Несколько дней Надя провела как в тумане. Она то наполовину высовывалась из плотного вязкого облака небытия, то опять ныряла в него с головой. Иногда ей казалось, что её с ложечки кормит бабушка. Девочка не могла вспомнить, кормила её бабушка в детстве или нет, но теперь ей это было неприятно. Мария Ивановна все время плачет, а Наде бабушку жалко.
Иногда она видела врача. Он что-то рассказывал ей, объяснял. Красиво очерченные губы улыбались, но глаза всегда оставались серьёзными и сосредоточенными. Иногда он был в белой медицинской шапочке, иногда без неё. Тогда Надя могла видеть его тёмные густые аккуратно подстриженные волосы. Доктор, Надя никак не могла вспомнить его имя, был молод, высок и красив.
Боль тяжелым раскаленным металлом разливалась по верхней части тела. Малейшая попытка пошевелиться приводила этот «раскаленный металл» в движение, и он обжигал изнутри мозг, грудь, руки, живот.
«Интересно, а куда подевалась нижняя половина моего туловища? — подумала Надя. — Может, её ампутировали? Хотя нет, врач… вот, чёрт, опять забыла, как его зовут, по-моему, говорил, что я буду ходить… Или не буду? Что же он говорил? Нет, не помню».
Каждое последующее пробуждение приносило всё больше и больше ясности и всё больше страха и боли. Увеличивался и период бодрствования. Но по мере того как к девушке возвращалось сознание, сама Надя «закрывалась» от мира. Никто её не спрашивал, помнит ли она, что с ней случилось. Почему она решила убить себя? Но даже если б кто-то и спросил, то Надя не ответила бы. Не потому, что не знала или не помнила. К её большому сожалению, она помнила всё. Жаль. Если уж не получилось убить себя, хорошо было бы забыть весь этот кошмар. Что-то внутри «шкрябалось» и нашёптывало, что «так нельзя», что жизнь прекрасна, что Надя молодая и красивая девушка, что всё будет хорошо. Но она гнала эти мысли. Гнала подальше. Девушка была абсолютно уверена, что «хорошо» уже не будет никогда. Что она «такая же б…дь, как и её мать», а теперь еще и калека. Почему она такая? Кому она нужна? Её и так никто не любил, а теперь и подавно. А за что её любить? Теперь её можно только пожалеть, а вот жалости как раз ей и не надо.
Сильная рослая нянечка, судя по речи, жительница украинской глубинки, ловко перестелила Надину постель, с легкостью приподнимая девушку.
— Як ми сьогодні почуваємося? («Как вы сегодня себя чувствуем?» — укр. — Прим. авт.) — спросила она. — Сьогодні з тобою Костянтин Миколайович побалакати хоче. («Сегодня с тобой Константин Николаевич поговорить хочет» — укр. — Прим. авт.)
«А-а… так вот как его зовут… Константин Николаевич. Надо будет запомнить… Хотя зачем?»
Мысли хаотично роились в Надиной голове.
— Я ось тут тобі книжок принесла… Може, почитаєшь. А то зовсім захирієш, дитятко… («Я вот тут тебе книжек принесла… Может, почитаешь. А то совсем захиреешь, деточка» — укр. — Прим. авт.)
Надя опять отвернулась к стене. К этой спасительной стене, за которой можно спрятаться от всех. Вот бы загородиться такой же стеной и с другой стороны кровати, чтобы они все отстали от неё и дали возможность спокойно умереть.
Прошло два месяца с её самоубийственного полета. Врачи сделали все возможное, чтобы восстановить основные функции организма. Надя уже могла самостоятельно есть, если её кто-то посадит. Она сразу же отказалась от того, чтобы её кормила бабушка или кто-либо ещё — ей было стыдно.
Мария Ивановна так и не смогла справиться со своей обидой на дочь, на внучку, на свою, как она считала, неудавшуюся жизнь. Их отношения разрушились окончательно.
— Зачем ты это сделала, уродина? — первое, о чем она спросила Надю, когда девочка оказалась в состоянии разговаривать.
— Ма, не надо, а?
— Нет, ты мне скажи. Ты, наверное, не понимаешь, что сделала нашу с дедом жизнь ужасной! Сначала эти мужики, теперь, вот, ухаживай за калекой… Ты представляешь себе, ЧТО ты наделала?!
— Вам не придется ни за кем ухаживать… — еле сдерживая гнев, ответила Надя.
— Как это не придется? А кто же будет за тобой ухаживать? Не хочешь ли ты сказать, что твоя мать заберет тебя теперь и сама будет за тобой горшки выносить?
— Ну вот, а ты еще спрашиваешь, зачем я это сделала? Неужели не ясно? Не хочу быть такой, как моя мать… — что есть силы проорала Надя, а потом, как будто проглотив гнев, тихо добавила: — А ты никогда не думала, что моя мать — твоя дочь! И может, она совсем не такая плохая, как ты думаешь? А? Уходи, пожалуйста. Пожалуйста… И не приходи больше. И плакать больше не надо. Нету меня. Всё. Умерла я.
— Что ты такое говоришь, Надюша? — Мария Ивановна стала отступать назад. — Я не хотела тебя обидеть… Я же… я не знаю, что на меня нашло… Конечно же, мы сделаем все, чтобы ты поправилась… И даже, если ты не сможешь ходить, так люди же живут и так… Ну что ж теперь сделаешь… Будем как-то жить…
Этот полупокаянный монолог прозвучал, как глас вопиющего в пустыне. Надя отвернулась к спасительной стене и не отвечала, не шевелилась, не открыла глаз. «Как-то» жить ей не хотелось.
Мария Ивановна вскоре ушла, а девушка так и лежала, не шевелясь, пока на обход не пришли врачи. Но и тогда она не отвечала ни на какие вопросы. Просто дала возможность себя осмотреть, не более.
Ближе к вечеру в палату зашла уже знакомая нам нянечка. Перед собой она катила инвалидное кресло.
— Ну що, Надійко? В світ? В люди? («Ну что, Надюша? В свет? В люди?» — укр. — Прим. авт.)
Она легко подхватила Надю на руки и посадила в кресло.
— Поїхали-и-и-и!!! («Поехали-и-и-и» — укр. — Прим. авт.)
Она повезла ее по длинному больничному коридору. Больные, нянечки, медсестры, врачи с любопытством разглядывали Надю. Кто-то смотрел с сочувствием, кто-то с жалостью, кто-то с осуждением. Люди не любят самоубийц…