Люди книги

Брукс Джеральдина

Сараево, Апрель 1996

 

 

I

Скажу сразу: это не мой стиль работы. Предпочитаю трудиться в одиночестве, в своей чистой, тихой и светлой лаборатории. Тут и кондиционер, и все, что нужно, под рукой. Впрочем, у меня репутация человека, который при необходимости с тем же успехом будет работать и вне родных стен. Это в тех случаях, когда музеи не хотят тратиться на транспортную страховку, либо частные коллекционеры боятся показать, чем обладают на самом деле. За свою жизнь я облетела полмира, а все потому, что у меня интересная работа. Но никогда еще не была я в таком месте, как это: в зале заседаний банка, в центре города, где пять минут назад люди стреляли друг в друга.

В моей лаборатории не маячат за спиной охранники. В музее, конечно же, есть несколько незаметных людей, обеспечивающих безопасность, но никому из них и в голову не придет вторгнуться в мое рабочее пространство. Не то, что здесь. Их тут шесть. Два банковских охранника, двое из боснийской полиции, присматривающие за банковскими, еще двое — миротворцы ООН. Эти контролируют боснийцев. Все громко разговаривают по-боснийски или по-датски, а переговорные устройства при этом трещат как оглашенные. Словно всего этого недостаточно, к нам приставлен официальный представитель ООН Хамиш Саджан. Впервые вижу шотландского сикха в безупречном твидовом костюме и тюрбане цвета индиго. Я попросила его сказать боснийцам, что не положено курить в помещении, в котором вот-вот появится рукопись пятнадцатого века. Узнав это, они еще больше заволновались.

Я, впрочем, дергалась не меньше их. Мы прождали почти два часа. Все это время я старалась занять себя чем-то полезным. Охранники помогли мне передвинуть большой стол поближе к окну. Я собрала стереомикроскоп, разложила инструменты: цифровые камеры, пробники, скальпели. В мензурке на обогревателе растворялся желатин, поджидали своего часа льняные нити, мучной клейстер, золотой лист, а еще и конверты из пергамина: вдруг повезет обнаружить что-нибудь в переплете. Вы не представляете, как много можно узнать о книге, изучая состав попавшей в нее хлебной крошки. Я подготовила куски телячьей кожи, рулоны изготовленной вручную бумаги различных тонов и текстур. Уложенный в раму пенопласт готов был принять в свои объятия книгу. Если только ее вообще принесут.

— Как думаете, сколько нам еще ждать? — спросила я у Саджана.

Он пожал плечами.

Должно быть, представитель Национального музея задерживается. Поскольку книга — собственность музея, без него банк не может достать ее из хранилища.

Не в силах успокоиться, я подошла к окну. Мы находились на верхнем этаже. Здание банка времен Габсбургов напоминало свадебный торт. Фасад испещрен следами угодивших в него снарядов, как, впрочем, и все остальные городские здания. Я приложила руку к стеклу — сквозило. На календаре весна. Внизу в садике у входной двери расцвели крокусы. А утром выпал снег, и чашечка каждого цветка вспенилась, словно капуччино. Нет худа без добра: снег сделал освещение комнаты ровным и ярким. Отличные условия для работы… Если только удастся поработать.

Просто, чтобы занять себя чем-то, развернула скрученные в рулон бумаги. Металлической линейкой распрямила каждый лист в отдельности. Звук металла напомнил шум прибоя, доносящийся до моей квартиры в Сиднее. Заметила, что дрожат руки. Этого еще не доставало! При таком треморе не поработаешь.

Своими руками я похвастаться не могу. Обветренные, покрытые венами, они, словно чужие, приставлены к запястьям. А запястья — слава тебе, господи, — тонкие и гладкие, как и все мое тело. «Руки поденщицы», — так высказалась мама в пылу нашей последней ссоры. Потом мы встретились в «Космополитене» за чашкой кофе и сидели, словно две ледышки. Чтобы ее позлить, я специально натянула на руки хозяйственные перчатки. «Космополитен», возможно, единственное место в Сиднее, где люди не понимают шуток. Мама поняла. Сказала, что мне следовало подобрать шляпу в тон к перчаткам.

Под ярким светом мои руки выглядели даже хуже обычного: красные и шелушащиеся. Я соскабливала пемзой жир с коровьих внутренностей. Если живешь в Сиднее, не так-то просто добыть эти самые внутренности. С тех пор как из бухты Хоумбуш убрали скотобойню и принялись наводить красоту к Олимпиаде-2000, за рабочим материалом приходится отправляться на поиски, а когда добираешься до нужного места, трудно войти в ворота, потому что дорогу преграждают защитники животных. Люди никак не поймут, зачем тебе понадобился метр телячьих кишок. Но если намереваешься работать с материалами пятисотлетней давности, должен знать, как их тогда изготовляли. Так говорил мне мой учитель, Вернер Генрих. Он сказал, что, сколько ни читай об измельчении пигментов и смешивании гипса, единственный способ понять — это самому все сделать. Если я хочу узнать, что описано в старинных методиках, мне нужно самой сделать золотой лист, постучать по нему, сложить и снова постучать. При этом надо положить лист на то, к чему он не пристанет, например на мягкую поверхность выскобленной телячьей кишки. В результате получишь маленькую пачку листков, каждый тоньше одной тысячной миллиметра. А вот руки в итоге выглядят просто ужасно.

Сжала руку в кулак, пытаясь разгладить старушечью кожу, а заодно и унять дрожь. Нервничать стала с того момента, как пересела в Вене на другой самолет. Я много путешествую, это неизбежно, если живешь в Австралии, а тебя приглашают принять участие в интересных проектах, имеющих целью сохранение средневековых рукописей. Однако в горячие точки не езжу. Я знаю, есть люди — военные корреспонденты — они едут в такие места и пишут потом замечательные книги. Должно быть, думают: «Это со мной не случится», и, благодаря оптимизму, все у них получается. Я же законченный пессимист. Если в стране, которую я посещаю, есть снайпер, он наверняка дожидается, когда я появлюсь в перекрестии его прицела.

Войну видишь еще до приземления. Когда самолет прорвал толстые серые облака (похоже, это обычное состояние европейского неба), мне показались знакомыми маленькие дома под прокопченными черепичными крышами, точно такой же вид открывается в Сиднее: выгнутый дугой Бонди-Бич и дома под красными крышами у темно-синего моря. Приглядевшись, увидела, что дома наполовину разрушены, они торчали, словно гнилые зубы в старческом рту.

Над горами вошли в зону турбулентности. Я не могла заставить себя смотреть вниз и опустила шторку. Парень, сидевший возле меня, разнорабочий, судя по камбоджийскому шарфу и измученному малярией лицу, явно хотел посмотреть в иллюминатор, но я проигнорировала его невольное движение и попыталась отвлечь вопросом:

— Вы зачем сюда?

— Убирать мины.

Мне хотелось пошутить, сказать что-то вроде «бизнес в разгаре», однако, вопреки обыкновению, я удержалась. Мы приземлились, он встал, поднялись и все остальные пассажиры, столпились в проходе. Парень взвалил на спину огромный рюкзак и едва не сломал нос мужчине, стоявшему позади него. Все как в наших автобусах в Бонди.

Наконец дверь отворилась, и пассажиры двинулись вперед, точно приклеенные один к другому. Я единственная до сих пор оставалась на месте. Словно проглотила камень, припечатавший меня к сиденью.

— Доктор Хит? — окликнула стюардесса.

Я чуть было не сказала: «Нет, это моя мать», но сообразила, что она имела в виду меня. В Австралии только идиоты гордятся своими званиями, и при регистрации я уж точно на нее не ссылалась.

— Эскорт из ООН ожидает вас у самолета.

Ах, вот оно что! Я успела заметить, что эта организация любит награждать каждого звучным титулом.

— Эскорт? — тупо повторила я. — У самолета?

Мне говорили, что меня встретят, но я думала, что это будет такси и меня будет ждать шофер с табличкой с нацарапанным на ней моим именем, причем непременно с ошибкой. Стюардесса одарила меня широкой немецкой улыбкой, перегнулась и подняла на иллюминаторе шторку. Я выглянула и увидела, что возле хвоста самолета стоят три огромных бронированных автомобиля с тонированными стеклами, в таких возят американских президентов. То, что, казалось бы, должно было меня вдохновить, напротив, сделало камень у меня на сердце еще тяжелее. За автомобилями, в высокой траве, щиты на разных языках предупреждали о минах. Я видела ржавеющий остов огромного транспортного самолета. Видно, промахнулся мимо взлетной полосы и напоролся на неприятность. Обернулась к сияющей фрейлейн.

— А разве распоряжение о прекращении огня не соблюдается? — спросила я.

— Соблюдается, — радостно ответила девушка. — По большей части. Может, помочь с ручной кладью?

Я покачала головой, нагнулась и вытащила тяжелый чемодан, который перед полетом еле затолкнула перед собой под сидение. Обычно авиалинии возражают против острых металлических предметов на борту, но немцы уважают профессионалов, и клерк в регистратуре понял меня, когда я объяснила, что боюсь улететь без инструментов: без них я не смогу делать свою работу.

А работу свою я люблю — вот в чем все дело. Потому-то, несмотря на трусость, я и согласилась на этот полет. Если честно, то мне и в голову не пришло отказаться. Разве можно упустить шанс поработать с одной из самых редких и загадочных книг в мире?!

Звонок раздался в два часа ночи. Так чаще всего и бывает, если живешь в Сиднее. Иногда диву даешься: умнейшие люди — директора музеев, всемирно известных организаций или главы корпораций, которые могут до цента назвать тебе индекс гонконгской биржи в какой угодно день — не в состоянии усвоить простой факт, что Сидней на девять часов опережает время в Лондоне и на четырнадцать часов — в Нью-Йорке. Амитай Йомтов — блестящий специалист. Возможно, лучший в нашей области. Но может ли он подсчитать разницу в иерусалимском и сиднейском времени?

— Шалом, Ханна, — сказал он. Его сильный акцент внес в звучание моего имени гортанные нотки.

— Я тебя не разбудил?

— Нет, Амитай, — ответила я. — Я никогда не сплю в два часа ночи. Это же лучшее время суток.

— Ну, прости, просто я думал, ты заинтересуешься, если узнаешь, что объявилась Сараевская Аггада.

— Да что ты говоришь! — воскликнула я. Сон как рукой сняло. — Вот это новость!

