— Жаль, что мы так и не узнаем, что произошло на самом деле.

Раз потянулся к корзине с горячими лепешками пападам.

— Да.

Я весь вечер не могла думать ни о чем другом. Посмотрела в окно ресторана на Гарвард-сквер. Закутанные в шарфы студенты шли мимо бездомных, просящих милостыню, каждый возле своего подъезда. Середина апреля, температура снова опустилась, на перекрестках упрямо лежат последние островки серого снега. Кому-то Гарвард покажется живым и буйно юным, как молодежь, припозднившаяся в теплую ночь, а другим — одним из самых мрачных мест на земле, ледяным, продуваемым ветрами крысиным лабиринтом, где подростки тратят юность на бессмысленную борьбу за первенство.

Первоначальный восторг при обнаружении кровавого пятна сменился унынием. Знакомое чувство — профессиональный азарт. Я словно бы столкнулась с джинном, живущим среди страниц старинных книг. Иногда, если повезет, удается на несколько мгновений освободить его, и он вознаграждает тебя — позволяет заглянуть в туманное прошлое. В других случаях взрывает перед тобой дорогу и встает со скрещенными на груди руками: дальше хода нет.

Раз, не понимавший моего настроения, только растравлял душу.

— Кровь указывает на какую-то драму, — сказал он, вертя в руке бокал с пино.

Жена Раза, Афсана, работала в Провиденсе по три дня в неделю. Преподавала там поэзию. Поэтому мы ужинали вдвоем и могли говорить о работе сколько угодно. Но все, что нам оставалось — только строить предположения, и это меня бесило.

— Не понимаю, как ты можешь пить красное вино с индийской пищей, — сказала я, пытаясь сменить тему.

Сама я прихлебывала пиво.

— Возможно, там была большая драма, — продолжил Раз как ни в чем не бывало. — Горячие испанцы боролись за обладание этой книгой — похватали шпаги, кинжалы…

— Скорее всего какой-нибудь парень разрезал пасхальную трапезу, и соскользнула рука, — проворчала я. — Не ищи зебру.

— Что?

— Так у нас говорят. «Если у нее четыре ноги, длинный нос и она ест сено, прежде ищи лошадь, а уже потом зебру».

Это была присказка моей матери. Обычно неопытные врачи диагностируют редкие болезни, даже если симптомы пациента прекрасно подходят к обычным заболеваниям.

— Какая ты скучная. Зебры намного интереснее.

Раз взял бутылку и снова наполнил бокал. Ему-то что?

Аггадой он не занимается, а разочарования моего ему не понять.

— Можешь сделать тест ДНК… Определить этническую принадлежность человека, пролившего кровь…

— Можно, да нельзя. Придется испортить пергамент, ведь понадобится большой образец. Да если бы я и предложила это, мне никто не позволит.

Я отломила кусок пападама, плоский, хрустящий, как маца. Как маца, которую загадочная черная женщина держит на иллюстрации в Аггаде. Еще одна загадка, которую я не в состоянии пока разгадать.

Раз продолжал меня мучить:

— Как бы хорошо было перенестись в те времена, когда все случилось…

— Да, представляю, как завопила на него жена: «Раззява! Смотри, что ты сделал с книгой!»

Раз улыбнулся. В нем всегда была романтическая жилка. Поэтому он и не преуспел, подумала я. Официант принес блюдо с виндалу . Я полила рис огненным соусом, положила в рот, и на глаза навернулись слезы. Я постоянно заказывала это блюдо, пока училась в Гарварде. Рот обожгло не меньше, чем от любимой еды — королевских креветок с самбалом в ресторане «Малайя» в Сиднее. Иногда еда может исправить настроение. Вскоре я почувствовала себя немного лучше.

— Ты прав, — сказала я. — Хорошо бы оказаться в тех временах, когда Аггада была домашней книгой, а не экспонатом, запертым в музее…

— Ну, не знаю, — сказал Раз.

Он с сомнением ковырнул виндалу и положил чуть-чуть себе на тарелку.

— Она и в музее выполняет свою задачу. Ее создали с тем, чтобы она учила, и она по-прежнему учит. И она не просто рассказывает историю Исхода.

— Что ты имеешь в виду?

— Из того, что я от тебя услышал, книга вместе с людьми переживала несчастья. Подумай об этом. Ты живешь в обществе, в котором люди толерантно относятся к различиям, как в Испании в период сосуществования христианства, ислама и иудаизма: все в порядке, все трудятся, богатеют. Потом появляется страх, ненависть, желание унизить «иного», и общество разваливается. Инквизиция, нацисты, экстремисты, сербские националисты… все та же старая песня. Мне кажется, что книга стала свидетелем всего этого.

— Глубоко для химика-органика, — съязвила я.

Раз нахмурился, но тут же рассмеялся и спросил, о чем я намерена говорить в Тейт. Я рассказала, что приготовила доклад об анализе структуры и проблемах консервации турецких рукописей. Их переплеты часто приводят к порче книг. Специалисты по консервации не знают, что с этим делать. С этой темы мы перешли к сплетням о моем клиенте миллионере, обсудили достоинства и недостатки университетских программ по вопросу о продаже музейных экспонатов. Лаборатория Раза много работала с раритетной собственностью Гарварда, и у него сложилось определенное мнение относительно этого предмета.

