Хозяйка баба Вера, у которой квартировала Надя, была женщиной скупой, даже жадной, но неглупой. И если в первый год проживания молодой жилички в её доме она всячески пыталась контролировать Надины передвижения и интересы, то позже, увидев, что девушка ведёт правильный, даже несколько замкнутый образ жизни, перестала это делать и иногда баловала её своими плюшками, которые ранее пекла для своих детей, а один раз даже для внуков.

Две её дочери выросли, разъехались по большим городам, родили по внуку, выйдя замуж за преуспевающих комсомольских вожаков, и совсем позабыли о своей матери. А что можно взять со старухи, у которой за душой нет ни копейки. А плюшки? Обойдутся они без её плюшек. Один раз, двадцать лет назад, они, правда, собрались на бабы Верино пятидесятилетие, с мужьями и детьми. Это был тот единственный раз, когда она видела своих внуков и угощала их своей отменной выпечкой.

Женщина нажарила, наварила, напекла. Надела своё самое нарядное ультрамаринового цвета шерстяное тронутое молью платье, которое специально берегла для особого случая, как этот. Гости брезгливо оглядели покосившийся забор, местами прохудившуюся крышу, от души поели, попили, подарили имениннице платок и французские духи Climat за двадцать пять рублей и удалились, чтобы больше никогда сюда не приезжать.

Поначалу дочери слали матери поздравительные открытки с Новым годом и днём рождения, потом открытки стали приходить только на Новый год, а теперь почтальон совсем забыл сюда дорогу.

А баба Вера тосковала. От времени тело скукоживалось, от безысходности душа черствела. Складывала накопленные деньги в чулок и ждала, ждала…

Воскресные чаепития с Надей, если только она не работала, входили в привычку. Они радовали старуху, давали ей ощущение, что не совсем она жизнь свою профукала, есть ещё маленькая возможность почувствовать себя нужной и, может быть, даже сделать доброе дело. Иногда из-под пола, который тщательно скрывала от любопытных глаз под старой рогожей, она доставала бутылку вишнёвой наливки.

«Ох, хороша! Тепло такое по телу и мозгам разливается. А Надя её не больно жалует. Так, губами только к рюмке прикоснётся и отставит… Молодец. Как же так получилось, что эта вроде бы чужая девочка — единственный близкий мне человек? Как же я умудрилась прожить свою жизнь так, что, родив двух дочерей, оказалась без семьи? А проработав более сорока лет на большом заводе, — без подруг?

Сегодня, одиннадцатого мая, мне исполняется семьдесят. Будет ли у меня ещё когда-нибудь день рождения?

Стара я… Да, и вона чего в мире творится. А девочка эта славная. Приглядывает за мной. Хм, вишь, молчит всё больше, слушает… А зачем ей слушать бурчание старой обиженной на весь белый свет ведьмы? Мои вон вообще устранились. А ведь я им была доброй матерью. А эта — добрая, эта — слушает… Ненавижу…»

Надя готовилась к бабы Вериному дню рождения со всей ответственностью. Ей было жаль сварливую старуху, она понимала, что та не от сладкой жизни стала такой. На местном радио заказала исполнить её любимую песню: «Дурманом сладким веяло, когда цвели сады…»

«Вот бы никогда не подумала, что она такая чувственная натура, — жалела её девушка. — Бедная она, баба Вера. Вот так, родить двух дочерей, вырастить их, выучить, а они такие неблагодарные… Моя мать тоже, наверное, так считает, хоть она и не растила меня. Может, не могла? Мало ли как её жизнь сложилась. А теперь стыдно. А может, и нет её уже. Надо будет попробовать разыскать её. И Богданкину тоже…»

Богдан… интересно, как он там. Вот бы увидеть. Мне только узнать, что с ним всё нормально, что он счастлив. Наверное, уже вышел на работу. Как он бедный переживал, когда узнал, что Иван Иванович погиб. Плакал. И на похороны поехал, хотя сам еле на ногах стоял. Бледный-бледный, и руки в кулаки. Наверное, поклялся найти и отомстить убийцам, когда попросил его одного у могилы оставить. Хорошо, что их нет уже. Хотя всё это очень странно. Зачем им надо было вешаться в тюрьме? Ох, боюсь, что убили их. Ну и хорошо, что убили, а то Богдан, не дай бог, грех на душу взял бы. Он, оказывается, очень любил своего начальника.

