Меня разыскали в пещере на высоте шестьсот метров, в ста километрах от ближайшей линии связи.
Записка, которую доставил мальчик-абориген, показалась мне странной. Я не знала, что и подумать. Подросток был смышленый, к тому же шутник, а потому я решила, что меня разыгрывают.
— Нет, мисс, в этот раз никакого обмана. Это человек из Канберры. Он весь день звонил. Мы ему говорили, что вы в поле, но он звонил и звонил, даже когда Бучер на него накричал.
Бучер был дядей мальчика, управляющим на скотоводческой ферме. Мы жили у него в Джабиру, когда не работали в поле.
— Он объяснил, в чем дело?
Мальчик склонил голову набок с двусмысленным выражением, которое могло означать «Не знаю» или «Знаю, да не скажу».
— Вы уж лучше придите, мисс, а то Бучер и на меня наорет.
Я вышла из пещеры и зажмурилась от яркого света. На черной поверхности скалы алели полосы руды: их покрасил большой багровый диск солнца. Равнина внизу нарядилась в ярко-зеленую одежду. Серебрились лужи, не высохшие после вчерашнего ливня. Настал «гунумеленг» — один из шести погодных сезонов, по определению аборигенов. Белые обходятся без этих тонкостей и делят год на два сезона — сезон дождей и сухой. Вместе с «гунумеленг» пришли первые бури. Через месяц вся равнина уйдет под воду. Так называемая дорога, и в сухой сезон представляющая собой грязную тропу, станет непроходимой. Я надеялась задокументировать эту часть пещер и хотя бы минимально законсервировать рисунки до наступления большого сезона дождей. Меньше всего мне хотелось трястись два с половиной часа до станции ради разговора с каким-то болваном в Канберре. Далеко внизу, там, где кончалась тропа, я увидела любимую «тойоту» Бучера. Он не позволил бы мальчишке управлять ею, если бы речь шла о пустяке.
— Хорошо, Лофти. Поезжай и скажи дяде, что мы с Джимом придем к чаю. Мне нужно закончить с силиконом.
Мальчик повернулся и побежал вниз по склону. Двигался он легко и грациозно. Был он худым и маленьким для своих шестнадцати лет (поэтому, должно быть, в шутку его прозвали Лофти, Длинный). Подняться по скале и спуститься с нее он мог раз в двадцать быстрее меня. Я вернулась в пещеру, где работала с археологом Джимом Бардейлом.
— Сегодня, по крайней мере, будем спать в постели, — сказал он, подавая мне пистолет с силиконом.
— Скажите на милость, какой неженка. В Сиднее то и дело болтал о своей малой родине, о том, как по ней скучаешь. А стоило ночью поморосить, и ты сразу готов бежать в тепло и койку.
Джим улыбнулся.
— Не могу привыкнуть, — сказал он.
Прошлой ночью разразилась настоящая буря. Молнии так и сверкали над зарослями эвкалиптовых деревьев, ветер чуть не сорвал брезент с нашей палатки.
— Дело не в дожде, — сказал Джим. — Черт бы побрал этих кровососов.
С этим я спорить не могла. Любоваться закатами здесь невозможно. Темнота для миллионов москитов словно гонг, приглашающий к ужину. Мы были главным блюдом. От одной только мысли о них начинало чесаться все тело. Я выстрелила в скалу силиконом. Образовалась полоса, липкая, как жевательная резинка. В это место, по нашим предположениям, будет стекать дождевая вода. Нашей задачей был отвод воды от растворимой охры. Ею были нанесены наскальные рисунки. Эта часть скалы богата живописью: удивительные динамичные изображения гибких человеческих фигур, занятых охотой. Люди племени мирарр думают, что их нарисовали духи. А вот археологи установили, что самые ранние рисунки выполнены тридцать тысяч лет назад. Все это время аборигены их подновляли. Но после того как пришли европейцы, племя мирарр постепенно ушло из каменных жилищ. Стали работать за похлебку у белых переселенцев в скотоводческих хозяйствах или вообще переселились в города. Цель нашей работы заключалась в защите того, что они оставили после себя.
Я никогда не думала, что займусь этим. Но Сараево уничтожило мою уверенность в себе. Хотя иногда мне казалось, что Озрен и доктор Генрих ошиблись, но трусиха во мне топила это сомнение в ядовитом море недоверия к себе. Домой я приехала униженная, не уверенная в своей экспертизе. Целый месяц просидела в своей сиднейской лаборатории, отказываясь от любого предложения, которое казалось мне хоть немного рискованным. Если я совершила в Сараево такую ужасную ошибку, то какое право имею вообще высказываться о чем бы то ни было?
Потом мне позволил Иона Щарански. Он сказал две вещи. Первое: Далила оставила мне значительное наследство. Второе: семья решила передать мне материнскую должность в фонде Аарона. Члены правления уже проголосовали за это, так что мне надо было на время покинуть лабораторию. Я решила воспользоваться унаследованными деньгами, поехать и посмотреть, в чем заключается работа фонда и могу ли я чем-то помочь.
Мать пришла в ярость, узнав, что ей дали отставку. Поначалу мне было неловко. Мне казалось, что в фонде она видела последнюю связь с Аароном. Ей, должно быть, было больно, оттого что его семья ее отвергла.
В Сидней она вернулась через несколько недель после меня. Выйдя из больницы, она уехала на модный курорт в Калифорнии восстановить силы. «В Сиднее я должна быть в хорошей форме, — сказала она мне по телефону. — В госпитале на меня хищники так и набросятся». В аэропорту она выглядела изумительно, готовая ко всему. Но, когда я привезла ее домой, заметила напряженные морщинки вокруг рта и тени под глазами. Должно быть, она держала себя усилием воли.
— Тебе нужно побольше отдыхать, мама. Убедись прежде, что готова к работе.
Она сидела на кровати, пока я распаковывала ее вещи. Скинула туфли от Маноло или Джимми Чу, или как их там… И как она может так мучить свои ноги, не представляю. Мама откинулась на подушки.
— Послезавтра у меня по расписанию опухоль на восьмом нерве. Знаешь, что это? Нет, куда тебе… С чем бы сравнить? Все равно что доставать из тофу кусочки мокрой салфетки…
— Мама, ну, пожалуйста… — меня затошнило. — Я никогда больше не стану есть тофу.
— Да перестань, Ханна. Не будь такой эгоисткой хотя бы на пять минут. Я пытаюсь объяснить тебе попроще, чтобы ты поняла.
Привычная добрая мама. Никогда не упускает шанса показать мне мою тупость.
— Это трудная операция, занимает несколько часов. И я нарочно ее сделаю. Хочу показать этим хищникам, что я еще не труп.
Она закрыла глаза.
— Сейчас вздремну. Брось мне тот плед, пожалуйста. Остальные вещи сама распакую. Не надо оставаться… Я пока способна справляться с домашними делами.