— Одно дело, когда рукопись находится в университетской библиотеке и она доступна ученым, и совсем другое, когда ее передают частному коллекционеру и запирают в каком-нибудь подвале…

— Да-да, знаю. Ты бы видел подвал этого человека…

Мой клиент жил в огромном старинном особняке на Брэттл-стрит, и он выделил помещение для предметов искусства, забитое до отказа настоящими сокровищами. Раза трудно было удивить, поскольку он каждый день имел доступ к фантастическим вещам. Но даже его глаза расширились, когда я рассказала ему, строго между нами, о нескольких предметах, которыми завладел мой богач.

Из этого разговора мы перешли к музейной политике в целом, а потом к более пикантным вещам — к сексу в книгохранилищах, то есть к любовным отношениям библиотекарей, и посвятили этой теме весь оставшийся вечер. Пока говорили, я вертела солонку. Заговорившись о кровавом пятне, забыли о кристаллах соли, вынутых мной из переплета. Я сказала Разу, что побеспокою его и на следующий день, потому что хочу взглянуть на эти кристаллы под его чудо-прибором.

— Приходи, пожалуйста. В любое время. Мы всегда готовы тебя видеть. У нас есть для тебя работа. Тебе стоит только слово сказать.

— Спасибо, дружок. Мне очень лестно твое приглашение. Но Сидней я ни за что не оставлю.

Похоже, разговор о том, кто с кем крутит романы в нашем узком кругу, не прошел бесследно. Когда выходили из ресторана, Раз положил руку мне на бедро. Я повернулась и посмотрела на него.

— Раз?

— Афсаны сейчас нет, — сказал он. — Так что такого?

Я взглянула на его руку и скинула ее двумя пальцами.

— Пожалуй, мне придется называть тебя по-другому.

— М-м?

— Придется называть тебя Крыса Раз.

— Да брось, Ханна. С каких пор ты превратилась в такую скромницу?

— Так, дай подумать. Пожалуй, года два назад. С тех пор, как ты женился.

— Знаешь, я совсем не верю в то, что Афсана живет монашкой в Провиденсе. Эти молодые аспиранты, небось, слюнки глотают, когда смотрят на ее ноги. Поэтому…

Я закрыла уши руками.

— Избавь меня от подробностей твоих брачных отношений.

Развернулась и поспешила вниз по лестнице. Думаю, в некоторых вопросах я и в самом деле ханжа. Я уважаю верность в браке. Считаю, что человек может делать все, что угодно, если он одинок. Живи сам и давай жить другим. Но зачем вступать в брак, если не хочешь себя связывать?

В неловком молчании мы прошли несколько кварталов до моего отеля и простились, сухо пожелав друг другу спокойной ночи. Я поднялась в номер в не слишком хорошем настроении. Если найду человека, которого полюблю по-настоящему, то не буду ветреной, как Раз.

Странно, но во сне я увидела Озрена. Мы были внизу в его доме, в кондитерской. Только кухонная плита там была моя — «Де Лонги». И пекли мы с ним булочки. Когда я вынимала противень из плиты, он подошел ко мне сзади, так что рука его касалась моей. Булочки прекрасно поднялись и источали чудный аромат. Он взял одну булочку и поднес к моим губам. Корка треснула у меня во рту, и я ощутила нежную и ароматную начинку.

Иногда булочка — просто булочка. Но только не в том сне.

Я проснулась от настойчивой трели телефона. Подумав, что это всего лишь будильник, я подняла трубку и бросила ее на рычаг. Через две минуты он снова зазвонил. В этот раз я села и посмотрела на электронные часы. Половина третьего. Меня действительно будили, но на четыре часа раньше, чем следует. Ну я задам дежурному! Я сонно откликнулась:

— М-м?

— Доктор Хит?

— Угу.

— Это доктор Фриосоли. Макс Фриосоли. Я звоню из госпиталя Маунт Оберн. У меня здесь доктор Сара Хит…

Любой другой человек на моем месте тут же бы проснулся и забеспокоился. Но тот факт, что моя мать находится в госпитале посреди ночи, меня ничуть не удивил.

— М-м? — пробурчала я.

— Она серьезно ранена. Вы, как я полагаю, ее близкая родственница?

Неожиданно я подскочила, стала шарить в поисках выключателя. Не могла его найти в чужой гостиничной комнате.

— Что случилось? — мой голос охрип, словно я проглотила туалетный ерш.

— Произошло ДТП. Боль при пальпации предполагает легочное…

— Постойте. Говорите по-английски.

— Но я думал… доктор Хит…

— Моя мать — доктор медицинских наук, а я — доктор философии.

— О, простите! Она попала в автомобильную катастрофу.

Прежде всего я подумала о ее руках. Она очень бережно к ним относится.

— Где она? Я могу с ней говорить?

— Думаю, вам лучше сюда приехать. Она… если честно, в трудном положении. Ваша мать письменно отказалась от медицинской помощи. Но пострадала от синкопе. То есть упала в обморок в больничном коридоре. У нее обширное кровоизлияние в брюшной полости. Сейчас мы готовим ее к операции.

