Не измени себе

Брумель Валерий Николаевич

Лапшин Александр Алексеевич

Часть вторая

 

 

БУСЛАЕВ

Вернувшись с Римской олимпиады в Москву, я понял, что серебряная медаль — совсем не позор.

Вокруг меня сразу установилась приподнятая атмосфера. Мое имя, фотографии замелькали в газетах в журналах. Окружающие стали посматривать на меня с уважением, а однажды на улице я услышал:

— Буслаев. Смотри, Буслаев!

Обернувшись, я увидел двух парней. Они удивленно разглядывали меня, точно какую-то диковинку.

Позже я понял: самое опасное из всех человеческих заблуждений это ощущение своей исключительности. Прежде всего оно деморализует тебя как личность.

Со дня приезда в течение месяца меня трижды пригласили выступить ва радио и дважды по телевидению. Мне это нравилось, выступал я с удовольствием.

Говорил я, как правило, гладкий, заранее составленный текст, который мне любезно предлагали организаторы передачи. Я видел, что слова моего выступления шаблонны, стерты, откровенно скучны, но все же произносил их. Я искренне считал, что так заведено, так положено, а хорошо ли это или плохо, здесь уж не мне решать.

Теперь-то я знаю, что иных ретивых журналистов мало заботит, как выглядит известный спортсмен в их статьях. Стремясь дать людям пример для подражания, они преподносят им не реального человека с его сомнениями, недостатками, сложной душевной жизнью, а некий безликий монументальный образ. Из их статей встает блистательный герой, цельный, волевой, никогда не ведающий страха, не чета всем обыкновенным смертным. Взойдя на пьедестал, герой сразу отчуждается от простых людей. В силу исключительных достоинств, которыми так усердно его наделяют, он превращается в безжизненную абстракцию и перестает быть интересен. Он уже недосягаем — у него нет ни одного недостатка, которые его как-то сближали бы с обыкновенными людьми.

Примерно то же самое происходило и со мной.

Меня подавали эдаким целеустремленным бодрячком, чуть ли не с рождения обладающим прыгучестью, волей, безупречными моральными качествами и даже тактическим умом. Никто не написал, что в спорт я пришел хилым подростком, лишь только для того, чтобы стать сильным, хотя в беседах с газетчиками я не скрывал этого. Но самое удивительное заключалось в том, что сам я принялся рассказывать о себе так же, как расписали журналисты о молодом призере Олимпийских игр Буслаеве.

С чего вдруг меня стали так почитать — я и сейчас не понимаю. Ну выиграл серебряную медаль, ну установил новый рекорд Европы — так что из этого? Мало ли было всяких чемпионов, которые сделали в спорте гораздо больше, чем я? Может, потому, что я был еще очень молод и во мне почувствовали перспективу?

В общем, вразумительного ответа я не находил да и, если говорить честно, особенно не задумывался над ним. Куда приятней было безотчетно ощущать свой успех.

От студенческого спортобщества «Буревестник» мне дали однокомнатную квартиру. Она являлась своеобразным перевалочным пунктом. В ней жили именитые спортсмены общества до тех пор, пока они не получали постоянное жилье.

Теперь настала моя очередь.

Квартира была с облупленными стенами, с потеками на потолках, неприбранная. Из мебели — один потертый стол, полуразвалившийся стул и скрипучая тахта. Как и всем прежним обитателям этой квартиры, одежду мне приходилось складывать на полу, предварительно подстелив развернутую газету. И все же это было лучше, чем общежитие. Прежде всего тем, что собственная комната придавала мне ощущение независимости и самостоятельности.

Но что интересно, многих моих знакомых и друзей мое убогое жилье не смущало. Напротив, они находили в этой убогости нечто занятное и даже романтическое. А одна восторженная поклонница заявил а:

— Уникально! Настоящий вызов мещанскому уюту!

Я думаю, что вряд ли бы она выразила такой восторг по поводу моего жилища, если бы она не приехала туда прямо из ресторана на такси.

Я помалкивал. Самому мне эта квартира обрыдла на второй день.

Иногда, пытаясь понять, что же все-таки произошло в моей жизни, я удивленно задумывался:

«Ведь ничего не изменилось! Ровно год назад я был точно таким же человеком, что и сейчас. Так же выглядел, думал, разговаривал, чувствовал, однако ни одна из моих новых подруг в то время не обратила бы на меня ин малейшего внимания».

Позже меня откровенно стала раздражать часть восторженных поклонников, которая тупо почитала не самих людей — это их как раз мало интересовало, — а лишь их профессиональную принадлежность к какой-либо эффектной деятельности — чемпион, режиссер, скульптор, дипломат, профессор… вот что возбуждало умы этих людей. Они жили пустой, вымышленной жизнью и, странное дело, испытывали от нее удовлетворение.

Спустя месяц после приезда с Олимпийских игр Скачков жестко предупредил меня:

— Сгоришь, как спичка! Через год как на спортсмене на тебе можно ставить крест.

Я мигом все вспомнил: кургузое пальтишко, стоптанные башмаки, общежитие жиркомбината, свои честолюбивые замыслы, и понял — пора кончать заниматься чепухой и возвращаться в прыжковый сектор.

Тренер добавил:

— Куй железо, пока горячо! Ты сейчас на подъеме. Потерять форму, уверенность перед высотой — это все равно что вместо мусора самого себя выбросить на помойку.

Я прогнал всех, остался один, вымыл в квартире пол, купил меду, кефиру, творогу и зажил прежней жизнью.

Закрепив технику прыжка, я по совету Скачкова вновь приналег на штангу. Без дополнительной физической силы приступать к штурму предельных высот было бессмысленно.

В конце ноября я легко стал чемпионом Советского Союза с результатом два метра двадцать сантиметров. Эту, высоту мне удалось взять с первой попытки. Больше я прыгать не стал. Я чувствовал — не надо. Пусть останется «голод» Он сейчас необходим. Пика спортивной формы я еще не достиг, а тратить нервную энергию не хотел. Интуиция подсказывала, что верны надо беречь про запас, как самое последнее оружие.

Через месяц усиленных тренировок я ощутил, как меня, словно вода чашу, начала переполнять энергия. Я шагал по Москве и ловил себя на желании догнать троллейбус, удержать руками закрывающиеся двери метро или с двух шагов вдруг перемахнуть какой-нибудь забор. На свой четвертый этаж я взбегал по лестнице сразу через шесть ступенек.

Впервые с начала занятый спортом я получал от тренировок только удовольствие.

В начале 1961 года меня пригласили в США.

Устроители соревнований просили выступить в национальном первенстве бегуна на четыреста метров, десятиборца, метателя молота, шестовика и прыгуна в высоту. Именно в этих видах легкой атлетики американцы потерпели от нас поражение в Риме. Дома они надеялись взять реванш.

Особенно их задевало, что они лишились золотой медали в прыжках в высоту. Болельщики США полагали, что Ник Джемс проиграл в Риме по чистой случайности.

Я и Скачков четко представляли ту непростую обстановку, в которой предстояло выступать… Утомительный перелет на другой континент, переакклиматизация, семь часов разницы во времени, агрессивно настроенные болельщики, которые заранее предвкушали момент, когда на их глазах русского начнут «укладывать на лопатки», — все это было не в мою пользу. Кроме того, после Римской олимпиады я не участвовал в международных соревнованиях.

Рекордсменом мира по-прежнему оставался Ник Джемс, однако меня это не смущало. Я был уверен в себе и настроился дать ему настоящий бой.

С тренером мы предусмотрели все отрицательные факторы, детально продумали питание, сон, отдых и многое другое…

Скачков сказал:

— Будет нелегко, но выиграть надо, Победишь в Америке — дома тебе не будет равных.

Американцы намеревались организовать три матчевые встречи. Первая должна была состояться через два дня после нашего прибытия в Америку. Мне явно не хватало времени, чтобы полностью освоиться в новых условиях. Оставалось надеяться на свою хорошую подготовленность, на быструю приспособляемость организма. Первые два дня до соревнований я почти не выходил из гостиницы, отдыхал, старался меньше двигаться…

По поводу моих встреч с Ником Джемсом в Америке поднялся большой ажиотаж, В нашей стране газеты дали короткое сообщение: Дмитрий Буслаев полетел в Америку, чтобы провести там серию поединков с рекордсменом мира Ником Джемсом. В США же статьи о предстоящих встречах советского и американского прыгунов появились уже за неделю до соревнований. Спортивные комментаторы не скупились на прогнозы, вспоминали историю встреч советских и американских прыгунов, тщательно прикидывали шансы претендентов на победу. Статьи появлялись с крупными, броскими заголовками.

Хорошо это было или плохо? Не знаю, как кому, но мне подобная реклама нравилась. Во-первых, она льстила самолюбию, а во-вторых, повышала предсоревновательный тонус. Для меня это было всегда не маловажно.

Большинство комментаторов в своих прогнозах были единодушны: «Настал наконец час, когда русские прыгуны-выскочки будут поставлены на свое место».

Первый матч состоялся в Нью-Йорке, в зале «Медисон-Сквер-Гарден». Огромный легкоатлетический манеж был до отказа забит людьми. Тысяч пятнадцать зрителей сидели на трибунах, огромная толпа стояла на улице, люди с мольбой спрашивали лишний билет, готовые купить его втридорога.

Американские болельщики меня ошеломили: не скончаемый шум, свист, топот, трещотки, трубы, дудки, гортанные выкрики.

Большинство зрителей курили, и в зале висела настоящая дымовая завеса. Когда финишировали бегуны, духовой оркестр оглушительно играл туш — в общем, настоящий содом. Правда, через полчаса, сосредоточившись на прыжках, я перестал обращать внимание на этот хаос.

Состязания начались с высоты два метра три сантиметра. Взяли ее все пять человек — Ник Джемс, я и еще три американца. После двух метров девяти сантиметров эти трое выбыли. Соревноваться теперь предстояло только мне и Нику…

Когда установили 213,5 сантиметра, в зале неожиданно установилась тишина.

Я спросил переводчика:

— Что случилось?

Он пояснил:

— 213,5 сантиметра — это семь футов. Кто их преодолеет, тот считается великим прыгуном Соединенных Штатов Америки.

Я вспомнил, что за всю историю легкой атлетики таких прыгунов в Америке было лишь трое, включая Ника Джемса.

Я сосредоточился, побежал вперед и взял семь футов с первой попытки. Однако признавать меня великим прыгуном публика не торопилась. Никто не зааплодировал.

Перед следующим прыжком Ника Джемса (213,5 он тоже взял сразу) зрители вдруг вскочили и, указывая на меня руками, стали громко что-то выкрикивать своему любимцу.

Я опять обратился к переводчику:

— Чего они от него хотят?

На этот раз он улыбнулся:

— Они требуют: «Возьми его, возьми!..» Почти как русское «ату».

— А еще что?

— Да всякую чепуху, — успокоил меня переводчик. — Мол, Ник, ты такой здоровый и черный, неужели не сможешь обыграть этого белого карлика.

Скажу откровенно: меня это задело. Однако публика, видимо, и добивалась такого эффекта, посему надо было взять себя в руки. Тем более обижаться было не на что — рядом с Ником Джемсом я действительно казался карликом. У него рост 198 сантиметров, у меня 186.

Высоту 215 сантиметров я перелетел с первого захода.

Мой соперник не отставал.

Незаметно наблюдая за ним, я подметил, что он уже не ходил таким «фаворитом», как в Риме. В его поведении отсутствовало пренебрежение к соперникам, напротив, американец держался теперь на редкость скромно, он предельно настроился на выигрыш. Джемс почувствовал, что после Олимпиады я здорово «прибавил». Он очень хотел победы именно в этой встрече. Во-первых, ему надо было оправдаться перед публикой за поражение в Риме и возвратить себе свой утерянный престиж. Во-вторых, день соревнований случайно совпал с его днем рождения, и Ник решил сделать себе подарок.

Я симпатизировал американцу как выдающемуся спортсмену, но победу ему дарить не собирался. Я не менее соперника сознавал ответственность первого поединка. Было ясно: если сегодня мне удастся выиграть, две оставшиеся встречи пройдут гораздо легче. У Ника появятся первые бациллы смирения передо мной как перед неоднократным победителем. То есть поражение на Олимпийских играх ему уже не покажется случайным, и, самое главное, зрители, бурно болевшие за Ника, поймут, что он слабее меня.

Судя по спокойным, уверенным действиям негра, мыслей о возможном проигрыше у него не существовало и в помине. Более того, я неожиданно поймал себя на неприятном ощущении: американец меня подавляет. Ростом, кошачьей походкой и широкой белозубой улыбкой. Я хорошо помнил Рим и знал, что он может волноваться, и даже очень, но сейчас Джемс был абсолютно невозмутим. Американец меня чем-то гипнотизировал. Я понимал, что болельщики психологически ему помогают, и я испытывал досаду на их несправедливость. Когда я с первой попытки преодолел 215, зрители встретили мой прыжок гробовым молчанием. Когда ту же высоту взял Ник Джемс, они разом вскочили и целую минуту оглушительно ревели.

После того как негр перепрыгнул и 217, к нему побежали наиболее экспансивные поклонники, тренеры, стали целовать, поздравлять, словно меня и вовсе не существовало. Сам американец жестами показывал, что, мол, еще рано, но все же охотно пожимал протянутые руки и, более того, начал раздавать автографы.

Я, конечно, понимал, что публика «давит на мою психику», знал, что не надо обращать на это внимания, но все равно не мог отделаться от раздражения.

Электрическое табло «Медисон-Сквер-Гардена» загорелось: «217… Дмитрий Буслаев… Первая попытка».

Я встал спиной к планке, закрыл глаза и, пытаясь собраться и успокоиться, несколько раз глубоко и часто набрал грудью воздух. Наконец резко обернулся, Я так волновался, что поначалу ничего не увидел. Потом из какого-то марева теней и цветных пятен передо мной медленно выплыла и четко обозначилась тонкая горизонтальная линия. Я с трудом догадался, что это планка. Краем глаза я вдруг заметил, что негр уже дает интервью нескольким корреспондентам. Меня это разозлило, я опять отвернулся от рейки и принялся бессмысленно ходить взад-вперед недалеко от планки.

Зрители притихли — ждали, что будет дальше.

Я уже ненавидел их. Почему они так уверены, что выиграет их «фаворит»?

Вернувшись к месту разбега, я опять закрыл глаза, постоял немного, потом резко сорвался вперед. Но, увидев близко планку, вдруг почувствовал: «Нет, прыжка не будет!» — и, нырнув в сторону, обежал стойку.

На трибунах дружно засмеялись.

У барьера, который разделял спортсменов и зрителей, я столкнулся с встревоженным Скачковым.

— С разбегом что-то, — бросил я ему на ходу и вернулся к планке.

Очень тщательно, ступня за ступней — хотя мне это вовсе не требовалось — я стал промерять и отмечать колышками дистанции разбега. Подняв голову, я будто споткнулся о напряженный взгляд Ника. Американец тотчас отвернулся и напропалую принялся кокетничать с хорошенькой секретаршей у судейского столика.

Табло по-прежнему высвечивало:

«217… Дмитрий Буслаев… Первая попытка».

Я вновь замер метрах в двадцати от планки.

И вдруг до меня дошло:

«Ложь… Все действия негра… Он же меня боится!»

Мысленно я даже захохотал.

«Балда! — обозвал я себя. — Ведь я знал об этом с самого начала».

Мне сразу стало легко.

Я побежал вперед и спокойно, точно на тренировке, перемахнул через рейку.

Однако зал и на этот раз никак не отреагировал на мой прыжок. Он по-прежнему молчал. В зале зависла напряженная, гнетущая тишина. Я это сразу почувствовал.

На новую высоту — 219 — пошел негр.

Как когда-то в Риме, он опять вытянул из-под майки свой золотой крестик и стал молиться. Молился спокойно, без суеты — с богом он, видимо, разговаривал на равных. Затем обернулся к планке и сразу понесся. Мягко, неслышно. Спланировав по другую сторону рейки, Джемс быстро выскочил из поролоновой ямы и победно возвел руки.

Восторгу американцев не было предела. Они вновь вскочили, оглушительно закричали и загудели в свои дудки.

Честно говоря, я не ожидал от него такой прыти. Однако меня уже ничего не беспокоило. Я точно знал, что эту встречу выиграю.

Я спокойно прошел к началу разбега. Чуть постоял. Сейчас от меня требовалось одно: просто прыгнуть.

Я побежал — 219 остались позади.

Впервые меня наконец наградили аплодисментами. Это было уже кое-что — я начинал перетягивать симпатии публики на свою сторону.

Установили 221.

Побежал Ник Джемс. Мощно взмахнув ногой, он на какую-то долю секунды завис над планкой. Когда негр упал в яму, рейка затрепетала и свалилась на него сверху. Оставшись сидеть на матах, американец склонил голову на грудь и секунды две, словно о чем-то глубоко задумавшись, не двигался. Потом резко встал, ни на кого не глядя, отошел к скамейке.

Зал молчал. Это была первая немая реакция публики после прыжка моего соперника.

Перед той же высотой встал я.

«Все нормально, — сказал я себе. — Все хорошо».

Я во всю мощь помчался, сильно оттолкнулся, нарушил один из элементов техники, тут же на взлете подправил его и вновь оказался по другую сторону рейки.

Вылезая из ямы, я заметил, как подскочил на скамейке мой всегда сдержанный тренер, а вместе с ним и руководитель команды Кислов. Они даже обнялись.

Зрители на этот раз вовсю захлопали мне, одобрительно загудели.

Ник Джемс во второй раз пошел к началу разбега. Снова достал крестик, молился уже много дольше, чем в первый раз.

Публика замерла.

Пригнувшись, негр наконец побежал, но перед планкой неожиданно дрогнул и проскочил мимо.

Американцы громко заулюлюкали.

Ни на кого не глядя, Джемс вернулся назад, по молиться теперь не стал. Подавшись вперед всем корпусом, он начал неотрывно всматриваться в планку и словно «заговаривать» ее.

Я знал, что периферийным зрением негр не упускает из виду и меня.

Тогда я сел так, чтобы еще больше попасть в поле его зрения, и демонстративно принялся расшнуровывать прыжковые тапочки. Я показал ему, что в исходе поединка уже не сомневаюсь — эту высоту он не возьмет.

Ник Джемс нервно отвернулся и опять понесся вперед. Бежал стремительно, напористо, но все равно — я это понимал — он видел, как его противник снимает тапочки. А я делал это нарочито медленно и спокойно.

И точно — американец опять пробежал мимо.

Когда он проскочил мимо еще два раза, зал оглушительно засвистел.

Ник заметался. Он почувствовал, как из-под ног уходит привычная почва — поддержка болельщиков.

Я смотрел на него и уже жалел, что проделал этот «номер с раздеванием». Американец напоминал взмыленную, загнанную лошадь.

Закончил он так: вновь сорвавшись вперед, Ник остановился перед планкой и, вдруг отрицательно замотав головой, пошел прочь к выходу.

Зал неистовствовал.

Я был все еще зол на публику и, догнав негра, остановил его и пожал ему руку.

Реакция зрителей оказалась неожиданной: нам обоим бурно зааплодировали.

Выиграв встречу, я больше не стал прыгать. Не к чему было расходовать силы — предстояли еще два матча; и потом, свою задачу на этих состязаниях я выполнил: сегодня важен был не результат, а победа.

После этого успеха я стал настоящим кумиром в Соединенных Штатах Америки. Обо мне принялись писать, помещать в журналах мои фотографии, придумывать всякие клички, прямо на улицах меня обнимали, просили автографы. Возникла странная ситуация — в Америке я стал более популярен, чем дома.

Потом меня пригласили на телевидение.

За столом рядом со мной сидели два американца: комментатор, бойкий блондин лет сорока, и переводчик. Поначалу комментатор расспросил меня, где я родился, сколько человек у меня в семье, когда начал заниматься прыжками, что делаю сейчас — работаю или учусь, какие у меня доходы, и все в том же духе.

Затем комментатор перешел к другим вопросам. Я тотчас почувствовал в них подковырку. Со своей обаятельной улыбкой комментатор явно намеревался посадить меня в лужу. Притом так изящно, чтобы я не заметил, как уже сижу в ней. Мне это сразу не понравилось.

Прервав его, я попросил:

— Не могли бы вы задать мне все свои вопросы сразу? Тогда я, может быть, отвечу на них связно и логично. Ведь наверняка план вашей передачи составлен заранее…

Ведущий заколебался, затем широко улыбнулся и выложил мне около десятка вопросов:

«Что вы думаете о нашей демократии?», «Сколько у вас в среднем получает рабочий?», «Как вы относитесь к своим выборам?», «Существует ли у вас свобода высказываний?», «Понравилась ли вам наша страна?» и так далее…

Немного подумав, я ответил:

— Прежде всего вы должны помнить, что я не политик, а спортсмен. К подобной теме разговора вы подготовлены лучше меня — это ваша профессия. И все же мне совершенно ясно, что вы — кстати, не вы первый — пытаетесь сейчас доказать своим телезрителям, что американский образ жизни лучше советского. Говорю прямо: мне это не нравится. Конкретно я согласен ответить только на один из ваших вопросов.

— О, конечно, конечно! — закивал комментатор. — На какой?

— О вашей стране. Она мне по душе. Нас хорошо приняли, у вас много толковых, симпатичных людей, и вообще я чувствую себя здесь, как говорится, «в своей тарелке». Скажу еще больше: вы богаче нас. Всем это прекрасно известно, поэтому незачем задавать вопрос о средней заработной плате. — Неожиданно мне стало обидно, я спросил ведущего: Простите, но когда вы в последний раз воевали?

Он уточнил:

— Вы имеете в виду Соединенные Штаты Америки?

— Да.

— В 1945 году. Потом Тайвань, Корея…

— Я интересуюсь той войной, которая происходила на территории вашего государства?

Мой собеседник широко улыбнулся:

— О! Это было очень давно!

Я сказал:

— Так почем же вы забываете об этом, когда так объективно, — я подчеркнул это слово, — сравниваете уровни жизни в наших странах? Или хотя бы тот факт, что, как абсолютно новая формация, мы существуем всего сорок три года, а вы уже не одну сотню лет? — Выдержав паузу, я повторил: — да, вы сейчас богаче. Однако это ничего не доказывает. Придет время, и мы сравняемся. Я не собираюсь спорить о преимуществах нашей системы и недостатках вашей. Мне хочется сказать одно: я гражданин своего государства, своей земли, своей Родины, Я родился, вырос и воспитывался в России. И какие бы трудности она ни испытывала, я люблю свою страну и верю в ее будущее. — Я обернулся к ведущему: — Мне нет надобности доказывать американцам, что их государство хуже, чем наше. Они лучше меня знают его достоинства и отрицательные стороны. И если их когда-либо что-то будет не устраивать, они во всем разберутся сами. Я думаю о другом: действовать и разговаривать нашим странам по принципу: «А у нас в квартире газ! А у вас?» — бессмысленно. Сегодня мы два самых мощных государства. В настоящий момент именно от наших стран зависит нормальная человеческая жизнь всех остальных людей. А если соперничать, так давайте только в спортзалах, бассейнах и на стадионах.

Комментатор заметил:

— А вы говорили, что не политик! — И, переводя разговор в другое русло, поинтересовался: — Кто, на ваш взгляд, выиграет два последних матча?

Я ответил:

— Я.

Он понимающе улыбнулся:

— Это что, психологическое давление на нашего Ника Джемса? Так сказать, предварительная атака.

Я пожал плечами:

— Отчего же? Я просто трезво оцениваю его и свои силы.

Комментатор восхитился моей уверенностью в собственных силах и, подводя итоги передачи, заверил меня, что, по его мнению, я наверняка понравился американской публике.

— После победы в первой встрече, — сказал он, — это ваш второй успех в Соединенных Штатах Америки. Не менее важный!

Вечером меня пригласил наш посол в США и долго со мной беседовал. Поздравив меня с победой в первом поединке, посол заметил, что мое выступление по телевидению тоже было очень удачным. Тут же он очень тактично предупредил меня об опасности «самолюбования».

— Скромность, — сказал посол, — не правило приличия. Это самый надежный тыл, резерв каждого человека, признак настоящей личности.

Эти слова засели во мне, как семена.

В поездке я подружился со Звягиным, бегуном на средние дистанции. Он был старше меня на семь лет, рекордсмен Европы, трижды чемпион Советского Союза и бронзовый призер двух Олимпиад — в Мельбурне и Риме. До состязаний в США мы были знакомы шапочно. Звягин, высокий, интересный парень, всегда с усмешечкой на губах, посматривал на меня мельком, как на нечто малопримечательное, и вдруг я так бойко «обскакал его». Первую встречу в Америке он, как и я, выиграл. Однако никакого шума вокруг его имени не случилось, потому что заболел его основной соперник. Звягин чувствовал себя несправедливо обойденным, а тут еще нас поселили в одном номере гостиницы.

Номер, кстати, был шикарный: четырехкомнатный, с огромной ванной, кондиционером и прочими бытовыми благами. Вообще, американцы ни в чем не скупились. На пять человек нашей команды они предоставили три автомобиля, которыми мы могли пользоваться в любое время суток. Мне и Звягину выделили «Кадиллак» — черный, блестящий, похожий на огромного жука. Я водить не умел, за рулем ездил мой товарищ. Наши отношения постепенно наладились — самолюбивый и тщеславный к своим спортивным успехам, Звягин во всем остальном оказался неплохим парнем, с которым легко было общаться.

Нашу команду всюду возили, нам постоянно показывали что-то интересное. Когда мы перебрались в Лос-Анджелес, нас повезли в Голливуд. Сопровождающим был спортивный журналист, приятный, очень свойский и веселый парень Динк.

Огромнейший киногород мы объехали на машине. Время от времени Динк давал нам разные пояснения, а когда мы покатили мимо роскошных особняков, стал называть имена известных актеров и режиссеров, которые в них обитали.

Чтобы показать свою осведомленность в кино, я спросил его:

— А где тут живет ваша Элизабет Тейлор?

— Вон! — Динк указал на трехэтажный дом, который стоял на горе. — Это ее особняк. Но сейчас Элизабет нет, она на съемках в Италии. — И полюбопытствовал: — А почему вы ею интересуетесь?

За меня ответил Звягин:

— Он очень давно мечтает с ней познакомиться!

Динк улыбнулся и развел руками: мол, ничего нельзя поделать, в Америке ее сейчас нет.

Но вечером к нам в номер принесли телеграмму. К моему большому удивлению, я прочитал:

«Мистер Буслаев! Узнала, что вы хотели со мной встретиться. Давно мечтаю об этом сама. Час назад прилетела из Италии. На одни сутки. Если Вы будете так любезны и у Вас найдется для меня немного времени, позвоните по телефону: Голливуд — 4188367. Весь вечер жду вашего звонка. Элизабет Тейлор».