Через несколько дней она услышала, что семья Щарански хочет взять меня на должность управляющего фондом. Мама вызвала меня в Белвью-Хилл. Когда я приехала, она сидела на веранде с открытой бутылкой «Хилл оф Грейс». Качество вина у матери служит индикатором серьезности разговора. Судя по бутылке, я поняла, что разговор будет невероятно серьезным.
Она мне еще на госпитальной кровати в Бостоне говорила, что хочет сохранить имя отца в секрете. Тогда я подумала, что она сумасшедшая. То есть, кому какое дело, с кем она спала сто лет назад? Но она просила меня подумать о ее положении в обществе, и я подумала. Я все еще думала над этим, когда услышала о фонде.
— Если ты, Ханна, вступишь в правление, начнутся вопросы.
Лучи солнца пробивались сквозь цветущую тибучину, отбрасывая фиолетовые блики. Терпко пахли цветы красного жасмина, усеявшие ухоженную лужайку. Я потягивала великолепное вино и молчала.
— Неудобные вопросы. Для меня. Несчастный случай уже поставил меня в больнице в щекотливое положение. Дэвис и Харрингтон тут же подняли вопрос о моей подверженности инфекции, есть и другие, которые так и не смирились с моим назначением на должность заведующей. Мне пришлось работать вдвое интенсивнее, чтобы показать им, что я никуда не ухожу. Так что для этого вопроса неудачное время…
Незаконченная фраза повисла в воздухе.
— Но я думаю, что обладаю знаниями, которые пригодятся фонду Щарански.
— Знаниями? Какими знаниями ты обладаешь, моя дорогая? Ты же понятия не имеешь о том, как управлять некоммерческой организацией. К тому же и в инвестиционных вопросах я у тебя особенного таланта не замечала.
Я держала фужер за ножку и смотрела вдаль. Отпила еще глоток и постаралась в полной мере оценить его вкус. Я не позволю ей вывести себя из равновесия.
— Я имею в виду знания в области искусства, мама. Думаю, что помогу фонду в программе консервации.
Она стукнула фужером о мраморный стол, и я удивилась, что он не разбился.
— Ничего хорошего в том, Ханна, что все эти годы ты развлекалась, склеивая бумажки. Ну ладно, книги по крайней мере имеют некоторое отношение к культуре. А теперь ты взялась за абсолютно бессмысленное дело: спасаешь примитивную мазню.
Я взглянула на нее. Должно быть, у меня отвисла челюсть.
— Как вышло, — сорвалась я, — что такой человек, как Аарон Щарански, мог полюбить такую, как ты?
И началось. Пошло-поехало. Рухнули все барьеры. Мы выплеснули друг другу все ядовитые мысли, вспомнили все обиды. Вылили в чашку желчь, поставили друг перед другом и заставили выпить. Я снова услышала, каким разочарованием явилась для матери. Я, видите ли, считала, что мои расцарапанные коленки важнее ее стоявших на краю гибели пациентов. Я была грубым подростком и стала распущенной женщиной. И к Щарански привязалась только потому, что нянчила свои детские обиды и не смогла обзавестись настоящими друзьями. И знакомый упрек: я не воспользовалась возможностью заняться настоящей профессией и потратила жизнь попусту, как простая лавочница.
Когда борешься с кем-то всю свою жизнь, знаешь, где у него слабые места. К этому моменту я воспользовалась оружием, которое должно было ее ранить.
— Как ты можешь говорить о своем хваленом умении ставить диагноз, если даже любимого человека не спасла?
Ее лицо неожиданно изменилось. Я впала в восторг и воспользовалась преимуществом.
— Так вот в чем все дело. Мне пришлось платить за это всю жизнь. Мало того, что я не знала отца, так я и имени его не знала, а все потому, что ты завалила самое главное свое дело.
— Ханна, ты не знаешь, о чем говоришь.
— Что, скажешь, я не права? Ты отправила его к всемогущему Андерсену, а он все профукал. Ты бы, мол, сделала лучше. Ты, наверное, так думаешь? Ты так самоуверенна, а когда доходит до дела, когда следует рассчитывать на себя…
— Ханна, замолчи! Ты понятия не имеешь…
— Ты могла бы его спасти, вот что ты думаешь. Верно? Ты бы заметила кровотечение, если бы он был твоим пациентом.
— Я его заметила.
Я так зашлась в своем гневе, что не сразу поняла, что она сказала.
— Ты… что?
— Ну, конечно, заметила. Я была возле него всю ночь. Я знала, что у него кровотечение. И допустила его. Знала, что он не захочет проснуться слепым.
Несколько минут я молчала. Стая попугаев пронеслась мимо и шумно устраивалась на ночевку. Я посмотрела им вслед — ярко-голубым, изумрудно-зеленым, алым — внезапно слезы затуманили зрение. Не стану говорить, что я ей сказала. Не уверена, что точно передам эти слова. Но под конец объявила, что изменю свою фамилию на Щарански.
Больше я с ней не вижусь. Мы даже не притворяемся. Озрен был прав: некоторые истории не имеют счастливого конца.
Я думала, что, оставшись одна, буду плыть по течению. Но если в моей жизни и было пустое место, то не больше того, что раньше. Она никогда меня не понимала, не понимала того, что я делаю и почему мне нравится моя работа. А это было для меня важным. Без этого наши разговоры были бессмысленны.
Помогло то, что я уехала из Сиднея. Полный разрыв. Проекты фонда Щарански находились в местах, о которых я раньше едва слышала, таких как Бурруп и Оэнпелли. Горнопромышленные компании собирались превратить великолепные естественные ландшафты и древние памятники культуры в гигантские ямы. Фонд оплатил исследования и помогал аборигенам, владельцам земельных участков, возбуждать дело против компаний.
В этих местах, которые писал мой отец, я быстро осознала, как сильно люблю свою страну. До той поры я этого и не подозревала. Я много лет изучала культуру наших иммигрантов и совершенно не занималась той, что была здесь изначально. Зубрила классический арабский, библейский иврит, но едва ли могла назвать пять из пятисот наречий аборигенов, на которых говорят у нас. Поэтому взяла быка за рога и стала пионером в новой области: принялась документировать и сохранять древнюю наскальную живопись аборигенов, пока урановые и бокситовые компании не превратили ее в пыль.
Поездки в отдаленные районы легкой прогулкой не назовешь. Часто приходилось брести пешком по страшной жаре с тяжелым рюкзаком за плечами. Иногда самое большее, что удавалось, — это выкорчевать мотыгой корни деревьев. Вряд ли кто посчитает это работой специалиста. Как ни удивительно, эти занятия пришлись мне по душе. Впервые в жизни я загорела. От кашемира и шелка отказалась в пользу удобного хаки, и однажды, устав от постоянно разваливавшейся прически, обрезала свои длинные волосы. Новая фамилия, новая внешность, новая жизнь. И очень большое расстояние от всего того, что напоминало мне об исчезнувшей испанской овце и рисунке пор на пергаменте.