А когда про развод узнал, вздохнул облегченно. По-моему, даже обрадовался. Прав был Костя, что не разрешил ему письмо показать. Получается, что иногда и соврать не грех. Или грех?

Интересно, он всё ещё любит её, жену свою бывшую? Вряд ли… Но любил же, раз женился… Как же это можно так: то полюбил, то разлюбил… Да, наверное, можно, сплошь и рядом то женятся, то расходятся…»

«А ты Душу свою спроси», — как лёгкое дуновение весеннего ветерка прошелестело. Оглянулась. Никого. Показалось.

Надя приклеила к коробке большой розовый бант. Идея подарка возникла тогда, когда хозяйка, в очередной раз заглянув к Наде на воскресные посиделки, поинтересовалась, кто нарисовал картину, что висит на стене, где изображена маленькая церквушка с белыми стенами и голубым куполом со звёздами, а за церковью сквозь тучи проглядывал солнечный луч?

— Это моя картина… Я её написала…

— Продай мне. Я с тебя за весь месяц платы брать не буду.

— Вы меня простите, Вера Ивановна, но эту картину я не могу продать. Но я могу вам подарить любую другую из моих картин. Вот, смотрите, озеро. А вот тут лес и поле.

— Нет, эту хочу, — раскапризничалась подвыпившая старуха.

— Эту не могу, извините.

И Надя вздохнула так тяжело, что баба Вера поняла: что-то очень дорогое связано у девочки с этим пейзажем, но, несмотря на это, резко встала и, бросив злорадный взгляд на девушку, рявкнула:

— Ну и подавись ею.

Тогда-то Надя и решила написать портрет бабы Веры. Только не старой, толстой, неопрятной и вечно злой на весь белый свет женщины, а молодой Веры Усольцевой, симпатичной хохотушки со светлыми трогательными кудряшками, гордым взглядом и осиной талией. Надя незаметно стащила фотографию во время очередных посиделок, когда, выпив несколько рюмок наливки, хозяйка, расчувствовавшись, достала старый альбом с фотографиями и, втирая слёзы в шрамы и морщины, оставленные на лице временем и войной, делилась счастливыми, но всё более уходящими в прошлое событиями.

Девушка писала портрет на работе в детском саду, по утрам, когда есть хоть немного естественного освещения. Чтобы портрет получился «живым», она просила рассказывать бабу Веру о муже, о детях, и с каждым разом её удивление росло и появлялось всё больше вопросов. Как так получилось, что судьба превратила эту весёлую, образованную, умную и, в принципе, добрую женщину в одинокую, брошенную зудящую старуху? И не старость тому причина, как думает сама баба Вера. Надя знает многих пожилых людей, которые красивы, веселы и не вызывают чувства раздражения и жалости. Бабушка Богдана Анна Павловна, например, дед Кузьма, наш ректор, да мой дед, в конце концов.

На фотографии, где стояла молодая Верочка, была осень. Пожухлая трава, какой-то тёмный забор, на который девушка опиралась рукой, но в глазах сплошное счастье. Баба Вера рассказывала, что будущий муж, отец детей, фотографировал её, когда свататься приходил. Погиб он в Великую Отечественную. В Польше. В самом начале войны, а молодая Вера с двумя девочками-погодками, побывав в Польше в оккупации, работая в военном госпитале нянечкой, выстояла, выжила и вырастили девочек.