У меня затряслись руки. К тому моменту как я прибуду в больницу, ее перевезут в операционное отделение. Я мигом оделась, наняла такси и приехала на место. К этому моменту врач уже успел осмотреть привезенных с пулевым ранением и сердечным приступом, а потому он едва вспомнил, кто я такая. Справился в регистратуре и сказал, что мама была пассажиром в автомобиле, которым управляла женщина восьмидесяти одного года. Старушка умерла на месте. Они врезались в барьер на Сторроу-драйв. Другие машины не пострадали.

— Полиция допросила вашу мать на месте аварии.

— Как они могли? То есть какие могут быть допросы, если человек серьезно ранен?

— Она нормально выглядела. Делала искусственное дыхание другой жертве.

Он снова заглянул в записи.

— Спорила с бригадой скорой помощи, настаивавшей на ее госпитализации.

Так наверняка все и было, подумала я, представляя мамин уверенный голос.

— Но если она была в хорошей форме, что же случилось?

— Разрыв селезенки. Последствия подкрадываются исподтишка. Человеку немного больно, и он не догадывается, что у него внутреннее кровотечение, пока давление не падает до критической отметки, и он теряет сознание. Она сама себя продиагностировала, прежде чем потерять сознание…

Должно быть, я при этих словах позеленела, потому что он прекратил выкладывать подробности и спросил, не хочу ли я сесть.

— Старая дама… вы не знаете ее имени?

Он полистал документы.

— Далила Щарански.

Это имя мне ничего не сказало. Я не могла сосредоточиться, мысли все время вертелись вокруг катастрофы, пока я ехала к маме в больничный корпус по маршруту, который мне указал Фриосоли, то шесть раз поворачивала не туда, куда следует. Уселась на твердый пластиковый стул, желтый, как лютик. На сером фоне госпитальных стен он выглядел до неприличия ярко. Мне ничего не оставалось, как ждать.

Ее выкатили из операционной. Выглядела она чудовищно. На руке трубки, огромные, точно садовые шланги. Одна щека синяя и распухшая. Должно быть, ударилась о стенку автомобиля. Она была под действием наркоза, но тем не менее немедленно меня узнала и криво улыбнулась. Должно быть, это была самая искренняя улыбка, которую она подарила мне за всю жизнь. Я взяла ее за руку, на которой не было большой трубки.

— Пять пальцев на этой, — сказала я. — И пять на другой. Хирург Хит по-прежнему в деле.

Она слабо простонала.

— Да, но врачам, работающим в госпиталях, нужны селезенки, иначе им не побороть инфекции…

Ее голос прервался, а глаза увлажнились. Крупная слеза покатилась по распухшей щеке. За все свои тридцать лет я никогда не видела слез матери. Я взяла ее руку, поцеловала и сама заплакала.

Они позволили мне остаться в ее комнате и посадили в кожаное кресло. Наркоз и анальгетики отключили ее минут на пятнадцать, что было хорошо, потому что она здорово расстроилась. Я не могла уснуть на чертовом кресле, поэтому смотрела в окно, ждала, когда небо посветлеет. Прислушивалась к звукам в коридорах. Близилась утренняя пересменка. Сейчас будут давать лекарства, измерять температуру и давление, готовить несчастных пациентов к операциям. Я думала о том, что нужно сделать: позвонить в Галерею Тейт, отменить презентацию. Позвонить маминой секретарше, Джанин, и сказать, чтобы она перенесла на другое время записи больных, ожидавших маму в Сиднее. Позвонить в полицию и выяснить, есть ли у них правовые претензии к маме. В Сиднее, возможно, будет расследование: станут проверять причины катастрофы.

В конце концов я так разволновалась, что вышла из палаты, чтобы найти телефон и приняться за звонки. В Лондоне был еще рабочий день, и в сиднейском госпитале наверняка кто-то дежурит, хотя сейчас там середина ночи. Когда вернулась в палату, мама уже проснулась. Должно быть, чувствовала она себя лучше, потому что к ней вернулся командный тон. Она поучала сестру, пытавшуюся поменять ей трубку. Я встретилась с ней глазами, когда вошла в комнату.

— Думала, ты ушла.

— Нет, ты от меня так просто не отделаешься. Я оставила сообщение Джанин… Как себя чувствуешь?

— Омерзительно.

Мама никогда не ругалась. За исключением вырывавшегося у нее крайне редко самого короткого крепкого словца, звучащего как удар дубинки, австралийский жаргон был ниже ее достоинства.

— Может, тебе что-то нужно?

— Компетентная медсестра.

Я посмотрела на сестру, давая понять, что извиняюсь за грубость матери, но она ничуть не оскорбилась. Закатила глаза, пожала плечами и продолжила работу. Обычно мать не была груба с сестрами. Я поняла, что ей, должно быть, по-настоящему больно. Что у меня действительно всегда вызывало гордость — медсестры ее больницы относились к ней с обожанием. Одна сестра, учившаяся в колледже и ставшая впоследствии интерном, отвела меня в сторонку, после того как стала свидетелем нашей ссоры в мамином кабинете. Должно быть, я тогда здорово разошлась, и она не смогла остаться безучастной. Она сказала, что я совсем не знаю свою маму, иначе не говорила бы ей таких ужасных слов. Она сказала, что мама — единственный хирург, поощрявший сестер задавать вопросы и набираться мастерства: «Другие хирурги отворачиваются, когда ты их о чем-то спрашиваешь, дают понять, что ты слишком много на себя берешь. Но ваша мать написала мне рекомендацию для продолжения учебы в колледже, и меня приняли».