Я уснула в грузовике по дороге к Джабиру. Вот как устала — даже ухабы нипочем! Сто километров тряски, да еще и стада кенгуру, выскакивающих в сумерках неизвестно откуда. Только успевай уворачиваться.
Но Джим ездил по таким дорогам с тех нор, как смог дотянуться до руля, поэтому до места мы добрались. Бучер поджарил целую баррамунду, выловленную в тот день. Он приготовил ее с сушеными джупи, маленькими кисло-сладкими ягодами. Племя мирарр их очень ценит. Я доедала последний сочный кусок рыбы, когда зазвонил телефон.
— Да, она здесь, — сказал Бучер и подал мне трубку.
— Доктор Щарански? Это Кит Лоуэри из ДИДТ.
— Простите, откуда?
— ДИДТ: департамент иностранных дел и торговли. До вас трудно дозвониться.
— Не спорю.
— Доктор Щарански, не могли бы вы приехать сюда, в Канберру, или в Сидней, если для вас это проще. Мы попали в непростую ситуацию. Слышали, что вы — человек, который может нам помочь.
— Через две-три недели, когда настанет сезон дождей, я так и так приеду в Сидней.
— Видите ли, нужно, чтобы вы прилетели к нам завтра.
— Мистер Лоуэри, моя работа в самом разгаре. Горнодобывающая компания дышит местным жителям в затылок, а до пещер через две недели будет не добраться. Поэтому я не могу сейчас отлучиться. Может, скажете, что случилось?
— Это не телефонный разговор, извините.
— Может, все это подстроили чертовы горняки? Я знаю некоторых подонков… Неужели они и вас впутали в свои делишки?
— Ничего подобного. Хотя мои коллеги и жалуются на то, что фонд Щарански отрицательно влияет на горные разработки, но Ближний Восток это не волнует. К вашей сегодняшней работе это отношения не имеет. Мы хотим поговорить с вами о том, чем вы занимались шесть лет назад в Европе.
Баррамунде в моем желудке стало вдруг неуютно.
— Вы имеете в виду Сара…
— Обсудим этот вопрос при личной встрече.
Ближний Восток. У меня забилось сердце.
— Вы сотрудничаете с Израилем?
— Доктор Щарански, повторяю: все при встрече. А теперь уточним: завтра вы полетите в Канберру или в Сидней?
Вид из окон офиса ДИДТ завораживает. Я дожидалась Кита Лоуэри в приемной на десятом этаже. Смотрела на яхты, скользившие по залитой солнцем воде, на наполненные ветром белые паруса. Казалось, что я в ложе оперного театра.
Интерьер тоже был хорош. Департаменту иностранных дел досталась часть национальной коллекции. На одной стене был холст Сиднея Нолана, «Нед Келли»; на противоположной стене — знаменитый Ровер Томас, «Встреча дорог».
Я любовалась яркой охрой на картине Ровера, когда позади меня встал Лоуэри.
— Жаль, что у нас здесь нет ни одной картины вашего отца. Блестящий художник. Вот в Канберре есть настоящий шедевр.
Лоуэри был высокий, широкоплечий мужчина со светлыми волосами и слегка помятым лицом серьезного игрока в регби. Неудивительно: регби — главный вид спорта в элитных частных школах, и большинство австралийцев занимается им, несмотря на все эгалитарные мифы.
— Спасибо за то, что приехали, доктор Щарански. Знаю, это было нелегко.
— Да уж. Странно, что из Лондона или Нью-Йорка в Сидней можно долететь за двадцать четыре часа, а вот из некоторых уголков Северных территорий добираешься вдвое дольше.
— В самом деле? Я там никогда не бывал.
Обычная история, подумала я. Возможно, побывал во всех музеях Флоренции, но не удосужился посетить Ноланджи и не видел человека-молнию.
— Обычно я работаю в Канберре, а этот офис снял специально для нашей встречи. Маргарет… вы ведь Маргарет? — Он обратился к девушке-секретарю. — Мы будем в кабинете мистера Кенсингтона. Постарайтесь, чтобы нас не беспокоили.
Мы миновали металлический детектор и прошли по коридору к угловому кабинету. Лоуэри набрал код, и дверь открылась. Мои глаза тут же обратились к окнам. Здешняя панорама оказалась еще роскошнее той, что в приемной, потому что она охватывала пространство от Ботанического сада до моста.
— Ваш приятель, мистер Кенсингтон, должно быть, дрянь порядочная, — сказала я, повернувшись к Лоуэри.
Поскольку меня захватил вид, то не заметила, что в комнате уже кто-то есть. Он сидел на диване, но сейчас вскочил, протянул руку.
— Шалом, Ханна.
Его волосы немного поредели, но он по-прежнему был загорелым, мускулистым, что всегда отличало его от моих коллег.
Я сделала шаг назад и спрятала руки за спиной.
— Что, даже не поздороваешься с приятелем? По-прежнему злишься на меня? Даже спустя шесть лет?
Я глянула на Лоуэри: что он знает об этом?
— Шесть лет? — переспросила я холодно. — Шесть лет ничто по сравнению с пятью сотнями лет. Что ты с ней сделал?
— Ничего. Я ничего с ней не делал.
Он чуть помедлил и подошел к красивому столу из хуонской сосны. Там стоял архивный ящик. Он открыл защелки.
— Посмотри сама.
Я подошла. Подняла крышку — она! Помедлила мгновение. У меня не было перчаток, футляра. Я не могла к ней прикоснуться. Но нужно было удостовериться. Так осторожно, как только могла, вынула ее из ящика и положила на стол. Развернула на иллюстрации «Сотворение мира». И вот она — разница между настоящим и фальшивым. Между знанием своего ремесла и незнанием.
Сморгнула слезы. Чувство облегчения боролось в душе с жалостью к себе за то унижение, с которым жила, думая, что ошиблась. Все эти долгие шесть лет. Взглянула на Амитая, и вся неуверенность, все сомнения исчезли и обратились в ярость, которой я в жизни не испытывала.
— Как ты мог?
Злости моей не было предела, когда он улыбнулся и сказал:
— Я не виноват.
Я грохнула по столу рукой, так что больно стало.
— Прекрати! — заорала я. — Ты — вор, мошенник и подлый лжец!
Он продолжал слегка улыбаться спокойной подлой ухмылкой. Мне хотелось дать ему по морде.
— Ты — позор нашей профессии.
— Доктор Щарански… — Лоуэри, видимо, хотел проявить дипломатичность. Он положил руку мне на плечо. Я стряхнула ее и отошла.
— Почему этот человек здесь? Он виновен в краже и должен сидеть в тюрьме. Неужели с этой подлостью связано правительство?
— Доктор Щарански, вы бы лучше сели.