Я не поверил своим глазам. Звягин, не сдерживаясь, досадно проговорил:

— Ну и везет же тебе! — И ехидно поинтересовался: — А о чем ты с ней разговаривать будешь? Ты же в английском ни бум-бум!

— Ничего, — ответил я. — Слов десять знаю, остальное жестами. Да и потом, не я же ее приглашаю.

Звягин захохотал:

— Ну звони, звони! Я погляжу, как ты с ней объяснишься!

Сам он английский знал довольно прилично.

Мы договорились, что поедем вместе. Звягина я представлю как своего переводчика…

Он сразу набрал номер телефона, по-английски произнес:

— Здравствуйте! Я от мистера Буслаева по телеграмме Элизабет Тейлор. Моя фамилия Звягин.

Что-то выслушав, он обернулся ко мне, шепнул:

— Сейчас сама подойдет.

Я взял у него трубку, приставил к уху. Услышав приятный женский голос, солидно представился:

— Хелло, Элизабет. Вас приветствует мистер Буслаев.

— Да погоди ты! — Звягин вырвал у меня трубку, что-то сказал по-английски. — Ручку и бумагу! — вдруг приказал он.

Я протянул ему блокнот. Звягин записал адрес, сказал: «О’кэй!» — и нажал рычаг.

Я спросил:

— Ну что?

— Поехали! — нетерпеливо сказал он. — Говорит, ждет не дождется.

Нарочно неторопливо я стал одеваться.

Мы сели в «Кадиллак» и покатили. Дороги мы не знали, поэтому приходилось часто останавливаться и спрашивать, как проехать в Голливуд. Вдобавок уже спустились сумерки, и окраина города погрузилась в сплошную тьму.

Примерно через час мы подкатили к небольшому дому. На нем значился нужный нам номер.

Я недоверчиво протянул:

— Что-то не то! Не может быть, чтобы она в таком доме жила.

Звягин нетерпеливо сказал:

— Да вылезай! У нее это, наверное, такое место, где она принимает всяких неофициальных лиц, вроде нас с тобой! И потом еще неизвестно, что там внутри.

Мы позвонили. Открыла горничная. Я вежливо произнес:

— Добрый вечер! Я мистер Буслаев. Я приехал со своим переводчиком по приглашению вашей хозяйки Элизабет Тейлор.

Звягин тотчас все это переколпачил на английский.

В ответ горничная заулыбалась и жестом попросила нас войти в дом.

Как только мы переступили порог, она сразу куда-то исчезла. Звягин предположил:

— Звать хозяйку, наверное, пошла.

Я, оглядевшись, заметил:

— И внутри тоже ничего особенного.

Мой товарищ протянул:

— Интересно, сколько ей сейчас лет! Говорят, вроде уже под пятьдесят?

Рядом вдруг кто-то ответил:

— Около сорока.

Мы обернулись и увидели улыбающегося Динка. Звягин обалдело посмотрел на него:

— Вы что… тоже приглашены?

Динк кивнул и вдруг, не выдержав, стал хохотать. Мы медленно начали кое-что понимать.

Наконец, справившись с собой, Динк выговорил:

— Ребята, простите… Если вам не по вкусу мой розыгрыш, извините. Но мы с женой уже давно хотела пригласить вас в гости, а как заманить, не знали.

У Динка мы хорошо и просто провели время за ужином. За столом я и Звягин весело хохотали, рассказывая Динку подробности наших треволнений. Однако, уходя, мы попросили Динка никому, и особенно газетчикам, не говорить о «приключении» с Элизабет Тейлор. Он пообещал этого не делать и слово свое сдержал.

На другой день нам пришло приглашение от Грегори Пека. В телеграмме он сообщал, что к такому-то часу пришлет за нами в гостиницу свою машину.

— Дудки! — воскликнули мы в один голос со Звягиным. — Теперь нас не купишь!

К нам в номер зашел руководитель команды Кислов и показал точно такую же телеграмму.

Я и Звягин покатились со смеху.

Он ничего не понял. Когда мы ему все объяснили, Кислов разыскал по телефонной книге номер знаменитого Грегори Пека и позвонил ему.

На этот раз все оказалось правдой. Актер действительно хотел видеть нас, чтобы познакомиться с русскими атлетами и поближе узнать их.

Наша команда побывала у него на ленче. Пек оказался живым, веселым человеком. Мы приятно провели у него время.

За двадцать дней пребывания в Америке у нас набралось более тридцати встреч с самыми разными людьми. Принимали везде широко и радушно, мы чувствовали себя как дома. Каверзных вопросов никто не задавал. Напротив, разговоров о наших — как они считали, «болезненных» проблемах не заводили, американцы предпочитали говорить о собственных недостатках.

Однажды меня спросили:

— Не хотели бы вы еще раз побывать в Америке?

Я ответил:

— Хотел бы. Даже с удовольствием.

— А жить? — осторожно поинтересовались у меня. — Смогли бы вы здесь жить?

— Если бы я был американцем, то, конечно, смог бы! А так — зачем? У каждого человека своя земля, своя родина. Как, например, собственная мать или отец. Понимаете?

Мне кивнули:

— Вполне!

Вторые состязания состоялись в зале куда меньшем, чем «Медисон-Сквер-Гарден». Но были они гораздо значительней — открытый чемпионат Соединенных Штатов Америки.

Всем приглашенным спортсменам на сей раз предоставлялась почетная возможность стать чемпионом этой страны по своему виду.

К этому времени я окончательно переакклиматизировался и как следует отдохнул. К тому же меня воодушевляла первая победа над Ником Джемсом и перспектива стать первым советским чемпионом США по прыжкам в высоту.

В легкоатлетический манеж я вышел теперь абсолютно уверенным в себе. Американские зрители приветствовали меня продолжительной овацией.

На чемпионате США я поставил перед собой другую задачу: не просто выиграть, а показать максимальный результат. Именно на него я и настроился.

Все высоты, включая и семь «великих американских футов», я и Ник Джемс взяли с первой попытки.

При этом я вел себя согласно своей тактике: «пренебрегал» соперником. Я сознательно не обращал на него ни малейшего внимания и не смотрел на Ника даже тогда, когда он прыгал. От публики я отрешился тоже.

И что интересно, от этой «игры в психологию» мне действительно удалось «уйти в себя».

Почувствовав мое состояние, Джемс начал нервничать. Он привык соревноваться с соперником, а не с планкой. А я ему такой возможности не давал.

Первая попытка на 216 ему вдруг не удалась.

Я же преодолел эту высоту сразу.

Неудача не должна была подавить американца. Два метра шестнадцать сантиметров — эта высота для него далеко не предел. Я полагал, что настоящая борьба у нас развернется где-то на высотах 220–222.

Я ошибся.

Психологическое состояние моего конкурента походило на снежный ком, несущийся с горы. С каждым новым прыжком он все больше обрастал неуверенностью, страхом и паникой.

Публика, недовольная своим недавним кумиром, начала выкрикивать негру что-то обидное. Джемс окончательно «сломался» и в двух оставшихся попытках сбил рейку.

Что кричали моему сопернику, как он на это реагировал, я не слышал и не видел. Об этом мне потом рассказал Скачков. Я сидел, повернувшись к американцу спиной, и старался раньше времени не радоваться своей победе. Мне предстояло показать еще вой максимальный результат.

Сначала я покорил 218, затем 222 — повторил мировой рекорд Ника Джемса.

Когда стали устанавливать 226, трибуны напряженно притихли — ни один из прыгунов мира никогда еще не покушался на такие высоты. Зрители, видимо, пытались понять: наглость ли это или уверенность в собственных силах?

Почему я попросил поднять планку именно на два метра двадцать шесть сантиметров?

Мне и самому было непонятно. Просто в данный момент я почувствовал идеальное состояние — внутренний подъем, спокойную уверенность и ощущение каждой мышечной клетки.

По всей вероятности, мне никто не верил. Ни зрители, ни мой соперник, ни тренер.

Но самое удивительное было в том, что я и сам знал, что высоту не возьму.

И все же я шел на нее. Настала пора бороться с планкой по-настоящему — попытаться взять высоту большую, чем способен в эту минуту.

Повторяю, я не сознавал этого, а лишь чувствовал. И если существовал во мне какой-то дар, так только этот: пренебрегая логикой разума, вдруг без всяких видимых причин доверять внутренним сигналам своего организма.

226 я не взял, но нисколько не пожалел об этом. На третий раз рейка соскочила со стоек в самый последний миг — от микронного касания шиповки.

Я сразу вырос в собственных глазах: одним махом мне удалось подготовить себя к рекорду.

Понял это не только я — публика тоже. После того как планка сорвалась, зрители, точно один человек, с сожалением вздохнули и, встав, долго аплодировали моим усилиям взять эту фантастическую высоту.

Потом я стоял на пьедестале почета и, подняв над головой руки, выражал свои дружеские чувства к американцам. Мне удалось повторить мировой рекорд, во второй раз обыграть Ника Джемса и стать чемпионом Соединенных Штатов Америки.

Впервые в честь чемпиона своей страны американцы поднялись со своих мест и, замерев, слушали Гимн Советского Союза, который мощно звучал над всем манежем.

После третьего матча им пришлось сделать то же самое.

 

КАЛИННИКОВ

Я стоял в передней незнакомой квартиры и удерживал за руку свою жену Варю. Я уговаривал ее не уходить от меня. Вокруг нас сновали люди — они беспрерывно входили, выходили из комнат, несли в руках чемоданы, вещи.

Супруга отталкивала меня, старалась освободить руку, а я не отпускал ее и все что-то говорил Варе, надеясь, что вот сейчас, ну, может, через несколько секунд, она наконец вспомнит, как нам было хорошо, и одумается.

Жена не хотела слушать, отрицательно качала головой, отталкивала меня еще сильнее.

И вдруг до меня впервые дошло: «Бог мой, она же глупа! Притом очень…»

Мне сразу стало стыдно за себя, я разозлился и сказал:

— Тогда ладно. Смотри!

Отвернувшись от супруги, я быстро пошел, почти побежал в комнату, на пороге оттолкнулся и плавно взлетел к потолку. Я сразу задел люстру, она закачалась, вместе с ней заметались и тени на стенах.

Внизу стоял длинный банкетный стол. Люди, сидевшие за ним, увидев меня, сначала замерли, потом в ужасе заорали, шарахнулись из комнаты, забились в углы.

Дурачась, я закричал:

— Эха-а-а! Опа-а-а!

Отталкиваясь от стен ногами, я принялся летать по комнате. Иногда я снижался и свои «эха!» и «опа!» горланил кому-нибудь в ухо.

Во второй комнате находился танцевальный зал. Спланирован к двери, я нырнул в ее проем и вылетел к танцующим.

И опять при виде меня среди людей возникла паника.

Единственным человеком, который не терял самообладания, была моя супруга. Она бегала внизу а жестами умоляла меня не летать, просила не пугать людей.

Я продолжал мстить ей. Мне доставлял удовольствие вызванный мною хаос. Одно было плохо — не хватало пространства. Я, как птица, случайно залетевшая в квартиру, бился и стукался о потолок и стены. То спиной, то боком, то затылком.

И вдруг, неизвестно откуда, жена извлекла пистолет и, прицелившись, выстрелила в меня.

Я грохнулся на пол, упал прямо к ее ногам. И ничего при этом не почувствовал.

Надо мной склонились какие-то незнакомые лица.

Глядя на них, я спокойно сказал:

— Глупцы! Мне же совсем не больно. — И поразился тому, что это оказалась правдой.

Я знал — меня сейчас начнут топтать ногами, а я все выдержу и буду снова летать…

От этого ощущения я проснулся. Все в той же двенадцатиметровой комнате на квартире у тети Дуси. Будильник показывал половину восьмого, пора было вставать, собираться на работу. За окном стояли голые деревья, под ними лежал грязный, потемневший снег.

Я включил радио. Торжественный голос диктора сообщил, что умер Сталин…

Прошло два месяца, как я послал в отдел рационализации и изобретений Минздрава РСФСР заявку на свой аппарат с намерением получить на него авторское свидетельство. Пока не было ни ответа, ни привета.

Я по-прежнему работал ординатором областной больницы, но теперь уже в травматологическом отделении, и по-прежнему лечил людей старыми методами — при помощи гипса. Аппарата мне, естественно, применять не разрешали, но после настойчивых просьб выделили несколько собак и ключи от вивария. После работы я до полуночи ставил там свои эксперименты.

Первые же результаты подтвердили правоту моей идеи — обыкновенные переломы срасталась в аппарате в два с половиной раза быстрее, чем в гипсовой повязке. Вскоре я поставил своеобразный рекорд — удлинил одной собаке ногу ва три сантиметра!

С каждым днем у меня возникали новые варианты применения аппарата. Для многочисленных экспериментов не хватало собак, приходилось отлавливать бродячих псов на улицах. Дело это было не из приятных, но другого выхода не было.

Однажды я попросил заведующего областной больницей Сытина зайти в виварий и хотя бы взглянуть на результаты моих опытов. Он неохотно явился туда, равнодушно пожал плечами и сказал, что я занимаюсь игрушками.

Из Москвы наконец пришла телеграмма. Меня вызывали в Министерство здравоохранения, просили привезти аппарат, было решено апробировать его в московских клиниках.

Я мигом собрался, взял за свой счет недельный отпуск и прилетел в Москву.

В гостиницах не оказалось мест, я решил остановиться у каких-то дальних родственников по материнской линии. До этого я их никогда не видел, толком не знал — они приходились мне десятой водой на киселе.

Дверь мне открыл мальчик лет восьми. Не снимая дверной цепочки, он через щель сообщил, что его родители на работе. Стоя за порогом с огромным мешком за плечами, я попытался объяснить ребенку, кто я, откуда и зачем приехал. Он долго не впускал меня, настороженно оглядывал и в конце концов разрешил оставить свой мешок в прихожей. Освободившись от поклажи, я от всей души поблагодарил мальчика и сразу понесся в министерство.

Меня направили к начальнику отдела рационализации и изобретений Четвергину, на вид солидному, симпатичному, с открытым взглядом мужчине. Он радушно встретил меня и заявил, что по поводу моего аппарата уже заседали, считают, что идея интересна, но ее еще нужно апробировать (это будет на днях), а пока со мной очень хотел бы познакомиться один из экспертов отдела, Гридин Иван Анатольевич.

Все складывалось как нельзя лучше. Я ожидал неопределенных обещаний, уклончивых ответов, каких-то препятствий, недоверия к себе — и вдруг такая гладь!

Мне сказали, что Гридин будет в министерстве через два часа. Я отправился побродить по Москве.

Столица меня несколько подавила — я не представлял, что она такая огромная. Куда идти, где переходить улицы, как найти метро — все сразу стало проблемой. Я стеснялся остановить кого-либо из прохожих, чтобы о чем-то спросить их. Все куда-то торопились, лица выражали такую деловитость, что я поневоле почувствовал себя бездельником. В этом городе я был чужим со своей неуклюжей провинциальностью. Входя в столовую, я робел, как мальчишка, и подолгу вытирал у порога ноги, хотя заметил, что никто из москвичей этого не делает.

Достоинство Москвы было в том, что люди здесь друг на друга не обращали внимания, даже на появившихся тогда «стиляг» в узких брюках. А на меня и подавно. Вытираю я ноги или нет, как я одет, куда еду — никого это не интересовало. Открыв для себя это, я сразу почувствовал себя свободнее…

В столовой я съел морковный салат и две котлеты с картошкой. По сравнению с общепитом моего города в столице все оказалось вкуснее.

Чуть ли не впервые в жизни я обратил внимание на свою одежду. Стоял теплый солнечный май, а на мне были черные широкие брюки, которые стояли колом, желтые сандалии и коричневый пиджак, короткий, приталенный, с зауженными плечами. На голове сдвинутая назад соломенная шляпа. В столице так никто не одевался.

Вернувшись в министерство, я увидел, как через весь вестибюль ко мне идет незнакомый мужчина с распростертыми объятиями. Я еще толком не успел рассмотреть его, как он уже обнимал меня, точно старого приятеля.

Наконец представился:

— Гридин! А вы, конечно, Калинников?

— Да, — пробормотал я. — Но как вы…

Он обаятельно улыбнулся, пояснил:

— Четвергин вас очень точно описал!

Эксперт краем глаза покосился на мои желтые сандалии и брюки.

Сам он был в однотонном светло-сером костюме, в белоснежной рубашке с галстуком, из-под брюк выглядывали носки черных начищенных туфель. В руках эксперт держал солидный портфель. Гридин смотрел на меня так же открыто и дружелюбно, как и его начальник.

Я тотчас увидел себя его глазами и решил, что в следующий приезд в Москву оденусь примерно так ж е.

— Мы куда? — спросил я Гридина. — Здесь? Или поднимемся к вам в кабинет?

Эксперт твердо объявил:

— Ко мне, и никуда больше. Я надеюсь, что вы не откажетесь побывать на моем дне рождения!

Я замялся:

— Да нет, что вы… Так сразу… Как-то неудобно. Я не могу…

Он взял меня за локоть (я сразу почувствовал его сильную руку) и решительно повел на улицу.

Гридин распахнул передо мной дверцу собственной «Победы», жестом пригласил на переднее сиденье. Сам он уселся за руль и лихо взял с места.

Некоторое время мы ехали молча, Я был всем этим совершенно ошарашен. Наконец, опомнившись, воскликнул:

— А подарок? Я ж тогда подарок должен купить!

Эксперт широко улыбнулся:

— Пустяки! Мы так… В холостяцком кругу. — И поинтересовался: — Вас это не шокирует?

Я невразумительно отозвался:

— Ну да, ну конечно…

Я что-то ничего не понимал. Несколько минут назад я слонялся по столице и никому не был нужен, а тут вдруг сам эксперт Минздрава приглашает меня к себе домой. Да еще на день рождения.

«Нет, — подумал я, — Москва все-таки удивительный город. Здесь, видимо, все запросто».

— Тогда хоть закуску! — снова осенило меня. — Колбасу там, еще чего.

Гридин отмахнулся:

— Все есть! Не надо.

— Нет! — запротестовал я. — Я так не могу. Чтобы на дармовщину? Нет, тогда я не поеду!

Эксперт, уступая моей просьбе, притормозил возле гастронома.

Я выскочил из машины и через некоторое время вернулся со свертками колбасы, сыра, батоном хлеба, с банками каких-то овощных консервов и двумя бутылками «Столичной». Затем неуверенно поинтересовался:

— Как вы думаете, этого хватит?

Гридин улыбнулся мне, как ребенку, а доброжелательно кивнул.

Квартира у него оказалась шикарной. Такой я еще никогда не видел — полированная мебель, зеркала, на полу и на стенах ковры, в серванте хрустальные вазы и фужеры, большие картины в золоченых рамах. Особенно мне понравилась его просторная передняя с ветвистыми оленьими рогами, приспособленными под вешалку. Я с удовольствием повесил на один из рогов свою соломенную шляпу.

Однако сам день рождения мне показался не очень.

Жены, детей, каких-либо родственников почему-то не было. За столом сидели трое мужчин. По разговорам я понял, что они вроде бы из министерства. Выпивая, они, к моему удивлению, ни разу не произнесли тост за именинника.

Выпив две рюмки, я решил сделать зачин, поднялся и произнес тост:

— За товарища Гридина! Ивана Анатольевича! За эксперта министерства, за хозяина этого дома, за хорошего, видимо, человека! Желаю ему счастья, здоровья и творческих успехов!

Сказал я все вроде как положено, но особой поддержки со стороны друзей Гридина не встретил. Наоборот, переглянувшись, они чему-то улыбнулись, как будто удивленные моими словами. Однако выпить выпили.

Когда я махнул еще две рюмки, Гридин взял меня под руку и увел во вторую комнату. Там мы сели на мягкий диван, он поймал по приемнику джазовую музыку и стал горячо расхваливать идею моего аппарата.

Я слушал его, стараясь не пропустить ни одного слова. И вдруг он выговорил:

— Но понимаете, к огромному сожалению, в том виде, в котором вы представили свой аппарат, он, как бы это лучше сказать… Ну, говоря со всей откровенностью, не может быть утвержден.

— Как? — не понял я. — В каком смысле?

— Видите ли, само по себе предложение очень интересное и перспективное. Я понял это сразу, как только взглянул на него. Уж мне-то вы можете поверить. И все-таки на получение авторского свидетельства оно пока не тянет.

Я глупо уставился ва него:

— Но почему?

Досадливо морщась, будто он был крайне огорчен этим, Гридин тускло сказал:

— Не аккуратно у вас очень. Гаечки, зажимчики. Все предельно кустарно.

Я согласился:

— Ну конечно! Я же его сам делал!

— Понимаю, понимаю, — сочувственно покивал эксперт.

— Но ведь главное — это сама идея и конструкция аппарата. А остальное — вопрос техники, — пытался убедить я Гридина. — Если поставить его изготовление на производственную основу да еще из качественного материала…

— Вот именно, — перебил меня Гридин. — А у вас такой возможности нет. Верно?

— Ну да, — согласился я.

— Вот видите.

— Что «видите»? — Меня возмутило его недомыслие. — Это же мелочи! На утверждение я прислал не качество гаек или зажимов, а идею нового метода для всей травматологии! Качественно новую, понимаете? И изложил вам во всех деталях ее принцип! Что же еще надо?

— Понимаю, понимаю, — опять отозвался эксперт. До меня не дошло, что он имеет в виду. Я спросил:

— Ну?

Гридин вдруг с каким-то огорчением поглядел на меня и опустил голову. Затем произнес:

— Я вижу, что с вами надо разговаривать только прямо.

Я воскликнул:

— Конечно! А как же еще-то?

Он вздохнул, выдержал паузу, потом снова мельком посмотрел на меня и сказал:

— Если вы отзовете свое предложение обратно и вернете его за двумя подписями, мы не только авторское свидетельство, но и лауреатскую премию получим.

— Погодите, — остановил я эксперта, — какие две подписи? И кто это — мы?

Гридин открыто, дружелюбно улыбнулся мне:

— Мы — это я и вы.

Я оторопел.

— То есть… — наконец спросил я. — Вы будете соавтором?

— Да.

«Боже! — пронеслось в голове. — Он же клоп! Самый обыкновенный. Все это — хрусталь, ковры, картины — он высосал из чужой крови. Что делать? Дать ему по физиономии? Не годится! Как-никак он эксперт министерства. Надо ему улыбнуться. Отказать, но улыбнуться».

Так я и сделал. Улыбнулся и сказал:

— Как бы это все лучше… В общем, мне это дорого и…

— Конечно, — перебил меня Гридин, — но иначе вообще ничего не получится.

— Понимаю, понимаю, — теперь произнес уже я.

Он мягко сказал:

— Вы подумайте об этом. И очень серьезно.

Я отозвался:

— Еще бы… — Поднявшись, я прошел к двери. Затем добавил: — И все-таки от соавторства мне как-то не по себе…

Гридин ответил:

— Это с непривычки.

— Понимаю, понимаю, — повторил я и вышел в коридор.

В передней эксперт беспокойно спросил меня:

— Уже уходите?

— Да, надо… — Я старался не смотреть на него. — Я тут у родственников остановился, а уже поздновато. Неудобно получится.

— Так оставайтесь у меня!

— Нет, нет! Спасибо, — поспешно ответил я. И еще раз повторил: — Большое спасибо.

И с облегчением вышел на лестницу.

— Господи! — вслух сказал я на улице. — Зачем ты создаешь таких типов? Или они тебе необходимы?

Для меня всегда было загадкой: почему природа наряду с порядочными людьми неустанно воспроизводит подлецов? Я находил этому лишь одно объяснение: видимо, для того, чтобы дорожить людьми порядочными.

По пути мне попался кинотеатр. Чтобы успокоиться, я отправился смотреть фильм «Тарзан в Нью-Йорке».

К родственникам я приехал часов в одиннадцать вечера. Дверь открыл, видимо, глава семьи — хмурый пожилой мужчина. Как только я переступил порог, он отошел от меня, решительно скрестил на груди руки и, пристально вглядевшись в мое лицо, спросил:

— Это вы так называемый родственник?

Я робко ответил:

— Да…

— Так вот, — торжественно сказал мужчина, — я не знаю, а главное, не желаю знать, кто вы на самом деле. Со временем в этом разберется милиция. А пока забирайте свои отмычки и чтоб духу вашего в моем доме не было!

Я опешил.

Хозяин жестко добавил:

— И не притворяйтесь! Я вас, «медвежатников» как облупленных знаю!

Я взглянул на свой мешок, стоявший в углу коридора, и все понял. В мое отсутствие его, по всей видимости, подвергли тщательной проверке и, обнаружив там железные детали для трех аппаратов, решили, что это инструменты взломщика.

Я весело расхохотался.

Около часа мне пришлось доказывать суровому хозяину, что я действительно его родственник, — вспоминать всех наших общих родных, их имена, фамилии, место жительства, возраст, профессию, их привычки.

— Ладно, допустим, — милостиво признал меня за своего родственника хозяин дома. — Только что это меняет?

Я показал ему телеграмму Минздрава, которой меня вызвали в Москву из Сурганы.

Он только усмехнулся:

— Ну и что? Вы могли ее попросту украсть!

Мне ничего не оставалось, как посвятить его во все подробности своего компрессионно-Дистракционного метода. Родственник неожиданно для меня живо заинтересовался и просто закидал меня вопросами. Я еще не встречал такого любознательного собеседника. Мы увлеклись и проговорили с ним об аппарате чуть ли не до утра.

На другой день я отправился к начальнику отдела Четвергину. План у меня был такой — кулаками не трясти, гневных, обличительных речей не произносить, просто узнать, что он сам думает о предложении Гридина.

Четвергин встретил меня приветливо, усадил в кресло, вызвал секретаршу и строго наказал ей, чтобы она никого не впускала — он будет очень занят.

Секретарша понимающе кивнула и вышла из кабинета.

Разговор с Четвергиным я повел осторожно. Начав с погоды, впечатлений о Москве, я затем рассказал о вчерашней встрече с экспертом отдела и, сказан, что она оказалась приятной, мимоходом упомянул о том, что вот только товарища Гридина не устроили гаечки и зажимчики моего аппарата.

— Ну, ну! — сразу насторожился Четвергин. — И что же?..

— Да я и сам вижу отдельные несовершенства… — Я сделал паузу, раздумывая, говорить ему все начистоту или нет. — Но понимаете, — добавил я, как бы извиняясь, — дело в том, что я же не гаечки на утверждение прислал, а само предложение. Ведь так?

— Верно, — кивнул начальник отдела. — Только довести свою идею до полного ума вам совсем не помешает…

— Еще бы! — подтвердил я. — Конечно. Товарищ Гридин считает абсолютно так же и даже больше: он оказывает такую честь, что соглашается стать моим соавтором.