Надя написала молодую женщину в окружении цветущих яблонь, как теперь, на день её рождения, и как в песне Анны Герман. Работала долго, щепетильно выписывая каждый штрих. И вот теперь волновалась. Понравится ли? Ей так хотелось доставить хозяйке радость.

В пять часов вечера Надя постучала в дверь бабы Веры.

— Входи, входи. Щас будем с тобой именины мои отмечать.

Женщина была в том же, правда, ещё больше тронутом молью ультрамариновом платье. До невозможности благоухала нафталином и духами Climat, подаренными ей двадцать лет назад. Надо отдать женщине должное, стол был шикарным — готовила хозяйка отменно.

— Вера Ивановна, а можно я радио погромче сделаю?

— А зачем тебе радио? Я сама тебе сегодня буду и радио, и телевизор, — загоготала именинница.

— А мы потом выключим. Просто в семнадцать ноль пять поздравление передавать будут.

— Поздравление? Кому поздравление? Мне? От кого? — оживилась именинница.

— Конечно вам, дорогая Вера Ивановна, — Надя не стала ничего скрывать, она знала, что хозяйка давно обо всём догадалась и просто ведёт свою, одной ей понятную игру.

— Ну, раз мне, тогда давай послушаем. Открывай своё шампанское и садись, голодная небось.

Передача началась с коллективных поздравлений, потом поздравили члена правления местного банка, потом директора магазина… Каждый раз перед началом очередного поздравления пронафталиненная хозяйка поднимала на Надю ожидающе молящие глаза: сейчас?

«Она думает, что это от дочек, — вдруг догадалась Надя, — ох, зря я… надо бы выключить радио. Но не успела…

«… для Усольцевой Веры Ивановны прозвучит песня в исполнении Анны Герман «Когда цветут сады». Надежда Ярош поздравляет Веру Ивановну с семидесятилетием и вместе с нами желает ей крепкого здоровья и счастья».

«Дурманом сладким веяло…»

Бабу Веру невозможно было узнать. Превратившись в каменное изваяние, она сидела, опустив голову, не произнося ни звука. Когда песня кончилась, она подняла голову и посмотрела на Надю тяжёлым взглядом, полным… ненависти.

Надя почувствовала, как по спине пополз холод. Она поднялась из-за стола и медленно вышла, оставив на диване подарок с красивым розовым бантом.

Она не видела хозяйку аж до утра того дня, когда должна была получить диплом журналиста.

И хотя утро выдалось солнечным, у Нади было совершенно неподходящее для праздника настроение. За эти две недели, кроме взрыва на Чернобыльской АС, странного дня рождения бабы Веры, произошло ещё одно событие, которое совершенно выбило девушку из колеи. Надя похоронила Виолу. Неделю назад кошка отказалась от еды, и Надя, завернув её в простынку, понесла к ветеринару. Тот, послушав животное, посмотрев зубы, спросил:

— Сколько кошечке лет?

— Я точно не знаю. У меня она живёт чуть более семи лет.

— Я так и думал.

— Что? Что с ней?

— Ничего особенного. Старость. Она умирает от старости.

— Умирает?! Как это умирает!? Этого не может быть!

— Вы, дамочка, в панику не впадайте. Вашей кошечке лет десять-двенадцать. Таков кошачий век. Похоже, у неё была счастливая жизнь, раз она дожила до столь преклонных лет. Хотите, мы ей сделаем укольчик, она уснёт и…

— Нет-нет-нет… не надо укольчик… Сколько она ещё может прожить? Ей больно? Как я ей могу помочь?

— Нет, ей не больно. Когда умирают от старости, а не от болезни, то организм сам постепенно отключает все свои функции. Вроде как батарейка садится. Вам бы надо о котёнке позаботиться. Хотите дам телефончик?