— Нечего меня усаживать! Не хочу иметь с этим ничего общего. И почему эта книга здесь? Как вышло, что вы таскаете по миру книгу, которой пятьсот лет? Это не только неэтично, это преступно. Я иду и звоню в Интерпол. Вы, наверное, хотите спрятаться за дипломатическим иммунитетом или прибегнуть к другим уверткам?
Я подбежала к дверям. Там не было ни ручки, ни кнопки. Кодовый замок, а комбинации я не знала.
— Лучше выпустите меня отсюда, или я…
— Доктор Щарански! — Лоуэри повысил голос.
Он сейчас походил на форварда, а не на дипломата.
— Помолчите секунду, дайте доктору Йомтову вставить словечко.
Амитай уже не улыбался. Умоляюще вскинул руки.
— Это не я. Если бы вы пришли ко мне, когда заметили подделку, мы бы их вместе остановили.
— Кого?
Он заговорил очень тихо. Почти шепотом.
— Это был доктор Генрих.
— Вернер?
Из меня словно воздух выпустили. Я опустилась на диван.
— Вернер Генрих? — тупо повторила я. — А кто еще? Вы только что сказали: «остановили их».
— Озрен Караман. Мне очень жаль вам это говорить.
Мой учитель и мой любовник. Они оба стояли там и говорили, что я заблуждаюсь. Я почувствовала, что меня предали.
— Но почему? И как случилось, что она сейчас у вас? Здесь?
— Это длинная история.
Амитай сел на диван подле меня и налил в стакан воды из кувшина, стоявшего на кофейном столике. Подал мне и налил воды для Лоуэри. Тот жестом отказался. Амитай отхлебнул и начал рассказывать.
— Началось все зимой 1944 года. Вернеру тогда было всего четырнадцать. Его призвали на военную службу. В то время призывали и мальчиков, и стариков. Большинство обслуживало орудия противовоздушной обороны. Но ему предложили другое дело. Вернер стал работать на штаб рейхсляйтера Розенберга. Знаешь, что это такое?
Конечно же, я знала о постыдной деятельности Третьего рейха, самых удачливых и методичных грабителей в истории искусства. Во главе его стоял приспешник Гитлера Альфред Розенберг, написавший перед войной книгу, в которой назвал германский экспрессионизм «сифилитическим». Он основал Союз борьбы за немецкую культуру, целью которого являлось уничтожение всего «дегенеративного». Туда, разумеется, относилось все, написанное или изображенное евреями.
— Поскольку рейх торопил решение «еврейского вопроса», Союз Розенберга старался уничтожить все, что когда-либо создали евреи. Их творения забирали из синагог и больших коллекций Европы. Вернер должен был переправлять в мусоросжигатели свитки с Торой. Среди коллекций, которые он сжег, был пинкус из Сараево. — Он глянул на Лоуэри. — Это полные сведения о еврейской общине. Сараевский пинкус был очень старый. Он содержал документы с 1565 года.
— Вот как, — сказала я, — поэтому его специальностью были еврейские рукописи.
Амитай кивнул.
— Вот именно. Поэтому он старался, чтобы более не пропала ни одна книга. В первые месяцы войны в Боснии он обратился ко мне. Сербы бомбили Восточный институт в Сараево, Национальный музей и университетскую библиотеку. Он хотел, чтобы правительство Израиля организовало спасение Аггады. Я сказал, что мы не знаем о ее местонахождении, не знаем даже, сохранилась ли она вообще. Он подумал, что я скрываю от него правду. Потом, после войны, когда ООН решила законсервировать Аггаду, он все еще думал, что книга в опасности. В наступление мира он не верил. Сказал мне, что, когда НАТО и ООН потеряют интерес, Боснию разграбят фанатики-исламисты. Он боялся влияния Саудовской Аравии, которая уничтожила древние еврейские поселения на Аравийском полуострове.
Амитай снова глотнул воды.
— Мне следовало бы повнимательнее прислушаться к тому, что он говорит. Я понятия не имел, что прошлое сделало из него экстремиста. Кому, как не мне, немолодому израильтянину, не узнать экстремиста! Но я не заметил.
— Но как же Озрен? Разве он поверил в такие вещи о Боснии?
— А почему бы и нет? Босния не защитила его жену. Не спасла маленького сына. Озрен за свою жизнь нахлебался. Он видел, как снайперы стреляли в людей, когда те выносили книги из горящей библиотеки. Он сам, рискуя жизнью, спас Аггаду. Думаю, в этот момент Вернеру нетрудно было убедить Озрена в своих взглядах.
Я никак не могла поверить, что Озрена можно было на это склонить. Он любил свой город. Неужели он повелся на это?
В огромные окна лился свет, падал на открытые страницы Аггады. Я подошла к столу и взяла книгу. Осторожно положила ее в архивный ящик. Хотела было закрыть крышку, но помедлила. Потрогала переплет, работу Миттла, и нашла шов — то место, которое я починила. Повернулась к Амитаю.
— А ведь негативы были у вас.
— Вернер сказал, что может договориться с правительством Германии, и оно даст деньги на лучшее факсимильное издание, нежели то, что планировали мы. Это звучало очень убедительно. Немцы обещали дать на него в шесть раз больше, чем мы. Это, мол, жест доброй воли новой Германии. Ну что я мог сказать? Я ему поверил. Отдал ему твою документацию. И он, разумеется, скопировал все подробности, даже твою работу по консервации. А поскольку он был твоим учителем, прекрасно знал, как это сделать.
— Но почему в тот вечер вы были там, в доме Озрена?
Амитай вздохнул:
— Я был там, Ханна, потому что тоже потерял ребенка. Дочь. Ей было три года.
— Амитай…
Я понятия не имела. Я знала, что он разведен. А о ребенке мне было неизвестно.
— Мне очень жаль. Как это произошло? От бомбы шахида?
Он покачал головой и слегка улыбнулся.
— Все думают, что израильтяне погибают на войне или от бомбы шахида. Некоторым из нас удается умереть в собственной постели. У дочки был врожденный порок сердца. Потеря ребенка… от этого в жизни наступает пустота. Я приехал в библиотеку с материалами от Израиля. Это часть проекта по восстановлению библиотеки. Услышал новость о сыне Озрена. И как отец проявил сочувствие.
Повисла неловкая пауза.
— Я не виню тебя за то, что ты меня подозревала. Ты уж поверь.
Он продолжил рассказ о том, как была найдена книга. Он немедленно заподозрил Вернера. Кто, как не он, мог так искусно сделать фальшивку, выставленную в Сараево?
— Но почему Вернер выбрал Яд Вашем?
— Он хорошо его знал. Работал там как ученый. Часто приезжал туда. И спрятать там Аггаду было проще всего. Ему было неважно, что никто не узнает, не отпразднует это событие. Его волновала лишь безопасность книги. Он решил, что Яд Вашем — самое безопасное место в мире. Даже если случится самое плохое и Израиль вступит в военный конфликт, мы защитим это место в первую очередь.