Помню, что резко ответила той девушке. Сказала, чтобы она не вмешивалась, не совала нос в семейные дела. Однако в глубине души почувствовала гордость за мать. Дело в том, что то, что было важно для нее, вызывало у меня отторжение. К медицине мать относилась, как истовый мессионер, а я была похожа на дочку священника, ударившуюся в атеизм.

Когда сестра вышла из палаты, мама слабо сказала:

— Да, ты можешь для меня кое-что сделать. Возьми бумагу и ручку. Напиши этот адрес.

Я записала название улицы в районе Бруклина.

— Я хочу, чтобы ты съездила туда.

— Зачем?

— Это дом Далилы Щарански. Сегодня у них будет шива. Это еврейский поминальный обряд.

— Я знаю, что это такое, мама, — сказала я немного раздраженно. — Я изучала еврейскую Библию.

И удивилась тому, что она знает, что это такое. Я всегда подозревала, что она не слишком жалует евреев. Мамины антипатии были очень противоречивыми. Когда дело касалось пациентов, она не обращала внимания на цвет кожи. Но во время телевизионных новостей она позволяла себе насмешки вроде «ленивые Абу» или «кровожадные арабы». Она хлопотала за многих умных евреев, однако ни разу не пригласила ни одного из них на обед.

— Эти люди, Щарански. Они же меня не знают. Зачем им чужой человек?

— Они тебя примут.

Мать шевельнулась в кровати и поморщилась от боли.

— Им будет приятно, что ты пришла.

— Но с какой стати? Кто она такая, Далила Щарански?

Мать тяжко вздохнула и закрыла глаза.

— Плохо дело. Начнется расследование, или как там оно называется.

— Что? О чем ты толкуешь?

Она открыла глаза и посмотрела на меня.

— Далила Щарански была твоей бабушкой.

Я долго стояла на ступенях высокого кирпичного дома, набиралась смелости, чтобы постучать в дверь. Дом находился в моем любимом районе Бруклина, рядом с Альстоном. Там рестораны быстрого питания сменяются кошерными лавками. На улицах звучит студенческий жаргон и идиш.

Вполне может быть, что я так и не постучала бы в дверь, если бы не появилась еще одна группа плакальщиков: они внесли меня вместе с собой. Дверь отворилась, зазвучала дюжина голосов, все говорили одновременно. Кто-то подал мне рюмку водки. Я не представляла, что шива будет проходить подобным образом. Должно быть, это были русские евреи.

Такую квартиру, судя по старомодному фасаду и по тому, что в нем жила женщина восьмидесяти одного года, я тоже не ожидала увидеть. Современный интерьер весь нараспашку. Белые стены, свет льется откуда-то сверху. Высокие керамические вазы с кручеными стеблями в них, стулья от Миса ван дер Роэ и ретро от «Баухаус».

На дальней стене висела громадная картина. Из разряда таких, от которых захватывает дух. На ней были изображены великолепное, пылающее австралийское небо и полоска красной пустыни, обозначенной несколькими мазками краски в нижней четверти полотна. Так просто и мощно. Эта картина сделала имя художнику в начале шестидесятых. В любом крупном музее, хоть сколько-нибудь интересующемся австралийским искусством, можно увидеть картину из этой серии. Но эта была настоящим шедевром. Лучшая из тех, что мне довелось увидеть. У нас дома — я имею в виду маму — была такая картина в доме на Бельвю-Хилл. Я о ней как-то не думала. У матери было несколько картин: Бретт Уитли, Сидней Нолан, Артур Бойд. Большие художники с громкими именами. Почему бы ей не иметь и Аарона Щарански?

В то утро мы с мамой довольно много говорили, пока я не увидела, что утомляю ее. Я попросила медсестру дать ей чего-нибудь, и, когда она уснула, отправилась в библиотеку Уайденера — посмотреть биографию Аарона Щарански. Тут же все отыскала. Родился в 1937 году. Отец выжил в концентрационном лагере на Украине, профессор русского языка и литературы в Бостонском университете. Он перевез свою семью в Австралию, когда в 1955 году его пригласили создать первое отделение русского языка в университете Нового Южного Уэльса. Аарон посещал художественную школу в колледже «Ист-Сидней тек». Переселился на Северную территорию, начал писать картины, сделавшие его знаменитым. Лидер искусства оззи, бунтарь, который эпатировал публику. Стал политиком, когда пустыням начали угрожать шахты. Припоминаю, что видела его в документальном фильме. Щарански арестовали за сидячую забастовку, кажется, он протестовал против разработки бокситов. У него были длинные черные волосы, и его тащили за них по песку. Развязался большой скандал. Он отказался выйти под залог и просидел месяц в тюрьме с десятком аборигенов. Вышел оттуда с рассказами об ужасном отношении к аборигенам в тюрьме. В некоторых кругах его принимали как героя. Даже консерваторам приходилось вежливо его выслушивать, если им хотелось купить у него картину. Каждый раз, когда он устраивал выставку, всегда находились желающие купить его полотно по какой угодно цене.