И в самом деле, новость невероятная, хотя я легко могла бы прочесть о ней в электронной почте в нормальное время. Не знаю, почему Амитай счел необходимым немедленно сообщить мне об этом.

Амитай, как и большинство сабр , был скрытным человеком, но эта новость его взбудоражила.

— Я всегда знал, что эта книга уцелела. Я знал, что она переживет бомбежки.

Сараевская Аггада, созданная в средневековой Испании, была знаменитой редкостью. Эта богато иллюстрированная рукопись была написана в те времена, когда иудеи были настроены против каких-либо иллюстраций. Полагали, что слова в Исходе «Не делай себе кумира и никакого изображения того, что на небе вверху, и что на земле внизу, и что в воде ниже земли» запрещали средневековым евреям изобразительное искусство. Когда в 1894 году в Сараево объявилась эта книга, цветные миниатюры опровергли это утверждение и заставили переписать историю искусства.

В начале осады Сараево, в 1992 году, когда музеи и библиотеки сделались мишенями, рукопись пропала. Один источник сообщил, что мусульманское правительство Боснии продало ее, чтобы купить оружие. Нет, возразил другой, агенты Моссада вывезли ее контрабандой через туннель под аэропортом Сараево. Я не верила ни тому, ни другому. Думала, что эта прекрасная книга, возможно, сгорела, как и древние кораны, славянские свитки. Все сгорело в пламени фосфорных бомб, и мягкий снег, выпавший на город, накрыл пепел.

— Но, Амитай, где же она была все эти четыре года? Как ее нашли?

— Ты ведь знаешь, сейчас Песах?

Я знала. До сих пор испытывала похмелье от красного вина, которое пила во время шумного, неортодоксального празднования еврейской пасхи. Мои приятели устроили в честь нее пикник на берегу. Ритуальная пасхальная трапеза на иврите называется «седер», что значит «порядок». Так вот это была одна из самых беспорядочных вечеринок в моей жизни.

— Накануне еврейская община Сараево устроила седер, и в разгар празднества — очень эффектно — вынесли Аггаду. Глава общины выступил с речью, сказал, что уцелевшая книга — символ сохранения сараевского многонационального идеала. И знаешь, кто ее спас? Его зовут Озрен Караман, это заведующий библиотекой музея. Он выносил ее под интенсивным обстрелом. — Голос Амитая задрожал от волнения. — Можешь ты это представить, Ханна? Мусульманин, рискующий головой ради спасения еврейской книги!

Я не узнавала Амитая: до сих пор рассказы о подвигах на него впечатления не производили. Один коллега как-то проговорился, что Амитай проходил военную службу в таких сверхсекретных войсках, что израильтяне называют их просто «подразделение». Хотя много лет прошло с той поры, как я впервые с ним повстречалась, меня по-прежнему поражают и его телосложение, и манера вести себя. У него мускулы тяжелоатлета и невероятная бдительность. При разговоре он смотрит на тебя, но в остальное время его глаза обшаривают пространство. Я ошарашила его своим вопросом о «подразделении». «Я тебе об этом ни словом не обмолвился», — отрезал он. Мне, однако, это показалось удивительным. Не много встречаешь бывших командиров, интересующихся книгами.

— А что тот человек сделал с книгой, после того как спас ее? — спросила я.

— Он положил ее в сейф центрального банка, в подвале. Можешь представить, как это отразилось на пергаменте… Последние две зимы в Сараево жарко не было, а ячейки металлические… Металл, подумать только! Она и сейчас там. Я прихожу в ужас при одной мысли об этом. Там делают все для стабилизации обстановки, хотят выставить книгу как можно скорее, чтобы поднять моральный дух города, понимаешь? И когда я увидел твою фамилию в программе конференции, что пройдет в следующем месяце в Галерее Тейт, то и подумал, что раз уж ты будешь в Старом свете, то, может, возьмешься за эту работу?

— Я? — У меня даже голос сорвался.

Излишней скромностью я не страдаю: специалист я классный. Но такая работа, как эта, случается раз в жизни. В Европе есть, по меньшей мере, дюжина людей и с большим опытом и с лучшими связями.

— А почему не ты? — спросила я.

Амитай знал о Сараевской Аггаде больше, чем кто-либо другой. Он написал о ней монографию и был бы счастлив поработать с подлинной рукописью. Амитай тяжко вздохнул:

— Последние три года сербы уверяли всех, что боснийцы — фанатичные мусульмане, и под конец, возможно, некоторые боснийцы начали им верить. Похоже, саудовцы там крупные спонсоры, а потому и отказались от услуг израильтянина.

— Ох, Амитай, мне очень жаль.

— Не волнуйся, Ханна. Я в хорошей компании. Они и немца забраковали. Я, разумеется, сначала предложил Вернера, не обижайся…

Поскольку герр доктор Вернер Мария Генрих был не только моим учителем, но и учителем самого Амитая, ведущим специалистом мира в области еврейских рукописей, то обижаться было бы глупо. Амитай объяснил, что боснийцы до сих пор точат зуб на Германию за развязывание войны, поскольку она признала Словению и Хорватию.

— ООН и американца не хочет, потому что конгресс США всегда ругал ЮНЕСКО последними словами. Вот я и подумал, что ты подойдешь, потому что у кого есть что-то против Австралии? Кстати, я доложил им о твоей высокой квалификации.

— Спасибо за высокое поручительство, — сказала я. И от всей души добавила: — Амитай, никогда этого не забуду. Я тебе по-настоящему благодарна.

— Ты отплатишь мне, если составишь хорошую документацию об этой книге, по крайней мере мы сможем издать прекрасное факсимиле. Ты ведь вышлешь мне, как можно скорее, фотографии и черновик твоего доклада?

Голос его звучал так жалобно, что мне стало стыдно за свой восторг. Однако оставался один вопрос, который я должна была ему задать:

— Амитай, а есть ли доказательства подлинности? Ты ведь знаешь, слухи во время войны…

— Нет ни малейших сомнений. Библиотекарь Караман и его начальник, директор музея, подтвердили ее аутентичность. С этой стороны твоя работа — чисто техническая.

«Техническая». Что ж, посмотрим, подумала я. Многое из того, что я делаю, является техническим: наука и ремесло — это то, чему можно научить любого человека с нормальными умственными способностями и хорошими моторными функциями. Но есть кое-что еще. Надо чувствовать прошлое, уметь его представить. Соединяя исследовательскую работу с воображением, я будто вселяюсь в мысли людей, работавших над книгой. Могу вообразить, кем они были или как работали. Вот так я добавляю несколько крупиц в сокровищницу человеческих знаний. Это то, что я в своей работе люблю больше всего. А в отношении Сараевской Аггады скопилось так много вопросов. Если бы я могла ответить хотя бы на один из них…

Я уже не могла спать, а потому натянула тренировочный костюм и вышла на ночную улицу. Здесь еще слабо пахло пролитым пивом и горелым жиром. Прошла к берегу, меня встретил чистый океанский соленый ветер. Поскольку стояла осень и была середина недели, вокруг почти никого не было. Только несколько пьяных, привалившихся к стене у клуба серфингистов, да влюбленная парочка под пляжным покрывалом. Никто меня не заметил. Я пошла вдоль полосы прибоя, ступая по отраженной в глянце песка ночной тьме, и вдруг помчалась вприпрыжку, как ребенок.

Это было неделю назад. В последующие дни хлопоты с оформлением виз, покупкой билетов постепенно похоронили чувство восторга. Волокитчики из ООН вывели из себя. Спускаясь по трапу самолета с тяжелым чемоданом, я усиленно напоминала себе, что такой работы ждала всю свою жизнь.

Не успела окинуть взглядом горы, окружившие нас, словно кромка гигантской чаши, как из автомобиля, стоявшего посередине, выпрыгнул солдат в голубом шлеме, высокий, похожий на скандинава, сграбастал мой чемодан и засунул его в багажник.

— Осторожно! — воскликнула я. — Там хрупкое оборудование!

Вместо ответа солдат схватил меня за руку, втащил на заднее сидение, захлопнул дверь и вскочил на сидение рядом с водителем. Автоматические замки громко лязгнули, водитель завел двигатель.

— У меня это впервые, — сказала я, пытаясь разрядить обстановку. — Специалисты по консервации старинных книг, как правило, недостаточно информированы о том, как следует вести себя в бронированных автомобилях.

Ни солдат, ни худой мужчина в гражданской одежде, сидевший над колесом огромного лимузина, сгорбившись и по-черепашьи втянув голову в плечи, на мои слова не откликнулись. Сквозь тонированное стекло я видела проносившийся мимо нас город с изуродованными шрапнелью фасадами домов. Автомобили подскакивали на выбоинах, оставшихся в асфальте после прохождения тяжелой военной техники, огибали глубокие ямы — напоминания о бомбежках. Машин было немного. Люди в основном шли пешком: истощенные, усталые, они запахивали на груди одежду, защищаясь от резкого ветра, поскольку весна не спешила вступать в свои права. Мы проехали здание, похожее на кукольный домик моего детства. Там отсутствовала целая стена, так что можно было видеть комнаты. Стену снес взрыв. Но, как и в том кукольном домике, в комнатах сохранилась мебель. Я поняла, что люди до сих пор умудряются там жить. Единственной их защитой были несколько кусков полиэтилена, раздуваемые ветром. На веревках, натянутых между погнутыми штырями арматуры, высовывавшейся из покореженного бетона, болталось выстиранное белье.

Я думала, что меня повезут сразу к книге. Вместо этого целый день прошел в бесконечных утомительных встречах: сначала с каждым представителем ООН, имевшим хоть какое-то отношение к культуре, затем с директором боснийского музея, потом с группой правительственных чиновников. Последние дни я почти не спала, ожидая начала работы, да еще дюжина чашек крепкого турецкого кофе, выпитого во время встреч, делали свое дело. Может, поэтому руки продолжали дрожать.

Из полицейской рации послышался треск. Неожиданно все вскочили: полиция, охрана, Саджан. Банковский чиновник поднял дверные запоры, и в помещение ворвалось еще больше охранников. В центре — худой молодой человек в полинялых синих джинсах. Бездельник из музея, похоже, это он заставил нас всех ждать. Но мне некогда было высказывать ему претензии, потому что он прижимал к груди металлический ящик. Музейщик поставил его на скамью, и я увидела, что ящик запечатан в нескольких местах сургучом и заклеен скотчем. Я подала скальпель. Молодой человек взломал печати и открыл крышку. Снял несколько листов шелковой бумаги и подал мне книгу.