Я замолк и внимательно вгляделся в Четвергина. Очень важно было не пропустить его реакцию. Мне хотелось знать, что он об этом думает?

Начальник отдела и бровью не повел. Лицо его было невозмутимо, он безучастно смотрел мне прямо в глаза, ожидая, что я еще скажу.

Я чуть прокашлялся.

— И еще… Товарищ Гридин советует мне отозвать свое предложение обратно и вернуть его уже за двумя подписями.

Теперь в меня пристально всмотрелся Четвергин. Он пытался понять: действительно ли я уж так туп или только прикидываюсь. Я глядел на него открыто я доверчиво. Четвергин ничего мне не ответил, видимо, решил на этот раз промолчать, и все так же настороженно глядел мне в глаза.

Я решил его подтолкнуть:

— Так вот… Хочу с вами посоветоваться…

Он пожал плечами:

— Не знаю… Решать вам. Желаете за двумя подписями — пожалуйста, мы препятствовать не станем. — И добавил: — Да и так ли это существенно, одна или две подписи? Главное, чтобы предложение прошло.

— Простите, — перебил я его, — не понял.

Раздражаясь, что я вынуждаю его говорить больше, чем он хочет, начальник отдела пояснил:

— Я имею в виду то обстоятельство, что от товарища Гридина в первую очередь зависит судьба вашего авторского свидетельства.

«Так, — отметил я. — Ясно. Гридин номер два. Лад но, бог с ним. Я просто хотел узнать это и узнал».

Я встал, улыбнулся и, пожав вспотевшую ладонь Четвергина, пошел к выходу.

— Да! — остановился я у дверей. — Совсем забыл. Передайте, пожалуйста, товарищу Гридину, что соавторство с ним мне пока не по плечу. Не дорос!

Шагая коридорами, я видел перед собой застывшее лицо начальника отдела. Он явно не ожидал от меня такой «черной» неблагодарности.

На другое утро я забрал свой мешок, сел в поезд и покатил обратно в Сургану.

За окном уже вовсю бушевала весна. Очередной? который уже по счету, май родился теплым и ярким, Я глядел на зелень полей, редкие перелески, на проносящиеся столбы, дома, сверкающие под солнцем речушки, на бесконечные провода, рельсы, на пролетавших птиц, на далекие маленькие фигурки людей, а огромное синее небо, под которым творилась вся эта жизнь, и удивлялся тому, что не испытываю дурного настроения. Четвергины, гридины — эти люди показались мне вдруг нереальными.

Передо мной каждую секунду, минуту, год, и так из столетия в столетие, зарождалась жизнь. И поражало то, что она не только не уставала от своего гигантского труда, но и всякий раз при этом будто радовалась себе.

Я вдруг ощутил, что тоже способен на такое: освобождая душу от тяжести обид и неудач, как бы рождаться заново, творить себя вновь. И тогда я сказал себе:

«Пройдет десять, двадцать, пусть даже тридцать лет, но дело мое признают. Все! другого исхода нет. Существуют незыблемые, объективные законы природы, которые неподвластны воле людей, какими бы званиями, чинами или постами они ни обладали. Один из таких великих законов: человек, человеческое общество не могут постоянно двигаться вспять или стоять на месте. Механизм существования человека заведен на прогресс. И как бы ни хотелось этого отдельным индивидуумам, остановить его они не способны».

Вернувшись домой, я со страстью погрузился в работу…

Применять свой метод на людях мне по-прежнему не разрешали.

Заведующий больницей Сытин заявил вполне определенно:

— Люди не игрушки. Забавляйтесь с собаками!

В ответ я ему показал фотографию одного животного, которому удлинил ногу уже на четыре сантиметра.

Сытин отрезал:

— Все ваши эксперименты — чистейшая авантюра!

Я спросил:

— Но почему?

— Потому что человек — это, простите, не собака! Вам ясно?

Не сдержавшись, я ответил:

— К этому вопросу надо подходить индивидуально.

Сытин задохнулся, гневно указал мне на дверь.

Потом я пожалел о своей выходке: нервы надо все-таки беречь, они еще ох как пригодятся.

Продолжая совершенствовать свой метод в виварии, я написал несколько статей об аппарате. Они были напечатаны в специальных медицинских журналах.

Как на них отреагировали, я не знал. Вскоре меня снова пригласили в столицу. На этот раз я получил вызов от Всесоюзного научного общества по распространению знаний.

Мне предложили выступить с докладом.

В Москву я привез с собой массу чертежей, чемодан с готовыми аппаратами и двух прооперированных мною собак.

В докладе я сказал:

— Из года в год в нашей стране, да и не только у нас, образуется целая армия больных, которые считаются неизлечимыми. Гипс перед их недугами бессилен. Я не отвергаю его совсем, он уместен в случаях простейших переломов, однако на положении прежнего «бога» гипсовая повязка находиться уже не может. К сожалению, в нынешних условиях она не может быть универсальным средством. Это не значит, что вместе с ней исчерпали или когда-нибудь исчерпают себя травматология и ортопедия. Мною предлагается совершенно новый метод лечения. Суть его стоит в том, что в отличие от общепринятых положений я считаю, что кость, в том числе и человеческая, способна регенерировать, обладает свойством расти. Вот наглядный пример.

Я поставил на стол мохнатую дворняжку с аппаратом на задней правой ноге.

— Подойдите сюда кто-нибудь, пожалуйста.

На сцену поднялся солидный пожилой мужчина.

Я попросил его:

— Попробуйте определить, насколько нога в аппарате длиннее остальных?

Он чуть отошел, прищурился. Наконец сказал:

— Сантиметров на десять!

— На восемь! — поправил я его.

По залу прокатилась легкая волна изумления.

— Спасибо, — поблагодарил я мужчину.

Он вернулся на свое место.

Из ящика я извлек вторую собаку.

— Вот еще пример. Взгляните, пожалуйста, внимательно на ее переднюю лапу.

Публика опять заволновалась, зашумела — лапа была очень сильно искривлена, причем не внутрь, а наружу.

Я сказал:

— Ни длинная, ни кривая нога, как вы понимаете, собаке не нужна. Я сделал это лишь для того, чтобы мои эксперименты были более убедительными и доказательными.

Совершенно неожиданно раздались аплодисменты. Переждав их, я указал на развешанные чертежи.

— Все это удалось мне совершить посредством моего аппарата. Конструкция его не очень сложная. При желании с ним может ознакомиться каждый. Однако не следует думать, что только одно наложение аппарата на конечность уже гарантирует успех. Главное достоинство аппарата заключается в том, что, помимо прочного удерживания отломков костей относительно друг друга, он позволяет регулировать «костеобразование». Гипс такой возможности не дает.

В общем, собранию ученых я выложил все, что знал о своем методе. В конце доклада выразил огорчение, что мне не разрешают использовать аппарат при лечении людей и, более того, до сих пор, а прошло уже около года, как аппарат был отправлен на утверждение, я не получил на него авторского свидетельства. Подобное отношение к новому методу мне непонятно.

После доклада мне устроили бурную овацию.

Такого в моей жизни еще не случалось.

Через день мне позвонил Четвергин и попросил срочно явиться в министерство.

Когда я приехал, он и Гридин наперебой принялись поздравлять меня. Слушая их, я подумал:

«А кишка-то у вас оказалась тонка. Испугались огласки. Так что давайте подобру-поздорову мое авторское свидетельство».

Что им и пришлось сделать.

Возвращаясь домой, я чувствовал — начинается новая полоса в моей жизни.

Вскоре меня вызвал второй секретарь городского комитета партии Сутеев. Секретарь, коренастый мужчина с умным приятным лицом, крепко пожал мне руку, предложил сесть.

Оказывается, мы встречались — когда-то давно вместе отдыхали в доме отдыха нашей областной больницы. В то время он был инструктором горкома. Меня Сутеев узнал — видимо, вспомнил фокус со шляпой, — улыбнулся и сказал:

— Никак не предполагал, что вы и есть тот самый Калинников!

Я удивленно посмотрел на него.

Сутеев пояснил:

— До городского комитета партии дошли слухи, что якобы в нашем городе появился некий врач, который сам сделал массу занятных вещей, а ему вроде бы не дают развернуться. — И спросил: — Так или нет?

— Слухи точные, — подтвердил я. — Только вещ мои не занятные, а насущно необходимые.

Секретарь улыбнулся и спросил:

— Кому?

— Десяткам тысяч больных!

— Ого! — произнес Сутеев. — У вас и масштабы!

Он обстоятельно расспросил меня о сути нового метода. Особенно второго секретаря заинтересовали цифры, свидетельствовавшие о прямой материальной выгоде моего изобретения для государства.

Сутеев вдруг спросил:

— Чем конкретно вам можно помочь? Не ожидая такого вопроса, я несколько растерялся, неуверенно проговорил:

— Если это возможно… Мне необходима хотя бы одна небольшая палата. Хотя бы коек на десять, где я смог бы применить свои аппараты.

Он спросил:

— И все?

Я кивнул. И напрасно: надо было просить больше.

— А как у вас с жильем? — поинтересовался секретарь. — Вас все устраивает?

Я ответил:

— Да вроде бы. Есть где спать, где книги положить, что еще нужно? Вот, правда, после, видимо, проблема возникнет. Подрастет дочка, я ее заберу к себе — тогда, конечно, тесновато будет… — И тут же поспешно сказал: — Но это не сейчас, года через три.

— Вот и хорошо. Тогда и подумаем. — Сутеев поднялся из-за стола, протянул мне руку и сказал: — Пока ничего определенного обещать не могу. Послезавтра на бюро горкома я доложу о вас и о вашем методе.

Через две недели меня пригласил к себе в кабинет Сытин, раздраженно сказал:

— Занимайте в конце коридора палату на восемь человек и делайте там что вам заблагорассудится. Но учтите — ответственность за вас я с себя снимаю! Официально я заявил об этом горкому партии.

В ответ я только кивнул и вышел.

Заведующего я переносил с трудом, как, впрочем, и он меня. Наша взаимная неприязнь походила на биологическую несовместимость. Как живая клетка не могла контактировать с мертвой, так и я с Сытиным. Кроме преувеличенного мнения о собственной персоне, людей, подобных Сытину, раздражала всякая попытка другого человека поколебать их привычное, заскорузлое мышление. Я знал, что мы с ним не уживемся. Он, вероятно, догадывался об этом тоже.

Как ни хотелось мне попробовать аппарат сразу на самом тяжелом больном, начал я все же с простых случаев. Мое положение было крайне шатко — я не мог позволить себе ни одной неудачи. На аппараты мне по-прежнему приходилось тратить почти всю зарплату. Первыми пациентами я выбрал двух слесарей-точильщиков. Они являлись передовиками труда и хорошими специалистами. Завод металлических конструкций, где они работали, этими людьми дорожил и твердо пообещал мне в счет своеобразной компенсации за успешное излечение своих работников сделать пять комплектов аппаратов. Для меня это было бы большой поддержкой.

С людьми сразу возник ряд сложностей.

Во-первых, все они боялись одного лишь вида моего аппарата. Во-вторых, железные спицы, которыми я протыкал кость в нескольких местах, вызывали немалую боль. От этого у больных, по их собственным признаниям, возникало жгучее желание тотчас сорвать с себя страшную конструкцию и швырнуть ее в окно. Удерживал их лишь страх испытать еще большую боль.

Однако через неделю, самое большое другую они привыкали к конструкции — аппарат становился как бы частью их тела. Проблема, которая возникла впоследствии, оказалась гораздо сложнее — пациенты упорно не хотели расставаться с аппаратом. Они боялись, что без него уже не смогут ходить, и, когда наступала пора снимать конструкцию, больные прятались от меня. В самом прямом смысле этого слова их приходилось отлавливать.

Однако самая большая трудность состояла в том, чтобы заставить всех своих больных передвигаться на второй или третий день после операции.

Они умоляюще смотрели на меня и отрицатель но качали головой.

Я настаивал:

— Вставайте, вставайте! Берите костыли и поднимайтесь!

Больной в ужасе восклицал:

— Да что вы, доктор! Мне же только вчера сделали операцию!

Я терпеливо убеждал:

— Ну и что же? Температура у вас нормальная.

— Да.

— Вот и вставайте!

Пациент опять ужасался:

— На больную ногу?

— И на здоровую и на больную.

— Так она же сломается!

Я объяснял:

— Не сломается. Ваши костные отломки надежно держит аппарат.

Больной упрямо отнекивался.

И все-таки они у меня пошли. Кто на второй, кто на третий, а самые нерешительные на пятый день. С каждым разом все смелее ступая на ногу в аппарате, мои больные зашагали по палате, по коридорам. Но самой большой победы я добился тогда, когда заставил их играть в волейбол.

Увидев это, Сытин кинулся в горком партии и обвинил меня в дремучем волюнтаризме и в издевательстве над больными.

Ко мне сразу прибыла комиссия из трех человек, среди которых был и Сутеев.

— Вот! — торжествующе показал на моих пациентов Сытин. — Полюбуйтесь!

В это время больные толпились на лестничной площадке, которая заменяла им «курилку», вовсю дымили, с любопытством смотрели на нас.

Одного из них представитель комиссии спросил:

— Когда у вас была операция?

— Неделю назад.

— А с какого времени вы ходите?

— Четвертый день.

Сутеев поинтересовался:

— И что ощущаете? Больно?

Больной усмехнулся:

— А вы как думаете? Если бы вам только что кости Составили? А вообще помаленьку привыкаю.

Позже в кабинете заведующего Сутеев спросил меня:

— В чем заключается необходимость, чтобы ваши больные так быстро вставали на ноги?

Я пожал плечами:

— В сути моего метода.

Сытин язвительно произнес:

— А поконкретнее можно?

Я повернулся к нему, спокойно сказал:

— Лично вам я пробовал объяснять это не один раз. И всякий раз мой метод вас не интересовал.

— Хорошо, — согласился заведующий, — теперь интересует. Так что уж объясните.

Как ни хотелось мне отвернуться от его самодовольной физиономии, я все же сдержал себя:

— Прежде всего вы должны поверить, что в отличие от гипса аппарат гарантирует неподвижность костных отломков. То есть, ступая, а поначалу лишь чуть приступая на больную Ногу, пациент может не опасаться, что отломки сместятся. Второе — при ходьбе у человека нормально протекают процессы кровообращения, лимфообращения, нервные реакции, которые способствуют более активному сращиванию кости, соответственно сокращаются сроки лечения. Вам прекрасно известно, что в лежачем состоянии все естественные процессы организма сходят к нулю. При таком положении у больного не может происходить успешное костеобразование. Помимо прочего, необходимо учесть, что ходьба для больного еще и важный моральный фактор. С первых же дней после операции он начинает чувствовать себя полноценным человеком. Я уже не говорю о том, что у моих пациентов не происходит мышечной атрофии и желудочно-кишечных заболеваний, которые неизменно случаются при длительном постельном режиме.

Как говорится, нет худа без добра. Деятельность Сытина пошла мне на пользу. Через месяц меня перевели в госпиталь инвалидов Отечественной войны, где предоставили сразу целое отделение на сорок коек.

 

БУСЛАЕВ

После Америки я почти с месяц энергично тренировался, потом как-то сразу увял. Прыжковый сектор, планка, однообразные тренировки начали вызывать во мне глухое раздражение. Я не понимал, что со мной.

Была середина марта, в Москве шел сырой снег, под ногами хлюпала слякоть, в воздухе словно растворилась какая-то серая промозглость, и мне вдруг очень захотелось тепла. Самого обычного — солнечного южного тепла.

Не знаю отчего, но я вдруг почувствовал одиночество. Несмотря на успех, массу знакомых, шум вокруг моего имени, у меня не было ни одного близкого друга. Существовали лишь приятели — Воробей, Звягин, ребята из сборной. Лучше всех меня знал Скачков. Однако настоящего человеческого контакта между нами не существовало. Мы скорее походили на деловых партнеров: он мне передавал свой опыт, а я ему приносил славу тренера одного из лучших прыгунов в мире.

Неожиданно я ощутил потребность в таком человеке, которому можно было бы признаться в своих слабостях, который бы мог просто пожалеть тебя, выслушать, успокоить так, как умела это делать мать.

Мать, отец, мои братья находились от меня далеко. И дело не в том, что они жили в Сибири, а я в Москве. Просто я стал совсем иным, у меня появились другие интересы. Я давно «оторвался» от них. Мои письма к родителям были очень скупы и коротки. Не потому, что я не любил мать или отца, вовсе нет. Я всегда испытывал и испытываю к ним чувство сыновней привязанности и благодарности за то, что они вырастили меня. Но чувства эти таились глубоко, на самом душевном дне. Острый всплеск любви к родителям захватывал меня в ситуациях почти критических. Например, во время их болезни. А в обыденной жизни были дни, когда я даже не вспоминал о них. «Просто у меня другая жизнь», — оправдывал я себя.

От этих настроений, от душевной усталости я решил бежать. Скачков посоветовал мне махнуть в Кисловодск. Он сказал, что там своеобразный микроклимат, в это время года сухо. Так оно и оказалось.

Сойдя с поезда, я попал в оазис мягкого солнца и первой пробивающейся зелени. Я пересек привокзальную площадь, свернул на улицу и тут же замер. Я все узнал…

Два года назад мне приснился рай. Вернее, некий райский городок. Кривыми улочками он поднимался в гору. Его небольшие дома стояли на таких узких террасах обрывов, что казалось чудом, как они держатся там. Все утопало в диковинной, не виданной мною ранее растительности. Я шагал по улочкам этого городка, поднимаясь в гору, дивился его необычности, а еще больше — теплу. Не солнечному, а тому, что исходило из меня самого. От этого тепла я все любил: воздух, людей, которых я не знал, гору, чугунную ограду, то или иное дерево — все… В этом городке мне ничего не было нужно, ничто меня не тревожило И не обременяло. Я помнил себя совсем другим: честолюбивым, обидчивым и раздражительным — И поражался тому, что, оказывается, я могу существовать и без этого… И тогда я подумал: если и есть рай, так он только внутри нас самих. Ад, видимо, тоже…

В Кисловодске я видел те же изгибы улочек, склон горы и те же дома.

Я говорил себе: «Сейчас будет поворот направо». И улица изгибалась именно в эту сторону. Прежде чем выйти в переулок, я с тихим изумлением загадывал: «А здесь должен быть дом с колоннами».

И он представал передо мной.

Это было невероятно — я был, что называется, в твердом уме и посему объяснил происходящее со мной как результат нервного перенапряжения после соревнований в США.

Несколько лет спустя я наткнулся на интересную статью. В ней описывался случай с человеком, который впервые попал в Ленинград. Поднимаясь с экскурсией на верхнюю площадку Исаакиевского собора, он вдруг обнаружил, что узнает ступеньки лестницы. Он угадывал, что через пролет на одной из них будет скос, в другом месте вместо вогнутой стены будет прямая…

И ни разу не ошибся. Вдобавок этот мужчина заранее знал, что увидит с высоты собора. Не сам город, а изгиб Невы под определенным углом. Все так и вышло. Ученые объяснил и это памятью генов — в Ленинграде, Петрограде, Петербурге или Санкт-Петербурге жили предки этого человека, и на кого-то из них особенно подействовало посещение Исаакиевского собора.

Со мной, видимо, произошло что-то подобное, хотя ни моя мать, ни отец в Кисловодске ни разу не были.

Прожил я там около трех недель — пил минеральную воду, молоко, рано ложился спать, пока наконец не почувствовал, как во мне опять накапливается энергия.

Возвратившись в Москву, я с жадностью включился в работу и через два месяца тренировок, в день открытия Выставки достижений народного хозяйства СССР, установил новый мировой рекорд — 2 метра 23 сантиметра.

Очень скоро второй — 224 сантиметра. На сей раз это произошло в Лужниках на матче СССР — США. Здесь я окончательно «добил» Ника Джемса (он преодолел 220) и близко подружился с ним. Он был веселый, простой в общении, как большинство американцев, парень.

После матча нас пригласил к себе на дачу Звягин — у него был день рождения. Гостей оказалось много. Мне понравилась одна блондинка. От Звягина я узнал, что ее звали Людмила и что она старше меня на полтора года.

На день рождения девушка пришла с симпатичным человеком лет тридцати. Меня это не смутило. Во-первых, я решил, что он для нее не подходит — слишком стар. А потом я уже приучил себя добиваться того, чего хочу. Вдобавок весь вечер Людмила не обращала на меня ни малейшего внимания.

Когда начались танцы, я поднялся из-за стола, подошел к Людмиле и ее кавалеру. Парень повернулся ко мне, спросил вежливо:

— Я могу быть вам полезен?

— Да, — ответил я. — То есть нет… Вот ваша девушка…

Он удивленно вскинул брови:

— Не понял.

Я спокойно уточнил:

— Мне на минуту нужна ваша девушка.

— Зачем?

— Я объясню позже.

Людмила наконец впервые взглянула на меня:

— А в чем, собственно, дело?

Я невозмутимо ответил:

— Я скажу вам это в коридоре.

Ее спутник снисходительно развел руками:

— Видимо, действительно нужно.

Она встала из-за стола, недоуменно пошла за мной к двери. В темноте террасы я осмелел и, схватив ее за руку, потянул в сад. Ошеломленная, ничего не понимавшая, Людмила безвольно шла позади меня и молчала. Я привел ее к забору дачи, повернул к себе и положил ей на плечи руки. И вдруг увидел ее глаза. Они смотрели на меня очень спокойно, с каким-то издевательским интересом. От этого я мигом почувствовал себя болваном, но рук с ее плеч не снял. Она Холодно произнесла:

— И это все?

Я медленно убрал руки в карманы, ничего не ответил.

Людмила сказала:

— Просто на минуту ты вообразил, что уже очень взрослый, правда?

Из одного упрямства я все-таки попытался поцеловать ее. Она сильно оттолкнула меня и дала пощечину. Затем быстро пошла в дом. Такого я еще не испытывал, Я хмуро глядел девушке вслед, почти ненавидел ее и уже знал, что это неправда. Спустя три месяца она стала моей женой.

К дню свадьбы я установил третий мировой рекорд — 2 метра 25 сантиметров.

Меня наградили медалью «За трудовую доблесть» и признали лучшим спортсменом мира. Это был уже настоящий успех.

Как семейный человек, я получил трехкомнатную квартиру в купил автомашину «Волга».

Пожалуй, это был самый счастливый период в моей жизни. Во всех смыслах.

Людмила с работы (она была инженером в конструкторском бюро), я после тренировок — мы торопились домой, чтобы поскорее очутиться вместе. В воскресенье мы долго валялись в постели, отсыпались за целую неделю. Затем, поднявшись, взбадривали себя чашечкой кофе, садились в автомобиль и отправлялись в ресторан обедать. После ехали на какой-нибудь концерт или в театр. Вечером опять катили в ресторан ужинать…

Быта для нас не существовало. Меня нисколько не огорчало, что Людмила ничего не умела готовить, кроме яичницы. Я чуть подтрунивал над ней и пытался научить ее тому, что мог сам: сварить суп, борщ, сделать шашлык, котлеты, поджарить рыбу, разделать курицу, Приготовить манты, пельмени. Моя жена очень старалась, но у нее ничего не выходило. К готовке у нее не оказалось способностей.

Тогда я сказал:

— Плевать! Женщина создана не для базара и не для плиты.

Как впоследствии выяснилось, это была самая легкомысленная фраза в моей жизни.

Очень много мы разъезжали по гостям. Меня, как новоявленную знаменитость, всюду приглашали: то какой-нибудь известный артист театра, то не менее популярный певец, журналист, маститый писатель, кинорежиссер, композитор… На этих «приемах» в мой адрес постоянно сыпались комплименты, и часть их перепадала и моей жене. Ей это было приятно. К моему удивлению, она легко освоилась с ролью супруги известного спортсмена. В гостях она была весела, остроумна, непринужденно беседовала с какой-нибудь знаменитостью кино, и все называли ее «очаровательной». Мне тоже это льстило.

Через три «медовых» месяца я уехал на юг, на очередные спортивные сборы. Здесь Я серьезно засел за книги, так как в последнее время запустил учебу в институте.

Учиться систематически не получалось. Постоянные сборы, частые соревнования, большая нагрузка на тренировках (четыре-пять раз в неделю) — все это отвлекало.

Разумеется, ко мне преподаватели относились гораздо снисходительнее, чем к остальным студентам. Меня это не устраивало. Я четко понимал, что именно сейчас, когда я «на подъеме», надо думать о будущем. Я понимал, что лет через восемь-десять мой «бум» кончится. Это неизбежно. И что я буду делать потом? Работать рядовым тренером? Каким-либо администратором спорта? Вряд ли… После стольких лет славы кануть в абсолютную безвестность — это меня не устраивало. Подобное уже нередко случалось с самыми именитыми спортсменами. Выход я видел такой: институт — аспирантура — крупный специалист своего дела, будь то спортивный руководитель тренер сборной легкоатлетической команды или еще кто, от деятельности которого обязательно зависело бы что-то существенное. По-иному я жить не смогу…

Я добивался свободного посещения лекций и права сдавать ту или иную экзаменационную сессию в индивидуальном порядке. Идя навстречу моему желанию, спорткомитет даже выделил мне преподавателей по наиболее ответственным предметам с которыми я мог бы заниматься индивидуально.

От жены приходили письма чуть ли не каждый день. В них она писала, что скучает, ждет меня не дождется и часто видит меня во сне. В одном письме Людмила сообщила, что я могу скоро стать отцом.

«…Что ты по этому поводу думаешь?»

Я ответил ей:

«…А что ты?»

Она написала:

«…Странно, но я все время представляю, как буду кормить нашего ребенка, как мы вместе станем его купать, пеленать — и мне от этого становится непривычно хорошо. А главное, я и тебя вдруг увидела по-другому. И как любимого мужчину, и как отца своего ребенка. И это, оказывается, Митя гораздо больше того, что я к тебе испытывала до сих пор, хотя я всегда считала, что сильнее, чем я тебя люблю, любить уже невозможно».

Я попытался представить себя отцом — и не смог. В отличие от жены я ничего такого не почувствовал.

Людмиле я ответил:

«…Поступай так, как считаешь сама. Ты женщина, тебе виднее».

Через месяц я вернулся в Москву и нашел свою супругу значительно пополневшей. Я обнял ее и вдруг почувствовал к ней еще большую нежность.

Пробыв дома сутки, я улетел в Японию.

Пригласили туда только четырех атлетов — меня, Звягина, метателя копья и бегуна на длинные дистанции. В Токио должна была состояться очередная Олимпиада. Японцы намеревались разрекламировать и развивать у себя в стране именно те виды легкой атлетики, в которых они отставали.

Руководителем нашей делегации назначили Кислова.

В Японию мы летели двое суток — через Индию и Индокитай, с восемью промежуточными посадками. Полет оказался очень утомительным.