Амитай опустил глаза.
— В этом он, по крайней мере, прав.
— Вы его видели? Он арестован?
— Да. Я его видел. И нет: он не арестован.
— Но почему нет?
— Он в хосписе, в Вене. Он старый человек, Ханна. Очень слаб и не слишком адекватен. У меня много часов ушло на то, чтобы узнать все, что я тебе рассказал.
— Ну а Озрен? Его арестовали?
— Нет. Его даже повысили. Он сейчас директор Национального музея.
— Но почему вы позволили ему выкрутиться? Почему не предъявили обвинения?
Амитай глянул на Лоуэри.
— Израильтяне считают, что лучше, если это не станет известно общественности, — сказал Лоуэри. — Достаточно того факта, что книгу обнаружили в Израиле. К тому же доктор Генрих не может считаться надежным свидетелем. В общем, нет смысла возбуждать отрицательные эмоции. Выражаясь дипломатическим языком, лучше погасить скандал.
— Я все же не понимаю. Вы говорите, что израильское правительство готово вернуть книгу, так? Вы, конечно же, можете сделать это дипломатическим путем…
Амитай посмотрел на свои руки.
— Ты знаешь старую поговорку, Ханна? Два еврея — три мнения. В моем правительстве есть разные фракции. Некоторые будут настаивать на том, чтобы книга осталась в Израиле, — он кашлянул и снова взялся за стакан с водой. — Когда мистер Лоуэри говорит «израильтяне», он не имеет в виду правительство.
Я повернулась к Лоуэри.
— Как получилось, что в этой истории замешан департамент иностранных дел? В чем состоит интерес Австралии?
Лоуэри откашлялся.
— Премьер-министр — близкий друг президента Израиля, а президент — старый армейский друг Амитая. Поэтому мы оказываем им снисхождение, — он застенчиво улыбнулся. — Даже если вы и не особенно расположены к этому премьер-министру, мы надеемся, что вы поможете.
Амитай вмешался:
— Я мог бы контрабандой провезти книгу в Сараево. Без вопросов. Но что тогда? Можешь поверить: не так то легко было привезти ее сюда. Мы приняли решение и рискнули привезти Аггаду сюда из-за тебя, Ханна. Подумали, что ты лучше других сможешь убедить Озрена вернуть ее на законное место.
Амитай замолчал, а я сидела потрясенная, пыталась понять то, что мне сказали. Должно быть, у меня был пустой взгляд.
— Дело в ваших бывших с ним отношениях, — добавил Лоуэри.
Это уж слишком! Какого черта! Что вы можете знать о моих «бывших отношениях»? Как смеете лезть в мою личную жизнь? Что случилось с правами граждан?
Амитай поднял руку.
— Дело не только в вас, Ханна. Вы были в Сараево в опасное время. ЦРУ, Моссад, Генеральное управление внешней безопасности…
— В то время, — прервал его Лоуэри, — любой человек в бывшей Югославии был либо шпионом, либо тем, за кем следили. Или и тем и другим. Не воспринимайте все так болезненно.
Я в негодовании вскочила. Легко ему говорить. Понравится ли ему, если я вдруг скажу, с кем он спал шесть лет назад? Впрочем, при его работе всегда можно ожидать таких высказываний. Но меня это вывело из себя. Я специалист по книгам, а не дипломат, не секретный агент. И не человек, которым может помыкать Израиль. Или любая другая страна.
Вернулась к столу, посмотрела на Аггаду. Она пережила так много рискованных путешествий. Сейчас она лежала на столе в стране, не имевшей к ней никакого отношения. Она оказалась здесь из-за меня.
Несколько лет назад, вернувшись домой из Сараево, я отправилась в архив Австралийской национальной галереи и часами слушала там записанные на пленку интервью со своим отцом. Теперь я знала звук его голоса. Я различила в нем несколько слоев. В верхнем превалировали модуляции австралийца из глубинки. Это был голос молодого человека, выясняющего, что он любит и что намерен делать. Но под верхним слоем угадывались и другие. Намеки на бостонское детство. Слабые следы русского акцента. И время от времени проскальзывали интонации иврита.
«То, что я делаю, это я, ибо для этого я пришел», — я теперь знала, как прозвучит в его устах эта строка из стихотворения Хопкинса.
«То, что я делаю, это я».
Он делал искусство, а я его спасала. Это работа моей жизни. То, что я делаю. Но это — риск. Большой риск. А это — совершенно определенно — не то, что делаю я.
Я повернулась и прислонилась к столу. Ноги дрожали. Мужчины смотрели на меня.
— А если меня поймают? Обнаружат украденную работу стоимостью пятьдесят… шестьдесят миллионов долларов. Что тогда?
Амитай вдруг очень заинтересовался собственными руками. Лоуэри, глядя из окна, уставился на сотрудников офиса, завтракавших и загоравших между делом в Ботаническом саду. Оба молчали.
— Я задала вам вопрос. Что, если меня поймают и обвинят в краже великого произведения мировой культуры?
Амитай посмотрел на Лоуэри, а тот все не мог оторвать взгляд от окна.
— Ну?
Амитай и Лоуэри заговорили одновременно.
— Австралийское правительство…
— Израильское правительство…
Оба остановились, посмотрели друг на друга и одинаково показали рукой: «после вас», мол. Это было почти комично. Лоуэри заговорил первым:
— Видите то место, под фиговыми деревьями? — Он указывал на травянистую возвышенность в гавани. — Какое совпадение. Здесь снимали финальную сцену фильма «Миссия невыполнима-2».
В Сараево построили новый аэропорт. Нарядный, гражданский, с красивыми барами и магазинчиками сувениров. Одним словом, нормальный.
А вот я нормально себя не чувствовала. Стоя в очереди на пограничный контроль, радовалась бета-блокаторам, которые Амитай дал мне час назад в Вене.
— Они уберут внешние признаки нервозности, — сказал он. — Потные руки, неровное дыхание. Девяносто девять процентов того, что таможенники принимают за нервозное поведение. Внутри ты, конечно же, будешь испытывать страх. Таблетки этого не остановят.
Он был прав. Чувствовала я себя ужасно. Таблетки пришлось принять дважды. Первой порцией меня стошнило.
Он дал мне также сумку, в которой сам перевозил Аггаду из Израиля в Австралию. Это была черная нейлоновая сумка на колесиках. На вид она была такой же, как любая другая сумка, но у нее имелось потайное отделение, сделанное из ткани, не пропускавшей рентгеновские лучи.
— Никакие новые технические средства ее не обнаружат, — заверил меня Амитай.