 

II

Каждый раз, когда я работаю над редкой красивой вещью, первое прикосновение вызывает во мне странное ощущение необыкновенной силы. Это одновременно похоже на прикосновение к оголенному проводу и поглаживание темечка новорожденного.

Сто лет до этой рукописи никто не дотрагивался. У меня все было готово. Поколебавшись на секунду, я уложила книгу в пенопластовую колыбель.

Обычный человек, увидев книгу, не удостоил бы ее второго взгляда. Во-первых, она была маленькой, ее спокойно можно было читать за праздничным пасхальным столом. Переплет изготовлен из обычного материала девятнадцатого века, засаленного и потертого. Столь великолепно иллюстрированная рукопись заслуживала более роскошного переплета. Любовно приготовленное филе миньон никто не станет укладывать на бумажную тарелку. Переплетчик мог бы использовать золотой лист или серебро, возможно, сделал бы вставки из слоновой кости или жемчуга. Но эту книгу за ее долгую жизнь переплетали, должно быть, неоднократно. Только о последнем случае можно что-то сказать, поскольку сохранились документы. Произошло это в Вене в 1890-х годах. К несчастью, с книгой обошлись просто ужасно. Австрийский переплетчик сильно обрезал пергамент и снял старый переплет — то, что никто, особенно профессионал, работающий для большого музея, никогда не сделает. Невозможно сказать, какая информация пропала в тот раз. Он переплел рукопись в простую картонную обложку с совершенно неподходящим турецким цветочным орнаментом. С тех пор рисунок выцвел. Только уголки и корешок были обтянуты телячьей кожей, но они потемнели и обтрепались, обнажив серую картонную подкладку.

Я осторожно провела средним пальцем по расслоившимся уголкам. С ними я поработаю в ближайшие дни.

Палец ощутил что-то неожиданное. Австриец сделал в переплетной доске два пропила и проколол маленькие отверстия для застежек. В книгах с пергаментными страницами часто используют застежки, чтобы страницы не загибались. Однако в этом переплете застежек не было. Я пообещала себе выяснить эту загадку.

Я открыла обложку и наклонилась разглядеть порванные уголки бумаги. Надо починить их с помощью мучного клейстера и кусочков подходящей бумаги. Я сразу увидела, что нити, использованные венским мастером, обтрепались и едва держали переплет. Значит, мне нужно разделить дести и снова их прошить. Я сделала глубокий вдох и перевернула страницу, чтобы увидеть саму рукопись. Именно в ней скрывался ответ на главный вопрос: что сделали четыре года с книгой, пережившей четыре столетия.

Свет из окна упал на страницу. Голубизну, яркую, словно небо в зените лета, подарила ей пудра драгоценного лазурита, а привез его караван верблюдов из афганских гор. Белизна — чистая, кремовая, мерцающая. Менее блестящая, не такая сложная, как голубая краска. В то время белила получали способом, изобретенным древними египтянами. Свинцовые пластины обрызгивали старым вином и закрывали в хлеву, заполненном навозом. Я однажды проделала это в теплице моей матери в Белвью-Хилл. Ей доставили навоз, и я не устояла. Виноградный уксус взаимодействует со свинцом. А выделяющаяся из навоза двуокись углерода взаимодействует с уксуснокислым свинцом и в результате получается соль углекислого свинца. Мама, разумеется, закатила скандал. Сказала, что несколько недель не подойдет к своим призовым орхидеям.

Я перевернула страницу. Ослепнуть можно. Иллюстрации были прекрасны, но я не позволила себе любоваться ими. Еще не время. Сначала должна понять их с точки зрения химии. Желтая краска получена из шафрана. Этот прекрасный осенний цветок, Crocus sativus Linnaeus, каждый с тремя крошечными драгоценными рыльцами, был тогда настоящей роскошью, впрочем, остается таковым и до сих пор. Хоть мы и знаем теперь, что яркий цвет обеспечивается структурой молекулы каротина, состоящей из 44 атомов углерода, 64 атомов водорода и 24 атомов кислорода, нам до сих пор не удалось синтезировать заменитель, столь же сложный, сколь и прекрасный. Тут использован зеленый малахит, а красный цвет, интенсивно красный — на иврите «тола эт шани» — получили из живущих на деревьях насекомых. Их размяли и сварили в щелоке. Позже, когда алхимики узнали, как приготовить такую же краску из серы и ртути, они по-прежнему называли этот цвет «червячок». Некоторые вещи не меняются: мы до сих пор называем эту краску из сульфида ртути «вермильон». Перемены — это наши враги. Книги сохраняются лучше всего, когда температура, влажность, окружающая среда остаются неизменными. Трудно представить, что выпало пережить этой книге. Ей довелось побывать в чрезвычайных условиях, без всяких приготовлений и предосторожностей она переносила дикие температурные скачки. Я боялась, что пергамент сморщится, краска растрескается и отслоится. Но цвета остались столь же чистыми и яркими, как и в первый день. В отличие от блеклого облезлого корешка, золото на иллюстрациях было свежим и блестящим. Позолотчик, живший полтысячи лет назад, лучше владел своим мастерством, чем более близкий нам по времени венский переплетчик. Последний применил серебряный лист. Как и следовало ожидать, он окислился и стал темно-серым.

— Вы это замените? — обратился ко мне худой молодой музейщик, указывая пальцем на тусклое пятно.

Он стоял слишком близко. Человеческие бактерии легко могут повредить пергамент. Я выставила плечо, так что он поневоле убрал руку и сделал шаг назад.

— Нет. Ни в коем случае, — сказала я, не поднимая глаз.

— Но ведь вы реставратор. Я думал…

— Я консерватор, — поправила я. Не хватало мне сейчас вступать в долгий философский разговор на тему о консервации книг.

— Послушайте, — сказала я, — мне сказали, что вы будете здесь, однако попрошу, чтобы вы не мешали моей работе.

— Понимаю, — голос его звучал мягко, несмотря на мой резкий тон. — Но вы тоже должны понять, я — хранитель. То есть, я отвечаю за книгу.

Хранитель. Я не сразу поняла. Повернулась и посмотрела на него.

— Неужели вы Озрен Караман? Человек, который спас книгу?

Представитель ООН, Саджан, подскочил, рассыпался в извинениях:

— Прошу прощения, я должен был вас представить. Но вы были так настроены начать работу. Я… Доктор Ханна Хит, позвольте представить вам доктора Озрена Карамана, главного библиотекаря Национального музея и профессора библиотековедения Национального университета Боснии.

— О, простите мне резкость, — сказала я. — Мне казалось, что главный куратор такой большой коллекции должен быть намного старше.

Не ожидала я и что человек, занимающий столь высокое положение, может быть таким неопрятным. Поверх мятой белой рубашки на нем была потрепанная кожаная куртка, а о джинсах и говорить нечего. Волосы, похоже, он никогда не стриг и не причесывал. Они торчали над очками, оправа которых была склеена посредине куском скотча.

Озрен вскинул брови:

— Да, конечно, вы столь умудрены годами, что имели полное право так подумать.

Проговорил он это с совершенно серьезным лицом. Думаю, ему было около тридцати, как и мне.

— Я был бы очень доволен, доктор Хит, если бы вы уделили мне одну драгоценную минуту и сказали, что собираетесь делать.

Он бросил мимолетный, но весьма многозначительный взгляд на Саджана. ООН считала, что делает Боснии честь — спонсирует работу, чтобы Аггада могла быть достойно представлена миру. Однако когда дело доходит до национальных сокровищ, никто не хочет, чтобы посторонние правили бал. Озрен Караман явно чувствовал себя обойденным. Последнее, чего мне хотелось, это быть вовлеченной в такого рода разборки. Я приехала сюда позаботиться о книге, а не об оскорбленной душе библиотекаря. И все же у него было право знать, почему ООН выбрала меня.

— Я не могу точно сказать об объеме своей работы, пока не исследую тщательно всю рукопись, однако должна предупредить: нанимали меня сюда не для того, чтобы я проводила химчистку или глубокую реставрацию. Я написала много работ, критикующих такой подход. Реставрация книги до состояния, в котором она была написана, равнозначна неуважению к ее истории. Я считаю, вы должны принять книгу такой, какой она досталась от прежних поколений, со всеми повреждениями, оставленными ее судьбой и временем. Мои обязанности заключаются в том, чтобы сделать ее пригодной для дальнейшего использования и изучения. Я исправлю только то, что абсолютно необходимо.

— Вот здесь, — сказала я, указывая на страницу с ржавым пятном на пламенеющем шрифте иудейской каллиграфии, — я сниму микроскопический соскоб волокон, мы их проанализируем и, возможно, поймем, из чего состоит это пятно. На первый взгляд, это похоже на вино. Однако необходим полный анализ: нужно узнать, где находилась книга в тот момент, когда это произошло. И если не сможем сказать этого сейчас, то через пятьдесят, сто лет, когда лабораторная техника шагнет вперед, это сделает мой будущий коллега. А вот если я химическим путем удалю это пятно — так называемое повреждение, — мы навсегда потеряем шанс узнать это, — добавила я и глубоко вдохнула.

Озрен Караман смотрел на меня с изумлением. Неожиданно я смутилась.

— Прошу прощения, вы, конечно, все это знаете. Но для меня это вроде наваждения, и стоит мне начать…

Кажется, я усугубила впечатление, а потому замолчала.

— Дело в том, что мне дали всего неделю, поэтому я дорожу каждой минутой. Хотела бы приступить… Сегодня она будет в моем распоряжении до шести?

— Нет, не совсем. Мне придется взять ее за десять минут до наступления этого часа, до пересменки банковской охраны.

— Хорошо, — сказала я и подвинула стул ближе к книге.

Мотнула головой в другой конец длинного стола, где сидела охрана:

— Может, несколько человек убрать отсюда?

Он помотал лохматой головой:

— Боюсь, нам всем придется остаться.

Я невольно вздохнула. Моя работа имеет отношение к предметам, а не к людям. Мне нравятся материалы, из которых делают книги. Я их знаю: блеск и структуру бумаги, и природные минеральные пигменты, и смертельные токсины древних красок. Мучной клейстер… Да я за него порву любого. Я полгода провела в Японии, училась его составлять.

