в жалком состоянии, — писала Дэй в дневнике, — упорно отказывается проводить время с Нанетт. Нанетт в ужасном состоянии весь день, у нее страшно распухли ноги и живот тоже. Вечером она воскликнула, что сходит с ума, и потом непрестанно кричала».
Дороти страдала вместе с Нанетт и боролась с гневом на Форстера. «Я так на него злюсь, на то, что он все время от нее убегает, на его жалость к себе и его рыдания, что я чувствую себя жестокосердной и вынуждена с этим бороться. Такой страх болезни и смерти».
7 января 1960 года Нанетт попросила провести над ней обряд крещения. На следующий день она умерла. Дороти вспоминала ее последние часы: «Сегодня утром в 8:45 Нанетт скончалась после двух дней агонии. Крест нести не так тяжело, как это, сказала она. Люди в концлагерях так страдали, сказала она, показав свои руки. Она умерла спокойно после небольшого кровоизлияния. У нее на лице была легкая улыбка, спокойная и мирная».
Апофеоз
В шестидесятые с появлением радикальных общественных течений Дороти Дэй стала пацифисткой и активистом других политических движений того времени. Однако она сильно отличалась от радикалов в своем подходе к жизни. Если они проповедовали освобождение, свободу и независимость, то Дороти — послушание, служение и самоотречение. Она не терпела откровенных проявлений сексуальности и свободы нравов. Ее приводил в ужас тот факт, что компания молодых людей может причаститься из одноразового стаканчика. Она не разделяла контркультурного духа и сокрушалась по поводу юных бунтарей: «Все это бунтарство заставляет меня тосковать по послушанию, алкать и жаждать его».
В 1969 году Дороти сделала запись в дневнике, осуждая тех, кто пытался построить коммуну по ее примеру, но за пределами твердой церковной дисциплины. Она всегда отдавала себе отчет в недостатках католической церкви, однако понимала необходимость структуры. Радикалы же видели только недостатки и хотели сокрушить все. «Казалось, подростки только что обнаружили, что их родители несовершенны, и так потрясены, что хотят выбросить все институты дома и жить “коммуной”. <…> Их теперь принято называть “молодыми взрослыми”, но мне кажется, что у них затянулся подростковый возраст и весь связанный с ним романтизм».
За годы борьбы с настоящими трудностями Дороти стала реалисткой. «Не выношу романтиков, — говорила она в интервью. — Мне нужны религиозные реалисты». Активизм, который она наблюдала вокруг, большей частью был легкомыслен и нетребователен к себе. Сама же Дороти заплатила страшную цену за то, чтобы служить сообществу и исповедовать свою веру: разрыв с Форстером, отдаление от семьи. «Для меня Христос был куплен не за тридцать сребреников, а кровью моего сердца. Мы не покупаем дешево на этом рынке».
Люди вокруг приветствовали природу и естественного человека, но Дороти считала, что естественный человек развращен и обретает спасение, только если подавляет природные позывы. «Нас, подобно кустарнику, нужно подстригать, чтобы мы росли, — писала она, — а стрижка причиняет боль естественному человеку. Но если этой развращенности суждено обрести спасение, если человеку суждено обрести Христа, то боль необходима. А как радостно думать, что, несмотря на скуку и апатию, мы все же духовно растем».
Слово «контркультура» часто употреблялось в конце шестидесятых, но Дэй жила в соответствии с истинной контркультурой, которая противоречила не только ценностям массовой культуры того времени — коммерциализму, преклонению перед успехом, но и ценностям вудстокской контркультуры, которую так восхваляли средства массовой информации: отрицанию морали, повышенному вниманию к свободе личности, независимости. Вудстокская контркультура, на первый взгляд, бунтовала против массовых ценностей, но, как показали последующие десятилетия, это была лишь другая сторона той же нравственной культуры большого «я». И капитализм, и Вудсток призывали освободить себя, выразить себя. В коммерческой культуре человек самовыражался, делая покупки и создавая себе «стиль жизни». В вудстокской — отбрасывая ограничения и принимая себя таким, какой он есть. Буржуазная культура торговли могла соединиться с богемной культурой шестидесятых именно потому, что обе поддерживали свободу личности и призывали людей оценивать свою жизнь степенью личного удовлетворения.
Жизнь Дороти Дэй состояла из самоотречения и в конечном счете преодоления себя. В последние годы жизни она время от времени принимала участие в телевизионных ток-шоу. В ее выступлениях чувствуется простота и прямота, умение владеть собой. «Долгое одиночество» и другие ее тексты — это в некотором роде публичная исповедь, что неизменно привлекало читателей. Она откровенно говорила о своей внутренней жизни, чего не умели делать Фрэнсис Перкинс и Дуайт Эйзенхауэр. Дороти Дэй была чужда сдержанность, исповедалась она не из простого желания раскрыть себя, а из осознания того, что все мы решаем одни и те же проблемы. Ишай Шварц пишет: «Исповедь призвана раскрывать общие истины через конкретные примеры. Обращаясь внутрь себя, кающийся при посредстве священника использует свой опыт, чтобы выйти за пределы собственной жизни. Таким образом, исповедь — это личный нравственный акт с общественной нравственной целью. Размышляя о личных решениях, мы лучше понимаем проблемы и борьбу человечества, которое в свою очередь состоит из миллиардов личностей, сражающихся с собственными решениями». Исповеди Дороти Дэй были и богословскими. Ее попытки понять себя и человечество на самом деле были попытками понять Бога.
Она так и не достигла полного духовного покоя и удовлетворения. В тот день, когда она умерла, в последние страницы ее дневника была вложена открытка с молитвой покаяния от святого Ефрема Сирина: «Господи и Владыко живота моего, дух праздности, уныния, любоначалия и празднословия не даждь ми. Дух же целомудрия, смиренномудрия, терпения и любве даруй ми, рабу Твоему».
Однако в течение всей жизни Дороти Дэй возводила в себе прочный внутренний стержень. Ее работа на благо других приносила ей стабильность, которой ей так не хватало в юности. И в конце была благодарность. Для своего надгробия она выбрала простую надпись: Deo Gratias, слава Господу.
В конце жизни она познакомилась с Робертом Коулзом, детским психиатром из Гарварда, который стал ей близким другом. «Скоро все будет позади», — сказала она ему. А потом рассказала о том, как попыталась подвести литературный итог своей жизни. Она писала все эти годы, и естественным желанием было написать мемуары. Однажды она села за письменный стол с этим намерением:
Я пытаюсь вернуться мыслями в прошлое, вспомнить жизнь, которую даровал мне Господь. Мне пришло в голову заглавие «Что запомнилось в жизни», я его записала, потому что собиралась подвести себе такой итог, написать о самом важном, но не смогла. Я просто сидела и думала о Господе нашем, о том, как Он явился нам столько веков назад, и я сказала себе, что мне выпала большая удача помнить о Нем столько времени в моей жизни!
Коулз писал: «Я уловил надрыв в ее голосе, и глаза у нее скоро увлажнились, но вдруг она быстро заговорила о том, как любит Толстого, как будто тем самым сменила тему». Это момент спокойного апофеоза, момент, когда после проделанной работы, самопожертвования и попыток писать так, чтобы изменить мир, буря наконец утихает и наступает покой. Первый Адам склоняется перед вторым Адамом. Одиночеству приходит конец. Кульминация жизни, полной самокритики и борьбы, — это благодарность.