— В самом ли деле мне это нужно? — спросила я. — Что такого, если аппарат покажет книгу в моей сумке? Никто, кроме специалиста, не узнает, что это такое. А если обнаружат, что у меня хитрое отделение…
— Зачем рисковать? Ты едешь в Сараево. В этом городе есть люди, пусть даже не евреи, которые купили себе факсимильные копии Аггады, пожертвовав ради нее деньгами на еду. Там это самая любимая книга. Любой человек — таможенник, человек, стоящий позади тебя в очереди — может узнать ее. Сумка — это лучшее, что мы можем сделать. Не бойся, никто тебя с ней не поймает.
На моем рейсе было с полдюжины иранцев, и оказалось, что это для меня удача. Бедные парни сосредоточили на себе все внимание чиновников. Сараево сделалось любимым портом для людей, пытавшихся проникнуть в Европу. Дело в том, что границы Боснии до сих пор довольно ненадежны, и Евросовет требует от боснийцев, чтобы те контролировали наплыв нежданных гостей. Иранец, стоявший впереди меня, открыл свои чемоданы. Чиновники изучали его документы. Судя по всему, бета-блокаторами он не воспользовался: пот лил с него градом.
Подошла моя очередь. Я улыбнулась и услышала: «Добро пожаловать в Боснию». И вот я уже за дверями аэропорта, сажусь в такси и проезжаю мимо огромной новой мечети, построенной с помощью Саудовской Аравии, затем мимо секс-шопа и ирландского паба, предлагающего «20 брендов мирового пива». Гостиницу «Холидей инн», сильно поврежденную во время войны, отремонтировали, и теперь она яркая, словно игрушечная башня «Лего», светится желтыми огнями. На месте деревьев, вырубленных для отопления, высажены клены. Они выстроились вдоль главных проспектов. Когда въехала в узкие улицы Башчаршии, увидела нарядных женщин и мужчин в выходных костюмах, прогуливавшихся между торговцев, предлагавших воздушные шары и цветы.
Спросила у водителя такси, что происходит. Указала на группу маленьких девочек в бархатных платьицах.
— Байрам, — ответил он с широкой улыбкой.
Ну, конечно. Как же я не сообразила? Только что окончился рамадан, и город праздновал один из самых больших праздников мусульманского календаря.
Знакомая кондитерская «Сладкий уголок» набита до отказа. Я едва протолкалась к прилавку со своей сумкой на колесиках. Кондитер меня не узнал, и немудрено через шесть-то лет. Я указала на ступени, идущие к чердаку.
— Озрен Караман? — спросила я.
Он кивнул и указал сначала на часы, а потом на дверь. Я сделала вывод, что Озрен скоро придет. Подождала, когда в шумном магазине освободится стул. Села в теплом углу с чересчур сладким пирожным из слоеного теста, уставилась на дверь.
Ждала час, другой. Кондитер начал подозрительно на меня коситься, поэтому я заказала у него еще одну медовую сладость, хотя и первую-то не осилила.
Наконец, около одиннадцати часов в дверях появился Озрен. Если бы я не вглядывалась в каждого входившего, то на улице, не узнав, прошла бы мимо него. Его волосы, по-прежнему длинные и спутанные, стали совсем седыми. Лицо не смягчилось, он был по-прежнему худ — ни грамма жира, но на щеках и на лбу пролегли глубокие складки. Он сбросил пальто — все то же, поношенное, которое я видела на нем шесть лет назад — но сейчас на нем был костюм. Должно быть, директору музея так положено. Вряд ли он надел его добровольно. Костюм хороший, добротная ткань, и сшит хорошо, но складывалось впечатление, что он в нем спит.
Пока я, извиняясь, проталкивалась мимо столов и стульев, он уже поднялся до середины лестницы.
— Озрен!
Он обернулся, взглянул на меня, моргая.
Похоже, не узнал. Как бы ни была я напряжена, самолюбие внушило мне, что тому виной, должно быть, плохое освещение или моя короткая стрижка. Мне не хотелось думать, что я настолько постарела.
— Это я. Ханна Щар… Ханна Хит.
— О господи! — Он больше ничего не прибавил. Просто стоял и растерянно моргал.
— Могу я подняться? — спросила я. — Мне нужно поговорить с тобой.
— В мою квартиру? Сейчас не… Уже поздно. Может, завтра, в музее? Сейчас праздники, но утром я буду на работе. — Он оправился от изумления и взял голос под контроль. Его тон был очень вежливым, прохладным и профессиональным.
— Мне нужно немедленно поговорить с тобой, Озрен. Думаю, ты знаешь, о чем.
— Я не думаю, что я…
— Озрен. У меня с собой есть кое-что. Здесь, — я мотнула головой в сторону сумки на колесиках.
— О господи! — повторил он.
Я заметила, что он покрылся потом, и виновата в том была не духота кондитерской. Он протянул руку.
— После тебя.
Я прошла мимо него по лестнице, таща за собой сумку. Озрен попытался взять ее у меня, но я ухватилась за ручку так крепко, что побелели костяшки пальцев. Люди в кондитерской, включая шефа, уставились на нас: должно быть, что-то почувствовали. Я шла по ступеням. Сумка громыхала позади меня. Озрен следовал за мной. В помещении снова стало шумно: поняв, что спектакля не будет, люди вернулись к своему кофе и веселым праздничным разговорам.
Озрен впустил меня в квартиру. Запер на железный засов дверь и привалился к ней спиной. Серебристые волосы, касавшиеся балок, вернули воспоминания.
В маленьком камине лежала растопка. Дрова в Сараево по-прежнему были в дефиците. В прошлый раз мы вообще не разжигали камин. Озрен наклонился над решеткой и положил в камин единственное полено. Взял с полки бутылку вина, налил в два бокала. Подал мне один, не улыбаясь.
— За счастливое воссоединение, — сказал он и осушил бокал одним глотком.
Я медленно пила свое вино.
— Ты приехала засадить меня за решетку? — сказал он.
— Не будь смешным.
— А почему бы и нет? Я это заслужил. Каждый день все шесть лет ждал этого. Пусть лучше это будешь ты. У тебя на это больше прав, чем у кого-то еще.
— Не знаю, о чем ты.
— То, как мы поступили с тобой, ужасно. Заставили тебя сомневаться в собственной оценке. Лгали тебе.
Он налил себе еще вина.
— Когда ты увидела это, следовало сразу все прекратить. Но я был сам не свой, и Вернер… Ты знаешь, что это был Вернер?
Я кивнула.
— Вернер был одержим этой идеей. — Его лицо вдруг прояснилось, жесткие складки разгладились. — Ханна, не было дня с тех пор, как книга покинула страну, чтобы я не пожалел об этом. Несколько месяцев спустя я пытался убедить Вернера вернуть ее. Говорил, что сознаюсь. Он сказал, что, если я сделаю это, он будет все отрицать. И он перевезет Аггаду в такое место, где никто ее не найдет. К тому времени мое сознание прояснилось. Понял, что он вполне может это сделать. Ханна…
Он подошел ко мне, взял у меня бокал и схватил за руки.