Через шесть часов после прилета нас повезли на стадион в Токио. Там я взял 215 и попросил установить высоту 226 сантиметров. Зачем?

Я нарочно хотел «прощупать» эту высоту в плохих условиях — стадион незнакомый, и я был совершенно измотан полетом. Кроме того, я сознательно шел на такой разрыв в сравнении с предыдущим результатом больше на одиннадцать сантиметров.

Планка слетела, но я не пожалел об этом — я вновь был недалеко от успеха.

Мы выступали в самых разных городах Японии Токио, Осаке, Нико, Иокогаме. Зрителей присутствовало всегда очень много, к русским атлетам японцы проявляли большой интерес.

Принимали нас на самом высоком уровне. В питании и транспорте не было никаких ограничений. Гостиницы нам предоставляли самые лучшие. Устроители нашего турне старались предусмотреть буквально все.

Мы, как говорится, попали «в резонанс». В то время Япония активно налаживала с Советским Союзом контакты.

Меня, как в США, многие узнавали на улицах. Японцы мне очень понравились: приветливые, обходительные, умные и тактичные люди. За пятнадцать дней пребывания в Японии я дал несколько сотен автографов. За это время нам преподнесли массу подарков: изящные безделушки, магнитофоны, транзисторы, а мне лично вручили на одном банкете настоящее жемчужное ожерелье для супруги.

Эта страна оказалась совершенно иной, но не менее интересной, чем Америка. Я не был как следует знаком с японской культурой, все для меня выглядело необычно: создавалось такое впечатление, словно ты попал на другую планету. На всем, начиная с элементарной японской игрушки и кончая токийскими небоскребами, лежала печать какого-то особого экзотичного национального изящества.

В Японии мы совершенно неожиданно сошлись с Кисловым.

Помог этому случай.

Однажды среди ночи (наши гостиничные номера находились рядом) Кислов сильно, судорожно застучал кулаком в стену. Я испуганно сел в постели в спросонья ничего не понял. Он затарабанил еще настойчивее. Я наконец догадался, откуда идет стук, и почему-то сразу подумал, что мой руководитель задыхается. В одни трусах я бросился к нему в номер и увидел его распластанным на постели. Кислов лежал безжизненно, и я грешным делом поначалу подумал, что он уже умер.

— Ванну… — чуть слышно выговорил Кислов. — Горячую ванну…

Он был бледен и не мог шевельнуть даже рукой.

Я тупо стоял над ним и не мог сообразить, что Кислов от меня хочет. Руководитель собрал все силы, с трудом выговорил:

— Почки…

По его стиснутым губам, по побелевшим пальцам, которые судорожно вцепились в край одеяла, я понял, что он испытывает страшные боли. Однако Кислов не издавал ни одного стона.

Догадавшись наконец, что ему надо, я побежал в ванну, наполнил ее теплой водой. Затем вернулся и осторожно взвалил его к себе на спину. Тело Кислова походило на обмякший мешок. Перетащив руководителя в ванную комнату, я бережно опустил его в воду, сам сел рядом на стул.

Минут двадцать Кислое молчал, стиснув зубы. Затем неожиданно позвал меня по имени:

— Дмитрий…

Я повернулся к нему и увидел, что ему уже значительно легче — лицо расслабилось и чуть порозовело.

— Дмитрий… — повторил руководитель.

— Да, — ответил я.

Он тихо проговорил:

— Не говори. Никому… Ладно?

Я не понял:

— О чем?

Он обвел глазами ванную комнату, слабым неверным движением ткнул себя пальцем, с трудом разлепил губы:

— Ну вот об этом…

Я кивнул, потом спросил:

— Может, врача вызвать?

Кислое замотал головой:

— Нет, нет… Нет… Ребятам тоже не говори. У меня это впервые. Пройдет. А если врача, так…

— Что?

Кислое пояснил:

— Какой я главный тренер, если с командой ездить не смогу?

Со следующего дня я стал фактически руководителем нашей делегации. Кислов отдал мне все деньги, документы и поручил договариваться с японцами о всех предстоящих поездках и выступлениях. По его просьбе делал я это втайне от товарищей. Сам Кислов еле стоял на ногах, особенно мучительными для него были переезды из города в город. Однако держался он очень стойко, никто из делегации не заметил даже малейших признаков его тяжелого недуга. Я бы, наверное, так не смог…

Каждую ночь я носил Кислова в ванную. Как-то он вдруг сказал мне:

— Ты прости… Ладно?

Я поинтересовался:

— За что?

— Ну в Риме я тогда на тебя… Помнишь?

— А-а, — отозвался я. — Чепуха!

Кислов долго молчал, потом твердо сказал:

— Не чепуха. — И добавил: — дураки, друг друга не знаем.

Я подумал: «А ведь действительно ничего друг о друге не знаем».

За время пребывания в Японии у нас было пять выступлений. Всегда я прыгал на 218–220 сантиметров. Это было совсем неплохо, тем более что на максимальный результат я и не настраивался.

Обратно мы летели той же дорогой — через Индокитай и Индию. Опять двое суток. Для Кислова этот перелет явился настоящей пыткой. Как руководитель он должен был все время выполнять массу мелких обязанностей, которые по статуту я за него сделать не мог. Например, в Дели явиться в консульство и произвести отметку в наших паспортах. Кислов держался на одной воле. Я всюду водил его под руку. Именно после поездки в Японию я стал глубоко уважать этого человека. И прежде всего за огромную силу воли…

В Москву Кислов прилетел почти трупом. С аэродрома я позвонил его жене, чтобы она вызвала на дом «скорую помощь». Когда мы подъехали к квартире Кислова, санитарная машина уже ждала его, чтобы забрать в больницу.

Впоследствии мы с Кисловым побывали еще в четырнадцати зарубежных поездках. О его приступе в Японии так никто и не узнал.

Людмиле я привез целый чемодан разных кофточек, туфель, платьев. Примеряя наряды, жена смущалась — ей все шло. Наконец она неуверенно спросила:

— Что, все это мне?

Я ответил:

— А кому же?

Больше всего Людмиле понравилось жемчужное ожерелье. Надев его, она радостно прильнула ко мне. Затем сказала:

— Знаешь, я никогда не думала, что смогу быть такой счастливой.

Вскоре я вновь отправился в Америку, в Пало-Альто, на очередной матч США — СССР.

Я быстро обыграл Ника Джемса и остался один в прыжковом секторе.

Мне предстояло бороться только с планкой. В который уже раз я пытался взять два метра двадцать шесть сантиметров.

Пока поднимали и промеряли высоту, я отошел в сторону и, заложив руки за голову, лег в траву. Снизу было хорошо видно, как надо мной нависла огромная чаша стадиона, заполненного зрителями. Все они напряженно нацелились взглядами на меня. И было такое впечатление, будто от того, возьму ли я высоту или нет, каким-то образом зависела судьба каждого из них. Мне сразу стало тяжело. Чтобы отвлечься, я стал думать о сыне. Вчера ночью пришла телеграмма:

«Я родила сына. Людмила».

Я встал. В тишине на электрическом табло чуть потрескивала надпись:

«226… Дмитрий Буслаев… Первая попытка».

Начал моросить мелкий противный дождик. Тщательно, не торопясь, я вытер лицо, руки, плечи тренировочным костюмом и прошел к началу разбега. Остановившись, я ощутил, как на бровях вместе с потом скапливались крошечные дождевые капли. Они зябко дрожали под легким ветром и стекали по скулам. Я неотрывно глядел на планку и не смахивал их — от этих капель мне почему-то было приятно. Потом одна дождинка затекла в глаз. Я провел по лицу ладонью и отвернулся от прыжковой ямы. Я чувствовал, как весь стадион, затаившись, наблюдал за каждым моим движением. Глубоко вздохнув, я встряхнул бедром толчковой ноги и побежал.

И тут же увидел себя со стороны, словно бежал не я, а кто-то другой… Беспристрастно наблюдая за ним, я хотел и не мог уловить в его разбеге, отталкивании, взлете каких-либо огрехов. Все было идеально.

«Он перелетит», — сказал я.

И я перелетел.

Потом — мне показалось, что с момента моего прыжка прошла целая вечность, — я увидел, как зрители вскочили с мест, как они неистово стали размахивать руками, газетами, бросать вверх шляпы, панамы, кепки — и все это как в немом кино. Я ничего не слышал: меня оглушила победа над высотой.

Затем, как вихрь в распахнутые двери, в сознание ворвался рев трибун. Точно из-под земли, передо мной возник Скачков, ткнулся губами в ухо и тут же куда-то исчез. Меня оторвали от него и так подкинули в воздух, что у меня все похолодело внутри. Качали меня судьи и Тренеры, но я вдруг с ужасом увидел, что зрители прорвали заслон полицейских и теперь все сметающей лавиной несутся в сектор. Я понял, что меня сейчас затопчет эта обезумевшая толпа. В тот же миг все будто пошатнулось от напора нахлынувшей публики. Зажатый со всех сторон, я попробовал выскочить из этого человеческого кольца и не сумел. Ко мне тянули растопыренные пальцы, что-то кричали, хватали за майку. Мне захотелось очутиться в железной клетке, я громко закричал:

— Шипы! У меня шины!

Несколько человек уже корчились от боли, потому что меня беспрерывно толкали из стороны в сторону и я наступал на ноги. Пострадавшие от моих шипов пытались выбраться из толпы, но на них напирала сзади, и я отчаянно понял, что меня просто раздавят.

— Шипы! Шипы! Не надо!

Никто ничего не слушал, все начали рвать с меня майку. В один миг от нее остались клочья.

Неожиданно под меня кто-то подсел и, перекинув через плечо, стал, как тараном, пробивать моим телом эту безумную людскую кашу. Это был Кислов.

Вырвавшись из кольца, мы с Кисловым тотчас помчались навстречу шеренге полицейских. Пропустив нас, полиция грудью стала сдерживать набегающую лавину публики, которая кинулась за нами вслед.

Я посмотрел на Кислова: из носа у него текла кровь. Он облегченно улыбнулся, сказал:

— Слава богу… Живы!

Тяжело, загнанно дыша, я кивнул ему.

Дома, в Шереметьеве, мне не дали сойти с трапа, сразу подхватили на руки, понесли через все летное поле к машине. Над, головой я держал «Золотую. Каравеллу» — приз лучшего Спортсмена мира, которым меня наградили второй раз подряд. Вокруг бушевала огромная масса людей. Всем, хотелась. Дотронуться до меня.

Наконец меня втиснули в автомобиль. Когда вся толпа схлынула, я вдруг увидел Людмилу. В стороне от всех, она одиноко стояла на пустом летном поле и плакала. Меня пронзили какая-то жалость и острая нежность к ней, И странно, именно в этот момент я вдруг почувствовал себя отцом. Ответственным за эту женщину, за нашего ребенка.

Машина круто развернулась, подъехала к Людмиле, Я открыл дверцу, сказал:

— Садись быстрее!

Она села, уткнулась лицом в мое плечо и вдруг, не выдержав, разревелась.

Мы медленно покатили с аэродрома. За автомобилем долго бежали люди, стучали мне в стекло, улыбались, что-то кричали.

Я глядел на плачущую Людмилу, на этих людей, на праздник, который творился вокруг меня, молчал и в мыслях просил:

«Не надо… и сын, и жена, и мой рекорд, и эти люди. Не надо все сразу».

Мне стало страшно, я вдруг испугался свалившегося на меня счастья, Я знал — в природе все уравновешено. Всякой мере счастья соответствует такая же доля несчастья. А в моей жизни все пока складывалось очень удачно. Я стал себя убеждать, что это все чушь, неправда, это выдумки писателей, а в жизни все по-иному… И в конце концов, если все даже и так, то бояться собственного счастья бессмысленно! Зачем тогда жить?

От этой простой мысли я словно открыл в своей душе какой-то клапан и жадно опустил в себя все то чем так щедро одаривала меня в этот момент жизнь.

 

КАЛИННИКОВ

Обо мне стала распространяться молва. Постепенно она обрела форму легенды: якобы в Сибири существует такой врач, который может вылечить любого хромого, горбуна и даже лилипута. Этот чудо-доктор так заговаривает человеческие кости, что может удлинить нормального человека до двух с половиной метров. Или укоротить его вдвое.

В этом смысле у меня был почти анекдотичный случай.

Ко мне приехала очень высокая девушка — баскетболистка, ростом 198 сантиметров. Она попросила укоротить ее хотя бы до метра семидесяти. Я спросил:

— Зачем?

Вместо ответа она заплакала. Я ее долго успокаивал, пока не добился вразумительного объяснения. Оказалось, что она любит человека ростом один метр шестьдесят восемь сантиметров. Он ее любит тоже, но ужасно переживает, что она такая рослая, и стесняется появляться с ней на людях. Что ей делать?

Я ответил:

— Ничего. Если его любовь настоящая, он в конце концов победит в себе ложную стеснительность. Так что езжайте домой и объясните ему это.

Девушка отрицательно замотала головой и опять заплакала:

— Ну, доктор! Я умоляю!

Я решительно отказал ей:

— Нет! Если бы вы были больны — другое дело. А так нет! У вас нет физического дефекта, я не имею никакого права калечить вас. Вы меня поняли?

Баскетболистка ничего не хотела понимать и на протяжении недели умоляла сделать ей операцию, подстерегая меня в коридоре больницы, у входа, даже возле дверей моего дома. Я повторял одно:

— Нет!

К счастью для всех, для меня в том числе, все закончилось благополучию. Ее жених, узнав, где она и что собирается делать, срочно прилетел в Сургану и забрал ее обратно. При этом (я был тому свидетелем) он решительно заявил девушке:

— Плевать Если все так, плевал я на то, что люди скажут.

Так что любовь победила.

Из разных областей ко мне приезжали множество пациентов: поломанные, ушибленные, хромые, горбатые, костные туберкулезники, больные полиомиелитом, коротконогие, кривоногие, просто дистрофики и действительно лилипуты.

Куда я их мог деть? У меня было всего сорок коек. Единственное, что я мог сделать, — это втиснуть в то же помещение еще десять больных и тем увеличить их до пятидесяти. Остальных я поставил в очередь. Она оказалась фантастической — учитывая самые сжатые сроки излечения, последний записавшийся больной должен был явиться ко мне через девять лет! Всех прибывающих пациентов я предупреждал об этом, но они все равно соглашались ждать. Иного выхода для них не существовало. Эти люди были приговорены медициной к неизлечимому уродству, в их душе давно угасла всякая надежда на выздоровление. В мой метод они, видимо, не верили тоже, но слухи (пусть на 90 процентов преувеличенные) будоражили их сознание.

Один из таких больных сказал:

— Без надежды не могут жить даже здоровые люди. Если она возникает у калеки, для него это уже иной способ существования.

Больные прибывали самые разные — тихие, нервные, робкие, злые, отчаявшиеся, ожесточенные… Большинство стойко и терпеливо переносили свой недуг на протяжении многих лет, но за них остро страдали близкие. Особенно родители за своих детей.

Как-то пришли ко мне на прием мать со взрослой дочерью. Я спросил:

— Что у вас?

Вместо ответа на середину кабинета вышла симпатичная хромая девушка. Я встал из-за стола, достал из-под медицинской кушетки несколько деревянных кубиков. Один поставил на пол, попросил девушку:

— Встаньте на него, пожалуйста.

Она наступила на него укороченной ногой. Я поглядел на ее плечи — они сразу выровнялись. Укорочение оказалось небольшое — всего пять сантиметров.

Я задвинул кубики под кушетку, сказал матери:

— С таким недугом ваша дочь может ходить не хромая. Но для этого надо потренироваться месяца три-четыре, не больше. Как только у нее войдет в привычку подгибать при ходьбе ногу, расшатывание корпуса исчезнет.

Мать настороженно спросила:

— А операция?

— Зачем? — ответил я. — У нее не такое большое укорочение. Вот смотрите, я вам покажу. Подойдите, пожалуйста, — позвал я девушку.

Она приблизилась, я взял ее за плечи, попросил:

— Попробуйте встать прямее.

Девушка попыталась выпрямиться — не получилось. Одно плечо у нее крепилось вниз.

Я стал ее учить:

— Ослабьте левую ногу… Так… Еще чуть… Хорошо… Теперь очень медленно шагните. Стоп! Вот, вы сразу выпрямили левую ногу, а не надо. Смотрите на меня.

Я повернулся к ней спиной, поставил две ноги вместе. Потом осторожно приподнял левую ногу, слегка согнув ее, плавно шагнул.

— Видите?

Девушка кивнула.

— Вот, попробуйте так, Она шагнула — у нее почти сразу получилось.

Пытаясь успокоить мать, я сказал:

— У нас вообще у всех одна нога короче другой, мы просто этого не замечаем. Как только человек теряет ориентиры, в лесу, например, он сразу начинает блуждать. Почему? Да потому, что у него одна нога короче и он начинает ходить по кругу. Вы меня понимаете?

Мать возмущенно смотрела на меня:

— Нет, ничего не понимаю! девочке нужна операция, а вы мне про какой-то лес рассказываете!

Я сел за стол, терпеливо объяснил:

— Я уже сказал, что операция ей не нужна. Мы не можем оперировать всех желающих. Мы ставим на очередь больных с укорочением не меньше четырнадцати сантиметров. У вашей дочери нет ничего страшного, поверьте мне.

Мать воскликнула:

— Как это «ничего страшного»! Хотела бы я посмотреть, как бы вы рассуждали на ее месте! Если б у вас одна нога была короче на пять сантиметров?!

Я ответил:

— Возмущаться не надо, я в этом не виноват.

— А кто же? — со слезами на глазах вскричала мать. — Вы же врач, вы обязаны, а у вас… у вас просто нет сердца.

— Мама… — попробовала остановить ее дочь.

— Погоди! Нет, вы мне скажите… Ей что, выходит, всю жизнь быть хромой!

Я молчал. Мать вдруг не выдержала и беззвучно заплакала.

Я сразу сказал:

— Вот это не надо. Это напрасно.

— Доктор! Ну пожалейте, ну, доктор! — отчаянно заговорила она сквозь слезы. — Я умоляю вас, доктор!

Я строго приказал ей:

— Не распускайте себя! Вы слышите, не распускайте! Я ее все равно не могу положить. Поймите, у нас всего сорок коек, и их занимают самые тяжелые больные. А другие будут ждать восемь, девять лет, чтобы лечь к нам в больницу! Ну если хотите, вставайте в очередь…

Мать подняла заплаканное лицо, горько сказала:

— Ей двадцать три года. А сколько будет тогда? А она сказала, что никогда не выйдет замуж, доктор!

Ее дочь высоко, нервно выкрикнула:

— Мама!

Мать сразу смолкла. Опустив глаза, девушка прошептала:

— Вы извините ее, доктор. Пожалуйста…

И, прихрамывая, вышла из кабинета. Судорожно всхлипнув, мать медленно двинулась за ней.

Навалившись на стол, я долго сидел в тоскливом оцепенении. Мою душу переполняла жалость к этим людям, ощущение собственного бессилия и какое-то злое недовольство собой.

И я пообещал себе:

«Придет день, и у меня вместо сорока коек будет сто… двести… как можно больше. Я все сделаю для этого! Все, чтобы им помочь!»

Я глубоко заблуждался.

Впоследствии, через пятнадцать лет, когда у меня стало 360 коек, очередь не уменьшилась, больные по-прежнему ждали восемь — десять лет. Я не уставал поражаться тому неисчислимому количеству страждущих, которые нуждались в помощи лишь в моей области медицины. Основную массу составляли «старые» больные: покалеченные войной или с рождения обделенные природой. Эти пациенты (за исключением немногих, которых несчастье особенно ожесточило), как правило, обладали щедрой душой. В жизни они больше всего ценили не благополучие и даже не само здоровье, а человеческое отношение к ним физически нормальных людей.

Одного я как-то спросил:

— Почему вы такой нелюдимый?

Он ответил:

— А как бы вы относились сами к этим людям? Если бы девятнадцать лет подряд извивались при ходьбе во все стороны, точно скоморох. Да еще при этом чуть ли не каждый день видели, как на тебя указывают пальцами и пугают тобой маленьких детей: будешь баловаться, на этого дядю станешь похож!

По-моему, нет ничего бесчеловечнее, чем здоровое, разумное, но бездуховное животное, называющее себя человеком.

Постепенно я стал браться за более сложные случаи. Научившись посредством аппарата управлять костеобразованием, я убедился в возможности излечивать таких больных, которых до сего момента травматологи считали безнадежными: укороченные на 10–20 сантиметров конечности, врожденные вывихи, туберкулез кости, сильная кривизна ног. Увы, не все и не всегда выходило у меня гладко, но, ежедневно накапливая опыт, я приобретал уверенность я справлялся с подобными операциями все успешнее. Дольше всего я ломал голову над проблемой удаления ложных суставов. Как они образуются? Очень просто. Человек сломал кость, ее принялись лечить, а она не срослась. В этом месте возникает новый промежуточный сустав, который может сгибаться и разгибаться во все стороны. С подобным суставом человек способен выполнять легкую работу, но в любую секунду от неосторожного движения нога ломается снова.

Ложные суставы уже издавна пробовали удалять многие травматологи — успеха не было ни у кого. Сделать это не позволял все тот же гипс, который, наоборот, даже способствовал их образованию.

Я начал рассуждать так.

Раз мой аппарат способен прочно удерживать костные отломки в неподвижном состоянии, то ненужный сустав, видимо, можно просто раздавить при помощи сильного сжатия и, зафиксирован это положение, ждать, когда кость срастется в одно целое.

У меня была тяжелая пациентка — двадцатилетняя балерина Светлана Немышева. Она попала в автомобильную катастрофу, три года лечилась в нескольких лучших клиниках страны. Но там ей ни чем не помогли. У нее возникло укорочение левой голени на 16 сантиметров и ложный сустав. Девушка была красивая, изящная, точно цветок, и молчаливая. Свое несчастье она переносила очень стойко. Глядя на нее, я удивлялся мужеству этого хрупкого создания. До поступления ко мне ей сделали четыре операции — ни к чему хорошему, как я уже сказал, они не привели. В Сургану Светлана приехала уже от отчаяния, она была согласна на ампутацию ноги. Помимо большого укорочения и ложного сустава, у нее еще началось и загнивание кости — остеомиелит.

Девушка честно сказала:

— Я ни во что не верю, но все равно вы моя последняя надежда. Если сочтете нужным отрезать ногу, отрезайте. Больше мне ехать некуда, я все перепробовала.

Я ответил:

— Ампутировать вашу голень никогда не поздно, давайте сначала подумаем.

А думать надо было прежде всего о том, как произвести хирургическое вмешательство при остеомиелите. Во всех пособиях, учебниках по травматологии и ортопедии подобные эксперименты категорически запрещались. Если хирург шел на операцию при показаниях ва загнивание кости, это расценивалось как преступление.

Но на собаках я такие операции проводил. И как пи странно, но в результате операций загнивание кости ликвидировалось. Само по себе. Почему, я толком не знал. Правда, кое-какие догадки у меня были.

Неделю спустя я вызвал к себе в кабинет Немышеву. Она вошла на костылях, с поджатой ногой, в стеганом больничном халате. Я посмотрел на ее усталое красивое лицо, и Немышева чем-то напомнила мне ту женщину, которую я видел во время бомбежки в Армавире. И сейчас, глядя на Немышеву, я подумал, что обязательно справлюсь с ложным суставом.

— Ну как самочувствие? — спросил я ее.

Она опустила глаза, пожала плечами: мол, что за дурацкий вопрос?

— Светлана…. — назвал я ее по имени.

Что-то почувствовав, девушка вскинула на меня напряженный взгляд, И столько в нем было мольбы, ожидания, немой надежды, что я невольно увел глаза от девушки, стал Перекладывать какие-то бумаги на столе, боясь встретиться с ней взглядом.

— Светлана, — повторил я, — я хочу с вами рискнуть… Вы меня поддержите?

— Девушка глухо спросила:

— В чем?

Как можно спокойней я объяснил:

— Я хочу произвести операцию, которую при вашем положении делать запрещается.

Немышева неотрывно смотрела на меня и молчала. После долгой паузы я откровенно признался ей:

— Я боюсь… То есть не могу поручиться за исход. Такие операции я проделывал только на собаках.

Светлана напряженно произнесла:

— И что собаки?

Я поглядел на нее, осторожно ответил:

— С собаками все хорошо. После операции загнивание кости прекращалось.

Девушка отчаянно подалась вперед, стиснула сразу побелевшие тонкие пальцы.

— Доктор! — прошептала Светлана.

Я предупредил:

— Но вы не обольщайтесь!

— Господи, — тихо произнесла она. — Доктор… Если есть хоть один шанс, делайте со мной все, что хотите. Прошу вас…

Я ответил:

— Шанс есть.

Впервые за все время нашего знакомства девушка еле заметно улыбнулась.

Я тщательно подготовился к операции. Во-первых, я продумал массу деталей. И кроме того, у меня был уже немалый опыт таких операций на собаках.

Через три месяца загнивание кости у Немышевой прекратилось, а нога удлинилась на шесть сантиметров. Однако ложный сустав, как я его ни сдавливал аппаратом, по-прежнему оставался.

Я начал, как говорится, ломать голову над этой проблемой. У меня есть твердое убеждение: в природе давно все существует. Абсолютно все! Решение любой проблемы! В том числе и моей. А голова нам для того и дана, чтобы нащупать проблему а извлечь ее из некоего невидимого мира. Говоря образно, рукой снять с полки все, что тебе нужно. В этом невидимом мире все тоже «лежит» на «полках». И я точно знаю это. И мне это страшно помогает: я уверен, что не напрасно «ломаю» свою голову. Придет час, и я достану «с полки» именно то, что мне нужно. Так и произошло. Меня вдруг осенило: не сжимать надо костные отломки в ложном суставе, а растягивать!

Я сделал вторую операцию — через полгода Немышева ушла от меня на двух ногах. Забегая вперед, скажу: через два года она написала мне письмо, что приступила к первым репетициям.

Хорошо рассказывать об удачах, хуже, когда вспоминаешь о неприятностях. Как говорится, я опять «встал поперек дороги». Теперь уже новому своему начальнику, заведующему госпиталем Краковскому. Внешне очень интересный, респектабельный мужчина, он был неплохим специалистом в области сердечно-сосудистых заболеваний, а я (так, видимо, он считал) начал «затмевать» его авторитет. В его госпитале, без его согласия, решением горкома партии мне выделили еще одну палату и процедурную, увеличив общее число коек до шестидесяти. Однако более всего Краковского нервировали разговоры о моем методе, а главное — нескончаемое паломничество людей, направляющихся ко мне на консультацию. Если Сытин был элементарным обывателем в науке, жаждущим покоя в жизни, то Краковский был честолюбив, не мог перенести чужую славу.