— Нет, не надо, у меня есть ещё кошечка, её дочка…

— Ну, тогда вам и расстраиваться не стоит. Я вам так скажу, дамочка, если бы каждому человеку пришлось умирать от старости в окружении любящих сердец, то на Земле наступил бы Рай… Не плачьте, посмотрите в глаза своей кошечке, она счастлива.

Виола лизнула Наде руку.

Она умерла той же ночью. И хотя Клёпа не отходила от Нади ни на шаг, не плакать она не могла. Смастерив из посылочного ящика гробик, Надя похоронила Виолу на краю парка, под рябиной, куда любила ходить гулять. Она волновалась, что Клеопатра будет искать свою маму и «плакать» за ней, но этого не произошло. Казалось, кошка понимала, что случилось, но «жалела» она не умершую маму, не себя, она жалела Надю. Запрыгивала к ней на колени чаще обычного, лизала руки и сопровождала всюду, куда бы Надя ни шла.

Так что солнечное утро двадцать пятого мая, когда в дверь постучала баба Вера, не радовало Надю совсем.

— Кто там? — откликнулась она на стук.

— Ты, конечно, не поймёшь меня … ик… — хозяйка вошла в комнату и тут же умостилась на единственный стул, стоявший у стола, — осудишь, конечно, — на Надю пахнуло перегаром, — но я хочу, чтобы ты съехала отсюда. Вот сёд-дня получай свой диплом, а завтра чтоб духу твоего тут не б-было.

— Но почему? Что я вам плохого сделала? Да и куда же я пойду?

— Иди куда хошь. Не моё это… ик… дело, — язык старухи заплетался, глаза красные и опухшие. Похоже, что тяжело далось ей это решение, — старуха не спала всю ночь. Надя знала, что баба Вера прикладывается время от времени к горячительному, но чтобы так…

— Что же я вам сделала плохого?

— Поним-маешь, ты — укор… Всей моей жизни укор. Как бельмо на глазе…

— Я?!

— Да! Ты! — голос старухи взвинтился до визга. — Откуда ты взялась такая? Какая женщина тебя родила? Есть же счастливая мать, у которой такая благодарная дочь! А что я сделала не так? Что?! Почему у меня выросли две уродки? Да, уродки, потому что за двадцать лет ни разу не проведать мать под силу только совершенному моральному уроду. А у меня две такие! Я их род-дила в таких же муках, как и та, что родила тебя, я б-берегла их от пуль… в войну, не доедала, лишь бы они были сыты, работала, как вол, чтобы у них были самые красивые к-куклы! Что я сделала не так? Почему ты? Ты, а не они?! Почему-у-у-у…

Баба Вера встала со стула, лицо исказила гримаса злости, боли, но она не заплакала, ненависть помогала держать себя в руках.

— Вы никогда не спрашивали меня об этом, мы всё только о вас да о ваших детях, которые видеть вас не желают, говорили, но, может быть, вам станет легче, если вы узнаете, что моя мать оставила меня, когда мне было десять месяцев отроду, и что я не такая уж примерная дочь, потому что до сих пор даже не знаю, жива ли она. И бабушку свою расстроила до смерти, и… Съеду я от вас, но дайте мне хотя бы неделю, чтобы я могла найти квартиру. И спасибо за то, что дали мне возможность жить у вас, пока училась.

— Три дня. И ни днём больше… ик-наче зависть сожрёт меня со всеми потрох-хами, — и баба Вера, покачиваясь, вышла из комнаты, громко хлопнув дверью.

Надя обессилено опустилась на диван. «Одна беда не ходит» — гласит пословица. Клёпа тут же запрыгнула Наде на колени, поднялась на задние лапки, передними упёрлась хозяйке в грудь, лизнула мокрый от слёз подбородок шершавым язычком. Надя погладила кошку.

— Маленькая моя, ну что нам делать? Пошла я искать квартиру. А ты подожди меня здесь.