Особенно я люблю пергамент. Он такой прочный, может прожить несколько столетий, и в то же время такой нежный, что его можно уничтожить одним неловким движением. Одна из причин, по которой мне досталась эта работа, заключается в том, что я написала уйму статей о пергаменте. По одному размеру и расположению пор на лежащем передо мной пергаменте я могу сразу сказать, изготовлен ли он из шкур исчезнувших на настоящий момент испанских горных овец, отличавшихся густой шерстью. В Арагоне или Кастилии можно сделать датировку рукописи, если знаешь, какая порода овец была в то время на рынках.

Пергамент — это в принципе кожа, но по виду и на ощупь он отличается от нее. Все дело в кожных волокнах, изменившихся при натягивании. Намочите его, и волокна вернутся в прежнюю трехмерную форму. Меня волновали конденсация внутри металлического ящика и проблемы, вызванные транспортировкой. Кажется, мои тревоги были напрасны. Я заметила несколько страниц, подвергшихся некогда воздействию воды. Под микроскопом увидела россыпь кубических кристаллов, которые узнала: солянокислый натрий, всем известная поваренная соль. Вода, испортившая книгу, вероятно, была соленой. Такая вода во время седера символизирует слезы египетских рабов.

Конечно же, книга — это нечто большее, чем сумма материалов, из которых она изготовлена. Это — творение рук человека и его разума. Позолотчики, огранщики камней, писцы, переплетчики — все это люди, с которыми я чувствую себя легче всего. Иногда без слов эти люди обращаются ко мне. Они позволяют мне увидеть, каковы были их намерения, и это помогает мне в работе. Я беспокоилась, что хранитель, с его честностью и добросовестностью, или полицейские, тихо переговаривающиеся по рации, не пустят ко мне моих дружелюбных духов. А мне нужна была их помощь. У меня было столько вопросов.

Прежде всего, большинство книг, таких как эта, с иллюстрациями, выполненными дорогими красками, изготовлялись для дворцов или соборов. Но Аггадой пользовались только дома. Слово образовано от еврейского корня hgd — «говорить» и произошло оно от библейской заповеди, которая учит родителей рассказывать детям историю Исхода. Этот «рассказ» сильно разнится: на протяжении столетий каждая еврейская община рассказывает на семейном празднике собственный вариант.

Никто не знает, почему эта Аггада проиллюстрирована многочисленными миниатюрами: ведь большинство евреев считали изобразительное искусство нарушением закона. Кажется невероятным, что еврей способен обучать живописи. Стиль напоминал работы христианских иллюстраторов. Тем не менее на большинстве миниатюр библейские сцены изображены в соответствии с иудейским богословским толкованием и Мидрашом.

Я перевернула страницу и всмотрелась в иллюстрацию, возбуждавшую у ученых больше всего вопросов. Это была домашняя сцена. Еврейская семья (испанские евреи, судя по платью) сидит за седером. Мы видим ритуальную еду: мацу, олицетворяющую пресный хлеб, который в спешке испекли евреи накануне бегства из Египта, жареную ногу, заставляющую вспомнить о пролитой на пороге крови ягненка, после чего ангел смерти вошел в еврейские дома. Отец, по обычаю, полулежит, и эта поза показывает, что он свободный человек, не раб; мелкими глотками пьет вино из золотого кубка, а подле него поднимает чашу маленький сын. Мать, в красивом платье и украшенном драгоценными камнями головном уборе, спокойно сидит за столом. Возможно, эта сцена была списана с семьи, заказавшей Аггаду. Но за столом сидит еще одна женщина. Ее черную кожу оттеняет платье цвета шафрана, она держит кусок мацы. Одета она слишком хорошо для прислуги, и наравне со всеми она участвует в ритуале. Эта африканка целое столетие приводила в недоумение ученых.

Медленно, целеустремленно изучала я книгу и делала заметки о состоянии каждой страницы. Каждый раз, переворачивая страницу, проверяла и поправляла раму, удерживающую книгу. Не повреди книге — закон консерватора. Но люди, владевшие этой книгой, пережили немало страданий: погромы, преследование инквизиции, изгнание, войны.

Дойдя до конца текста, написанного на иврите, увидела запись, сделанную на другом языке и другой рукой: «Revisto per mi. Giovanni Dom. Vistorini. Anno Domini 1609». Латынь, написанная в венецианском стиле, переводится как: «Просмотрено мною. Джованни Дом. Висторини. В год Господа нашего 1609». Если бы не три слова, помещенные туда официальным цензором папской инквизиции, то книгу уничтожили бы в тот год в Венеции, и она никогда не пересекла бы Адриатику и не оказалась на Балканах.

— Почему ты спас ее, Джованни?

Я озадаченно нахмурилась и подняла взгляд. Передо мной стоял доктор Караман, библиотекарь. Он смущенно пожал плечами, извиняясь за непрошенное вмешательство, но удивилась я тому, что он вслух произнес то, что я подумала. Никто не знал, как и что происходило и почему книга пришла в этот город. Согласно товарному чеку 1894 года библиотеке ее продал некто по имени Коэн. Но никто не догадался расспросить продавца. И со Второй мировой войны, когда две трети евреев в Сараево были убиты, а их квартал разграблен, в городе не осталось никого из тех Коэнов, так что и спросить было некого. Библиотекарь-мусульманин спас книгу от нацистов, но подробности ее истории немногочисленны и противоречивы.

После предварительного осмотра я включила широкоформатную камеру и начала фотографировать каждую страницу, чтобы сделать точный отчет о состоянии книги и только потом приступать к консервации. После того, как с консервацией будет закончено, но прежде, чем сделают новый переплет, я снова сфотографирую каждую страницу. Негативы отправлю Амитаю в Иерусалим. Он напечатает высококачественные фотографии для музеев мира и организует факсимильное издание, которым смогут любоваться обычные люди. Как правило, такие фотографии делает специалист, но ООН не хотела искать другого эксперта: это вызвало бы проволочку, поскольку его кандидатуру должен был рассматривать город. Потому я согласилась сделать все сама.

Я расправила плечи и потянулась за скальпелем. Села, подперев подбородок ладонью, другую руку занесла над переплетом. Перед началом работы каждый раз испытываешь минутное сомнение. Солнечный луч отразился от стального лезвия, и я вдруг вспомнила о матери. Если бы она промедлила, как я сейчас, пациент умер бы на столе. Но моя мать, первая в истории Австралии женщина — заведующая отделением нейрохирургии никогда в себе не сомневалась. Ей было плевать на условности ее времени: она выносила и родила ребенка, не удосужившись выйти замуж за его отца, и даже имени этого человека ни разу не упомянула. До сих пор я не знаю, кто тот человек, которого она любила? Человек, которого использовала? Последнее было более вероятно. Она думала, что воспитает меня по своему образу и подобию. Ничего похожего. Мать светлокожая и загорелая, как теннисистка. Я смуглая и бледная, как гот. Она любит шампанское, я предпочитаю пиво из банки.

Я давно поняла, что не заслужу ее одобрения, потому что предпочитаю возвращать к жизни книги, а не тела. Для нее мои диссертации по химии и древним языкам Ближнего Востока — бумажки вроде одноразовых носовых платков. Магистр химии и доктор в искусстве консервации — эти научные звания не производили на нее ни малейшего впечатления. Мои пергамента, краски и клейстеры она называет «детсадовскими игрушками». «Ты бы уже интернатуру закончила», — сказала она, когда я вернулась из Японии. «В твоем возрасте я была старшим ординатором», — вот и все, что я услышала, вернувшись домой из Гарварда.

Иногда я чувствую себя персонажем с одной из персидских миниатюр, над которыми работаю, крошечным человечком. С высоких галерей на него смотрят неподвижные лица, либо подглядывают из-за решетчатых ширм.

Но в моем случае это всегда одно лицо, лицо моей матери. У нее неодобрительный взгляд и недовольно поджатый рот.

И вот мне тридцать лет от роду, но тем не менее мама все еще может встать между мной и моей работой. Воспоминание о ее нетерпеливом, неодобрительном внимании наконец встряхнуло меня. Я подвела скальпель под нить, и рукопись развалилась на драгоценные листы. Взяла первый, из-под переплета выскочило что-то крошечное. Осторожно, с помощью тонкой кисточки из собольего волоса, я переместила его на стекло и положила под микроскоп. Эврика! Это был маленький фрагмент прозрачного крыла насекомого. Мы живем в мире членистоногих. Возможно, крыло принадлежит обычному насекомому и ничего нам не скажет. А что, если насекомое было редким и обитало в ограниченной географической зоне? Или это уже исчезнувшая разновидность? В любом случае, оно добавит информацию к истории книги. Я положила его в конверт и наклеила ярлычок.

Несколько лет назад сенсацию вызвал крошечный фрагмент птичьего пера, обнаруженный мной в переплете. Книга, над которой я работала, представляла собой очень красивый маленький молитвенник, составленный из кратких обращений к разным святым. Вероятно, это была часть утерянного «Часослова». Владельцем молитвенника был известный французский коллекционер. Центр Гетти так им восхитился, что выложил за него целое состояние. У коллекционера имелись документы, согласно которым миниатюры в молитвеннике были созданы мастером Бедфордом примерно в 1425 году в Париже. В отношении мастера у меня остались некоторые сомнения.

Обычно птичье перо немного вам скажет. В инструмент для письма можно превратить любое сильное перо, в этом случае экзотическая птица вам не нужна. Мне всегда хочется рассмеяться, когда вижу, как в исторических фильмах актеры водят по бумаге роскошными страусовыми перьями. Во-первых, сомнительно, чтобы по средневековой Европе расхаживали толпы страусов. Во-вторых, писцы всегда обрезали перо по бокам, так что оно больше походило на палочку: не хватало еще, чтобы на бумагу во время работы падали пушинки! Но я настояла на проверке пера у орнитолога, и что, вы думаете, он сказал? Перо принадлежало мускусной утке. Сейчас эти утки водятся повсюду, но в 1400-х годах они не выходили за пределы Мексики и Бразилии. В Европе они появились лишь в начале 1600-х годов. Оказалось, что французский «коллекционер» много лет подделывал рукописи.

Осторожно приподняв второй лист Аггады, я вытащила поддерживавшую его истрепанную нить и заметила тонкий белый волос, длиною около сантиметра. Он запутался в нити. Посмотрев в микроскоп, увидела, что волос оставил слабую бороздку возле переплета на странице, изображавшей испанский семейный седер. Осторожно, хирургическим пинцетом, я распутала его и положила в отдельный конверт.