Разумеется, я это понимал, поэтому старался держаться подчеркнуто скромно и незаметно. Мне очень не хотелось вновь куда-либо перебазироваться.

К сожалению, человеческая подлость иногда эффективнее любой дипломатии.

В облздравотдел поступило анонимное письмо. Меня обвиняли в том, что я занимаюсь необоснованны ми экспериментами, которые серьезно угрожают здоровью пациентов.

Вот выдержка из письма:

«…В век научно-технического прогресса, — возмущался анонимщик, — в то время, когда весь советский народ единодушно радуется пуску в эксплуатацию первой в мире атомной электростанции, С. И. Калинников грубо и беспардонно попирает самые элементарные правила медицины, в частности производит хирургическое вмешательство при остром остеомиелите…»

Имелся в виду случай с Немышевой.

Незамедлительно явилась комиссия. Она убедилась, что от моего «грубого попирания» загнивание кости у девушки прекратилось.

Меня спросили:

— Каким образом?

Я ответил:

— Точно не знаю… Вероятно, при наложении аппарата создается своеобразное биологическое поле, которое и препятствует загниванию.

Краковский воскликнул:

— Но ведь вы опасно рисковали? Полной уверенности, что остеомиелит приостановится, у вас не было.

Я терпеливо пояснил:

— Во-первых, я произвел много удачных опытов на собаках. А во-вторых, извините, без риска нельзя кататься даже на карусели. Тем более быть хирургом. Что касается конкретно Немышевой, то риск здесь равнялся нулю — она прибыла с рекомендацией на ампутацию конечности. Главное в другом: я считаю, что многие медицинские постулаты безнадежно устарели. И чем скорее мы, врачи, поймем это, тем лучше будет для больных.

Краковский только фыркнул.

Проверяющие уехали от меня неудовлетворенными. После них прибыла уже заместитель заведующего Сурганским облздравотделом Ломова. Она полностью соответствовала своей фамилии — крупная, широкоплечая, с громким голосом. Однако, несмотря на такую внешность, она оказалась вдумчивым симпатичным человеком.

В течение недели она спокойно разобралась во всех «необоснованных экспериментах» и по-настоящему заинтересовалась моим методом.

Прощаясь, она сказала:

— Работайте спокойно. Чем смогу, помогу обязательно. Надо подумать о вашей базе — с такой далеко не уедешь.

И действительно, впоследствии Ломова неоднократно меня поддерживала.

Больные беспрерывно прибывали. Число разрабатываемых мною методик росло — я уже не справлялся один. Пора было обзаводиться помощниками, людьми, которые бы верили в мой метод.

Первого мне просто прислали. Все та же Ломова. Закончив Саратовский мединститут, он прибыл в Сургану по распределению. Звали его Володя Полуянов. Это был высокий блондин, с голубыми глазами, лет двадцати двух, физически очень крепкий. Обо мне, о моем методе он уже кое-что слышал, но особого желания специализироваться в области травматологии и ортопедии не имел — его больше привлекала внутриполостная хирургия.

Я предложил ему поработать у меня временно. Мол, если не понравится, что ж, ничего не поделаешь, держать не стану.

Через два месяца работы он влез с головой в мой метод и занимался им на протяжении последующих семнадцати лет вплоть до сегодняшнего дня, став одним из лучших и самых верных моих помощников.

Говорят: «первый блин комом». По счастью, так бывает не всегда. С Володей мне повезло сразу. Помимо трудолюбия, пытливого и изобретательного ума, у него оказалось природное чувство пациента. И что не менее важно, я наконец обрел человека, с которым мог делиться всеми своими новыми замыслами, сомнениями и даже самыми бредовыми идеями. Характер у Володи был прямой, он никогда мне не льстил и, если не соглашался со мной, особо не деликатничал и в выражениях не стеснялся.

Через год жена Володи Полуянова собрала свои вещи и уехала обратно в Саратов. В какой-то степени ее можно было понять: Сургана был в то время более чем скромный городок, некуда пойти, нечего посмотреть. Ни Большого театра, ни Елисеевского магазина, ни ГУМа у нас не было. И если к этому добавить примерно такое же жилье, как у меня, отсутствие всяких перспектив на квартиру и не очень большую зарплату мужа, то, естественно, обжитый Саратов казался жене Полуянова просто райскими кущами.

Некоторое время Володя колебался и все же за супругой не поехал. Полуянов сказал мне:

— Здесь я почувствовал перспективу. Я не о карьере, главное не в этом. Пусть я всю жизнь буду простым ординатором, но для своего самоутверждения мне достаточно уже того, что в совершенно неизведанной области я занимаюсь нужным делом. Понимаете?

Я ответил:

— Да.

На протяжении нескольких месяцев Володя наезжал к жене в Саратов, уговаривал вернуться. Его супруга так и не согласилась, и они развелись.

Не знаю, почему уж так повелось, но ученых изобретателей, в общем, всех людей, одержимых своим делом, нередко изображают как фанатиков и вроде бы на словах перед ними преклоняются, но относятся к ним с сочувствием, как к недотепам. Несчастные, мол, люди — жить не умеют.

Неверно! Фанатизм связан с муками и страданиями. И чаще всего с бессмысленными. Ученый, исследователь, если он настоящий, — не мученик, а эпикуреец, стремящийся к наслаждению. Причем в высшем смысле этого слова — самое большое наслаждение он получает не от изысканнейшей пищи, вина, хороших сигарет и иных чисто материальных вещей, которые ему, кстати, тоже не чужды, а от познания.

Природа похожа на бездонную бочку — сколько будут существовать люди, столько они будут пытаться познать ее сущность. Посему наслаждение ученого так же длительно, как вся его жизнь.

Понимал ли все это Володя Полуянов в тот период — не знаю, но чувствовал — наверняка.

Другой помощник, молодой парень богатырского сложения, с пышной шевелюрой, Валерий Мохов, отыскался на республиканской конференции травматологов и ортопедов. Оказывается, три года назад, когда я еще и не думал об учениках (в моем распоряжении тогда имелось всего десять коек), Мохов побывал у меня на двухнедельной практике. Заразившись идеей нового метода, он вернулся в свой городок и после окончания мединститута стал применять аппарат при самых простейших случаях. У Валерия не было точного научного представления о новой методике, действовал он почти вслепую, но даже при таких обстоятельствах ему удалось получить несколько неплохих результатов.

Я предложил Мохову переехать в Сургану, он тотчас согласился. При этом Валерий знал, что зарплату в моем отделения он будет получать на двадцать рублей меньше, чем на прежней работе, а жить ему первые полтора-два года придется в общежитии.

Я спросил его:

— Почему вы так легко идете на это?

Он широко улыбнулся, весело ответил:

— Холостяк!

За последние семнадцать лет таких учеников, как Полуянов и Мохов, у меня прибавилось еще пятеро. Без них мне сегодня пришлось бы очень туго.

Людей, которые искренне увлекались новым направлением в травматологии, в отделении появлялось немало, однако в суете повседневной работы, неурядиц в быту у них зарождалась неуверенность, что метод когда-нибудь пробьет себе широкую дорогу они уходили, на их место заступали другие — вновь начинала крутиться «мельница судеб и характеров».

Вскоре заведующей облздравотделом назначили Ломову. Благодаря ее поддержке мне наконец удалось поставить изготовление аппаратов на производственную основу — в порядке шефской помощи один из заводов обязался изготовлять не меньше пятидесяти комплектов в год. Это было, конечно, еще маловато, но дело сдвинулось с мертвой точки. Я почти перестал тратиться на свои железки, мне как заведующему отделением повысили зарплату, а самое главное, выделили однокомнатную квартиру. В то время это была большая редкость. Короче, впервые в жизни я почувствовал себя относительно обеспеченным.

Через два месяца после новоселья я снова женился и сразу же привез к себе из Дятловки дочь. Хозяйство в селе осталось на матери и сестрах…

Дочка пошла в школу, присматривать за ней стала моя супруга Таня. Моложе меня на пять лет, она работала рентгенологом в нашем госпитале. Не скажу, что Таня была очень красивой — меня в ней привлекла неброская, тихая женственность.

Ухаживать я по-прежнему не умел. Дарить цветы, ходить на свидания, что-то такое там говорить — все это было для меня сущей мукой. Но с Таней все было иначе. Я вдруг почувствовал, что эта женщина может быть настоящим другом. Она примет все мои недостатки и достоинства.

К моей дочке Таня относилась без сентиментальности, с ровной нежностью и очень скоро стала ей необходима. Матерью Надежда стала называть ее уже через год.

Я для нее оказался не «сахар»: вспыльчивый, раздражительный, а главное, меня почти никогда не бывало дома, до двенадцати ночи я был на работе, до трех-четырех утра сидел за книгами или над статьями, к девяти снова к больным. И так изо дня в день. Ничего особо хорошего Таня со мной не видела. Что ей помогало нести бремя такой жизни, я толком не понимал, Я даже не знал, любил ли я ее, как об этом пишут в стихах и книгах. Четко я чувствую одно — она стала моим самым надежным «тылом». Таня никогда не говорила мне об этом, но я уверен, что в самую тяжкую для меня минуту она окажется ближе всех, Я так чувствую.

К тому времени, когда Таня родила дочку, мое отделение расширилось еще на одну палату (стало семьдесят коек), я излечил уже больше шестисот больных, В медицинских журналах мне удалось поместить несколько статей и выступить на трех межобластных и межреспубликанских конференциях травматологов и ортопедов с краткими докладами. Меня сразу встретили «в штыки».

Вот несколько выдержек из высказываний крупных специалистов о моем методе.

«…Подобная методика противоречит всем правилам и установкам такого солидного учреждения, как наш институт. Напрашивается один вывод — она неверна в корне».

«…Такой слесарный подход к хирургии не может быть взят на вооружение нашей медициной».

«…дешевые трюки провинциального врача».

«…Авантюризм».

«…Кустарь-одиночка».

«…Шаман».

«…Шарлатанство».

В ответ на подобные обвинения я приводил лишь один довод:

«…Прежде чем что-либо напрочь отрицать, надо убедиться в этом практически. Иначе — приехать в Сургану и хоть одним глазом взглянуть на бывших больных, излеченных моим методом. Разве это не разумно?»

Мне не только обещали, но даже угрожали приехать — ко мне не приехал никто.

И действительно, какая дикость — неужели какой-либо профессор поедет к рядовому провинциальному врачу за опытом, да еще, извините, в Тмутаракань, к черту на кулички! Куда проще разгромить его метод заочно.

Что, кстати, на всех конференциях и происходило.

Я успокаивал себя одной хорошей пословицей: «Битая посуда дольше живет!» — и продолжал неустанно выступать с новыми докладами, где это было только возможно.

К сожалению, существовала еще одна поговорка:

«Кто бьет, тому не больно».

Ударил опять заведующий госпиталем Краковский. Теперь уже не исподтишка. Момент, надо сказать, он выбрал самый подходящий.

На операционном столе у меня умер больной. Я выправлял ему горб — сердце не выдержало наркоза. В моей практике это была первая и последняя смерть. Две недели я не мог оперировать — я боялся операционного стола.

Умом я понимал: от подобных случаев не гарантирован ни один хирург, но не мог, не хотел верить, что это произошло со мной.

Мы знаем, догадываемся о многом ужасном, которое случается или еще только случится в мире: мы даже можем во всех подробностях представить себе его, но, когда со страшным явлением сталкиваемся сами, оно подавляет нас жестокой необратимостью. Я, врач, видел много трупов, крови, искалеченных людей, но только после смерти горбуна пронзительно ощутил хрупкость человеческой жизни. Была и не стала. И ничего с этим не сделаешь. Ничего!

Но именно от этого чувства безысходности во мне стало закипать сопротивление. Ночью, когда я работал над статьей, я ясно понял: выход один — вновь становиться к столу!

В горком Краковский написал, что, несмотря на неоднократные предупреждения облздравотдела, несмотря на то, что ведущие травматологи-ортопеды Советского Союза указывают на порочность моего метода (заведующий привел все «эпитеты», которые произносились в мой адрес на различных медицинских конференциях), несмотря на его (Краковского) личные предостережения по поводу моих необоснованных экспериментов, я продолжаю проводить свою лженаучную методику. Поставив под сомнение мой моральный облик (заведующий имел в виду то, что я уже второй раз женат), он обвинил меня в том, что ради приобретения скандальной славы я сознательно пошел на грубый эксперимент и только поэтому погубил больного. В заключение Краковский спрашивал: имею ли я право носить звание советского врача?

Нервы он мне попортил основательно. В горкоме поняли, что работать я с Краковским не смогу и мое отделение вновь перебазировали. На этот раз во вторую городскую больницу. Мне прибавили еще десять коек.

За три последующих года работы их число возросло до ста. В больнице мое отделение занимало уже весь второй этаж и полкрыла третьего. Количество излеченных больных при помощи аппарата перевалило уже за полторы тысячи. Полуянов, Мохов перешли к самостоятельным операциям, немалая часть исцеленных людей была на их счету.

Критика моего метода со стороны некоторых травматологов приобрела уже иную аргументацию. Стали говорить так:

«…Пусть своим методом вы излечите хоть три тысячи людей! Все равно это ни в чем не убеждает. Ваш метод не универсален, а сугубо индивидуален. В клинике профессора Бельчикова, например, ваш аппарат пробовали применять сорок раз! И в тридцати процентах получили осложнения!»

Я отвечал:

«…Мой аппарат нельзя надевать, как чулок, раз и навсегда заведенным способом. В природе нет одинаковых рук и ног. Нет, понимаете? Каждый хирург обязан подходить к больному индивидуально. И, сообразуясь с этим, накладывать ему аппарат».

Возражали:

«…Хирург не инженер, а врач! Не получать же всем нам специально ради вашего метода еще и техническое образование?»

Подобные возражения были непринципиальны, я их вообще оставлял без внимания, хотя про себя подумывал: «А почему бы и нет? Ни одному хирургу оно бы не помешало!»

И все же, если поначалу напрочь отвергали саму идею, что человеческая кость способна к росту, затем критиковали «не универсальный» метод, то уже через полгода характер возражений моих противников изменился:

«…Ну допустим! Допустим, что человеческую кость действительно можно удлинить на шесть-восемь, сантиметров. Но чтобы этим способом выправлять, горбы, удалять ложные суставы, ликвидировать врожденные вывихи — это уж слишком!..»

У меня ком вставал в горле.

«Господи, да какие шесть-восемь сантиметров? На Такую величину я удлинял кость еще шесть лет назад. Теперь у нас есть больной, которому мы нарастили восемнадцать сантиметров! И это совсем не предел! Приезжайте только, смотрите, убеждайтесь».

По-прежнему ко мне никто не приезжал.

И все-таки сторонники метода начали появляться. Одних поразило большое количество излеченных пациентов, других я привлек своими постоянными выступлениями на конференциях, третьи и в самом деле стали убеждаться в перспективности нового направления, четвертые, безразличные к идее, просто сочувствовали мне как человеку, который вот уже около восьми лет что-то такое доказывает, но, видимо, так никогда и не докажет.

С одной стороны, стало вроде полегче, с другой — сложнее. Почему?

Раньше было проще:

«Нет, и все! Не признаем!»

Теперь таких «оракулов» поубавилось. Появились «молчальники» — сидит себе, слушает и молчит. Поди узнай, что у него там на уме? Или, например, «сочувствующие лицемеры»: в глаза тебе одно, за глаза — подножку.

Более всего я стал бояться «сочувствующих воров». Один такой, молодой, с горящими глазами, воодушевленный идеей метода, буквально влез ко мне в душу и очень подробно расспросил об одной из модификаций моего аппарата, которую я только начал разрабатывать.

На конференциях меня особым вниманием не баловали. От подобной заинтересованности у меня, как говорится, «сперло дыхание», и поэтому Шамшурину (такая у него была фамилия) я выложил несколько своих очередных задумок. При этом он кое-что записывал.

Через полгода он представил «свой» аппарат на получение авторского свидетельства. Суть моей новой конструкции Шамшурин схватил лишь в общих чертах, детально же разработать не сумел. Но самым удивительным было не то, что он украл идею, а то, что этот Шамшурин моментально получил авторское свидетельство. Более того, «свою модификацию» ему удалось внедрить в столичных травматологических институтах. Как и следовало ожидать, «изобретение Шамшурина» особым успехом пользоваться не могло. Тяжелым больным «его» аппарат помогал «как мертвому припарка». Зато молодому, шустрому дельцу пригодился весьма. Он быстро пошел в гору.

У кого из нас не встречалось на пути подлецов? У всякого. И все же: «не бог с ними», как говорят, а «бог с порядочными!» — иначе бы мы не совершили в своей жизни ничего полезного.

Например, такая личность, как Зайцев. Моложе меня на шесть лет, уже профессор, автор нескольких толковых изобретений, он произвел на меня впечатление человека очень энергичного, а главное, прогрессивного и бесстрашного. На последней республиканской конференции он призвал ученых внимательнее относиться ко всему новому, не отказываться сразу от незнакомого и непривычного. Плохое, оно рано или поздно покажет свою несостоятельность, а вот зерна хорошего нередко можно и пропустить.

О моем методе Зайцев, правда, не упомянул, но зато в перерыве на виду многих пожал мне руку и сообщил, что, по его мнению, то направление, которым я занимаюсь в травматологии и ортопедии, крайне интересно. Ему бы хотелось встретиться со мной еще раз и поговорить о моем методе более обстоятельно.

Я был польщен. Во-первых, Зайцев понравился мне как человек. Во-вторых, поговаривали, что именно он вскоре станет директором одного из крупнейших травматологических институтов. Для дальнейшего развития моего метода это было немаловажное обстоятельство. Зайцев дал мне свой домашний телефон в Москве и просил запросто звонить ему в любое время.

Спустя несколько месяцев я так и поступил. Приехав в Москву, сразу позвонил ему. Договорились мы встретиться у него в институте.

Слухи подтвердились — Зайцев возглавил институт. Новый директор принял меня в большом роскошно кабинете. Он подробно, участливо расспросил меня о состоянии моих дел, о сложностях, которые я испытываю, поинтересовался даже моими рекомендациями, которые я мог бы предложить для более успешной работы его института, а узнав, что развитие моего направления вроде бы пошло в гору, искренне обрадовался, но с сожалением сказал:

— И все-таки это ужасно. В космос уже запускаем живые существа, — Зайцев имел в виду недавний полет Белки и Стрелки, — а на земле до сих пор, чтобы добиться первого официального признания нужного всем изобретения, требуется… Э-э… Сколько вам потребовалось лет?

Я улыбнулся, ответил:

— Пока восемь!

— Вот именно! — подтвердил Зайцев. — Корень нашей бесхозяйственности в том, что мы слишком беспечны к человеческим талантам. К ним мы порой относимся как к сорной траве, которая растет подле дороги. Вот главный убыток для государства.

Все было так, я ничего не мог прибавить. Под конец беседы директор пообещал мне самую полную поддержку. И прежде всего в стенах своего института.

— Все, что смогу, — сказал он, — все для вас сделаю.

Сообщая Зайцеву о том, что мои дела пошли в гору, я имел в виду недавнее заседание коллегии Минздрава РСФСР по вопросу распространения моего изобретения.

Двумя неделями раньше в министерстве побывала Ломова. Она доложила на коллегии, что из всех врачей области у меня самый высокий процент выздоровлений. (В два раза больше.) Ломову попросили объяснить причину подобного успеха, что она и сделала. Об аппаратах, о совершенно новом методе некоторые представители министерства услышали впервые. К тому же Ломова со свойственной ей прямотой выразила возмущение по поводу упорного нежелания некоторых ведущих травматологов и ортопедов признать перспективное новшество доктора Калинникова.

Всей коллегии она заявила:

— По золоту мы ходим ногами, товарищи.

В результате я был вызван в Москву.

Коллегия постановила:

«1. Организовать на базе второй городской больницы г. Сурганы проблемную лабораторию по травматологии и ортопедии, увеличив число коек до 180.

2. Помочь вновь организованной лаборатории наладить серийный выпуск аппаратов доктора Калинникова на производственной основе.

З. Внедрить эти аппараты во все центральные травматологические институты.

4. Организовать в г. Сургане семинар по подготовке травматологов с целью освоения и обучения методу доктора Калинникова».

Возвращаясь домой, я лежал в купе на второй полке и под равномерный стук колес мысленно подводил своеобразный итог за восемь лет.

Открыт принципиально новый метод в целой области медицины. Изобретено средство для его осуществления — аппарат.

На конструкцию получено авторское свидетельство.

Разработано более ста методик ее применения.

Получено право лечить новым методом людей.

В место десяти коек — теперь сто восемьдесят.

Создана проблемная лаборатория.

Появились ученики и сторонники.

После семинаров возникнут последователи.

Наконец, самое главное — излечено около двух тысяч человек, многие из которых ни на что уже не надеялись.

Так почему же я спокойно лежу на полке и не ощущаю ни малейшей радости?

Почему меня опять что-то заботит? Все ясно: возликовать, ослабить свою волю — это значит потерять время. Только на начало ушло восемь лет — это немало. Так что радоваться я просто не имел права.

 

БУСЛАЕВ

Моему сыну было десять дней. Глядя на него, я недоумевал: неужели из этого красного, крошечного комочка вырастет человек?

Мы с женой склонились над кроваткой ребенка.

Она толкнула меня:

— Ну, чего ты стоишь? Это ж твой сын?

Я растерянно откликнулся:

— А что я должен делать?

— На руки хотя бы возьми!

Я поежился:

— Страшно. Он такой хрупкий.

— У нас папа чудак, правда? — Людмила нагнулась к ребенку. — Скажи: па-па!

Шевеля игрушечными руками и ногами, сын созерцал потолок.

Жена прижалась ко мне, сказала:

— Смотри, какие у него глазки сообразительные!

Я неуверенно пожал плечами:

— Так вроде в этом возрасте они все вверх ногами видят?

— Все равно сообразительные! — не согласилась жена. — Дай ему палец!

Я сунул мизинец сыну в раскрытую ладонь. Он тотчас крепко сжал его в кулаке. Я потянул палец обратно, сын не отпустил.

Я гордо проговорил:

— Вот рука у него мужская. Сразу видно!

— Нет уж! — возразила супруга. — Спортсменом он наверняка не будет? Мне и одного хватит! — Людмила опять склонилась к сыну. — Правильно, Витенька?

Как и я, сын промолчал, спорить об этом было явно рано. Острое чувство любви к своему ребенку у меня возникло позднее, когда он впервые встал на ноги.

Вернувшись в этот день с очередных соревнований, я открыл ключом квартиру, окликнул из прихожей жену — никто не отозвался.

Я заглянул на кухню, в столовую, спальню, наконец в детскую. В деревянной кроватке с решеткой молча стоял мой Витек. Очень серьезный и сосредоточенный. Ухватившись за перекладину, он поднимал в стороны то правую, то левую ногу. И вдруг, увидев меня, замер. Я стоял на пороге, боясь пошевелиться. Сын глядел на меня пытливо и очень недовольно. Затем расплылся в довольной улыбке — узнал.

Я спросил:

— А где мама?

— Гу, гу! — ответил он. И, отпустив перекладину кроватки, протянул ко мне руки. Тут же он навалился грудью на решетку и повис на ней. И опять улыбнулся: вот, мол, как все нелепо получилось, папа.

Я быстро шагнул к нему, взял на руки. И тут же почувствовал: мой! Каждая клетка его легкого теплого тела — моя! И это теперь навсегда.

Я начал осторожно снимать с сына мокрые трусики.

— Ты что делаешь? — услышал я за спиной.

Обернувшись, я увидел Людмилу. Показан ей на ребенка, я с укором сказал:

— Вот… Не видишь, что ли?

Жена быстро подошла, ловко сменила сыну трусики. Я невольно спросил:

— Ты где была?

Она положила сына обратно в кроватку и лишь после этого ответила:

— У соседки. Звонила по телефону.

Я упрекнул ее:

— Ты, наверное, думаешь, что вместо восьми месяцев ему восемь лет.

Она сразу обиделась, холодно ответила:

— Что-что, а поговорить пять минут по телефону я имею полное право.

— Дома я уже полчаса.

— Да хоть час! Я не привязанная, чтобы сутками торчать в квартире! Твоя нянька третий день не приходит!

Я не понял:

— Почему моя?

Людмила раздраженно ответила:

— Не я же ее искала!

Я усмехнулся:

— Логично.

Жена проговорила:

— Ты что, собираешься устроить сцену? давай. Только быстро ты забыл свои благие порывы: «пусть тебе будет легче», «пусть тебе будет лучше».

Я молча ушел от нее в другую комнату.

Все было так. Жена была права.

Бросить работу ей посоветовал я. Взять няньку тоже. Я действительно хотел, чтобы ей было легче. Откуда я мог знать, что семейная жизнь как раз и складывается из трудностей.

В то время я ощутил, что к жене стал относиться по-иному — не только как к любимой женщине, но и как к матери своего ребенка. Я испытывал досаду, что Людмила не понимала этого.

В эту ночь я лег спать на тахте. Сын, словно чувствуя нашу ссору, спал плохо. Через каждые полчаса он хныкал. В эти минуты я и Людмила сразу открывали глаза и ждали, кто из нас подойдет к ребенку первым. Я понимал: супруга решила отомстить за мое сегодняшнее недовольство и вставать не будет.

Я поднимался пять раз. Менял сыну пеленки, совал в рот соску.

На шестой раз я не выдержал:

— Напрасно ты хочешь показать, как тебе плохо! Завтра у меня тяжелая тренировка. Больше я не встану!

Жена ничего не ответила. Витек продолжал плакать, она не шевелилась. И тут во мне возникла ненависть, жгучая, как раскаленный кусок железа. Я даже испугался. Встал. Перепеленал ребенка и лег. Я внезапно ощутил, как в моем отношении к жене появилось что-то скверное. Я не захотел поверить в это, поднялся, сел на постель к Людмиле и принялся сбивчиво говорить ей что-то. Она оттолкнула меня.

Потом я долго лежал с открытыми глазами, неподвижно смотрел в темноту и не понимал, что произошло. Как это вообще могло случиться? Ведь мы любили друг друга, и вдруг ненависть.

Помирились мы через несколько дней. Но именно за это время она подружилась с Раей, женой Звягина.

Рая была женщиной умной, расчетливой и патологически завистливой ко всем «конкурентам» своего супруга, которые могли бы «затмить его имя». Рая полагала, что своего мужа «сделала» она. Отчасти так и было. Звягин сочетал в себе почти столько же способностей, сколько и лени. Жена буквально заставляла его тренироваться регулярно. Супруг пошел в гору — выиграл чемпионат страны, первенство Европы и даже стал призером двух Олимпиад. Короче, Рая поставила себя как «железная женщина». Мужа она приучила отдавать ей все деньги до копейки, что он охотно делал. Звягина такое положение вполне устраивало — он освобождался от всех забот по хозяйству.