Первым делом она направилась в редакцию газеты, где работала вот уже почти полгода. Узнав о проблеме, главный редактор позвонил куда надо, и через два часа Надя держала в руках ключи от комнаты в холостяцком общежитии. Днем перенесла свои вещи и кошку, а вечером, получив диплом, Надя к бабе Вере уже не вернулась, но очень долго о ней думала.

«Я не хочу жить так, как жили мои бабушка с дедушкой, не хочу быть такой, как моя мать, не хочу закончить свои дни, как баба Вера. Так что же мне делать? Как надо жить? Как? Чтобы избежать всего этого?!» И ласковый голосок прошелестел еле слышно:

— А какой ты хочешь быть? Как хочешь жить? Как ты хочешь закончить свой земной путь?

— Я… я не знаю, — растерялась Надя.

— А ты послуш-шай… Подумай… Помечтай…

* * *

В огромном зале стоял круглый стол, накрытый к ужину. Романтическому ужину на двоих. Посреди стола — серебряный подсвечник, в котором горели свечи. Второй подсвечник — из чёрного железа — со свечами потухшими. С одной стороны рядом с тарелкой из древнего китайского фарфора переливался, разбивая солнечный свет на все цвета радуги, хрустальный бокал, а на белоснежной салфетке красовался серебряный столовый набор. С другой — фаянсовая белая тарелка, простой стеклянный стакан и вилка с ножом из банальной нержавейки на льняной салфетке непонятного цвета.

Очень старая женщина с морщинистым лицом, но безукоризненной стрижкой платиновых волос в ярком, цвета солнца жёлтом свитере и тёмно-зелёных стильных брюках, закрыв глаза, сидела, расслабившись, в кресле. У дамы, видимо, отменный и дорогой вкус — руки и уши её украшали ювелирные изделия в тон костюму: из зеленых изумрудов и бриллиантов цвета шампанского. Было видно, что дама в возрасте, но, глядя на неё, невозможно было определить, сколько ей лет. Даже несмотря на то, что она выглядела несколько усталой: расслабленная поза, запавшие щёки и мешки под глазами, — от неё исходила небывалая энергия.

— Ты всё-таки пришла, — скорее почувствовала, чем увидела входящую молодую особу, солнечная дама.

— А разве у меня был выбор? — отпарировала та скупо.

— Как всегда, в чёрном. Не хочется для разнообразия сменить цвет?

— Ты же знаешь, мне к лицу чёрный. Да и не к чему это. Это ты у нас любительница разнообразия и роскоши. А я всегда одинаковая. Для всех. Всегда, — повторила она, — идеальная, совершенная, неумолимая. Так какой смысл наряжаться?

— Устала я, — сменила тему старуха.

— Знаю.

Платье шелестело чёрным шёлком, пока она шла к столу. Каштановые распущенные волосы стекали шёлковым потоком на плечи. Томно прикрыв веки своих голубых глаз, она опустилась на стул и придвинула к себе фаянсовую тарелку.

— Признаю. Ты победила, — пробубнила.

Светловолосая, сверкнув изумрудами глаз и перстней, легко поднялась, тоже подошла к столу и присела напротив, там, где горели свечи.

— Сложно было с тобой состязаться, но теперь, я думаю, она сможет. Она слышит свою Душу, — улыбнулась тепло, — ну, не обижайся, согласись, достойная была битва.

— Да. И, если честно, я даже рада, что ты победила. От меня-то она всё равно никуда не денется. Никто от меня не уйдёт. Но и тебя со счетов нельзя списывать. Если не будет тебя, то и меня не станет. Я благодарна тебе за то, что ты есть, и восхищаюсь твоей силой.

Холодная бледная рука в чёрном рукаве потянулась через стол и коснулась горячей морщинистой руки в жёлтом.

— Горяча, — скупая улыбка уголками губ.

— А я удивляюсь тому, что ты до сих пор в сосульку не превратилась, — и рассмеялась лукаво, — помнишь, кто я?

— Не забывай, кто я!