Ему исполнилось двадцать восемь, и жизнь изменилась. У него стало портиться зрение. Обнаружили опухоль, которая давила на зрительный нерв. Для устранения опухоли требовалась рискованная операция. Через несколько дней он умер от «послеоперационных осложнений».

В некрологах не было упомянуто имя нейрохирурга, делавшего операцию. В то время в Австралии не разрешалось публиковать имена врачей по этическим соображениям. Хотя я и не знала наверняка, но подозревала, что мама в свои тридцать лет уже не сомневалась, что может справиться с его трудной опухолью. Но делала ли она эту операцию? Если делала, то пошла против устоявшейся традиции: врачи не оперируют тех, с кем они эмоционально связаны.

Сара Хит и Аарон Щарански были любовниками. На момент операции она была на четвертом месяце беременности. Ждала от него ребенка.

— Ты думаешь, я не любила твоего отца?

Ее лицо выражало изумление. Словно я сказала ей, что видела в ванне гиппопотама. Я вернулась в больницу из библиотеки. Она спала, когда я вошла в палату, и я еле сдерживалась, чтобы не разбудить ее. Когда она, наконец, открыла глаза, я атаковала ее вопросами. За вопросами следовали ответы и долгие паузы. Это был самый долгий разговор, который у нас когда-либо был, исключая ссоры.

— А что еще я могла подумать? Ты его никогда не упоминала. Ни разу. И когда, наконец, я решилась тебя спросить, ты просто отвернулась от меня, а на лице у тебя было написано отвращение.

Память о том моменте до сих пор отравляла мне душу.

— Знаешь, долгое время после этого я была убеждена, что тебя изнасиловали или что-то в этом роде…

— Ох, Ханна…

— И мне стало ясно, почему ты меня терпеть не можешь.

— Не пори ерунду.

— Я… думала, что напоминаю тебе его.

— Да, напоминаешь. С первой минуты своего рождения ты была на него похожа. Ямочка, форма черепа, глаза. Когда у тебя отросли волосы, они оказались точно такими же — и по цвету, и по структуре. Выражение лица, когда ты задумываешься. У него был тот же взгляд, когда он писал картины. И я думала: «Ну ладно, она похожа на него, но будет такой, как я, потому что она со мной. Ведь я ее воспитываю». Но ты оказалась другой. Интересовалась тем, что любил он. Всегда. Ты даже смеешься, как он, и, когда сердишься, тоже очень на него похожа. Каждый раз, когда я смотрела на тебя, думала о нем…

А потом, когда ты повзрослела, ты так меня стала ненавидеть… Я решила, что это мне в наказание.

— Наказание? Что ты этим хочешь сказать? За что тебя наказывать?

— За то, что я его убила, — сказала она срывающимся неожиданно тонким голоском.

— Ну мама, ради бога! Кто мне всегда говорил, чтобы я не драматизировала событий? Потеря пациента не означает убийство.

— Он не был моим пациентом. С ума ты что ли сошла? Неужели, прожив со мной всю жизнь, ты так ничего и не узнала о медицине? Ну какой врач станет оперировать человека, которого он страстно любит? Разумеется, операцию делала не я. Я провела обследование, поставила диагноз. Он жаловался на зрение. У него была опухоль. Доброкачественная, медленно растущая, не угрожавшая жизни. Я порекомендовала облучение, и он попробовал его, но зрение продолжало ухудшаться. Он хотел операцию, согласен был на риск. И я порекомендовала ему Андерсена.

Легендарный Андерсен. Я слышала это имя всю свою жизнь. Мама обожала его.

— Ну вот, ты направила его к лучшему врачу. За что же ты себя винишь?

Она вздохнула.

— Ты не понимаешь.

— Ты могла дать мне шанс.

— Ханна, у тебя был шанс. Давно.

Она закрыла глаза, а я сидела, поеживаясь. Не могла поверить, что мы снова начали ссориться. Только не сейчас, ведь мне так много нужно узнать.

На улице темнело, но в больнице это было незаметно. В коридоре скрипели тележки, пикали пейджеры. Может, на нее подействовали лекарства и она снова уснула? Но тут она пошевелилась и заговорила. Глаза по-прежнему были закрыты.

— Когда я подала заявление в аспирантуру и сказала, что хочу заниматься нейрохирургией, мне отказали. Прямо заявили, что я напрасно потрачу время, потому что выйду замуж, нарожаю детей и не буду практиковать.

Ее голос стал громче и тверже. Видно было, что мыслями она там, в той комнате, смотрит на мужчин, отказывающих ей в будущем, которое она себе наметила.

— Но третий эксперт был председателем отделения. Он знал, что у меня самые высокие оценки на курсе и я каждый раз отличалась, будучи интерном. Он сказал мне: «Доктор Хит, я хочу задать вам только один вопрос: есть ли на свете то, чем вы хотите заниматься помимо нейрохирургии? Если ответите утвердительно, я не подпишу ваше заявление».

Она открыла глаза и посмотрела на меня.