Ко мне Рая относилась неприязненно. Я чувствовал это. Причина была в том, что фамилия Буслаев слишком часто стала мелькать на страницах спортивных газет и журналов.

Жена Звягина повела против меня тонкую и планомерную «настройку». «Ты (Людмила) жена большого спортсмена и не должна жить как остальные женщины. Ты заслуживаешь большего».

К счастью, Людмила оказалась не очень способной «ученицей». Когда мы с ней помирились, она откровенно рассказывала об уроках Ран и сама смеялась над их убожеством. Но в период наших разладов опять бежала к своей подруге за советом.

За два года семейной жизни я хорошо узнал характер супруги: слишком эмоциональная, неглупая и незлая, Людмила могла быть упрямой невероятно, и вместе с тем я не мог отказать ей в здравом смысле, в понимании людей.

Утомляла меня только ее взбалмошность. С каждым днем это свойство Людмилы усугублялось.

То она ретиво принималась за хозяйство — стирала, убирала и даже готовила, чего терпеть не могла, потому что не умела. В этот период жена радовалась каждому новому слову ребенка и беспрерывно рассказывала мне о его смышленом уме по телефону, когда я был на сборах. То вдруг ни с того ни с сего Людмила теряла к этому интерес и с тем же неукротимым пылом начинала заниматься собой. Ей казалось, что она уже стареет, дурнеет или полнеет. Она часами просиживала в парикмахерских, косметических кабинетах, в ателье… Неожиданно у нее появлялось новое желание — «куда-то» поехать и «от чего-то» отвлечься. Мы отправлялись на юг, а через неделю возвращались обратно. Людмиле быстро все надоедало, она начинала тосковать по сыну и боялась, что с ним в ее отсутствие что-то случится.

Потом в супругу вселялся «бес общения». Каждый день ей хотелось ездить в гости, знакомиться с самыми известными и талантливыми людьми, ходить в театры, на концерты и все в таком плане. В эти дни она бывала очень оживленной и привлекательной.

Вслед ва этим у Людмилы, как правило, наступала полоса меланхолии. Она целыми днями бродила по дому непричесанная, в халате. В эти дни в квартире было не убрано, на кухне — гора немытой посуды, В такие дни я старался молчать и ограничивался тем, что смахивал с кухонного стола крошки, выносил мусор и меньше бывал дома.

Наконец моя супруга снова «пробуждалась к жизни» просила отвезти ее в какой-нибудь хороший ресторан. Мы садились в машину, ехали, выбирали в зале самый лучший столик, минут пять — десять улыбались друг другу, после чего она закатывала какой либо скандал. Например, из-за того, что официант не с той стороны положил ей вилку. При этом жена громко выкрикивала одну и ту же фразу:

— Вы сначала узнайте, с кем имеете дело.

Я уговаривал ее:

— Тише. Успокойся! Ты меня позоришь!

Она возмущенно восклицала:

— Прекрасно! Значит, я тебя позорю? Очень хорошо! Ты всегда думал и думаешь только о себе! Всегда! Тебе наплевать, что всякий тип, — Людмила имела в виду официанта, — позорит твою жену! Наплевать!

Она демонстративно поднималась из-за стола и уходила.

После очередной ссоры Людмила отправлялась к своей матери, забирала с собой ребенка. Месяца полтора мы жили врозь. Первым обычно шел мириться я. Она лишь однажды…

Во время одной из наших размолвок я уехал в Киев на спортивные сборы. Поселился я в гостинице «Украина». Около трех часов ночи ко мне в номер вдруг сильно постучали. Переполошившись, я вскочил с постели, открыл дверь — на пороге стояла Людмила. Она была очень бледной, ее буквально всю трясло. Я спросил:

— Ты откуда свалилась?

Не ответив, жена сразу заглянула в комнату, затем в ванную, в туалет. Наконец она опустилась на стул и разревелась.

Я подошел к ней, стал успокаивать:

— Ну что ты, глупая? В чем дело?

— Райка… — сквозь слезы выговорила жена. — Все она.

Я не понял:

— Что Райка?

Людмила еще больше залилась слезами и, уткнувшись лицом мне в плечо, прерывисто объяснила:

— Девчонка… Она сказала… что у тебя роман с какой-то девчонкой.

Я нежно гладил ее по голове и молчал.

Меня вдруг охватило странное ощущение жалости. Не к Людмиле, к себе. Я жалел свое прежнее чувство к ней.

Сейчас, оглядываясь на эти выверты Людмилы, я думаю, что половину вины за них нужно взять на себя. Моя жена была права: я всегда думал прежде всего о себе. Эгоизм, который двигал меня в спорте, принес мне на семейном поприще сокрушительное поражение.

Пока я над этим особо не задумывался, приходилось много и интенсивно тренироваться — Олимпиада в Токио была не за горами.

Отличное физическое состояние (я вырывал штангу весом в 115 килограммов, стометровку пробегал за 10,6 секунды), отлаженная техника прыжка — все позволяло мне легко преодолевать 220–222 сантиметра на обычных тренировках. Такого физического уровня я еще не достигал.

После Пало-Альто я стал готовить себя к покорению нового рубежа — два метра двадцать семь сантиметров.

Проанализировав все моменты, которые помогли мне установить рекорд в Америке, я выписал их на бумагу.

Вот они:

К высоте 226 я уже давно был подготовлен психологически.

После зимних тренировок находился в хорошей спортивной форме.

Сыграли роль ответственность и приподнятость самих соревнований: матч США — СССР.

Стимулировало огромное количество зрителей.

Помогла их доброжелательность.

Заинтересованность прессы.

Отличная погода.

Прекрасный грунт (я всегда любил, когда трава была подрезана под корень).

Наконец я почти идеально овладел техникой.

При такой нехитрой выкладке сразу обнаружились и мои слабости. Оказалось, что процентов на шестьдесят мой успех зависит от побочных факторов: погоды, количества публики, ее отношения ко мне, от грунта и значимости состязаний. А если всего этого не будет, тогда я не смогу установить рекорд?

Меня это не устраивало. С каждым новым сантиметром я как спортсмен должен подниматься еще на одну ступеньку, качественно иную. Но где искать резервы?

Подсказал Скачков. Как-то он спросил:

— Побеждать, я смотрю, ты вроде научился. А вот что делать, если в секторе вообще не будет соперника?

«Стоп! — сказал я себе. — Здесь и надо копать!» Вместе с тренером мы пришли к выводу, что тактика многих ведущих прыгунов в высоту преимущественно ложная. Именно она не давала и не дает им достичь максимальных результатов.

В чем суть?

Первое: выиграв соревнование, оставшись без соперника, спортсмен, как правило, прекращает борьбу. Одни оправдывают это тем, что берегут силы для следующих состязаний, другие будто бы не хотят испортить впечатление от собственной победы, третьи избегают поражения уже перед самой планкой.

Это ошибка.

Прерывая поединок, прыгун лишает себя прекрасной возможности «прощупать» неизведанную высоту в момент наивысшего подъема, эмоционального и физического.

Кроме того, легкоатлет с каждым отказом от дальнейшего наступления на высоту все больше развивает в себе чувство страха перед ней. Наконец, на мой взгляд, это попросту неспортивно. Конечно, спортсмену необходимо все учесть, взвесить, рассчитать свои силы, но все-таки спорт — это не бухгалтерский учет, без страсти, без азарта, без какой-то доли безрассудства он немыслим.

Второй недостаток этой тактики состоит в том, что прыгун, желая сбить соперника с толку, дезориентировать его, приучает себя пропускать высоту. Подобными «маневрами» спортсмен сбивает себя с соревновательного ритма, толку же от этого, как правило, немного — такие тактические ходы рассчитаны лишь на слабонервных и начинающих спортсменов. Всякий легкоатлет со средними волевыми качествами почти никогда не обращает на них внимания. По опыту я знаю: кто прыгает каждую высоту, тратит гораздо меньше нервной энергии, чем пропускающий ее.

Мы со Скачковым решили избрать иную тактику чтобы не зависеть от внешних факторов, нужно научиться соревноваться с планкой один на один.

Достичь этого можно единственным путем — не отступать. Не любом состязании, независимо от его масштаба, оставаться в секторе до последнего, пока не иссякнут все попытки.

С таким настроением я начал штурм двух метров двадцати семи сантиметров.

Четыре раза эта высота мне не покорялась. В конце летнего сезона (жаль было покидать прыжковый сектор в прекрасной спортивной форме) я решил испытать себя снова. Решал, потому что соревнования были самые незначительные, никакого сообщения в газетах о них не было, потому что моросил дождь и грунт, естественно, оставлял желать лучшего. Короче, я сознательно пошел на штурм мирового рекорда именно в таких невыгодных условиях — без всех стимулирующих факторов.

Скачков усомнился в моей затее, однако возражать не стал:

— Выступай. Прощу об одном: будет неудача, не падай духом! — И ободряюще похлопал меня по плечу.

Как обычно, прыгать я начал с двух метров пяти сантиметров. 210, 215, 218 — все эти высоты я преодолел с первого раза. 221 — только с третьей попытки! Но именно в этом прыжке я поймал самый важный момент техники для каждого прыгуна: слитность быстрого разбега с мощным отталкиванием!

Со стороны этого никто не заметил, даже Скачков. Я попросил установить сразу 2 метра 27 сантиметров. Стадион ахнул и зашумел. Скачков (я увидел это краем глаза) осуждающе покачал головой. Но возражать не стал, по опыту он знал, что я не уступлю.

227 я взял сразу же. Никто в это не поверил, мне даже не зааплодировали. Судьи бросились проверять высоту, но нет, все оказалось правильно. Я попросил поднять планку, на 2 метра 30 сантиметров.

Зрители на трибунах опять недоверчиво затихли.

Я же, напротив, поверил в себя как никогда. Поверил, что могут не зависеть ни от каких’ внешних обстоятельств.

К сожалению, в этот день я был обречен. Во мне «гудел» установленный: мировой. Рекорд. С высотой 230 я не справился. В итоге я испытал лишь одно огорчение — я был зол ва свое преждевременное. Ликование.

 

КАЛИННИКОВ

Я снова летел. Очень высоко, в светлеющем рассветном небе, под таявшими звездами. Правда; я сидел в кресле какого-то самолета, но ни кресла; ни самого самолета не было. Рядом тоже на не видимых сиденьях сидели какие-то люди, а впереди — даже пилот. Но все они лишь обозначали своими позами; что летят в некоем лайнере: ничего, кроме прохладного воздуха, под нами не существовало — никакой опоры. На фоне светлеющего неба медленно вырисовывался и надвигался силуэт огромной горы. Кто-то произнес:

— Джордания.

Я подумал: «Джордания… Что-то знакомое».

И вдруг почувствовал сильное сердцебиение. Это было именно то место; о котором я издавна мечтал.

Ногами я почти касался вершины горы, а головой — звезд. Именно сюда я давно хотел попасть.

Мне нестерпимо захотелось. Здесь остаться Я оттолкнулся от воздуха и стал мягко падать; парить вниз. Я парил с такой скоростью, при которой можно было бы подольше задержаться над этим местом и все осмотреть.

Своим планированием я управлял внутренне. Подняться, опуститься зависнуть на одном месте — все это я проделывал так естественно; как если бы я ходил, бежал; садился на стул. Странность состояла в ином — я не испытывал удивления.

Вдоль отлогого склона горы тянулся поселок. Он точь-в-точь походил на мою деревню. Такие же сакли ограды из камней и скудная почва. Я резко снизился, полетел вдоль селения. Со стороны (я понимал это) мой полет выглядел жутко — человек несется по воздуху! Хорошо, что, только-только начинало светать и люди еще спали.

В одном из домов я заметил распахнутые двери и тотчас почувствовал, что он пуст. Осторожно, стараясь ничего не задеть и не наделать шума, я влетел в дом — в прихожую, затем в комнату, в другую… Все было знакомо — печь, стол, комод, лавки, вышитые узором ковровые дорожки, в углу иконы, выскобленные добела доски пола, гора подушек на постели.

Неожиданно на террасе загромыхали ведрами. Я понял, что кто-то пришел. Впервые в жизни я так панически испугался человека — мне не хотелось, чтобы он увидел меня летавшим. Я заметался в поисках выхода, сдвинув печную задвижку, быстро нырнул в дымоход и вылетел в трубу. При этом я взглянул на себя как бы чужими глазами и поразился тому, что мое тело бесплотно, его нет, а есть только обозначение его в пространстве, которое может принимать любые формы. Я подумал: «Если сейчас меня увидят люди, они решат, что перед ними нечистая сила».

Однако это был я. Со всеми своими заботами, чувствами, привязанностями и недостатками. Я четко осознавал это.

Выскользнув наружу, я полетел вдоль дороги и, убедившись, что вокруг никого нет, опустился на землю. Идти по земле было тяжело, мои ноги будто налились свинцом, я едва ступал. Меня мучило ощущение, что я обманщик — умею летать, а скрываю это, притворяюсь обычным путником.

На дороге мне встречались какие-то прохожие. Они здоровались со мной, как со своим знакомым, я кивал им в ответ, но никого из них я не знал.

И вдруг быстро, почти мгновенно поднялось солнце и все вокруг залило светом. Я завернул за угол улицы, передо мной предстала большая площадь. Посреди ее высился великолепный собор из бело-розового камня, с золотыми куполами. Вокруг него стояло много людей. Они восхищенно переговаривались, словно никогда не видели этого сооружения.

Я подошел к какому-то мужчине, тихо сказал:

— Он сейчас упадет. Вот… — Я извлек из кармана картонку с дырками, похожую на перфокарту. — По этой схеме.

Мужчина мимолетно глянул на мою бумажку, взял ее, сунул в карман. Я зашагал прочь. Спустя несколько секунд позади меня раздался грохот — собор рухнул.

Но упал он так аккуратно, что никого из людей не придавило. На месте величественного сооружения теперь лежала груда розовых камней, из-под которых острыми обломками торчали переплеты оконных рам, ободранный крест и осколки мозаичных стекол. Весь народ кинулся к этой груде развалин. Мужчина, которому я отдал перфокарту, бегал среди людей, кричал:

— Остановитесь! Я должен проверить, остановитесь!

Никто его не слушал.

Мужчина сел на землю, закрыл лицо руками и заплакал. Я подошел к нему, встал рядом. Он отнял ладони от глаз, увидел меня и спросил изумленно:

— Но как? Как вы узнали?

Я ничего не ответил, пошел по дороге. Поднявшись, мужчина направился за мной. Время от времени он произносил:

— Как? Умоляю! Скажите!

Я молча поднимался в гору.

По пути я неожиданно встретил свою первую жену. Она стирала белье и вешала его на веревке. Я прошел мимо, но спиной почувствовал, как она смотрит мне вслед — зло и недоверчиво.

Мужчина спросил:

— Куда мы идем?

Я ответил:

— Не знаю.

Это была правда.

Мы поднялись на вершину, кругом никого не было. Я остановился, сказал:

— Я умею летать. Вы верите?

— Да, — сразу ответил мужчина. И попросил: — Научите.

Я спросил:

— Я от вас чем-нибудь отличаюсь?

Он решительно ответил:

— Нет! Ничем.

— Правильно, — подтвердил я. — Друг на друга мы непохожи только своим душевным напряжением. Понимаете?

— Не очень.

Я объяснил:

— Надо сосредоточиться. Сосредоточиться на своем полете, как на деле, от которого зависит вся ваша жизнь. И главное — поверить в это.

Мужчина нетерпеливо перебил меня:

— В что?

— В то, что вы способны летать.

Он разочарованно спросил:

— И все?

— Да, — кивнул я. — Смотрите!

Я чутко вслушался в себя и вдруг; оттолкнувшись, плавно взлетел и опустился вниз.

— Теперь ясно? — поинтересовался я у человека.

Он озадаченно протянул:

— Да-а… — И, вдруг досадливо хлопнув себя по колену, сказал: — Надо же. Такая чепуха, а я не умею!

И тут во мне закипела обида на этого человека, потому что он не поразился моему полету, а воспринял его как нечто само собой разумеющееся. Одно временно я понимал, что обида моя глупа, недостойна, но никак не мог побороть ее в себе. От этого чувства я проснулся…

Все было как обычно — жена готовила на кухне завтрак, дочка причесывалась, собираясь в школу. Я встал, привычно оторвал календарный листок — наступил первый день зимы 1961 года.

 

БУСЛАЕВ

Теперь я знал: чтобы превысить мировой рекорд, нужны дополнительные резервы. Физически я был подготовлен отлично, техникой прыжка владел почти идеально. Что от меня еще требовалось, я пока не представлял.

Помог случай.

На занятиях патологии (я уже был студентом третьего курса) зашел разговор об атрофии от голода. Лектор привел такой пример:

«…Война Начало сорок первого года. Командиру взвода и его подчиненным приказали пять дней удерживать лесной участок дороги. Взвод оборонялся две недели и был уничтожен фашистами. Живым остался лишь раненный в ногу командир. Плен, концентрационный лагерь, побег… Неудачно; Он бежал во второй раз — поймали снова. В третий — то же самое. Его сильно избили и пригрозили расстрелом. И все же он решился на четвертый побег. Удалось! К линии фронта командир пробирался около двадцати суток. Он шел ночью. Днем, как зверь, командир залегал в каком-либо укрытии. Питался он тем, что попадало под руку — травой, корой, щавелем, кореньями. Когда этот человек приполз к своим, вес его составлял шестьдесят килограммов. Раньше он весил сто десять».

Лектор долго не хотел называть имя этого человека, но студенты настаивали, просили и он сказал, что бывший командир взвода теперь наш декан Сергей Васильевич Латутин.

Всех поразило: хмурый, прихрамывающий, ничем особо не примечательный человек и вдруг такая сила духа!

После этого случая я, как говорится, сразу «взял быка за рога». Я спросил себя:

«А существует ли вообще предел человеческих возможностей?»

Я стал читать все, что мог найти, об этом. В книге «Спорт за рубежом»? я отыскал следующее.

Тренер одной из иностранных команд легкоатлетов провел эксперимент на обычные приседания.

Суть эксперимента заключалась в психологическом воздействии на обучаемых.

— Ты сейчас присел около семисот раз, — говорил тренер своему подопечному. — Отчего ты вдруг закончил приседания?

Ученик отвечал:

— Да просто не могу больше, и все.

Тренер допытывался:

— Почему?

— В ногах свинец, перед глазами круги. Чувствую, что, если еще раз присяду, умру…

На протяжении двух недель тренер настойчиво убеждал воспитанника, что человеческая мышца принципе способна на неограниченную работу.

Что «умру» — это от распаленного воображения. От него же и «свинец» и «круги» перед глазами.

Что главное — преодолеть себя нужно только однажды, потом сразу станет легче.

В результате после ряда подобных бесед занимающийся присел более 4 800 раз! И закончил упражнения только потому, что пора было идти на работу.

Я подумал о йогах. Что они умели? Они безболезненно переносили низкую и высокую температуру, на несколько часов прекращали дыхание, заживляли волевым воздействием свои раны, останавливали сердце, заставляли себя не ощущать боли.

Я слышал, читал об этих чудесах и раньше, но именно к настоящему моменту вдруг поверил, что человек действительно на это способен.

Потом я прочитал о древних японских врачах. Оказывается, они умели вырывать зубы у своих пациентов пальцами! Обыкновенными мягкими человеческими пальцами. Как им то удавалось? Они тренировались: вбивали в щель доски клинышек и выдергивали его. На другой день клин забивали чуть глубже и вытаскивали снова. И так на протяжении пяти-шести лет.

Я вспомнил, как мне кто-то рассказывал об уникальном случае, происшедшем с девяностолетней женщиной. Она, еле-еле поднимавшаяся по ступенькам лестницы на второй этаж, во время пожара выбросила в окно огромный сундук, в котором находилось все ее имущество.

По привычке систематизировать я пришел к выводам:

Случай с Сергеем Васильевичем Латутиным и девяностолетней женщиной — это моменты, когда в силу острой жизненной необходимости организм человека мобилизует дополнительные резервы. Иногда резервы извлекаются и помимо желания человека — он об этом даже не знает.

История с приседаниями, а также практика японских врачей — это уже сознательное извлечение своих резервов путем длительных и упорных тренировок.

Йоги больше всех имели представление о человеческих возможностях. Их предстоит еще изучать и изучать…

Наконец я заинтересовался такими личностями, как Михаил Куни и Вольф Мессинг. Как их только ни называли — колдуны, обманщики, авантюристы, шаманы. И только совсем недавно про них стали писать, что это люди, оказывается, с абсолютно нормальной психикой. Просто один из них с детства наделен хорошей зрительной памятью, другой — повышенной чувствительностью. В газетной статье, на которую я нечаянно наткнулся, Михаил Куни писал:

«Свою способность я обнаружил совершенно случайно — сосед по парте рассыпал коробок спичек. Я раз взглянул на кучку и тотчас подсчитал — тридцать одна. Товарищ проверил — точно. Попробовали с другим количеством — снова правильно. Меня это и поразило…»

Я подумал о том, что такими же незаурядными природными способностями обладают многие и многие люди. Но где они? Нам известны лишь единицы. Посещая выступления Куни и Мессинга, я поразился их предельной собранности, самодисциплине и целеустремленности. Один из них так и писал:

«Во время представлений я как бы включаю в себе рубильник всех возможностей психики, воли, обостренной наблюдательности».

Стало совершенно ясно: лишь воля и огромный труд помогли этим «колдунам» добиться успехов на своем поприще.

Сразу напрашивался вывод: выходит, какой-то резерв есть и у меня! Я еще ни разу не включал свой «психологический рубильник» до отказа. Да что до отказа — даже наполовину! Я еще никогда не пользовался такими мощными рычагами человеческой психики, как внушение или самовнушение. Между тем Куни, излечивший себя от серьезного недуга путем самовнушения, прямо рекомендовал это средство:

«Вспомните слова Гиппократа о том, что во врачевании немалую роль играет самовнушение. Позволю себе несколько изменить эту формулу: во врачевании самовнушение играет важнейшую роль».

А я себе сказал:

«В спорте почти решающую!»

Много людей, достигших в своем деле значительных успехов, не стесняясь, превозносили себя как в чужих, так и в собственных глазах.

До меня неожиданно дошло, что самодовольной похвальбой тут и не пахнет — это своеобразный допинг, психологическое средство, помогающее держать себя в постоянной творческой мобилизованности.

Как-то я поймал себя на ощущении: только одно осознание, что ты не полностью выложился и способен на большее, уже помогает. Я понял: прибавляя из года в год к личному рекорду по сантиметру, спортсмен в первую очередь преодолевает свой психологический барьер. Многие спортсмены этого не сознают и результаты в основном улучшают за счет изнурительной физической работы на протяжении длительного времени.

Но тренировки — это одно, а когда человек переступает максимальный рубеж своих физических возможностей, ему, чтобы двигаться дальше, надо тренировать нервную систему.

Именно этим я и занялся — уделял своей психологической подготовке около восьмидесяти процентов времени.

Конкретно это выглядело так.

За неделю до состязаний надо значительно снизить нагрузку, а потом и вообще перестать прыгать через планку, потому что она имеет свойство надоедать. Все эти дни пытаться внутренне расслабиться: играть в шахматы, ходить в кино, ездить на рыбалку, смотреть телевизор, что-либо читать. В общем, праздно проводить время. На такие понятия, как строжайший режим, внимания не обращать. Придерживаться его как бы неосознанно, создавая впечатление, что поступаешь так только потому, что тебе этого хочется. Полностью выспаться хотя бы за два-три дня накануне поединка. При этом не отчаиваться, если последняя ночь вдруг окажется бессонной. Она ничего уже не решает — настоящая усталость накапливается постепенно.

Если раньше к своему тренировочному результату я прибавлял на соревнованиях от восьми до десяти сантиметров, то теперь я прыгал выше на пятнадцать — семнадцать сантиметров. В мой адрес мигом посыпались упреки, чаще всего от поверженных соперников: «Буслаев-то, оказывается, „на хапок“ прыгать стал! Я только вчера на одной с ним тренировке на четыре сантиметра его обставил. А сегодня он вышел и на одном вдохновении всех обыграл. Но ведь вдохновение-то сегодня есть, а завтра его нет. Дальше ему так не протянуть».

Вдохновение? Да! Чего от него отказываться… Только природа его стала иной — не дар божий, вдруг ниспосланный небом, а плод тренировок своей воли.

Предостережения, что я долго «Не протяну», меня не беспокоили. Я четко понял, что выдыхаются прежде всего на тренировках, и в первую очередь морально. Потому что более всего утомляет их однообразие.

Весной, через шесть месяцев после покорения двух метров двадцати семи сантиметров, я почувствовал, что готов побить рекорд мира. Оставалось лишь выйти в сектор и установить его. Как раз в Лужниках предстоял традиционный мачт СССР — США.

За несколько дней на стадионе ЦСКА я решил проверить свои силы. Разбежался нормально, оттолкнулся, а результат 213. Я ничего не понял в расстроенный ушел с тренировки назавтра явился ва стадион снова — опять 213.

«Ерунда! Этого не может быть! — мысленно воскликнул я. — Я готов мое чутье меня не обманывает».

Я тщательно проверил грунт, обнаружил на месте отталкивания небольшую впадину. Заровняв ее, я поставил сразу 220, побежал — планку перелетел с такой легкостью, как если бы прыгал на луне. Я тотчас отправился прочь со стадиона, чтобы с легким сердцем бездельничать все оставшееся время до поединка.

Ник Джемс в состязаниях не участвовал: не смог оправиться после серьезной травмы. На матч пришло около ста тысяч зрителей, присутствовали члены правительства и американского посольства. Учитывая свою подготовленность, я был уверен, что эти соревнования пройдут для меня как праздник.

Так и случилось.

Легко, без нервов я неуклонно наращивал высоту. Каждый мой новый прыжок сопровождался аплодисментами. Затем под бурю восторгов я взял и 228.

На следующий день одна из центральных газет назвала меня «самым великим спортсменом в мире».

Сейчас я думаю, что популярность пришла ко мне не только потому, что я регулярно бил мировые рекорды. Больше она была вызвана тем, что мои выступления совпали с всеобщим подъемом в стране. Печать в то время сообщала о продолжении строительства Братской ГЭС, о создании уникальных гидротурбин для Красноярской станции, о беспосадочном трансантлантическом полете Москва — Гавана, о первом атомном ледоколе, о мощном ракетном оружии, которое получили наши войска, об атомных реакторах, космических кораблях, орбитальных полетах…

Люди переживали полосу бурного становления своего государства и хотели иметь все «самое большое», «самое первое», «самое мощное» в мире.