— Да, да, не злись. Мы вечно будем вместе.

— Как день и ночь.

— Как «да» и «нет».

— Как добро и зло.

* * *

— Богдаш, ты бы позвонил Наде-то, — бабушка Анна Павловна уже который год время от времени уговаривала внука связаться с девушкой, — пригласил бы её погостить у нас.

— Она не захочет.

— Это почему же?

— Бабуль, я её знаешь, как обидел? Я её предал, понимаешь?! Она ненавидит меня и видеть не хочет.

— С чего это ты взял?

— Ни с чего. Знаю и всё.

— Дурья твоя башка. Вот вроде и внук ты мне, а никак в толк не возьму, в кого такой глупый? Столько времени прошло. Может, она простила тебя давно. Ждёт не дождётся, когда ты позвонишь?

— Да что вы все заладили: свяжись да свяжись. И ты, и Костик, и Таня. И даже Сашка, молекула мелкая, что он понимает ещё, а туда же. Я бы и сам её на пушечный выстрел не подпустил, если бы она меня так.

— А ты по себе других не меряй, — Анна Павловна окинула внука холодным взглядом, — разные люди-то, понимаешь! Мыслят по-разному, разговаривают, даже выглядят по-разному. Ты её спрашивал?

— Нет, не спрашивал.

— Так спроси. Ты никогда этого не узнаешь, если не спросишь, — тон голоса вернулся в прежнее теплое звучание.

— Ба, не терзай душу, а?

Богдан быстро шёл на поправку. Этому способствовало всё: и домашнее окружение, и знакомый с детских лет запах пирожков с капустой и творогом, от которого всё время чувствуешь себя голодным, даже если сыт, и медикаментозное лечение, которое всё-таки приписали ему после получасового громкого спора Кости с Таней, и физические упражнения, которые назначил себе сам Богдан и выполнял, как лекарство принимал, по три раза в день до еды.

Однажды Богдана пришёл проведать его отец — вечно хмурый и закрытый для общения увядающий мужчина в неопрятном костюме и поношенных туфлях. Нарядившись в единственный парадно-выходной костюм времён женитьбы, который болтался на нём, как на вешалке, Юрий Доля выглядел старым и каким-то потухшим. Он не был весел, не старался поддержать Богдана или уговорить его помириться с Надей. Он был никакой. Выполнял долг отца — проведал больного сына и, как положено в таких случаях, принёс ему витамины — три мандарина, пару яблок и банку сока в авоське с большими ромбовидной формы дырками, через которые всё время норовили вывалиться небольшие оранжевые шарики. Он время от времени машинально засовывал их назад худыми пальцами с неопрятными ногтями. Поставив авоську на журнальный стол, что стоял в комнате сына, облегченно вздохнул. Посидев на стуле минут пятнадцать, поговорив ни о чём, пожелав сыну выздоравливать, опять вздохнул и тихо, как будто крадучись, вышел, унося в той же авоське с десяток свежих ароматных пирожков. Юрий Доля не стремился общаться с сыном. И не потому, что у него появилась женщина или новая семья. Нет. Семья, которую он попытался создать после того, как прошёл год с момента исчезновения Оли, мамы Богданчика, рассосалась так же быстро, как и появилась. С тех пор он жил один. Создавалось впечатление, что это не человек, а робот. Ходил на работу, выполнял общественные поручения и другие обязанности, но Богдан ни разу за всё время, сколько его помнил, не видел улыбки на его лице. Он даже с уверенностью не мог бы сказать, какого цвета у отца глаза, потому как они всё время смотрели в пол.

— Бабуль, а какая была моя мама? — поинтересовался Богдан, проводив своего грустного родственника.