— Я не сомневалась ни секунды, Ханна. Ничего другого для меня не существовало. Не хотела замуж. Не хотела ребенка. Готова была отбросить все обыкновенные, нормальные желания. Хочу, чтобы ты поняла это, Ханна. Поняла бы, как это увлекательно — уметь делать это… самые сложные операции. Чтобы и ты осознала, что хирургия — главное дело на свете. Знать, что на кончиках твоих пальцев мысли человека, его личность. Я не просто спасаю жизни, Ханна, я спасаю то, что делает нас людьми. Спасаю души. Но ты никогда…

Она снова вздохнула, и я поерзала на стуле. Миссионер вернулся читать проповедь. Сколько раз я слышала все это и знала, чем все закончится. Но неожиданно она сменила тему.

— Когда я забеременела, то разозлилась сама на себя. У меня не было желания иметь детей. Но Аарон пришел в восторг, он и меня вдохновил.

Она смотрела на меня, и ее голубые глаза начали наливаться слезами.

— Мы, Ханна, были странной парой. Он был бунтарем, не признающим авторитетов, левым, из тех, что кидаются помидорами, а я была…

Она замолчала. Руки нервно теребили простыню, разглаживали несуществующие складки.

— Пока не встретилась с ним, ни разу не поднимала глаз. Ни одной минуты не тратила на то, что мешало мне стать врачом, а когда стала им, стремилась стать лучшим специалистом. Он познакомил меня с политикой, природой, искусством. Я не верю в такие вещи, как любовь с первого взгляда и все такое, однако именно это с нами случилось. Никогда не испытывала ничего подобного. И после него — тоже. Он появился в моей операционной, и я сразу все поняла.

В палату вошла нянечка, толкая перед собой тележку с чаем. Мамины руки так дрожали, что я держала перед ней чашку. Она сделала несколько глотков и махнула рукой.

— Американцы не умеют готовить приличный чай.

Я взбила подушки, и она села, поморщившись от усилия.

— Может, хочешь, чтобы я их о чем-то попросила?

Она покачала головой.

— Болеутоляющих и так больше, чем нужно, — сказала она. Глубоко вздохнула, набираясь сил, и продолжила: — В тот первый день, когда я пришла домой, меня ждала картина, та, что висит у нас в гостиной.

Я присвистнула. Даже тогда эта картина стоила, должно быть, немало.

— Самое большее, что я получала от ухажеров, был букет цветов.

Мама криво усмехнулась.

— Да, — сказала она. — Это означало серьезность намерений. Была и записка от него. Я ее сохранила. Ношу с собой. Она в моем кошельке. Можешь посмотреть, если хочешь.

Я подошла к шкафчику и вынула ее сумку.

— Кошелек в отделении, застегивающемся на молнию. Да, там.

Я вынула кошелек.

— Записка за водительским удостоверением.

Она была короткой, всего две строки, написана угольным карандашом большими, падающими вниз буквами: «То, что я делаю, это я, ибо для этого я пришел».

Я узнала эти слова. Они были взяты из стихотворения Джерарда Мэнли Хопкинса. Внизу Аарон написал: «Сара, это ты. Помоги мне сделать то, ради чего я пришел».

Я уставилась на эти строки, пытаясь представить себе руку, написавшую это. Руку моего отца, которую я никогда не держала.

— Я позвонила ему, поблагодарила за картину. Он пригласил меня в студию. И после этого… после этого мы проводили друг с другом каждую свободную минуту. До конца. Было это недолго, несколько месяцев. Я часто думала, продлилось бы это, если бы он остался жив… Могло кончиться тем, что он бы меня возненавидел, как это случилось с тобой.

— Мама, я не…

— Ханна, не надо. Ни к чему. Я знаю, ты не могла мне простить то, что я не была с тобой по двадцать четыре часа, когда ты была совсем маленькой. Когда же ты достигла совершеннолетия, то, точно кактус, выпустила колючки. Не подпускала меня к себе. Когда я входила в дом, слышала, как вы смеетесь с Гретой. Но стоило мне приблизиться, как ты замолкала. Если я спрашивала, что вас так рассмешило, ты просто делала каменное лицо и говорила: «Тебе этого не понять».

Она права. Все было именно так. Это была моя маленькая месть. Сейчас я лишь уронила руки в знак признания.

— Это было так давно, — сказала я.

Она кивнула.

— Да, все началось очень давно.

— Что случилось во время операции?

— Я не сказала Андерсену о наших отношениях, когда попросила его об Аароне. Я была уже беременна. Никто об этом не знал. Удивительно, что можно скрыть под белым халатом. Андерсен пригласил меня ассистировать. Я отказалась под каким-то предлогом. Помню, как он посмотрел на меня. В другое время я прошла бы по горячим углям ради возможности поработать с ним. Когда удаляешь такую опухоль, надо войти в основание черепа, отделить скальп и…

Она замолчала, потому что я невольно заткнула уши. Мать посмотрела на меня испепеляющим взглядом, и я убрала руки, как провинившийся ребенок.