После того как меня признали лучшим спортсменом в мире, на меня неудержимо покатился ком славы. Радио, телевидение, специальные фильмы, статьи в журналах, мои огромные фотографии на страницах газет, бесчисленные интервью, автографы, масса разных поклонников, начиная с известных артистов, художников, кинорежиссеров, кончая директорами гастрономов, — все почитали за большую честь пригласить меня в гости, завести дружбу со знаменитым спортсменом. Один скульптор вылепил мой бюст (этот «монумент» до сих пор стоит у меня на балконе).

Жену в этот период закружило вместе со мной. Мы забыли о прежних распрях, с головой окунулись в этот приятный расслабляющий вихрь.

Позже мне было неприятно вспоминать, как я себя вел во всей этой шумихе. Под восхищенными взглядами почитателей я беспрерывно изрекал какие-то банальности и дошел до того, что, не стесняясь, стал и сам называть себя «великим спортсменом». В определенной степени это соответствовало истине, однако, честно говоря, как личность я особого интереса не вызывал. Все мои духовные влечения сводились только к спорту. «Знание соперника» (людей, с которыми я общался), «тактика» (манера поведения с ними) — все это существовало для меня лишь в узком пространстве прыжкового сектора. Упоенный своими успехами, я стал напоминать напыщенного индюка: говорил веско, со значением, важно кивал. Однажды я поймал себя на том, что так же стал разговаривать и с собственной супругой.

Деградировать полностью не позволило дело. Я повел штурм следующей высоты.

В Риге преодолел 223. Высота 229 мне не покорилась.

В Цюрихе взял 224. Прыжок на 229 вновь был неудачён.

В Лос-Анджелесе я должен был взять этот рубеж, но подвела гаревая дорожка. В этот сезон все секторы на американских стадионах задумали перекрывать заново. На выбор мне предложили «гарь» или «гростекс». Искусственная дорожка была лучше, она чуть пружинила, но «гростекс» еще не признала Международная легкоатлетическая федерация, Я опасался, что рекорд не будет засчитан, и решил действовать наверняка — выбрал старое покрытие. Я просчитался: прыгать мне пришлось, что называется, «на пахоте». Грунт, уложенный за два дня до соревнования, не успел уплотниться и во время разбега буквально летел из-под шипов. В Лос-Анджелесе мне удалось взять лишь два метра двадцать пять сантиметров.

Через две недели я снова вышел в сектор — уже в Киеве. Всего 224.

Затем подряд несколько состязаний — везде на высоте 229 планка звонко брякалась о землю. А я, излишне уверовавший в себя, думал, что вот-вот я ее возьму, еще немного…

И вдруг, словно после изнурительной гонки, я ощутил страшную усталость, апатию. Не хотелось даже думать о каких-либо прыжках. А прыгать надо было обязательно. Предстояло первенство Советского Союза.

Я проиграл его Габидзе по попыткам. Мы оба прыгнули на два метра семнадцать сантиметров.

В погоне за новым рекордом я и не заметил, как приблизились сроки Олимпийских игр в Токио.

За месяц до Олимпиады я вновь потерпел поражение. И снова от Габидзе. Тут уж я вообще взял позорную высоту 215.

Я попал в полосу резкого спада. Никто не знал этого, на меня смотрели как на бесспорного победителя предстоящей Олимпиады. Шутка ли: более десяти штурмов 229! О моем истинном состоянии догадывались лишь немногие. От этого я еще больше нервничал. Было ощущение, словно на меня повесили гирю, с которой не только прыгать, но и ходить было невозможно.

В дополнение ко всему у меня опять было неладно с Людмилой.

Из-за границы я по-прежнему привозил жене много вещей. Вокруг нее стали вертеться какие-то сомнительные подруги. О чем они между собой беседовали, я не имел понятия. Однажды Людмила с какой-то наивной доверительностью сказала мне:

— Знаешь, что мне девчонки советуют? Копи, говорят, на черный день.

Я спросил:

— Это еще зачем?

Людмила усмехнулась:

— Человек ты ненадежный. Сегодня прыгаешь, завтра нет. А то и вообще вдруг поломаешься! Понятно?

Я напряженно выдавил из себя:

— Ну?

— Вот я и думаю, может, действительно начать откладывать деньги. Мало ли что может случиться.

Я не ответил, ушел в другую комнату. Накануне поездки на Олимпиаду я полез в письменный стол — искал водительские права. На дне ящика под кипой бумаг нашел сберегательную книжку на имя Людмилы. Когда она пришла с работы, я показал ей сберкнижку и спросил:

— Что это?

Людмила ничуть не смутилась, ответила с вызовом:

— Ну книжка!

— Почему я о ней ничего не знал?

Она криво улыбнулась:

— А что тут такого? У тебя же есть она!

— Так ведь та наша, семейная.

Жена отвернулась от меня, отошла к окну:

— Семейная, но только на твое имя! Ты переведи ее на меня! Тогда и я свою заводить не буду!

Я тихо сказал:

— Дура…

Я ушел из дому, до поздней ночи бродил по улицам.

Мы давно уже отдалились друг от друга, но только после этого случая я впервые почувствовал к Людмиле острую неприязнь.

Через день я улетел в Токио.

На первой тренировке (за полторы недели до начала соревнований) мне еле-еле удалось взять два метра. Это был предел моего спада. Куда все подевалось: техника, чувство грунта, воля — я словно впервые на свет родился! Во мне продолжала жить только одна самоуверенность — втайне я все же надеялся, не ведая каким чудом, выиграть Олимпиаду. На второй тренировке я преодолел 210 и чуть взбодрился.

Заключительный этап подготовки я провел в одиночестве — отыскал для себя какой-то захудалый стадион с запущенным сектором. Я не хотел, чтобы кто-то увидел меня слабым в растерянным. И правильно сделал: исключив внешние раздражители, я, несмотря на плохие условия, вдруг перепрыгнул два метра пятнадцать сантиметров. Надежда на выигрыш сразу приобрела реальные очертания. Я вмиг ожил. Во-первых, я знал, что на состязаниях прибавлю еще пять — семь сантиметров. Во-вторых, никто из моих соперников не догадывался о том спаде, в котором я находился. То есть перед ними можно было вести себя так, как будто бы я находился в блестящей форме. В-третьих, я понимал: в рамках жесткой борьбы, которая развернется в секторе, золотую медаль вырвет тот, кто покажет результат не больше 220. В том, что я сумею покорить эту высоту, я уже не сомневался.

Короче, я стал психологически настраивать себя только на победу. Однако перестарался в от нервного перенапряжения неожиданно перестал спать.

Настал наконец мой «судный день». Контрольный норматив утренних квалификационных соревнований равнялся двум метрам шести сантиметрам. Кто не смог взять эту высоту, тот не попадал в вечерний финал. Признаться, здесь я натерпелся такого страха, которого никогда еще не испытывал.

Преодолев два метра, я застрял на высоте 203.

Первая попытка — сбил. Вторая — то же самое.

Ко мне подошел Габидзе:

— Ты что, спятил? Это же 203!

Я тупо кивнул ему.

Он повторил:

— 203! Понимаешь? Эту высоту ты с места, с одного шага можешь взять!

Я попытался представить себе, что это всего 203 сантиметра, и не смог: воля, разум, мышцы как бы парализовались.

На последней попытке я несколько раз вставал на место разбега и тут же отходил в сторону.

«Господи! — лезло мне в голову. — И за что меня так судьба на ржавые гвозди бросает? Что я кому сделал? Но это же действительно 203! Нет, все равно не могу, — вдруг обдавало меня холодом. — Что делать? Что? С ума сойти! 203! 203! 203! А если не возьму! Нет, нет! Ведь 203, пойми! Всего два метра три сантиметра, представляешь? Да, — неожиданно сказал я себе. — Сейчас».

Я понесся вперед и нетехнично, коряво перелетел через планку. 206 я взял сразу же.

Однако пережитое ощущение катастрофы все еще не покидало меня. Выходя из сектора, я столкнулся с вытаращенными глазами Кислова, которые под очками казались еще больше. И тотчас со всей пронзительностью вдруг увидел последствия своего чуть-чуть не состоявшегося провала: статьи в газетах, слухи, знакомые презирают, и, главное, тебя забывают все. Желая быстрее скрыться от Кислова, я забыл пригнуть голову и с силой врезался лбом в верхнюю перекладину железной калитки, отделяющей стадион от публики. Кислов в последний миг успел подхватить меня — я чуть не потерял сознание.

Так ли оно тогда было, но сейчас мне кажется, что именно этот удар окончательно привел меня в чувство, избавил от панического состояния.

С огромной шишкой я вышел на вечерние состязания.

«Американцам, — наставлял нас Кислов, — мы, прыгуны в высоту, проигрывать не имеем права». К Олимпийским играм в Токио легкоатлетическая команда США подготовилась как никогда за всю свою историю. Американцы претендовали минимум на двадцать золотых медалей. Бег на короткие и средние дистанции, толкание ядра, метание диска, прыжки в длину, с шестом, наконец, в высоту эти виды они считали беспроигрышными. И не очень ошиблись. Завоевав в легкой атлетике уверенную командную победу, они увезли с собой четырнадцать золотых наград. Мы только пять.

В финал по прыжкам в высоту вышли все основные претенденты на победу. Ник Джемс и Патрик Фул (США), Габидзе и я (СССР), швед, поляк, австралиец и министр по спорту небольшой африканской республики. Кроме меня и Ника Джемса, все они имели свои лучшие результаты в районе 220. Личный рекорд министра был равен 216. Прыгать начали с двух метров трех сантиметров. На этот раз я, как и остальные, преодолел высоту с первой попытки. 206 взяли все… На 209 «посыпались» те, кто не обладал опытом таких соревнований. 212 не покорилась шведу, поляку, австралийцу и африканскому министру. В секторе остались Ник Джемс, Патрик Фул, Габидзе и я. С этого момента и должна была развернуться основная борьба.

На высоте 214 сразу начались неприятности. Первая попытка оказалась неудачной для всех, вторая — лишь для нас с Габидзе. Американцы благополучно перелетели через планку.

И опять спасибо Габидзе. Он, как тень, принялся ходить за мной по сектору и настраивать на третью попытку. Габидзе тихо и настойчиво убеждал меня:

— Эту Олимпиаду должен выиграть ты, только ты! Я нет. Я уже все… Соберись!

На этой Олимпиаде Габидзе рассматривал себя лишь как прикрытие моих тылов. Я был для него не соперник, только мой успех оправдывал его выступление на этих играх. В моей победе он видел свою.

214 я взял.

Габидзе «выжал» из себя все, что мог, и перепрыгнул эту высоту тоже. Он опять психологически поддержал меня. Я подошел к нему, радостно обнял его. От того; что мы боролись за победу вдвоем, у меня заметно поднялось настроение.

216 сантиметров я преодолел с первого раза. Пик Джемс — со второй попытки. Патрик Фул — с третьей. Габидзе, увы, выбыл. Однако сектора он не покинул, остался наблюдать за мной.

Погода начала портиться. Зрители на трибунах заерзали, появились зонты и прозрачные плащ-накидки.

Пока в лидеры соревнований вышел я. По попыткам. За мной Ник Джемс, далее его соотечественник. На стадионе присутствовало множество наших туристов. Они беспрерывно подбадривали меня дружными выкриками и самодельными транспарантами:

«Отступать некуда — позади Москва!», «Буслаев — даешь рекорд!»

Разумеется, это поддерживало меня, однако ни о каком рекорде не могло быть и речи. Только бы вырвать победу. Хоть зубами.

И все же поддержка публики воодушевила меня 218 я вновь перелетел с первой попытки. Меня бросился целовать Габидзе. От радости он едва не плакал. Под гром аплодисментов я принимал его поздравления, но опасался, что радость наша пока преждевременна. За мной неотступно следовали два американца.

Габидзе трудно было обмануться: огромный соревновательный опыт, знание соперников, которые находились со мной в секторе, понимание их состояния, развитие долгого напряженного поединка — все это сразу помогло ему определить истинного победителя. То есть меня.

Он не ошибся.

Когда Ник Джемс перелетел 218 тоже с первого захода, у меня все равно оставался резерв — выигранная попытка на предыдущей высоте. Патрик Фул на 218 выбыл.

Установили 220 сантиметров. Я почувствовал, что не сделаю уже ни одного толкового прыжка. Вдобавок дождь усилился, значительно потемнело. Посматривая на Ника Джемса, я понял, что он тоже не возьмет этой высоты. Американец радовался своей личной победе: с третьего места в Риме он сумел перейти на второе, завоевать серебро. Ник Джемс был явно доволен и не желал больше бороться.

Странно, я неожиданно почувствовал себя обманщиком. Если бы американец знал, что отдает сейчас титул олимпийского чемпиона сопернику, который пребывает сейчас в своей самой наихудшей спортивной форме, он моментально бы собрался и «положил бы меня на обе лопатки».

Закончилось все так, как и следовало ожидать: ни я, ни Ник Джемс высоту не покорили. Мы подошли друг к другу, обменялись крепким рукопожатием.

Спустя некоторое время я стоял на высшей ступени олимпийского пьедестала почета, по обе стороны от меня высились два рослых американца: Ник Джемс на второй тумбе, Патрик Фул на третьей. Несмотря на разную высоту ступенек, наши головы находились на одном уровне.

И вдруг во мне шевельнулась мысль:

«А не пора ли? Вот он, самый удобный момент, когда можно уйти. Уйти непобежденным олимпийским чемпионом и шестикратным рекордсменом мира. Или нет?»

Я не успел себе ответить — над стадионом загремел Гимн Советского Союза.

 

КАЛИННИКОВ

Больные ко мне ехали со всех концов Союза: из Грузии, Прибалтики, Сибири, Молдавии. Один двенадцатилетний мальчик прикатил из Карелии, притом «зайцем». (У него был врожденный вывих тазобедренного сустава.

Страждущие поджидали меня всюду — у двери кабинета, в коридорах, на улице; даже на лестничной площадке у квартиры. Я постоянно видел их глаза, которые просили только об одном: «Помогите!»

Я наклонял голову, стараясь не смотреть на просителей, отвечал:

— Нет, не могу.

Вне очереди я положил лишь двенадцатилетнего мальчика.

Журналист одной из центральных газет, который побывал в нашей лаборатории, написал статью под названием «Что ответить отцу Толика Н.».

Вот она:

«На хирургическом совете докладывается история болезни шестилетнего Толика Н. Когда он родился, одна ножка была короче на 6 сантиметров, теперь — на 15. Мальчик, опираясь на отцовское плечо, Здоровой ножкой стоит на диване, больной, короткой, болтает в воздухе. Играет.

В Москве ему уже сделали пять операций. Как обычно поступают в таких случаях — брали кость и бедра и пересаживали, в ножку. Пять лет из шести мальчик не снимает гипсового панциря.

Метод доктора Калинникова может помочь такому больному. Все лечение займет всего пять месяцев. Калинников вынужден отказать отцу Толика:

— Поймите, вашего сына мы не можем госпитализировать, у нас очень мало коек.

Отец спокойно его выслушивает, говорит:

— Да, да, я знаю, очередь на десять лет. — И вдруг кричит: — Но в шестнадцать он перестанет быть калекой? Это хоть можно?

Подобных примеров можно привести немало. Вот цифры: за прошлый год в поликлинике у Калинникова было принято 4 678 человек. В очередь на госпитализацию было поставлено только 169. Это самые сложные, самые серьезные, не поддающиеся лечению другими методами случаи. Ждать этим 169 предстоит долго, очень долго.

Очередь не за автомобилями и не за мебельными гарнитурами — за собственными ногами и руками.

Отчего же это происходит?

С одной стороны, Минздрав РСФСР отмечает большое научное значение метода доктора Калинникова и рекомендует его к широкому внедрению в практику здравоохранения.

С другой — это же министерство соглашается с мнением Госплана о нецелесообразности строительства в Сургане крупного научного комплекса.

Пытаясь докопаться до причин, которые объяснили бы столь непоследовательное отношение к работам Калинникова, я обратился к ученым авторитетам. Мне сказали так: универсальных методов в медицине не существует. В одних случаях помогает аппарат Калинникова, в других существуют иные способы лечения.

Совершенно верно, универсальных методов нет. Вероятно, сотням и тысячам больных необходимо другое, некалинниковское лечение. Но я сейчас говорю о тех сотнях и тысячах, которым, по признанию самих медиков, лучше всего помогает аппарат Калинникова и которые этой помощи будут лишены еще долгие годы. Вот о чем я говорю. Пришлось услышать еще и такое: ваша газетная шумиха оказывает Калинникову плохую услугу. В Сургану едут люди, начитавшись ваших легкомысленных статей. Пожалейте их, прекратите раздувать нездоровый ажиотаж.

Согласен, многие сели в поезд, когда прочитали мои статьи о Калинникове. Но Сургана не модный курорт. Едут сюда те, кто с избытком настрадался в больницах, кому другое лечение не принесло, увы, облегчения. Журналисты, поверьте, только будут рады, когда о методе Калинникова не придется больше писать, когда из сенсации он превратится в повседневную практику.

Пока очевидно одно: в стенах проблемной лаборатории доктора Калинникова можно лечить лишь небольшое число больных, но развивать здесь перспективное в медицине направление абсолютно невозможно.

Вот поэтому и нельзя объяснить отцу шестилетнего Толика Н., почему его сын останется калекой еще долгие годы, хотя вылечить его недуг можно уже через пять месяцев!»

Именно так все и обстояло. Проблемная лаборатория продолжала арендовать часть помещения городской больницы, поликлиника наша ютилась в нескольких комнатушках школы-интерната, медико-конструкторское бюро занимало угол прачечной, а виварий располагался в морге.

Запланированное строительство нового корпуса на двести коек затягивалось. По самым оптимистическим подсчетам, оно могло быть завершено только через полтора-два года. Однако больше всего меня беспокоило другое: даже если в Сургане возведут самую огромную в стране больницу, она все равно не поместит всех тяжелобольных. Хоть тресни! Решить проблему можно было только одним способом: не больные должны были прибывать ко мне, а мой метод к ним. В их города, деревни и поселки. Только так!

Многие травматологи это уже понимали. От них, как и от больных, ко мне постоянно поступал поток писем:

«Уважаемый тов. Калинников!

Уже год, как мы организовали межрайонное травматологическое отделение на 40 коек. Районы у нас промышленные, травм очень много, а лечим мы их по старинке: или вытяжением, или вгоняем гвозди, или путем наложения пластинок. Мы надолго укладываем больных в гипс. Больно смотреть на дело рук своих, когда знаешь, что есть более совершенные методы и приемы лечения, а ты ими не владеешь. Мы много слышали о вашем аппарате, но почти не представляем, как им пользоваться. Познакомиться с основными принципами вашего аппарата нам тоже не удается. О нем почему-то крайне мало упоминается в наших медицинских журналах. На свой страх и риск мы попробовали одному пациенту наложить ваш аппарат на голень, но у нас не получилось компрессии. Пришлось от вашего метода отказаться, нам не хочется причинять больным лишние страдания своими неудачами. Нам нужны ваши советы, рекомендации и литература. А главное, нельзя ли нашим 2-З врачам пройти специализацию на базе вашей больницы? И на какой срок? Помогите нам!»

И таких просьб сотни…

Всем я отвечал одно и то же:

«Сообщаю, что специальных курсов усовершенствования врачей в нашей лаборатории нет: Желающих получить специализацию на рабочее место очень много, поэтому приезд иногородних врачей регулируется Минздравом: РСФСР, куда советую вам обратиться. С получением разрешения от Минздрава РСФСР будет решен вопрос о сроках приезда на специализацию вашего врача.

С большим уважением Калинников С. И.»

Увы, вместо обещанных курсов пока существовало лишь одно постановление Минздрава. РСФСР о проведении выездного семинара на базе нашей проблемной лаборатории. Семинар предполагалось провести в марте.

Наступил апрель, затем май июнь июль август… На протяжении полугода Министерство здравоохранения РСФСР время; от времени присылало мне письма с просьбами назвать точные сроки проведения семинара, но ни разу и, пальцем не шевельнуло чтобы оказать лаборатории хоть какую-либо помощь. В конце концов эта комедия мне надоела, я написал в Минздрав РСФСР докладную записку.

В ней я сообщил, что вот уже больше полугода ведется бесплодная переписка между министерством и нашей лабораторией, в которой обсуждаются детали организации семинара между тем как практически вопрос этот до сих пор не решен. У нас нет никаких условий для проведения семинара: ни помещений ни достаточного количества аппаратов. Нам необходима конкретная помощь.

Понимая что она не может быть оказана нам в ближайшее время, мы считаем, что такое мероприятие, как выездной семинар, не: сумеет решить: основной задачи по освоению и внедрению в практику методов лечения; разработанных нашей; лабораторией. По этой причине мы предлагаем создать постоянно действующие курсы с цикличностью занятий три месяца.

Я не хотел, чтобы все мое дело: свели на «тяп-ляп» Поэтому надо было решительно от семинара отказываться, что я и сделал.

Нападки, которые могла вызвать моя докладная, меня не страшили. Я к ним привык. Чуть меньше, чуть больше — какая разница? Главное — дело. И если стоять за него, так до конца.

Разумеется, обвинения посыпались незамедлительно:

«Калинников испугался семинара», «Метод Калинникова несостоятелен» и другие с таким же истребительным пафосом.

Выступления на травматологических конференциях, симпозиумах приобрели новую окраску:

«Пусть даже медицинская практика доктора Калинникова опередила теорию. Допустим! Но именно это и не дает нам права повсеместно распространять его аппарат!

Существует факт: при гнойном воспалении вопреки всем медицинским правилам человеческая кость в аппарате срастается. Но какой этому сопутствует биологический процесс? Ответьте? Совершенно ясно, товарищи, что метод Калинникова не имеет под собой убедительной научной базы. То, что мы наблюдаем, — это только талант и искусство. Но разве можно повсеместно внедрять талантливость какого-либо человека!»

Возражал я так:

«Да, мы не знаем еще всех биологических процессов — ну и что? Для этого нужно время, а главное, настоящая научная база и кадры — увы, мы пока этого не имеем. Разговоры насчет таланта — выдумка! В вашей лаборатории, помимо меня, аппарат умеют накладывать уже десятки врачей. Кто не знает причин моего отказа от проведения семинара, то повторяю: изучать наш метод надо всерьез. Поверхностное изучение его не приведет к положительным результатам. Это моя позиция».

В это же время я наконец закончил свою диссертацию. Прежде чем представить ее на защиту, необходимо было получить три положительных отзыва.

Первый оппонент — ленинградский профессор — держал у себя мою работу полгода и в результате высказать свое мнение почему-то отказался.

Я написал ему письмо, в котором просил объяснить причину, но он мне не ответил.

Другой оппонент — видный травматолог из Казани — прислал заключение, в котором мою работу оценил как весьма посредственную кандидатскую диссертацию.

Я ничего не понимал: метод, с помощь которого излечились уже около 3 тысяч больных и который сократил сроки лечения в три раза, ни в чем не убедил моего коллегу. Тут было что-то не то.

С третьим оппонентом повезло — он прислал восторженную рецензию и вызвал меня для защиты диссертации в институт травматологии и ортопедии, которым руководил. Фамилия его была Байков.

Я подумал:

«Ну и дела? То в жар, то в холод! Отчего так все-таки?» Защита прошла блестяще — мою работу утвердили единогласно. Более того, постановили представить ее в ВАК, сразу как докторскую диссертацию.

На банкете Байков с глазу на глаз сказал мне:

— Знаете, некоторые из моих ученых коллег советовали мне, ну что ли, не переоценивать вашу работу. Хирургический стол — это все же не верстак, говорили они, а по слесарному методу доктора Калинникова вместо скальпеля надо оперировать зубилом.

— Знакомо. И что же вы? — поинтересовался я.

Байков брезгливо пожал плечами:

— Я ответил, что научными принципами торговать еще не научился и, надеюсь, никогда не научусь. Сказал, что ваша диссертация заслуживает не только кандидатской степени, но и докторской.

«Так, — подумал я, — кто-то мне мешает. Кому-то я ох как не нравлюсь».

Бойков мягко положил мне на плечо руку:

— Все это мелочи. Главное то, что вы открыли новую главу во всей травматологии.

— Да, — очнулся я. — Все это действительно ерунда.

На утверждение в ВАК диссертацию представили сразу как докторскую.

Я отправился домой, к своим больным.

По-моему, везение — сестра прогресса. В Сургану вдруг приехал один из членов ЦК КПСС. Он возвращался из зарубежной поездки и на два дня остановился у нас. Обком партии посоветовал ему посетить нашу лабораторию.

Член ЦК нашел время, приехал в клинику. Я ему все показал, вкратце объяснил суть метода.

Он поинтересовался:

— А в Америке? Там этот метод применяют?

Я ответил:

— Пока нет. Они написали мне несколько писем с просьбой ознакомить их подробнее с нашим аппаратом.

— Покажите письма.

Я показал.

Член ЦК прочитал их и, помолчав, сказал:

— Мы дождемся, что они первыми начнут применять у себя наше отечественное изобретение. Не в первый раз такое… Чем вам можно помочь?

— Базой, — сказал я. — Нам нужна крупная современная научная база, где могли бы специализироваться врачи со всей страны.

Член ЦК уточнил:

— Иначе, нужен специальный институт?

— Да.

— Здесь? В Сургане?

Я кивнул.

— А почему не в Москве?

Я подумал:

«Говорить все начистоту или нет?»

И решил:

«А, была не была!»

— Если откровенно, — сказал я, — то в Москве у меня девяносто процентов времени уйдет не на развитие моего метода в травматологии, а на улаживание неизбежных трений с моими коллегами.

Член ЦК улыбнулся:

— Я попрошу Минздрав СССР вынести ваш вопрос на обсуждение коллегии. И еще, подготовьте необходимые материалы по вашему методу, я доложу в ЦК.

Как только он уехал, на другой же день в Сургану прилетели начальник сектора здравоохранения при ЦК КПСС и Зайцев. Их направили выяснить: имеются ли в Сургане условия для создания исследовательского медицинского института.

Зайцев впервые ознакомился с результатами лечения компрессионно-дистракционным методом. Проанализировав несколько историй болезни, он изумленно развел руками:

— Пока своими глазами не увидишь, никогда по настоящему не поверишь! — Троекратно расцеловав меня, Зайцев добавил: — Готовьтесь к лауреатству!

Через две недели из Москвы он прислал мне телеграмму, сообщил, что моя диссертация утверждена в ВАКе как докторская, и сожалел, что не может отпраздновать это событие вместе со мной за одним столом.

Действительно, стоило отпраздновать. С женой, с коллегами. Вечером мы сели дома за стол, включили телевизор. Из Москвы передавали открытие Всемирного конгресса за всеобщее разоружение. Настроение у меня было приподнятое и благодушное Я собрался произнести тост за торжество человеческого разума над низменными инстинктами, но не успел — раздался междугородный звонок.