— Она была очень красивая. У неё были волосы… Знаешь, какие у неё были волосы? Вот по сюда, — Анна Павловна провела ребром ладони по середине своих ягодиц. — И глаза такие тёмно-карие, как у тебя. А волосы — русые. Представляешь? Волосы русые, а глаза темно-карие…

Анна Павловна отвернулась и приложила кухонное полотенце к глазам. Она держала его в руках, выйдя к внуку из кухни. Потом, заткнув его за пояс фартука, взяла с полки толстый альбом с фотографиями. Как только Анна Павловна попыталась открыть альбом, фотографии веером вывалились из него на пол. Богдан стал подбирать их. Пристально вглядываясь в одну из них, внук спросил:

— Это мама?

— Да. Тут ей как раз двадцать один год. Она тобой беременна.

С черно-белой фотографии смотрела худенькая молодая женщина с аккуратным кругленьким животиком. Глаза её излучали счастье и веселье. В руке, поднятой вверх, небольшой букет ромашек. Похоже, что она машет им кому-то.

— А вот ещё…

Тут Оля была с Костей. И опять молодая женщина хохотала от души над тем, что ей, видимо, рассказывал брат.

— Это Костик на выпуске в институте. Мы все ездили получать его диплом. А это одна из последних её фотографий… За два дня до того, как она исчезла.

— А это я?

— Ты… маленький совсем… — женщина опять промокнула влажные глаза.

Молодая женщина на фото держала на руках младенца и целовала его в пухлую щёчку, нежно прижимая к себе. Рядом стоял стройный мужчина в костюме «с иголочки», с дерзким взглядом и улыбкой на все тридцать два.

— А это кто, бабуль?

— Так отец твой… Что, не узнал?

— Не узнал… Почему он так опустился? Что случилось? Расскажи, ба.

— Так никто ничего не знает. Ушла Оленька однажды, поехала в Москву и не вернулась. Там Международный фестиваль молодёжи проходил тогда. Куда пропала? Почему? Мы и в больницы звонили, и в милицию заявление писали. Пропала, бедная, как в воду канула, — знакомое движение руки к глазам. — А Юру как подменили. А теперь то ли обида на Олю жить ему не даёт — подозревал ли в чем, то ли сам виноват. Не знаю. В чужую душу не заглянешь. Последнюю неделю, перед тем как пропасть, Оля расстроена была чем-то. Видно, не ладилось что-то. Но она не рассказывала. Я уж и так, и эдак допытывалась. «Всё хорошо, мамуль», — говорит, а у самой слёзы на глаза наворачиваются. И тебя всё сильней прижимает.

— Похоже, любила она меня, — улыбнулся задумчиво Богдан, — приятно, когда тебя любят. Особенно, когда тебя любит родная мама.

— Больше жизни… Ох-хо-хо… сиротинушка ты моя.

Анна Павловна, кряхтя, поднялась, прильнула сухими старческими губами ко лбу внука.

Мы не задумываемся над простыми истинами, пока это не коснется лично тебя. Вот такая очевидная штука, как любовь матери. Богдан страдал от отсутствия таковой, хотя и был окружён вниманием и любовью бабушки, дедушки и Кости. Но он хоть знает, что мама любила его. А Надя? Бедная девочка, она даже этого не знает. Не у кого ей спросить.

— Обещаю тебе, бабуль, я найду её или… или узнаю, что с ней произошло. Вот съезжу в Чернобыль, вернусь и займусь поиском. Юрист я, в конце концов, или пекарь?

— Ох, да ты что, какой Чернобыль? С ума сошёл? Там же радиация! Не пущу!

— Я должен, бабуль. Уважать себя перестану, если откажусь. Там такое сейчас творится! Одни люди покидают жилища, другие — грабят их подчистую. Я должен, бабуль, должен. А потом и к Наде пойду… наверное… Нет, потом, наверное, смогу…

— Ой, божечки мои! Что удумал! — в голос разрыдалась Анна Павловна.

Богдан поднялся с дивана, на котором сидел, рассматривая фотографии, подошёл к бабушке и прижался к ней, заключив её морщинистую шею в кольцо своих сильных рук, как это любил делать с детства.