— В общем, я так и не согласилась. Но крутилась возле операционной, когда Андерсен вышел. Он сдергивал перчатки, и я никогда не забуду его лицо, когда он взглянул на меня. Я подумала, что Аарон, должно быть, умер на столе. Мне стоило больших усилий стоять прямо. «Это была доброкачественная менингиома, как вы и продиагностировали. Но она захватила пучки оптических нервов». Он пытался снять опухоль с нервов, чтобы дать доступ крови, но она захватила уже слишком большой участок. Из того что он сказал, мне стало ясно, что Аарон больше не будет видеть. И я поняла, что такая жизнь Аарона не устроит. В ту ночь началось кровотечение. Андерсен пропустил его. Когда твоего отца снова перевезли в операционную убрать тромб…

Вошла сестра. Она внимательно посмотрела на маму. Сразу было видно, что она сильно взволнована. Сестра повернулась ко мне.

— Думаю, вам нужно дать пациенту отдохнуть, — сказала она.

— Да. Иди.

Голос матери звучал напряженно. Казалось, эти два слова стоили ей неимоверного усилия.

— Пора. Тебе пора к Щарански.

— Ханна Хит? — Я отвернулась от картины на стене Далилы Щарански и увидела знакомые черты лица. Мои собственные, только перенесенные на лицо пожилого человека.

— Я сын Далилы. Другой ее сын, Иона.

Я протянула руку, но он схватил меня за плечи и притянул к себе. Я почувствовала себя страшно неловко. Когда я была маленькой девочкой, мне очень хотелось иметь семью. Мама была единственным ребенком и не поддерживала связи с родителями. Ее отец заработал в страховом бизнесе кучу денег, а его жена не вылезала с теннисных площадок и полей для гольфа. Бабушку я видела лишь однажды, а потом она неожиданно умерла от сердечного приступа. Дед быстро женился на другой, кажется, она была тренером по теннису. Мама этого брака не одобряла, поэтому мы к ним никогда не приезжали.

И теперь меня вдруг окружили незнакомые люди, которые, оказывается, были моими кровными родственниками. Это были трое кузенов и тетя. И еще одна тетя, она чем-то торговала в Ялте. А дядя Иона был архитектором. Это он перестроил дом для Далилы.

— Как же хорошо, что твоя мать идет на поправку, — сказал он и нервно отбросил с глаз прямую черную прядь.

В этом жесте я узнала себя.

— Мы всегда отговаривали маму от управления машиной после того, как ей исполнилось восемьдесят, но она всю жизнь была упрямицей.

Он рассказал, что она овдовела пятнадцать лет назад и привыкла поступать по-своему.

— Десять лет назад она защитила докторскую диссертацию. Поэтому, наверное, и не позволяла нам указывать ей, что делать. Но нам очень жаль твою мать. Если мы чем-то можем помочь, то…

Я заверила их, что за мамой хорошо ухаживают. Как только нейрохирурги услышали о несчастном случае, все доктора принялись действовать. Сомневаюсь, что в Бостоне был хоть один пациент, которому бы уделяли больше внимания.

— Ну что ж, хорошо, что в результате этой трагедии мы наконец-то с тобой познакомились.

— Но плохо, что вы и ваша мама не остались в Австралии. Жаль, что у меня в детстве не было бабушки.

— Мы там жили. Несколько лет. Мама хотела, чтобы я завершил свое архитектурное образование. Я был студентом-вечерником в Технологическом институте, а днем работал в архитектурном бюро Нового Южного Уэльса. Я спроектировал туалет в зоопарке Таронга. Может, ты когда-нибудь наведывалась туда по нужде…

Он улыбнулся.

— Туалет и вправду хороший…

Он поставил бокал и посмотрел на меня, прикидывая, сказать мне что-то или не стоит.

— Ты должна знать, мама просила Сару повидать тебя, сделать тебя членом нашей семьи. Но Сара отказала. Не хотела никаких контактов.

— Но вы только что сказали, что ваша мать никому не подчинялась. Почему же она послушала Сару?

— Думаю, ей было нелегко. Но она знала, что мы скоро уедем в США. Должно быть, решила, что жестоко будет взволновать тебя, а потом снова исчезнуть. Но она выяснила, в какой садик ты ходишь, и приходила туда, видела, как домработница вечером забирает тебя домой. Она о тебе беспокоилась. Говорила, что у тебя грустное лицо…

— Что ж, в проницательности ей не откажешь, — сказала я.

Мой голос, к несчастью, дрогнул, да и губы затряслись. Как же это жестоко! Жестоко по отношению к Далиле, которой, должно быть, хотелось кинуться к внучке. Ведь это единственное, что осталось ей от сына. И жестоко по отношению ко мне. Я выросла бы совсем другим человеком, если бы у меня была семья.

— Но почему моя мама поддерживала с вами контакт? Почему накануне они оказались вместе?

— Имущественные дела. Имущество Аарона, она хотела создать фонд Щарански.

— Ну, конечно, — сказала я.

Это был один из попечительских советов мамы. Ее все время приглашали в советы, корпорации, благотворительные организации, однако мне казалось, что она ими не интересуется. Фонд Щарански всегда казался лишним, никак с нею не связанным.

— Аарон назначил Далилу и Сару попечителями. Должно быть, хотел таким образом их сблизить.