— Я так по тебе скучал. Так хотел найти тебя, сказать… попросить прощения…
Горло у меня сжалось. Все чувства, что были у меня к нему — после я ни к кому таких не испытывала, — нахлынули на меня в этой наполненной воспоминаниями комнате. Но тут же гнев за все, что он со мной сделал, взял верх, и я вырвалась.
Он протянул ко мне руки ладонями вверх, показывая, что позволил себе лишнее.
— Знаешь, за шесть лет я едва притрагивалась к книгам. И все из-за тебя, из-за твоей лжи. Бросила свою работу, потому что поверила, что ошиблась.
Он подошел к окну, взглянул на ночное небо. На улице мигали огоньки. Огни живого города. Шесть лет назад их не было.
— Мне нет прощения. Но, когда умер Алия, я так разозлился на свою страну, что впал в отчаяние. И тут подвернулся Вернер. Он стал нашептывать, что книгу необходимо отдать евреям в качестве компенсации за все то, что было у них украдено. Это их книга, они могут ее спасти. Защитят ее, в отличие от нашей страны, само название которой является синонимом раздора и беспомощности.
— Ну как ты мог так рассуждать, Озрен? Ведь это ты, сараевец и мусульманин, спас ее. А другой библиотекарь, Сериф Камаль, рисковал за нее своей жизнью.
Он ничего не ответил.
— Неужели ты по-прежнему так думаешь?
— Нет, — сказал он. — Сейчас нет. Знаешь, я человек не религиозный. Но, Ханна, я столько ночей провел без сна в этой комнате. Думал, что Аггада попала в Сараево не без причины. Она явилась сюда, чтобы испытать нас, убедить: то, что нас объединяет, больше того, что нас разделило. Быть человеком — больше, чем быть евреем или мусульманином, католиком или православным.
Снизу, из кондитерской послышался громкий смех. Полено щелкнуло и развалилось.
— Ну, — сказала я. — Как мы положим ее на место?
Позже, встретившись с Амитаем, я рассказала ему, как мы это сделали. Он улыбнулся.
— Почти всегда так все и происходит. Девяносто девять процентов из того, что я делал в отряде, так и совершалось. Но люди, что ходят в кино и читают шпионские книги, не хотят этому верить. Они представляют себя агентами в костюмах ниндзя, вылезающими из вентиляционных каналов. Рисуют в своем воображении пластиковые бомбы, сделанные в виде ананасов, или что-нибудь в этом роде. Но чаще всего все происходит так, как сделали вы: сочетание удачи, правильно выбранный момент и немного здравого смысла. Вам повезло, что в этот день у мусульман был праздник.
Из-за того, что в тот день был Байрам, в музее дежурил единственный охранник. Мы дождались четырех часов, зная, что утренняя смена начнется в пять. Озрен просто сказал охраннику, что после шумной вечеринки не может уснуть, а потому решил поработать. Он отослал охранника домой, чтобы тот отдохнул и отметил праздник днем с семьей. Озрен заверил его, что проверит безопасность.
Я дрожала на улице. Когда охранник ушел, Озрен впустил меня. Сначала спустились в подвал. Там находилась панель управления сенсорными датчиками. Озрен, как директор, знал коды, и датчики временно были отключены. Видеомонитор — другое дело: его нельзя было отключить, не потревожив системы сигнализации. Но Озрен сказал, что подумал об этом. Мы пошли по залам: мимо доисторического корабля, античных коллекций, пока не остановились у двери галереи.
Рука Озрена слегка дожала, и, набирая код, он нажал не на ту цифру.
— Можно ошибиться только раз. Второй промах — и система включит сигнал.
Озрен глубоко вдохнул и снова набрал цифры. Загорелась надпись: «ПРИНЯТО». Но дверь не открылась.
— Система установлена на нерабочие часы, так что требуются два человека. Необходим код старшего библиотекаря. Ты это сделаешь, хорошо? Никак не уйму дрожь в руке.
— Но я не знаю кода!
— Двадцать пять, пять, восемнадцать, девяносто два, — сказал он без промедления.
Я вопросительно взглянула на него, но он лишь кивнул. Я набрала код, и дверь со свистом отворилась.
— Но как ты запомнил код?
— Моя помощница уже девять лет со мной, — улыбнулся Озрен. — Библиотекарь замечательный, но на цифры памяти нет. Единственное число, которое помнит, это день рождения Тито. Поэтому всегда его и использует.
Мы вошли в комнату. Здесь было темно, света хватало ровно на то, чтобы работала камера слежения. Объективы смотрели сверху, регистрируя каждое наше движение. Чтобы не включать свет, Озрен захватил с собой фонарик. Обвязал его красной салфеткой, чтобы было не так ярко. Луч плясал по стенам, пока Озрен доставал из кармана цифровой ключ, открывающий витрину.
Повернул ключ, откинул стеклянную крышку. Подделка Вернера была открыта на иллюстрации испанского седера: богатое семейство и таинственная мавританка в еврейском платье. На этой странице оригинала я обнаружила белый волосок. Озрен закрыл копию Вернера, вынул из витрины и положил на пол.
Как и шесть лет назад, я подала ему Сараевскую Аггаду.
Он взял ее обеими руками, на мгновение прижал ко лбу.
— С возвращением, — сказал он.
Осторожно уложил книгу на подставку и развернул на странице с иллюстрацией седера.
Я непроизвольно затаила дыхание. Озрен хотел закрыть витрину.
— Погоди, — сказала я. — Дай мне немного посмотреть на нее.
Секунду смотрела на книгу, прежде чем отпустить ее навсегда.
Только потом сообразила, почему в этом слабом свете увидела то, чего не разглядела раньше, — свет фонарика был красным. На подоле платья африканки я увидела едва заметные знаки. Художник использовал тон, чуть более темный, чем шафран наряда. Линии шрифта были невероятно тонкими. Их провела кисточка, сделанная из одного волоса. Когда я смотрела на это изображение при дневном свете или в холодном свечении флюоресцентных ламп, линии казались тенью, с помощью которой художник изобразил складки одежды.
Но в более теплом, приглушенном свете фонарика Озрена я заметила, что тонкие линии были шрифтом. Арабским шрифтом.
— Быстро! Быстро, Озрен, дай мне увеличительное стекло.
— Что? Ты с ума сошла! У нас для этого нет времени. Что за…
Я стянула с него очки. Наставила левую линзу на тонкую надпись и прищурилась. Прочитала вслух:
— «Эти картинки, — выговорила я дрожащим голосом и оперлась рукой на витрину, чтобы не подкосились ноги, — нарисованы для Бенджамина бен Нетаниела ха-Леви». И здесь есть имя. Озрен, есть имя! Зана… нет, не Зана, Захра — «Захра Ибрагим аль-Тарик, известная в Севилье как Аль-Мора». Аль-Мора означает «мавританка». Озрен, должно быть, это она — женщина в желтом платье. Вот кто художник.