Мне не следовало беспокоиться, что люди в комнате меня отвлекут. Я даже не замечала, что они рядом. Люди приходили и уходили, а я не поднимала головы. Только когда свет стал тускнеть, поняла, что доработала до вечера без перерыва. Неожиданно почувствовала, что устала и страшно проголодалась. Я встала, и Караман немедленно оказался передо мной со своим ужасным металлическим ящиком наготове. Я осторожно положила туда книгу с разделенными листами.

— Мы непременно должны все исправить. Тотчас же, — сказала я. — Металл — наихудший вариант и для жары, и для холода.

Я положила на книгу кусок стекла, а сверху придавила маленькими бархатными мешочками с песком, чтобы пергамент оставался плоским. Озрен завозился с воском, штампами и бечевками, а я в это время чистила и раскладывала инструменты.

— Как вам наше сокровище? — спросил он, кивая головой на книгу.

— Замечательно для стольких лет, — ответила я. — На первый взгляд, повреждений от неподходящего хранения нет. Сделаю тесты на нескольких микроскопических образцах. Посмотрю, что они скажут. Надо зафиксировать ее состояние и починить переплет. Как вы знаете, переплет — работа конца девятнадцатого века, и он, как и следовало ожидать, изношен.

Караман нажал на библиотечный штамп, вогнал его в воск. Встал в сторонку, и банковский чиновник сделал то же самое со своим штампом. Сложное переплетение бечевок и восковые печати означали, что несанкционированный доступ к содержанию ящика будет немедленно обнаружен.

— Я слышал, вы австралийка, — сказал Караман.

Я подавила вздох. Сюда я приехала работать, а не поддерживать светские разговоры.

— Странное занятие для человека из молодой страны — ухаживать за древними сокровищами других народов.

Я ничего не ответила, и он продолжил:

— Вероятно, живя там, вы изголодались по культуре.

Поскольку вначале я нагрубила, то теперь сделала над собой усилие. Явно недостаточное усилие: не слишком ли много говорят о культурном запустении молодой страны? Художественная традиция Австралии имеет самую длительную историю в мире. За тридцать тысяч лет до того как люди из Ласко задумались над первым мазком кисти, аборигены явили образцы великолепного искусства на стенах своих жилищ. Я решила прочитать ему лекцию:

— Видите ли, — сказала я, — в этническом смысле, иммиграция сделала нас самой разнообразной страной в мире. Корни австралийской культуры глубоки, широки и протяженны. Поэтому мы причастны ко всему мировому наследию. Даже к вашему.

Я добавила, что с детства помню югославов как единственную эмигрантскую общину, умудрившуюся привезти с собой проблемы своего прежнего мира. Все остальные быстро успокаивались под нещадными лучами австралийского солнца, но сербы и хорваты взаимно громили футбольные клубы и лупили друг друга даже в таких забытых богом дырах, как Кубер Педи.

Мою тираду он воспринял добродушно. Улыбка у него, надо признать, очень хорошая, как на картинках Чарльза Шульца .

Охранники встали, чтобы проводить Карамана и его книгу, и я последовала за ними по длинным нарядным коридорам к мраморным ступеням, ведущим в хранилище. Пока ждала, когда отопрут главные двери, Караман обернулся и окликнул меня:

— Могу ли я пригласить вас на обед? Я знаю одно место в Старом городе. Месяц назад оно снова открылось. Если совсем честно, качество еды не гарантирую, зато она будет боснийская.

Я чуть было не отказалась. Это у меня рефлекс такой. А затем подумала: «Почему бы и нет? Лучше, чем вежливое, безликое обслуживание в маленьком унылом гостиничном номере». И раз уж Караман спас книгу и стал частью ее истории, так почему бы не узнать об этом побольше.

Я подождала его на лестничной площадке, прислушиваясь к пневматическому шуму, доносившемуся из хранилища, затем раздался лязг металлических засовов. Звук был окончательным и обнадеживающим. По крайней мере, ночью книга будет в безопасности.

 

III

Мы вышли на темные городские улицы, и мне стало не по себе. За день снег почти растаял, но снова похолодало, и тяжелые тучи скрыли луну. Освещения на улицах не было. Когда я осознала, что Караман предложил пойти в Старый город, на душе вновь заскребли кошки.

— А вы уверены, что все будет в порядке? Может, пригласить с собой людей из ООН?

Он поморщился.

— Броневики, на которых они ездят, не влезут в узкие улицы Башчаршии, — сказал он. — Да и снайперов здесь уж больше недели не видели.

Прекрасно. Замечательно! Я втянула его в перепалку с «викингами» из ООН. Надеялась, что те не разрешат мне уйти без эскорта. К сожалению, он оказался умелым переговорщиком — во всяком случае, упрямым — и мы пошли пешком. Ноги у него были длинные, быстрые, и я вынуждена была ускорить шаг, чтобы не отстать. Пока шли, он принялся изображать из себя гида, описывал разбитые городские строения.

— Это президентский дворец в стиле неоренессанс, любимая мишень сербов.

Прошли несколько домов.

— Это руины Олимпийского музея. А здесь когда-то была почта. Это собор. Неоготика. В прошлое Рождество здесь служили мессу, а сейчас служба бывает только днем, потому что, само собой, по ночам никто на улицу не выходит, разве только самоубийцы. Слева от вас синагога и мечеть. Справа — православная церковь. Все они расположены очень удобно, в ста метрах одна от другой.

Я попыталась представить, каково мне было бы, если бы вот так же вдруг пострадал Сидней, а знакомые с детства улицы и дома были бы разрушены. Если бы, проснувшись утром, я вдруг обнаружила, что жители северных районов Сиднея построили баррикады перед Харбор-Бридж и начали обстреливать оперный театр.

— Просто отменная прогулка по городу, пережившему четыре года снайперского обстрела! — заметила я.

Он шел чуть впереди и сразу же остановился.

— Да, — сказал он, — весьма.

В эти два слова он влил всю горечь своего сарказма.

Широкие проспекты австро-венгерского Сараево постепенно уступили дорогу узким брусчатым мостовым города оттоманского периода. Казалось, вытянешь руки, и коснешься зданий на противоположных сторонах улицы. Дома тоже были маленькие, словно их построили для подростков, а потом сдвинули так плотно, что они напомнили мне подвыпивших приятелей, поддерживающих один другого по пути домой. Большая часть этого пространства не попадала в зону сербского обстрела, а потому и повреждений было меньше, чем в современном городе. С минарета муэдзин призывал верующих на вечернюю молитву. Этот звук я привыкла связывать с жаркими местами: Каиром, Дамаском, а не с городом, в котором под ногами хрустел иней, а между мечетью и окружающим ее каменным забором высился сугроб. Я вспомнила, что мусульмане однажды донесли слово Пророка до ворот Вены. Аггада была написана, когда обширная мусульманская империя была светлым лучом во мраке Средневековья, единственным местом, где процветали наука и поэзия, только здесь могли найти покой гонимые христианами евреи.

Холодный ночной воздух далеко разносил сильный и прекрасный голос муэдзина этой маленькой мечети, уже старика. На призыв откликнулась лишь горстка стариков: шаркая ногами, они шли по мощенному булыжником двору и омывали лицо и руки ледяной водой из фонтана. Я остановилась на минуту, посмотрела на них. Караман шел впереди, но тут он обернулся, проследил за моим взглядом.

— Вот они, — сказал он, — свирепые мусульманские террористы, волнующие воображение сербов.

Ресторан, который он выбрал, был теплым, шумным, наполненным восхитительным ароматом жареного мяса. У двери висела фотография владельца, в военной форме, с огромной базукой в руках. Я заказала порцию бараньих котлеток чевапчичи, а он — салат из капусты и йогурт.

— Не слишком ли аскетично? — спросила я.

Он улыбнулся.

— Я с детства вегетарианец. В блокаду это оказалось весьма кстати, поскольку мяса не было. Да и зелень, годная для употребления в пищу, была обыкновенной травой. Суп из травы стал моим обычным блюдом.

Он заказал два пива.

— Вот пиво можно было купить даже во время блокады. Единственным заведением в городе, которое тогда не закрывалось, была пивоварня.

— Австралийцы бы это одобрили, — заметила я.

— Я подумал о том, что вы сегодня сказали, о людях нашей страны, эмигрировавших в Австралию. Перед войной к нам в библиотеку приезжали австралийцы.

— В самом деле? — рассеянно сказала я, потягивая пиво, которое, на мой вкус, было недостаточно пенным.

— Да, они были хорошо одеты и говорили на ужасном боснийском. Из США тоже приезжали до пяти человек в день. Хотели проследить историю своей семьи. В библиотеке мы дали им прозвище по имени того чернокожего человека из американского телевизионного шоу — Кинта Кунте.

— Кунта Кинте, — поправила я.

— Да, мы прозвали их Кунта Кинте, потому что они искали свои корни. Они спрашивали газеты с 1941 по 1945 год. Никто не искал в своей родословной партизан — не хотели быть потомками левых, зато все пытались найти фанатиков националистов: четников , усташей — убийц времен Второй мировой войны. Подумать только: хотеть быть родственниками таких людей! Жаль я тогда не знал, сколько горя это предвещает. Мы и представить не могли, что сюда придет такое безумие.

— Меня всегда восхищало, что жители Сараево так удивлялись войне, — сказала я. — Мне казалось это здоровой реакцией. Кто бы ни поразился, когда твои соседи ни с того ни с сего, без зазрения совести начинают в тебя стрелять, словно фермеры, охотящиеся на диких кроликов.

— Верно, — сказал он. — Много лет назад мы видели войну в Ливане и говорили: «Это Ближний Восток, примитивный народ». Затем на наших глазах заполыхал Дубровник, но мы сказали: «Мы, сараевцы, совсем другие». Вот что мы все думали. Разве можно развязать этническую войну в городе, где каждый второй человек родился в смешанном браке? Разве может быть религиозная война в городе, где никто не ходит в церковь? Для меня мечеть, как музей — экзотическое заведение, имеющее отношение к прадедам. Это красиво, понимаете? Раз в год мы ходили туда посмотреть зикр, танец дервишей. Это было, как театр, как… пантомима. Мой лучший друг, Данило — еврей, так он даже не обрезан. После войны здесь не было могеля, приходилось пользоваться услугами местного цирюльника. А наши родители вообще были левыми и считали все это пережитками…

Караман замолчал, допил пиво и заказал еще две кружки.