К нему подошла какая-то женщина, и Иона повернулся поговорить с нею. Я уставилась на фотографии на книжных полках. Их было несколько, в простых серебряных рамках. На одной фотографии запечатлена была молодая Далила в белом платье из органзы с воротником, усыпанным серебряными блестками. У нее были огромные темные глаза. Они светились от волнения. Должно быть, от волнения перед событием, для которого так нарядилась. Была и фотография Аарона. Он был снят в студии перед мольбертом. Отец разглядывал холст, как если бы в студии не было фотографа. Были и семейные групповые снимки. Должно быть, бар-мицва, обрезание… Красивые люди, улыбающиеся глаза. Они обнимали друг друга за плечи. Сразу видно, что им приятно быть вместе.

Они так тепло ко мне отнеслись: закормили вкусностями, затискали. Я не привыкла к тому, что меня обнимают. Старалась представить себя одной из них, наполовину русской еврейкой. Человеком, который мог бы называться Ханной Щарански.

На стеклянном столе стояла бутылка водки, и я то и дело прикладывалась к ней. Потеряла счет выпитым рюмкам. Все говорили о Далиле. Жена Ионы рассказывала, что, когда только что вышла за него замуж, Иона утверждал, что ее шарики из мацы не похожи на мамины.

— Я пыталась взбивать белки отдельно, вручную, бережно смешивала их с мукой и делала воздушные, очаровательные шарики, но нет: они так и не стали похожи на шарики Далилы. И однажды я плюнула и просто побросала все в блендер. Шарики превратились в мячики для гольфа. Такие же твердые. И что, ты думаешь, сказал Иона? «Совсем как у Далилы».

Последовали и другие рассказы в том же духе. Далила не была типичной еврейской матерью или бабушкой. Сын Ионы, парень чуть моложе меня, говорил о том, как впервые родители оставили его на уик-энд с бабушкой Далилой.

— Она встретила меня у дверей с двумя цыплятами, завернутыми в фольгу. Сунула их мне и сказала: «А теперь иди домой и проведи этот уик-энд со своими друзьями. Только ничего не натвори. Не подведи себя и меня». Исполнила мечту четырнадцатилетнего подростка.

Иона и его жена в притворном ужасе закрыли лица руками.

— Если бы мы знали…

Вскоре я сказала, что мне пора идти. Сослалась на то, что пойду к маме, хотя не собиралась этого делать. Но мне надо было уйти. От водки у меня немного кружилась голова, но дело было не в этом. Нужно было переварить информацию, которой меня лишили на тридцать лет. Как и любви.

Когда дошла до отеля, новые противоречивые чувства, охватившие меня с момента материнской автокатастрофы, превратились в знакомый комок злости, который я носила в себе почти всю свою жизнь. Оказывается, она была женщиной, способной на большую любовь. Да, она страдала. Потеряла любовь своей жизни и испытывала чувство вины. К тому же и я оказалась далеко не безупречна. Проявляла эгоизм и юношескую нетерпимость. Но это еще не все. Она приняла решение, а платить за него пришлось мне.

Я пошла в ванную, и меня вырвало. Этого со мной не случалось — по крайней мере, после выпивки — со студенческих времен. Легла на кровать с мокрым полотенцем на лице и пыталась не обращать внимания на то, что комната плыла перед глазами. Заболела голова, и я решила, что не стану отменять свой доклад в Галерее Тейт. Пусть о маме заботятся врачи. Они точно будут заботиться. Мама всегда ставила свою работу на первое место…

И он — тоже. Голос в моей голове был ее голосом. Именно он предпочел любви работу. Ему не следовало рисковать своей жизнью и решаться на опасную операцию. У него было все. Любимая, семья. Должен был родиться ребенок. Но работа была важнее всего.

Да пошли они оба! Пусть поступают, как хотят.

Похмелье было сильным. Вот уж чего никому не пожелаю в течение семичасового перелета. Хорошо хоть, что миллионер снова обо мне позаботился. Я взяла кусок лосося, предложенный мне стюардессой, и подумала о тех несчастных, что, сидя на дешевых местах, довольствуются тощей курятиной и резиновыми макаронами. Но даже в салоне первого класса еда никуда не годится. Рыбу явно передержали на гриле. Все, чего мне хотелось, это воды. Пока ждала, когда заберут поднос, взяла маленькую пластиковую солонку, высыпала на ладонь несколько кристаллов. После несчастья с мамой я не вернулась в лабораторию Раза. Когда я не появилась, он решил, что я на него зла, и сделал анализ без меня в знак раскаяния. Оставил записку в моем отеле. Я вынула ее и положила на стоявший передо мной столик.

Ты была права: NaCl. Но соль морская. Как они делали кошерную соль в XV веке? Морские приключения? Возможно, Барселона и Венеция??? Извини за то, что вчера повел себя как осел. Дай знать, как идут дела. Твой приятель, Крыса Раз.

Я улыбнулась. Раз в своем репертуаре. Снова в поиске зебры. И, конечно, увлечение кораблекрушениями заставило его подумать о морской катастрофе. Впрочем, прислушаюсь к его совету и подумаю над этим. Кстати, как получают кошерную соль? Понятия не имею. Наметилась еще одна линия исследования, еще одна нить. Возможно, джинн из книги позволит мне разгадать загадку.

Высыпала белые гранулы на подвядший капустный лист. В тысячах футов подо мной вздымались соленые волны невидимого океана.