Озрен выхватил у меня очки и вгляделся в шрифт, пока я светила фонариком. Африканская мусульманка. Женщина. Загадочный иллюстратор Сараевской Аггады. И мы пять сотен лет смотрели на ее автопортрет.
Я была так потрясена открытием, что забыла о том, что мы выступаем в роли грабителей. Об этом мне напомнил звук видеокамеры, автоматически оглядывающей комнату. Озрен опустил крышку витрины, щелкнул замок.
— Что теперь? — спросила я, указывая на видеокамеру.
Озрен дал знак следовать за ним. Из шкафчика в своем кабинете он взял видеопленку и липучую этикетку, помеченную нужным числом. Попросту наклеил ее поверх той, что прикрепили сюда неделю назад.
— Уходим, пока сюда не пришла охрана.
По дороге назад мы остановились возле стола дежурного. Озрен написал в журнале, что в половину пятого утра дежурство закончено без инцидентов. Нажал на кнопку видеомонитора.
Быстро вытянул инкриминирующую пленку из пластикового контейнера.
— Выброси ее по дороге домой, где-нибудь на помойке. Сейчас нужно привести датчики в исходное положение и дождаться утренней смены. Встретимся на улице. Но сначала нужно избавиться от фальшивой Аггады.
Мы спохватились. Фальшивка, инкриминирующая нас великолепная фальшивка, до сих пор лежит там, где мы ее оставили. На полу галереи.
— Без десяти минут пять. Если кто-нибудь из утренней смены придет раньше, нам крышка.
Следующие пять минут стали тем куском моей жизни, который я хотела бы стереть из памяти. Сердце рвалось из груди. Боялась, что умру от инфаркта. Я помчалась в кабинет Озрена, дрожащими руками открыла шкаф, схватила запасную пленку, стала рыться в столе его помощницы, искать еще одну липучку. Никак не могла ее отыскать.
— Черт! Черт! — Невозможно было поверить, что нас застигнут на месте преступления из-за паршивой этикетки.
— Здесь они, — сказал Озрен и открыл маленький деревянный ящик.
Он понесся в галерею, снова набрал коды и схватил подделку. Вместе прибежали к столу дежурного. Я поскользнулась на мраморном полу и сильно ударилась коленом. Пленка покатилась по полу. Озрен вернулся, смотал ее и поднял меня на ноги так резко, что чуть не вывихнул плечо. У меня брызнули слезы.
— Не гожусь я для таких вещей, — всхлипнула я.
— Да ладно, успокойся. Как ты? Идем, быстро. Возьми. Он сунул мне подделку Вернера. — Увидимся на углу.
И вытолкал меня из дверей.
Я была в одном квартале от музея, когда увидела человека в серой униформе музейного охранника. Он шел навстречу, позевывая. Проходя мимо него, заставила себя идти нормально, насколько позволяло ушибленное колено. В кондитерской хозяин уже работал — растапливал печи. Он бросил на меня странный взгляд, когда я, ковыляя, в одиночестве поплелась на чердак. Я растопила камин и задумалась о художнице, Захре аль-Тарик. Как она выучилась живописи, письму? Потрясающее достижение для женщины того времени. Так много в истории было женщин-художниц, имена которых остались неизвестны. Сейчас, по крайней мере, мир узнает замечательного мастера. Я сделаю ее знаменитой.
И это было только начало. Другое имя — ха-Леви. Упоминание Севильи, если книга и семья ха-Леви были в Севилье, значит, что иллюстрации, возможно, предшествовали тексту. От увиденных мною нескольких слов расходились линии, ведущие к многим открытиям, к новым знаниям. Я положила к стене, себе под спину подушки Озрена и принялась планировать поездку в Испанию. На Северных территориях начнется сырой сезон и продлится два-три месяца…
Спустя несколько минут услышала шаги Озрена. Он перескакивал через две ступени и звал меня. Озрен был взволнован не меньше меня. Он будет помогать мне. Вместе мы узнаем правду о Захре аль-Тарик. Вместе вернем ее к жизни.
Но сначала надо сделать рутинную работу.
Озрен стоял перед камином с факсимиле Вернера в руке. Не двигался.
— О чем ты думаешь?
— О том, что если бы у меня было одно желание, то я хотел бы, чтобы это была последняя книга, сожженная в моем городе.
Было холодно, близился рассвет. Я смотрела на языки пламени и думала о пергаментах, сгоревших в средневековых кострах, о лицах молодых нацистов, освещенных огнем, пожирающем книги, о бомбежках и развороченных домах, всего в нескольких кварталах отсюда, о сараевской библиотеке. Горящие книги. Всегда первые жертвы. Предвестники казней на костре, кремационных печей, массовых захоронений.
— «Сожги все книги», — сказала я.
Калибан, замышляющий против Просперо. Остального я не помнила. Озрен продолжил:
Сквозь замерзшие стекла окна я смотрела, как тают звезды. Небо светлело, окрашиваясь ярким ультрамарином. Ультра — «далекая сторона», марин — «море». Этот цвет назвали в честь путешествия за лазуритом, привезенным с другой стороны моря. Он попал на палитру Захры аль-Тарик. Тот же камень, что растер Вернер, добиваясь ярких голубых красок, которые сейчас обратятся в уголь.
Озрен посмотрел на книгу в своей руке, затем — на огонь.
— Не смогу, — сказал он.
Я тоже смотрела на подделку. Это был шедевр факсимиле. Работа моего учителя. Все то, чему Вернер научился за долгую жизнь, все то, чему научил меня, когда я постигала мастерство старых ремесел, пока не поняла все то, что знали они. Может, лучше положу ее в сумку на колесиках. Отвезу Амитаю. После, выждав какое-то время, он объявит, что это подарок, который знаменитый Вернер Генрих сделал народу Израиля. В конце концов, сейчас это часть истории подлинной Аггады. Хотя это и было частью истории, некоторое время она останется тайной. Но однажды кто-то ее разгадает. Так же, как специалист по консервации в следующем столетии или через два века обнаружит семечко, которое я положила в переплет настоящей Аггады между первой и второй дестью. Это семечко фиги с Мортон Бэй из плода одного из больших деревьев, высаженных в Сиднейской бухте. Я сделала это просто так, из каприза, в свой последний день в Сиднее. Оставила свою метку. Ключ, который кто-нибудь вроде меня отыщет в книге в далеком будущем и задумается…
— Это след преступления, — сказала я. — Ты рискуешь.
— Знаю. Но в этом городе сгорело слишком много книг.
— А что уж говорить о мире!
Меня трясло, несмотря на огонь. Озрен положил книгу на каминную полку. Потянулся ко мне. В этот раз я его не оттолкнула.