— Я хотела расспросить вас о том, как вы спасли Аггаду.

Он поморщился и посмотрел на свои руки, лежавшие на поцарапанном пластике стола. Пальцы у него были длинные и тонкие. Странно, как я не заметила этого раньше, когда нагрубила ему, опасаясь, что он дотронется до моего драгоценного пергамента.

— Вы должны понять. Все так, как я говорил. Мы не верили в войну. Наше руководство говорило: «Для того чтобы началась война, нужны две стороны, а мы воевать не станем». Только не здесь, не в нашем драгоценном Сараево, нашем замечательном олимпийском городе. Мы слишком умны для войны, слишком практичны. Только вот для того чтобы умереть глупой и примитивной смертью, не обязательно быть глупым и примитивным. Теперь мы это знаем. Но тогда, в первые несколько дней, мы совершали довольно странные поступки. Дети, подростки, устроили антивоенную демонстрацию с плакатами и музыкой, словно шли на пикник. Даже после того как снайперы подстрелили с десяток детей, мы все еще не поняли. Ждали, что международное сообщество положит этому конец. Я верил в это. Несколько дней не находил себе места, а мир — как это говорится? — «координировал совместные действия».

Он говорил так тихо, что я едва слышала его из-за смеха, звучавшего в ресторане.

— Я был хранителем; музей обстреливали. Мы к этому не подготовились. Все экспонаты находились в витринах. В музее два километра книг, само здание расположено в двадцати метрах от орудий четников. Я думал, что одна бомба может сжечь все здание, либо эти… эти… боснийское слово «papci», я не могу его перевести.

Он сжал кулак и стукнул им по столу.

— Как вы называете ступню животного? Коровы или лошади?

— Копыто? — спросила я.

— Да, точно. Мы называли врагов «копытами», то есть скотами. Я подумал, что, когда они ворвутся в музей в поисках золота, то уничтожат вещи, о цене которых, по своему невежеству, никогда не догадаются. Мне удалось добраться до полицейского отделения. Большая часть полиции ушла на защиту города. Дежурный офицер сказал: «Кто захочет подставлять свою голову, чтобы спасти старые вещи?» Но потом он сообразил, что я готов сделать это в одиночку, и послал мне на помощь двух волонтеров. Не хотел, чтобы люди потом говорили, что замшелый библиотекарь оказался смелее полиции.

Более крупные предметы они передвинули во внутренние помещения. Дорогие экспонаты размером поменьше спрятали туда, куда мародеры не догадались бы заглянуть, например в каморку привратника. Озрен размахивал длинными руками, показывая, как они спасали крупногабаритные экспонаты — скелеты древних боснийских королей и королев или редкости из отдела естествознания.

— А затем я попытался найти Аггаду.

В 1950-х музейного работника обвинили в заговоре, имевшем целью украсть Аггаду, и с тех пор только директору музея был известен шифр к сейфу, где она хранилась. Но директор жил на другом берегу реки, а там шла интенсивная перестрелка. Понятно, что до музея ему не добраться.

Караман продолжил рассказ — тихо, коротко, без эмоций. Нет электричества. Повреждена канализация. Снаряды бьют по стенам. Мне оставалось додумывать остальное. Я могла себе представить, как это было: после каждого взрыва, сотрясавшего здание, штукатурка сыпалась на голову и на бесценные экспонаты. Пыль застила глаза, когда он, скорчившись в темноте, дрожащими руками чиркал спичку за спичкой, пытаясь разглядеть цифры на сейфе. В перерыве между стрельбой пробовал одну комбинацию за другой и ничего не слышал: так громко стучала в висках кровь.

— Как же вам удалось найти комбинацию?

Он вскинул руки ладонями вверх.

— Это был старый сейф, без особых хитростей…

— Но все же, шансы…

— Как уже сказал, человек я не религиозный, но в чудеса верю… Тот факт, что в таких условиях я добрался до книги…

— Чудо в том, — сказала я, — что вы…

Он не дал мне закончить.

— Пожалуйста, — перебил он меня, досадливо наморщившись, — не делайте из меня героя. Я себя таковым не считаю. Если честно, то считаю себя ничтожеством из-за того, что не смог спасти все книги…

Он отвернулся.

Меня пронял этот взгляд. И его строгая сдержанность. Может, потому что я трусиха. К героям я всегда относилась с некоторым подозрением. Мне кажется, что у них отсутствует воображение, либо у них нет другого выхода, и они решаются на сумасшествие. Но этот человек страдал из-за утраченных книг, к тому же его приходилось тормошить, чтобы он рассказал о своем поступке. Мне он начинал нравиться.

Принесли еду — сочные маленькие котлетки, благоухающие перцем и тимьяном. Я набросилась на них с жадностью, не забывая закусывать мягкими горячими турецкими лепешками. Была так поглощена этим процессом, что не сразу заметила, что Озрен не ест, а смотрит на меня. У него были зеленые глаза, темно-зеленые с золотыми искорками.

— Прошу прощения, — сказала я. — Я не должна была вас расспрашивать, из-за меня у вас пропал аппетит.

Он усмехнулся, скупо и неотразимо.

— Не в этом дело.

— А в чем же?

— Когда я наблюдал за вами во время работы, ваше лицо было таким спокойным и вдохновенным, что вы напомнили мне Богородицу с православных икон. А сейчас показалось забавным, что у девушки с небесным ликом такой земной аппетит.

Я ненавижу себя за то, что до сих пор краснею, как школьница. Почувствовала, как краска заливает лицо, и притворилась, что не восприняла его слова как комплимент.

— То есть, вас поразило, что я ем, как голодный поросенок, — сказала я со смехом.

Он перегнулся через стол и стер жир с моей щеки. Я перестала смеяться. И накрыла ладонью его руку, прежде чем он успел ее убрать. Это была рука ученого, с чистыми ухоженными ногтями, но она успела загрубеть. Всем, и интеллигентам тоже, пришлось колоть дрова, если им удавалось найти их во время осады. Кончики его пальцев блестели от бараньего жира, стертого с моей щеки. Я поднесла их к губам и медленно слизнула жир. Его зеленые глаза смотрели на меня, задавая вопрос, который любой бы понял.

Его квартира была на перекрестке неподалеку, в мансарде над кондитерской под названием «Сладкий уголок». Мы вошли в нее, и нас обдало теплой волной. Хозяин приветственно поднял припудренный мукой палец. Озрен махнул в ответ и провел меня через людное помещение к лестнице, ведущей наверх. Пахло свежей сдобой и жженым сахаром.

Озрен почти упирался головой в покатый потолок мансарды. Его буйная шевелюра касалась нижних балок. Он повернулся, снимая с меня куртку, дотронулся до моей шеи. Провел по затылку и закрутил средним пальцем прядь волос. Погладил по плечу, опустил руку и потянул наверх свитер. Нитка зацепилась за заколку в моих волосах. Она расстегнулась и со стуком упала на пол. Освободившиеся волосы рассыпались по моим обнаженным плечам. Я задрожала, и он обнял меня.

Потом мы лежали, запутавшись в простынях и одежде. Он жил, как студент. Вместо кровати тонкий матрас, у стены стопки книг, небрежно сложенные по углам газеты. Тело у него было поджарое, как у породистого скакуна: длинные руки и ноги, связки и мышцы. Ни грамма жира. Он тронул мои волосы.

— Такие прямые. Как у японки, — сказал он.

— Да ты, я вижу, эксперт, — усмехнулась я.

Он улыбнулся, встал и налил в две рюмки огненную ракию. Он не включил свет, когда мы вошли, но сейчас зажег две свечки. Когда пламя успокоилось, я увидела, что на дальней стене мансарды висит большая картина — портрет женщины и ребенка, написанный смелыми мазками. Ребенок выглядывал из-за спины женщины. Казалось, она его защищает. Женщина обращена к нам спиной, но оглядывается на нас. Спокойный, оценивающий взгляд, прекрасный и печальный.

— Красивая картина, — сказала я.

— Да, это мой друг Данило, я говорил тебе о нем, это он ее написал.

— Кто она?

Он нахмурился, вздохнул и поднял рюмку, словно провозглашая тост.

— Моя жена.

 

IV

Хорошая работа та, где незаметны следы вмешательства специалиста.

Этому меня учил Вернер Генрих, мой учитель: «Не вздумайте воображать себя художником, мисс Хит. Вас не должно быть видно».

Под конец недели не нашлось бы, возможно, и десяти человек в мире, которые с уверенностью бы сказали, что я разобрала эту книгу на части, а потом снова ее сложила. Теперь пора было навестить старых друзей: я надеялась узнать у них что-нибудь о крошечных образцах, которые вынула из-за переплета. Требовалось составить отчет для комиссии ООН. Они хотели включить его в каталог, прежде чем книгу включат в экспозицию. У меня нет амбиций в традиционном смысле этого слова. Мне не нужен большой дом или крупный банковский счет. На такие вещи мне плевать. Я не рвусь в начальники: не хочу никем управлять, кроме самой себя. Но мне приятно удивлять своих старых коллег — публиковать то, о чем они еще не знают. Обожаю продвигать научную мысль, пусть даже на миллиметр.

Я вышла из-за стола и потянулась.

— Ну что, хранитель, передаю Аггаду под твою опеку.

Озрен не улыбнулся, даже не взглянул на меня. Поднялся, пошел за новым ящиком, который сделал согласно моим инструкциям. Это был настоящий архивный контейнер, в нем книга будет спокойно храниться, пока ООН не закончит работу в выставочном помещении, оборудованном кондиционерами. Зал станет святилищем для спасенного сараевского многонационального наследия, а Аггада — его гордостью. Вдоль стен установят витрины с исламскими рукописями и православными иконами. Выставка покажет, что люди и их искусство выросли из одного корня, столетиями культуры переплетались, проникая друг в друга, даря мастерам вдохновение новизной.

Озрен взял книгу, и я взяла его за руку.

— Меня пригласили на открытие. За неделю до этого я должна представить в Галерею Тейт бумаги. Когда прилечу из Лондона, мы с тобой встретимся?

Он убрал руку.

— На церемонии — да.

— А после?

Озрен пожал плечами.

Три ночи мы провели у него в мансарде, но он не сказал ни единого слова о жене, смотревшей на нас с картины. На четвертую ночь я проснулась незадолго до рассвета. Меня разбудил кондитер: он гремел внизу — разжигал печи. Я повернулась и увидела, что Озрен не спит, смотрит на картину. Взгляд у него был усталый, очень печальный. Я легонько коснулась его лица.