— Бабуль, всё будет хорошо. Я должен, просто обязан, — повторился Богдан, так это было для него важно, — чтобы уважать себя не перестал. Не хочу стать таким, как отец. Душу свою очистить надо, понимаешь? Сначала Надя, потом Ван Ваныч из-за меня пострадали.

— Да не из-за тебя, Богдаша, так, значит, надо было.

— Надо было больную девушку в инвалидной коляске бросить? Надо было самому в живых остаться, а друг чтоб умер?

— Да. Значит, так надо было, — твёрдо произнесла Анна Павловна.

— Ну, значит, и мне надо ехать в Чернобыль, если следовать твоей же, бабуль, теории.

— Может, и надо, только страшно-то как! Ладно, пошла я, а то борщ переварится. Давай, собери фотки, обедать скоро будем.

И действительно, по квартире уже витали запахи более чем аппетитные, и выздоравливающий организм молодого человека не просил, нет, требовал пищи.

Не выздоравливала лишь душа. И ни бабушка, ни Костя с Таней, ни даже дед Василий Никифорович, прошедший войну и понимающий Богдана, как никто другой, помочь ему в этом не могли. Богдан страдал. Страдал отчаянно и жестоко. Никакие уговоры и даже история болезни Ивана Ивановича, которую ему, несмотря на конфиденциальность, все-таки показали в больнице перед выпиской, не могли успокоить его. Он читал, что у избитого при вскрытии были обнаружены и разрыв селезёнки, и тяжёлый ушиб печени, и повреждения лёгких средней и тяжёлой степени, и все это несовместимо с жизнью. Но в графе «причины смерти» коротко и ясно значилось, что умер Котило Иван Иванович от огнестрельного ранения. Если бы Богдан пришёл тогда раньше. Если бы он не задержался в тот вечер, определяя Верку Мотыгу в следственный изолятор, а поручил это работникам следственного изолятора. Но что-то показалось ему странным. То ли взгляды косые, то ли чрезмерно молчаливые милиционеры. Вот тебе и результат: Иван Иванович, его мудрый учитель и искренний друг, был один против двух вооружённых бандитов. Как несправедливо!

Ну и, конечно, Надя. Богдану до головокружения, до спазмов внизу живота хотелось видеть её. Но он не смел.

— Она же приехала к тебе, когда узнала, что ты ранен. Не посмотрела ни на что, — твердила ему Таня.

— Ты только поезжай к ней, вот увидишь: она сразу же бросится тебе на шею, — со знанием дела поучал Костя.

— Тётя Надя добрая. Ты только помирись с ней, и она тебя извинит, — щебетал Сашка. И даже Василий Никифорович, как бы нехотя, кряхтел:

— Оно, понимаешь, Богдаш, пока не спросишь, не узнаешь. Поехать надо бы, кхе-кхе, поговорить.

Господи, как же они все не понимают, она не то что говорить со мной не захочет, она меня даже слушать не станет, и правильно сделает. Да и сам я… Как я смогу посмотреть ей в глаза?

И Богдан решил: возвратившись из Чернобыля, куда он попросился на работу, он пойдёт к ней, попросит прощения, а там будь что будет. Как минимум он, Богдан, даст себе шанс. Конечно же, он надеется, что они станут, как прежде, друзьями, если уж нельзя, чтобы она стала его женой. Ну, не может он жить без неё. Вернее, может. Но не хочет. И тогда ему не будет стыдно, и тогда он станет ей самым лучшим и самым надёжным другом. И больше никогда-никогда не оставит без помощи и поддержки. Потом они вместе найдут Надину и его, Богдана, маму. Как же можно жить без мамы и даже не попытаться выяснить, что с ней произошло. А может им, мамам, нужна помощь. Может, им, так же, как и Богдану, стыдно за то, что они оставили их маленькими, и поэтому не решаются потревожить своих детей. Мало ли что?