— Расскажи мне.

Он повернулся, взял в ладони мое лицо. Поднялся с матраса, натянул джинсы и бросил мне одежду. Когда мы оба оделись, я спустилась следом за ним по лестнице. Озрен сказал что-то кондитеру, и тот кинул ему связку ключей от машины.

В конце узкого переулка нас поджидал помятый, старый «ситроен». В молчании мы выехали из города, поднялись в горы. Первые лучи солнца окрасили снег в розовато-золотистые тона. Сильный ветер раскачивал верхушки сосен и навевал странные воспоминания: смолистый запах рождественской елки в декабрьские дни жаркого сиднейского лета.

— Это гора Игман, — произнес он наконец. — В зимнюю Олимпиаду здесь была трасса бобслея. Позже сюда пришли сербы с новейшими винтовками с телескопическим прицелом и превратили ее в снайперский пост.

Он удержал меня, когда я двинулась вперед.

— Здесь все еще есть мины. Держись тропинки.

С места, на котором мы стояли, открывался великолепный вид на город. Отсюда они взяли ее на мушку, когда с младенцем на руках она стояла в очереди за ооновской водой. Первая пуля повредила ей бедренную артерию. Она ползла вместе с ребенком к ближайшей стене, прикрывая телом сына. Никто не осмелился помочь ей, даже солдаты ООН. Они стояли в стороне, пока она истекала кровью. Напуганные горожане с криком рассыпались по сторонам в поисках укрытия.

— «Героический народ Сараево». — В голосе Озрена звучали усталость и горечь. Похоже, он обращался к ветру. — Си-эн-эн всегда так нас называет. Но большинство не были героями, ты уж поверь. Стоило начаться стрельбе, и мы разбегались, словно зайцы.

Раненная, истекающая кровью Аида была удобной мишенью для убийцы с горы Игман. Вторая пуля, угодив ей в плечо, разорвалась, и крошечный металлический осколок попал в череп ребенка. Его звали Алия. Озрен произнес имя шепотом.

Инициальный инсульт — нейрохирургический термин. Подростком я слышала, как мать принимает вызовы по телефону. Очень часто это было желательное вмешательство в наши споры за обеденным столом. Я всегда думала, что «инсульт» — это когда человеку стреляют в голову или бьют по голове тяжелой палкой. Случай с Алией осложнял тот факт, что в Сараево не было нейрохирурга, а уж тем более детского. Хирург общей практики сделал все, что смог, но появилась опухоль, возникла инфекция, и произошел «повторный инсульт». Маленький мальчик впал в кому. Когда через несколько месяцев в город приехал нейрохирург, было уже поздно вмешиваться.

Мы спустились с горы, и Озрен спросил, не хочу ли я пойти с ним в госпиталь посмотреть на мальчика. Я не хотела. Ненавижу больницы. Всегда ненавидела. В конце недели, когда домработница брала выходной, мать тащила меня с собой на обходы. Яркий свет, уныло зеленые стены, металлический лязг, уныние, окутавшее коридоры жутким маревом — все это было мне ненавистно. Трусость распаляла воображение. Я видела себя на каждой койке — то с механизмом для растяжки сломанных конечностей, то харкающую кровью, а то и в бессознательном состоянии или вообще с подсоединенными к телу катетерами. Каждое лицо было моим лицом. Это словно детские книжки, в которых ты, перелистывая страницы, приставляешь к одному и тому же лицу разные тела. Стыдно, конечно, но ничего не могу с собой поделать. И как мама не поймет, почему я не хотела стать врачом!

Но Озрен смотрел на меня с таким выражением… Он был похож на ласковую собаку: в глазах застыло ожидание доброго поступка. Я не смогла ему отказать. Он сказал, что ходит туда каждый день до работы. Я даже не сразу поняла. Предыдущие несколько дней он провожал меня до гостиницы, чтобы я могла принять душ (если была вода) и переодеться. Я и не знала, что после этого он шел в госпиталь и проводил час со своим сыном.

В больничном коридоре я старалась не смотреть по сторонам. А когда оказались в палате Алии, смотреть было некуда, кроме как на него. Милое, неподвижное лицо, чуть отекшее от препаратов, которые закачивали в него для поддержания жизни. Крошечное тело, обвитое пластиковыми трубками. Шум мониторов, отсчитывающих минуты его коротенькой жизни. Озрен сказал мне, что его жена умерла два года назад, так что Алие должно было быть около четырех лет. Возраст было не определить. Неразвитое тело могло принадлежать ребенку младше его, но выражение на лице было как у старика. Озрен отвел каштановую прядь с маленького лба, наклонился и что-то тихо сказал по-боснийски, осторожно подержал маленькие руки.

— Озрен, — сказала я тихо. — Может, хочешь узнать мнение других специалистов? Я могу взять с собой его снимки и…

— Нет, — прервал он меня на полуслове.

— Но почему нет? Врачи всего лишь люди, они могут ошибаться.

Я столько раз слышала, как моя мать не соглашалась с мнением авторитетного коллеги: «Он! Да я бы ему и вросший ноготь не доверила!» Но Озрен лишь пожал плечами и ничего мне не ответил.

— Вы делали магниторезонансное сканирование или хотя бы компьютерную томографию? Так можно узнать гораздо больше…

— Ханна, замолчи, пожалуйста! Я сказал «нет».

— Странно, — сказала я. — Никогда бы не подумала, что ты веришь во всякую религиозную белиберду. Неужели ты фаталист?

Он отошел от кровати, шагнул ко мне, схватил меня за щеки и так приблизил свое лицо к моим глазам, что я даже не могла его разглядеть.

— Это ты, — прошипел он. — Ты веришь во всякую чушь!

Столь неожиданный взрыв ярости напугал меня. Я попыталась отстраниться.

— Вы, — сказал он, схватив меня за запястья, — все вы из безопасного мира, с подушками безопасности, упаковками, защищенными от неумелого обращения, диетами без использования жиров, все вы исполнены суеверий. Думаете, что перехитрите смерть, и обижаетесь, когда вам говорят, что это не удастся. Пока у нас шла война, вы сидели в ваших уютных квартирках и смотрели в телевизионных новостях, как мы здесь истекаем кровью. Вы думали: «Ах, как ужасно!», а потом поднимались с дивана и готовили себе еще одну чашку кофе.

Я поморщилась. Все так и происходило на самом деле. Но он еще не закончил. Он был зол и продолжал шипеть.

— В мире случаются плохие вещи. Мне очень не повезло. И я не отличаюсь от тысячи других отцов в этом городе, у которых страдают дети. Я живу с этим. Не у каждой истории счастливый конец. Повзрослей же, Ханна, и прими это.

Он отпустил мои руки. Меня трясло, захотелось уйти отсюда. Озрен вернулся к Алии и присел на кровать, отвернувшись от меня. Проходя мимо него к двери, я увидела в его руках детскую книжку на боснийском языке, и по знакомым иллюстрациям поняла, что это перевод «Вини Пуха». Он отложил книжку и потер ладонью лицо. Взглянул на меня без всякого выражения.

— Я читаю ему. Каждый день. Невозможно ребенку жить без детских книжек.

Он открыл книгу на заложенной странице. Я взялась было за дверную ручку, но остановилась — его голос поразил меня. Он то и дело поднимал глаза и обращался к сыну. Возможно, объяснял ему значение трудного слова или хотел поделиться впечатлением от английского юмора Милна. Никогда не видела столь нежного обращения отца к ребенку.

И я знала, что больше не вынесу этого. В тот вечер после работы Озрен начал было извиняться за свой срыв. Не знаю, возможно, это была прелюдия к еще одному приглашению провести вместе ночь, но я не позволила ему продолжить разговор. Нашла какой-то предлог, чтобы вернуться в отель. Это повторилось и на следующий день. На третий вечер он уже не спрашивал. Да и вообще, пора было мне ехать назад.

Однажды один очень красивый и обидчивый ботаник сказал, что мое отношение к сексу напомнило ему прочитанное в учебнике социологии шестидесятых годов, что я веду себя, как мужчина, довольствующийся случайными связями и бросающий партнеров, едва от меня потребуется эмоциональное участие. Он предположил, что причиной этому было отсутствие у меня отца и то, что мать моя не отличалась чувствительностью. У меня не было здоровых, теплых взаимоотношений с близкими.

Я ответила, что, если захочу послушать психологическую лабуду, схожу на консультацию по медицинской страховке. Случайные сексуальные связи — это совсем не про меня, я очень разборчива. Но я не люблю, когда мне плачутся в жилетку. Понадобится поддержка, обращусь в юридическую фирму. Если решу быть с кем-то, отношения наши должны быть легкими и веселыми. Но я вовсе не хочу причинять кому-либо боль, особенно если человек пережил трагедию, как Озрен. Он во всех отношениях замечательный, смелый и умный. Даже красивый, если им как следует заняться. Я и ботаника тоже жалела. Но едва он заговорил о совместных походах с детишками в рюкзаках, как пришлось с ним расстаться. Мне тогда даже двадцати пяти не было. Дети, на мой взгляд, большая роскошь, и ими следует обзаводиться в среднем возрасте.

Что до моей неправильной семьи, то я и в самом деле усвоила одно: не отвлекайся на душевные переживания. Найди себе дело, которое поглотит тебя целиком, так, чтобы не было времени на сентиментальные глупости. Моя мать любит свою работу, а я — свою. А то, что мы не любим друг друга… Да ладно, не хочу даже думать об этом.

Когда Озрен закончил со всеми печатями и веревочками, я спустилась вместе с ним по ступеням. Должно быть, в последний раз. Если приеду в Сараево на открытие, книга будет там, где положено, в хорошем, надежно охраняемом месте. Озрен поговорил с охранниками по-боснийски и не повернулся ко мне.

Охранник отпер для него входную дверь.

— Доброй ночи, — сказала я. — До свидания. Спасибо.

Озрен потянул на себя ручку красивой, украшенной серебром двери. Оглянулся на меня, быстро кивнул и вышел в темноту. Я вернулась наверх одна, принялась упаковывать свои вещи.

Взяла конверты с кусочком крыла насекомого и единственным белым волосом, выпавшим из-под переплета — крошечные предметы, вроде точки в конце предложения. Осторожно положила все в папку. Перелистала блокнот, проверяя, не забыла ли чего. Просмотрела записи, сделанные в первый день, увидела примечание о бороздках в переплетной доске и вопрос об отсутствующих застежках.

Чтобы долететь из Сараево до Лондона, нужна пересадка в Вене. Я планировала воспользоваться этим, чтобы сделать две вещи. В Вене жила моя старая знакомая, энтомолог, научный сотрудник и куратор в местном музее естествознания. Она поможет мне идентифицировать фрагмент насекомого. И еще мне хотелось навестить своего старого учителя, Вернера Генриха. Он чудесный человек, добрый, галантный, похожий на деда, которого у меня никогда не было. Я знала, что ему очень интересно будет послушать о моей работе над Аггадой, к тому же он даст мне совет. Возможно, его связи в венском музее, где в 1894 году делали переплет, помогут избежать формальностей. Если он поможет мне с допуском к архивам, очень возможно, что найду старые записи о том, в каком состоянии была книга, когда она поступила в музей. Я положила в кейс записную книжку, а сверху — большой конверт из больницы.

Я подделала запрос от имени своей матери, сочинив туманную формулировку: «…прошу проконсультировать по просьбе коллеги доктора Карамана относительно болезни его сына…» Ее имя знали даже здесь. Она была соавтором труда, посвященного аневризмам, и пользовалась уважением среди коллег. До сих пор я не просила ее об услуге. Но она сказала, что направляется в Бостон на ежегодный съезд американских нейрохирургов и представит там свою работу, а у меня в Бостоне был клиент, миллионер, коллекционер рукописей. Он хотел, чтобы я взглянула на рукопись, которую он намеревался купить на распродаже, устроенной библиотекой Хоутона.

На путешествия австралийцы смотрят просто. Если человек вырос здесь, то он привык к долгим перелетам: пятнадцать часов, двадцать четыре — нам это не в диковинку. Восемь часов через Атлантику — совершенный пустяк. Миллионер заплатил за мой билет первого класса. Я подумала, что быстренько выскажу свое мнение, получу хороший гонорар, вернусь в Лондон и представлю доклад в Галерею Тейт. Обычно я устраиваю свой маршрут так, чтобы не встретиться с матерью. Перекинулась бы парой слов по телефону: «Какая жалость!», «Поверить невозможно!» Каждая из нас усердствовала бы в лицемерии. Накануне, когда я предложила встретиться в Бостоне, в трубке повисла тяжелая пауза, треск Сараево переносился в Сидней. Затем я услышала ее равнодушный голос: «Чудесно. Постараюсь найти время».

Я не спросила себя, зачем этим занимаюсь. Зачем сую нос в личное дело человека, пренебрегаю его возражениями, высказанными как нельзя более ясно. Полагаю, что мне хотелось выяснить то, что можно было узнать. Терпеть не могу оставаться в неведенье. В этом смысле снимки мозга Алии были для меня тем же, что и образцы, найденные за переплетом книги, — закодированные сведения, которые мог расшифровать для меня только эксперт.

 

V

Вена расцвела после падения коммунизма. Город похорошел, словно богатая немолодая дама, сделавшая пластическую операцию. Мое такси влилось в оживленный транспортный поток Ринга. Я смотрела в окно и видела повсюду строительные краны. Они торчали над городом, похожим на свадебный торт. Свет отражался от только что позолоченных фризов дворца Хофбурга, пескоструйные аппараты счистили сажу с десятков фасадов, построенных в стиле неоренессанс, и взорам открылся камень цвета сливок. Западным капиталистам понадобились нарядные офисы для новых предприятий, которыми они хотели управлять вместе с соседними странами, такими как Венгрия и Чехия. А теперь у них появилась дешевая рабочая сила с Востока.

Когда по школьной путевке в начале восьмидесятых я побывала в Вене, город был серым и мрачным, здания — темными, закоптившимися, хотя тогда я этого не поняла. Думала, что их так и задумали черными. Вена произвела на меня гнетущее впечатление, вплоть до мурашек. Расположенная на краю Западной Европы, она стала постом прослушки во времена холодной войны. Пышные матроны и джентльмены в шерстяных костюмах существовали в атмосфере буржуазной солидности, которая казалась немного потревоженной, слегка измененной, словно воздух после грозы. Но я полюбила позолоченное рококо ее кофеен и музыку, звучавшую повсюду — пульс города, биение его сердца. В городе шутят, что если встретишь на улице человека без музыкального инструмента, то он — пианист, арфист или иностранный шпион.

Вену не принято считать серьезным научным центром, тем не менее город внес вклад в развитие высоких технологий и инноваций. Моя старая приятельница Амалия Саттер, энтомолог, возглавляла одну из лабораторий. Я встретила Амалию много лет назад, когда она только что защитила докторскую диссертацию и жила так далеко, как это только возможно, от позолоченных кафе. Наткнулась на нее у горы, в глухом северном Квинсленде. Она жила в перевернутом вверх дном проржавевшем контейнере для воды. В то время я занималась альпинизмом. Мне было шестнадцать, и я только что окончила элитную школу для девочек, с которой распрощалась с большим облегчением. Я делала все, чтобы меня выпроводили из нее пораньше, но дирекция не могла на это пойти, потому что боялась моей мамы и закрывала глаза на все мои выходки. Я присоединилась к отряду здоровых скандинавских ребят, выехавших на трудовые каникулы, недоучек и наркоманов. Они направлялись на север, к Байрон-Бей, а затем по побережью, мимо Кэриса, Куктауна… пока не кончится дорога.

Я прошла почти две тысячи километров, лишь бы оказаться подальше от матери, и обнаружила человека, который в некоторых отношениях был точно таким, как она. Или она же, только в параллельном мире. Амалия была вылитым портретом моей матери, очищенным от социальных претензий и материальных амбиций. Но ее так же вдохновляло то, чем она занималась, а предметом ее изучения была разновидность бабочки, зависящей от муравьев, оберегавших ее гусениц от хищников. Она позволила мне остаться в своем контейнере и рассказала все о биотуалетах и солнечных душах. Хотя тогда я этого не осознала, думаю, в те недели, проведенные на горе, она научила меня смотреть на мир с пристальным вниманием, чтобы найти в его устройстве что-то новое. Все это развернуло меня на сто восемьдесят градусов. Я вернулась в Сидней и начала настоящую жизнь.

Спустя несколько лет приехала в Вену учиться у Вернера Генриха. И снова случайно натолкнулась на Амалию. Вернер дал мне задание изучить ДНК книжной вши, которую он вынул из переплета. Кто-то сказал, что лучшая в городе лаборатория ДНК находится в Музее естествознания. Тогда мне казалось это странным. Музей выглядел осколком прошлого, в нем стояли изъеденные молью чучела животных, а в витринах лежали коллекции камней, собранные любознательными путешественниками девятнадцатого века. Мне нравилось бродить по залам, где никогда не знаешь, что найдешь. Музей походил на кунсткамеру. Ходили слухи, хотя и не подтвержденные, что там хранится отрезанная голова турецкого визиря. Он потерял ее в 1623 году, во время осады Вены. Вероятно, ее держали в подвале.

Но лаборатория эволюционной биологии, где работала Амалия Саттер, была оборудована по последнему слову техники. И невозможно забыть весьма своеобразные подсказки относительно ее местонахождения: «Поезжайте на лифте на третий этаж, найдите скелет диплодока, а когда дойдете до его челюсти, слева и будет дверь нужной вам лаборатории!» Ассистент сказал мне, что Амалия в зале коллекций, и проводил по коридору. Я отворила дверь и ощутила сильный запах нафталина. Амалия, ничуть не изменившаяся с момента нашей последней встречи, смотрела в ящик, наполненный серебристо-голубым сиянием.

Встретила она меня с удовольствием, но еще больше обрадовалась, увидев мою находку.

— Я-то думала, ты привезла мне еще одну книжную вошь!

В прошлый раз она ту вошь истолкла, извлекла ДНК, и нужно было ждать несколько дней, чтобы сделать анализ.

— А с этим, — она осторожно взяла в руки конверт, — если я не слишком ошибаюсь, будет намного проще. Думаю, то, что ты привезла, — моя старая приятельница.

— Моль?

— Нет, не моль.

— Но ведь это не может быть частью бабочки?

Крылья бабочек не запутываются в книгах. С молью это бывает, потому что они живут внутри помещений, там, где хранят книги. А бабочки — вольные создания.

— Все бывает.

Амалия встала, закрыла ящик. Мы вернулись в ее кабинет. Она осмотрела книжные полки, закрывавшие стены от пола до потолка, и сняла сверху огромный том, посвященный рисунку крыльев. Толкнула высокую дверь с фотографией, на которой Амалия была запечатлена в полный рост — выпускница университета в малазийском тропическом лесу, рядом с четырехметровым гнездом бабочки. Удивительно, как мало она изменилась с тех пор. Думаю, ее увлеченность работой умерила власть времени над ней. По другую сторону от двери сверкала лаборатория, в ней работали молодые ученые. Кто-то колдовал с пипетками, кто-то разглядывал на компьютерных мониторах формулы ДНК. Амалия осторожно положила мое крылышко на стекло и поместила его под мощный микроскоп.

— Привет, красотка, — сказала она. — Это ты.

Она подняла голову и радостно мне улыбнулась. Она даже не взглянула на диаграммы.

— Parnassius mnemosyne leonhardiana. Распространена по всей Европе.

Черт! В груди екнуло, и, должно быть, лицо отразило разочарование. Никакой новой информации. Амалия улыбнулась еще шире.

— Что, не помогла?

Она поманила меня пальцем за собой в коридор и в комнату, заставленную шкафами с коллекциями. Остановилась перед одним из них и открыла высокую металлическую дверь. Вытянула из шкафа деревянный ящик. Ряды бабочек Parnassius спали там вечным сном за табличками, на которых тщательно были выписаны их названия.

Бабочки были прекрасны изящной неброской красотой. На передних кремовых крыльях россыпь черных точек. Задние крылья почти прозрачные, словно оргстекло, и разделены на части черными прожилками.

— Не самые нарядные бабочки в мире, — заметила Амалия. — Но коллекционеры их любят. Возможно, потому, что ради них нужно забраться на гору.

Она задвинула ящик и повернулась ко мне.

— Распространены в Европе, верно. Но привязаны к высоте около двух тысяч метров. Гусеницы Parnassius питаются только альпийской разновидностью дельфиниума, растущего на крутых каменистых склонах. Так что, Ханна, дорогая, твоя рукопись совершила путешествие в Альпы?