Звонил заместитель министра здравоохранения РСФСР Фуреев (он всегда относился к моему методу с симпатией).

Осторожно он поинтересовался:

— Как дела?

Я бодро откликнулся:

— Неплохо! Праздную!

— Что?

— Диссертацию в ВАКе утвердили!

Фуреев воскликнул:

— Не может быть!

Я похвастался:

— Точно! Сразу как докторскую!

По молчанию в трубке я понял, что Фуреев хочет сообщить мне нечто неприятное, но колеблется. Я напряженно проговорил:

— Вы, наверное, еще не знаете. Мне Зайцев телеграммой сообщил…

Фуреев вдруг жестко перебил меня:

— Нет! Не верьте Вас хотят сбить с толку и дезориентировать! У вас все гораздо сложнее!

Я растерянно произнес:

— Не понимаю. Не верить Зайцеву?

Заместитель министра ответил:

— О Зайцеве не знаю. Вероятней всего; что и его дезинформировали Он не член ВАКа. Мне известно другое: ваша диссертация опять ставится под сомнение. Вас скоро вызовут на заседание ВАКа, так что готовьтесь ко всему. Вы поняли?

Я тихо откликнулся:

— Да… Спасибо — И, услышав короткие гудки, положил трубку.

 

БУСЛАЕВ

Уйти из спорта не побежденным — по-моему, просто красивые слова. Уйти в зените славы противоестественно. Это все равно, что похоронить себя заживо. Мои мысли покинуть спорт после Олимпийских игр показались мне нелепыми.

После Токио мне захотелось расслабиться. Я очень устал, дома опять все пошло кувырком — жена взяла сына и в который уже раз ушла от меня к матери. Наши взаимоотношения обострились до предела…

Я улетел в Киев.

На моем горизонте вновь появился Воробей — тот самый, с которым я тренировался у Абесаломова. К этому времени он заметно продвинулся в спорте — стал чемпионом страны и мира по пятиборью. В Киеве Воробей служил в рядах Советской Армии, там же и тренировался. Симпатичный, добрый, трудолюбивый, но загульный парень. Свой быт он не устраивал. В его однокомнатной квартире стоял один стул, на полу лежал матрац в двумя подушками без наволочек, поверх два байковых одеяла. Одежда была свалена в кучу на чемодане. Единственное, что украшало его жилище, — музыкальная установка.

Воробей тоже не тренировался и предложил мне съездить под Киев и поохотиться на кабанов. У него был знакомый егерь. По его совету мы отправились в одну из деревень за сорок километров от Киева.

После охоты я неожиданно ощутил тоску по хрусту щиповок на гари, по самой высоте. Я понял: полоса спада прошла, хватит бездельничать, пора возвращаться в прыжковый сектор. На другое утро я уехал домой.

Приступив к тренировкам, я дал себе зарок — не спешить, не форсировать свою подготовку. Начался легкоатлетический сезон, на крупных соревнованиях я не мог не выступать — все-таки олимпийский чемпион. Было ясно: пока я обрету былую спортивную форму, мне придется потерпеть несколько неприятных поражений. С этим предстояло смириться.

Но случилось так, что я вопреки всякой логике не проиграл ни одного поединка. Я был в отвратительной форме я побеждал лишь за счет своего самолюбия.

Первое состязание, в котором я участвовал, был «матч четырех»: Москва — Ленинград — Украина — РСФСР.

На улицах стоял уже май.

К этому времени среди всех прыгунов наилучшим образом выглядел ветеран Глухов. (Мы выступали с ним еще на Олимпиаде в Риме.) Года на два Глухов куда-то пропал. Начали поговаривать, что для прыжков этот спортсмен уже стар, и, видимо, поняв это, Глухов ушел из спорта. Но вот неожиданно для многих он снова появился на спортивном горизонте. Причем на одних соревнованиях он дал вполне приличный результат — 2 метра 18 сантиметров. Всем стало очевидно, что «похоронили» его преждевременно. (Впоследствии Глухов успешно выступал еще несколько лет.)

После Олимпиады в Токио говорили, что я «сгорел», «выдохся», «уже не тот». Глухов почувствовал, что настал наконец момент, когда со мной можно рассчитаться за все свои прошлые поражения. Мечтал он об этом всю спортивную жизнь. Пока ему это не удавалось. Я всегда «уходил» от него на 5 — 10 сантиметров.

На «матче четырех» я тоже не собирался сдаваться без боя. Глухов был лучше подготовлен, но у меня имелось другое преимущество. Он меня боялся. От моих предыдущих, почти беспрерывных успехов у него развился «комплекс подавленности» перед моим именем. На это я и рассчитывал.

Я прыгал из последних сил, но старался не показать Глухову, что не уверен в своей победе. Сбивая планку, я улыбался. Отдыхая, беспрерывно шутил. Иногда нарочно с самим Глуховым. Когда прыгал он, демонстративно отворачивался от Глухова и делал это так, чтобы он обязательно видел меня. И вообще всем своим видом показывал сопернику, что «соревновательный процесс» для меня не более чем пустая формальность. Кто будет первым, известно заранее, — я. А он как был сзади, так и останется…

Глухов понемногу стал раздражаться на себя. На меня он не мог — не было причин. С каждым прыжком он все более нервничал и выбивался из колеи.

Когда планку подняли на 2 метра 15 сантиметров, я понял, что именно эту высоту мне нужно взять с первой попытки. Почему? Глухов знал: в новом сезоне это мой лучший результат. Выше я наверняка не прыгну.

Предстояло разубедить его в этом. Во что бы то ни стало надо было показать, что слухи о моем «разобранном» состоянии необоснованны, что я только прикидываюсь усталым. Только так Глухов сломается.

Я собрал в себе все силы и эту задачу выполнил… Глухов не сломался. Наоборот, его охватило жгучее желание победить меня. Но, как ни парадоксально, оно и явилось причиной его «слома». Когда очень хотят взять высоту, обычно планку сбивают. Глухов не стал исключением. 215 он взял лишь с третьей попытки.

Сознание того, что я вдруг выигрываю у него, находящегося в хорошей форме, стало постепенно добивать Глухова. Мои силы были на исходе, и, чтобы окончательно сломать Глухова, я сделал такой жест — подошел к нему и спросил:

— Какую высоту ставить будем?

Он нервно дернул плечом:

— Какую, какую! 218!

Я небрежно спросил:

— А может, сразу 221? Чего силы зря тратить?

Разозлившись, Глухов отвернулся, пошел к судейскому столику и заказал 218. Я тоже подошел, нарочно громко заявил:

— Эту высоту я пропускаю.

От такой наглости мой соперник чуть не задохнулся.

В состоянии бессильной ярости он сбил планку все три раза.

Я, конечно, рисковал, но другого выхода у меня не было — пусть бы я умер, отдал бы все силы, но 218 я бы не взял.

Позже, остыв, Глухов понял это. Приблизившись, он тихо сказал мне:

— Ушел. Ну смотри! В другой раз такого не случится!

Я широко улыбнулся:

— Правильно! В другой раз я тебя и близко не подпущу!

Этой фразой я закрепил свое прежнее моральное преимущество. И действительно, «другого раза» у Глухова уже не случилось…

Через месяц Кислов уговорил меня принять участие в соревнованиях в Норвегии. Я внезапно заболел гриппом. Ведущие прыгуны разъехались кто куда: в Польшу, во Францию, в Италию. А выступать кому-то было надо.

Матч СССР — Норвегия проводился впервые, нам хотелось его выиграть.

Руководству легкой атлетикой тоже не хотелось ударить в грязь лицом, оно не рискнуло выставить какого-либо молодого прыгуна. Поэтому на меня и пал выбор.

С температурой 37,8 я отправился в Скандинавию. За ночь до соревнований температура, по счастью, спала.

Но слабость в теле осталась. В сектор я вышел на трясущихся ногах, перед глазами плавали мутные, серые, какие-то тоскливые круги. Я не представлял, как буду прыгать: я боялся, вот-вот упаду.

Все высоты: 203, 206, 209, 212 — я преодолел «на зубах», с третьей попытки.

И вдруг, стоя перед 215 сантиметрами, я ощутил знакомую легкость. Меня словно отпустила невидимая резиновая веревка. До этого она страшно мешала разбегаться, отталкиваться, взмывать вверх. А тут будто неожиданно оборвалась. Ко мне явилось нечто вроде «второго дыхания».

Я понесся вперед и сразу же перелетел 215. То же самое произошло на 218.

Больше я не взял.

Странно! Никак не предполагая победить на этих состязаниях, я опять вдруг выиграл. Но важно было не это — преодолев в Норвегии свою хворь, я почувствовал, что вновь начинаю обретать свою былую силу.

Я быстро начал набирать прежние высоты.

В Англии на крупных состязаниях преодолел 220.

Через две недели в Финляндии — 222.

В Италии — 224.

В США — 225. Там я попросил установить 229 — на один сантиметр выше своего мирового рекорда. Этот результат мне не покорился, но я почувствовал — рекорд близок. В Париже перелетел 226, пошел на 230. На этой высоте я прикоснулся к рейке только кожей колена. Планка мелко задрожала и, как живая, осторожно сползла с подставок.

Стало ясно: еще месяц, и я сажусь на такого коня, на которого вряд ли кто из прыгунов сумеет сесть в течение ближайших нескольких лет…

Но пока я сел на мотоцикл. Позади мотогонщицы, сокурсницы по институту.

Во время моей тренировки она вихрем носилась возле стадиона, с ревом закручивала невероятные виражи. Я попросил ее подвезти меня до метро. Она, словно ждала этого, сразу согласилась.

Москва лежала в золотых листьях, только что прошел дождь; из-за туч проглянуло солнце. Все сверкало: лужи, плоскость реи, окна домов, гранитный парапет набережной. И свет был какой-то необычный — торжественный и строгий.

Придерживаясь рукой за плечо девушки, я положил другую ей на бедро. Она коротко взглянула ва меня, мягко улыбнулась. На один миг…

Но именно в этот миг я успел увидеть подрагивающую стрелку спидометра на отметке «80 км», крутой поворот дороги, исчезающей в темном провале туннеля; перед его зевом огромную искрящуюся лужу…

Подумать:

«Эта девушка похожа на мое будущее».

Ощутить: гармонию всего… Скорости, погоды и улыбки этой девушки…

Этот момент сконцентрировался в невыносимо яркую точку пронзительного счастья.

В следующее мгновение мотоцикл влетел в лужу, скользнул влево, из-под меня тотчас ушла опора.

Я попробовал сохранить равновесие, разбросал в стороны руки, ноги…

Почему так?

Человек рождается в страданиях матери… Его кормят грудью, потом из соски, из ложки… Его учат ходить, разговаривать… Затем читать, писать, думать… Его долго, трудно, упорно учат жить в этом мире… Он растет, он слушает, он видит, он чувствует, он внимает… Наконец он осваивается, выбирает цель. И идет к ней… Опять долго, опять трудно, опять упорно… На пути он любит, терпит, отчаивается, набирает силы — он приходит к цели… Он совершает тысячи усилий, из которых складывается жизнь… И только одно неверное движение…

Как большинство людей, я прощал и прощаю сейчас себе многое. А этого никогда не прошу себе…

Я сделал все наоборот.

Нужно было вцепиться в мотоцикл и поверить. Поверить, что он впишется в изгиб дороги.

Я оказался неспособным на это. Я всю жизнь привык надеяться только на себя…

Машина вписалась. Вписалась, выскочив из туннеля, впритык к дуге тротуара.

От удара колеса о бровку я вылетел из седла… Меня потряс страшный удар о столб, я понесся в черную бездонную дыру… Сознание успело поставить точку:

«Смерть… Все…»

Потом я подумал:

«Тихо…»

И сразу догадался:

«Жив!..»

Я открыл глаза, увидел сокурсницу. Бледная, она бежала ко мне, бросив мотоцикл, ее всю трясло в нервном ознобе. На ней не было ни одной царапины.

Я попытался встать, но почему-то не смог. Потом на обочине вдруг заметил свою правую туфлю. Я посмотрел на ногу, с которой она соскочила, и не нашел ее. Я на ней сидел. Подо мной что-то хлюпало, я сдвинулся на руках в сторону — там оказалась липкая лужа крови.

Я высвободил из-под себя ступню — вместо нее торчали страшные костные отломки. Сама ступня висела на одних связках и сухожилиях.

Мои кости были неестественно белого цвета.

Я равнодушно отметил:

«Все, как в анатомичке института».

И тотчас почувствовал боль. Саднящую, безысходную, точно ногу мне отрубили топором.

Из темноты туннеля вылетел МАЗ, пронзительно завизжал тормозами.

Я сидел на его пути — грузовик чудом не задавил меня.

Моя подруга по-прежнему находилась в шоке, ее бил страшный озноб.

Опять заскрипели тормоза — теперь уже на МАЗ чуть не наскочил «Запорожец».

Оба водителя побежали ко мне, на полдороге остановились. Люди увидели крошево моей ноги.

Я протянул к ним руки, попросил:

— Помогите…

Они разом кинулись ко мне, подхватили, поставили на целую ногу.

Вторую я успел подогнуть — ступня на ней болталась, как маятник. Я взял ее в руки, чтобы она не отвалилась совсем, приставил обратно. Так, поддерживаемый водителями, поскакал на уцелевшей ноге к «Запорожцу».

За мной потянулась дорожка из крупных капель крови.

Я подумал:

«Живым… Только бы живым до больницы».

Владельцу легкового автомобиля я сказал:

— Скорее!

Он быстро, судорожно закивал и не сдвинулся с места. Его начала колотить нервная лихорадка. Он пока ничего не мог сообразить.

Я поторопил:

— В Склифосовского? Быстрее?

Мужчина наконец сунулся в машину. Помог вылезти жене и дочери. Они отошли к парапету набережной, с ужасом уставились на мою ногу.

Шофер грузовика помог мне забраться в «Запорожец». Его владелец уселся за руль весь дрожащий. Сокурсница полезла в машину тоже.

Я замотал головой, сказал:

— Не надо! И в больницу не приходи! Не приезжай!

Она ничего не поняла.

— Не говори, что я ехал с тобой! Нигде!

Девушка судорожно кивнула, захлопнула дверцу, мы сразу тронулись.

Я подумал:

«Жена о ней все равно узнает… После…»

Перед первым же светофором автомобиль затормозил.

Я приказал:

— Дальше! дальше!

Мужчина очумело помотал головой:

— Красный свет?

Я закричал:

— Пусть! Езжайте!

Он упрямо дождался зеленого сигнала, вновь поехал.

Двумя руками я сильно сжимал под коленом артерию, от толчков машины моя ступня беспрерывно болталась на полу кабины. С нее вовсю текла кровь.

— Быстрее! — попросил я. — Быстрее!

Водитель был робкий. Он боялся обгонять другие машины.

Перед моими глазами начали отплясывать тысячи светящихся точек.

Я испугался:

«Сейчас потеряю сознание, умру…»

Я опять закричал:

— Я прошу вас! Вы слышите, я прошу! Не стойте! Вам ничего не будет!

Я все больше терял крови…

Вкатив наконец в ворота больницы, водитель принялся суетливо искать «Приемный покой». Взад-вперед дергал машину, тормозил, вылезал из «Запорожца», расспрашивал людей, возвращался, вновь трогал и опять не туда.

Я первым увидел двери «покоя», кивнул на них.

Мужчина снова выскочил, скрылся в дверях.

Вышли два санитара. Один из них открыл дверцу, глянул на мою ногу, недовольно поморщился:

— Эк тебя расквасило! — И спросил: — Сам-то вылезешь?

Я сразу почувствовал себя виноватым. Я схватился за крышку машины, подтянулся, поставил здоровую ногу на землю, выпрямился. Передо мной все поплыло, я рухнул… Санитары подхватили меня в последний момент.

Потом я лежал на холодном столе, на мне длинными ножницами разрезали брюки. Затем их сняли. Трусы зачем-то тоже. Стыд почти заглушил боль. Меня раздевали женщины. Я отвернул голову…

Наконец на меня набросили простыню, какая-то пожилая медсестра наклонилась ко мне, всматриваясь в лицо, страдальчески поцокала языком:

— Ох, молодой-то какой!

Я спросил:

— Что, тетя? Так уж все плохо?

Она тихо ответила:

— Не знаю, сынок. Не знаю. — И в третий раз повторила: — Не знаю…

Явился дежурный хирург. Бросив взгляд на мою ногу, он, морщась, покачал головой, поинтересовался:

— Вы тот самый Буслаев?

Превозмогая боль, я ответил:

— Да, доктор… Что будет с ногой?

Посмотрим, — откликнулся он. — Сейчас трудно определить, посмотрим. — И куда-то исчез.

Мне сделали укол, боль притихла, я закрыл глаза…

Открыв их, я увидел свою жену и Звягина. Жену била мелкая дрожь, она все время повторяла:

— Митя! Что же теперь будет, Митенька? Звягин молчал. Он старался сохранить то выражение лица, которое подобает принимать в таких обстоятельствах, но я уловил в нем другое.

Я сказал ему:

— Все правильно, Сережа… Я тебе больше не конкурент… Это финиш…

Он вздрогнул, горячо заговорил:

— Как тебе не стыдно! При чем тут финиш? Ты еще будешь прыгать! Вот увидишь, будешь!

Я отрицательно покачал головой. Жена закричала:

— Какие прыжки? О чем вы? Жить! Ты только жить должен, Митя!

Вернулся дежурный врач. Он пришел с ведущим хирургом больницы. Они попросили удалиться жену и Звягина.

Новый хирург близоруко склонился к моей искореженной ноге, покривил губы.

Я напряженно спросил:

— Что? Отрежете?

Он поднял на меня глаза:

— Отрезать можно было и без меня. — И прибавил: — Наша фирма, товарищ Буслаев, балалаек не делает!

Через полчаса меня повезли на операцию.

Жена продолжала дрожать в истерике, ее никто не мог оторвать от тележки, на которой везли меня.

Перед операционной Людмила вцепилась в рукав дежурного хирурга, надрывно закричала:

— Я ничего не буду! Умоляю! Я должна быть там, прошу вас! Я боюсь, я умоляю!

Ее почему-то впустили…

Меня переложили с каталки на стол, в один миг пристегнули запястья брезентовыми ремнями. Я тот час испугался своего распластанного беспомощного положения.

Я повернул голову к жене:

— Если ты дашь согласие, чтобы мне отрезали ногу, я прокляну тебя. Слышишь?

Она прикрыла лицо руками, горько заплакала.

— Не смей! — повторил я. — Что бы ни было во время операции, не смей!

Мне воткнули в вену иглу, что-то пустили в кровь. В голове пошел туман. Тело начало наполняться сонной тяжестью… Еле ворочая языком, я снова выговорил:

— Не смей… Нога. Мне нога… Нет…

На меня обрушились покой, тишина… Все исчезло…

Я успел подумать:

«А небытие, оказывается, приятно…»

 

КАЛИННИКОВ

Очень скоро меня действительно вызвали в Москву на заседание ВАКа…

Не успел я поставить в номере гостиницы чемодан, как в дверь постучали.

— Да!

Вошел старый знакомый Гридин. Он по-прежнему был экспертом, только теперь в Минздраве СССР. Точно закадычный друг, Гридин радостно обнял меня и расцеловал.

Оглядев меня, он заявил:

— Рад! Рад видеть вас снова, да еще на «белом коне»! Честно говоря, не ожидал!

Я настороженно поинтересовался:

— То есть?

— Лауреатском! — провозгласил Гридин. А ведь после нашего знакомства всего лишь… Вы не помните, сколько лет прошло?

— Одиннадцать.

— Да, да, — подтвердил Гридин. — Верно. Как время-то летит!

За эти годы он располнел, поседел, в его осанке появилось что-то львиное.

Я показал ему на кресло. Гридин с удовольствием сел.

Я помялся, произнес:

— Извините… Я прямо с дороги. Мне бы руки немного сполоснуть…

Гридин великодушно согласился:

— Конечно, конечно! Я тут без вас поскучаю. — Он взял со столика какой-то журнал.

Я отправился умываться в ванную.

Закрыв дверь, я задумался — хотелось понять, что означает этот визит? Ведь так просто он прийти не мог…

Как только я вернулся в комнату, он отложил журнал в сторону, с радушной улыбкой объявил:

— Знаете, я ведь к вам с интересным предложением!

Я вежливо отозвался:

— Да, да… А именно?

Он коротко глянул на меня:

— Вероятно, как и раньше, вам все сразу надо говорить в лоб? Верно?

Я кивнул. Гридин отвернулся к окну, помолчал, наконец проговорил:

— Имеются сведения, что вопрос о вашем лауреатстве может решиться положительно. Но при одном условии…

Я ничего не спрашивал, молча распаковывал свой чемодан и ждал, что он еще скажет.

Гридин тихо повторил:

— При условии… И, выдержав паузу, быстро произнес: — Что вы возьмете себе в компанию еще двух-трех наших людей. Не больше.

Я подумал: «Как был клопом, так и остался».

И вслух уточнил:

— То есть обязательно должна быть группа? Так?

Гридин облегченно кивнул:

— Абсолютно точно! Группа ученых, которая тоже работала в этом направлении. Поскольку сделали они меньше, вы остаетесь руководителем группы.

Стараясь не выдать волнения, я сначала повесил на вешалку в шкафу свои рубашки, потом поинтересовался:

— А что за люди?

Гридин метнул на меня пытливый взгляд, поколебался, но ответил:

— К примеру, я… Вам подходит?

Я неопределенно пожал плечами:

— А еще?

Мой гость осторожно выдавил из себя еще одну фамилию:

— Шамшурин…

Шамшурин был тот самый «поклонник» моего метода, который получил авторское свидетельство, украв у меня самый неудачный вариант моего аппарата.

Видя, что я продолжаю молчать, Гридин закончил:

— Ну и небезызвестный вам Зайцев. — Поспешно он добавил: — Зайцев, правда, больше для солидности.

Я спросил:

— То есть как балласт?

Гридин откинулся в кресле и расхохотался. Сочно, раскатисто. Наконец выговорил:

— Это уж как вам будет угодно.

Я произнес:

— Но ведь тогда я… Я-то на что? Какой-то провинциальный врач и тоже в лауреаты? Нет, не могу. Я вас только скомпрометирую, потом совесть меня замучает.

Гридин поднялся из кресла, ласково положил мне на плечо руку.

— Не надо, — мягко попросил он меня. — Мы не дети, давайте не будем играть в кошки-мышки. Уясните: без нашей поддержки лауреатом вы не станете, даже больше — доктора наук из вас может тоже не получиться. Уверен, что вы об этом догадываетесь.

Я освободился от его руки, скованно ответил:

— Что ж… Посмотрим. — И прибавил: — Извини те, но мне сейчас нужно сделать много телефонных звонков.

Гридин понял, что я его прогоняю, решительно прошел к двери, у порога обернулся:

— Вы подумайте. Все хорошо взвесьте и подумай те. Я вас не тороплю, в запасе еще день, буду ждать вашего звонка. Всего доброго!

Наутро я явился к заместителю министра Фурееву, рассказал ему о предложении Гридина.

Фуреев трахнул кулаком по столу.

— Негодяй! — закричал он. — Подлецы! доберемся! Все равно до них доберемся!

Он нервно зашагал по кабинету. Я поинтересовался:

— А Зайцев? Неужели в он с ними?

— Нет! — замотал головой Фуреев. — Нет! Не такой человек! Зачем ему это? Профессор, член-корреспондент, руководитель крупного института, член коллегии… Зачем? Нет, Гридин его для солидности приплел!

Гридину я так и не позвонил. Он, видимо, ждал, очень терпеливо ждал моего звонка, наконец решил сам набрать мой номер. Аж в половине первого ночи.

— Не спите? — услышал я осторожный голос Гридина.

— Нет.

— А чего ж не позвонили?

Я молчал. Гридин тяжко вздохнул, прямо спросил:

— Ну что, Степан Ильич? Надумали?

Как можно спокойней я ответил:

— А что мне думать? Я себя в лауреаты не выдвигал, а вы и без меня ими стать можете.

Гридин жестко заверил:

— И станем! А ты… — он впервые назвал меня на «ты», — останешься у разбитого корыта!

Я сказал:

— Поймите меня правильно: я не имею цели продвинуться в лауреаты, доктора или там академики. Буду — хорошо. Нет — обойдусь. Главное для меня работа. Работа по запланированному направлению. Слава богу, в этом вы мне препятствовать уже не сможете.

Гридин выкрикнул:

— Ну и работай! Зарабатывай себе на некролог! Пожалуйста! — И зло повесил трубку.

Для меня окончательно стало ясно: кому-то я все время мешаю. Не Гридину, нет, он и в самом деле был второстепенным лицом. Кому-то выше. Для этих «верхов» в травматологии я маячил постоянным укором. «Что же вы, столичные профессора, с такими возможностями позволяете какому-то провинциалу так обскакать себя?» Им необходимо было свести меня на «нет», в крайнем случае, «притормозить». Чтобы я стал не «я», а «один из». Поэтому они и придумали идею лауреатской группы. Цель — «затереть» меня в общей массе видных ученых.

Я сказал себе:

«Нет! Я прежде всего врач, а не деляга. Пусть мне будет как угодно плохо, но на сделку с совестью я не пойду!»

Через день меня заслушали на президиуме ВАКа, постановили:

«Присвоить Калинникову С. И. звание доктора медицинских наук… В силу того, что проблемы, разрабатываемые в его лаборатории, имеют исключительно важное научное и практическое значение, предложить Минздраву СССР преобразовать проблемную лабораторию в г. Сургане в филиал одного из союзных НИИ по травматологии и ортопедии…»

Перед отъездом домой я встретился с Зайцевым. Он горячо поздравил меня, сказал, что это редчайший случай, минуя кандидатскую, сразу защитить докторскую, и заверил, что мое лауреатство теперь уже «не за горами».

Я не утерпел:

— А знаете, Борис Тимофеевич, мне ведь и вас в компанию взять советовали.

До этого он энергично шагал по кабинету, теперь сразу остановился:

— Какую?

Я заколебался, но все же ответил:

— Мне предложили переоформить свое лауреатство на целую группу. В ее состав входили и вы.

— Как? — воскликнул Зайцев. — Кто? Кто посмел это сделать?

Я извиняюще улыбнулся:

— Простите, но пока мне лучше не говорить этого. Может, когда-нибудь позже.

Зайцев резко отвернулся от меня.

— Как хотите! — сказал он. — Я вас не неволю… Нервничая, он ходил по кабинету, потом остановился и спросил:

— Мне-то, надеюсь, вы верите?

Я немного обиделся:

— О чем вы говорите, Борис Тимофеевич!

— Вот и хорошо, — сразу успокоился Зайцев. — И ладно… — И, не удержавшись, воскликнул: — Нет, какое все-таки подонство! Меня в группу, а?

Зазвонил телефон.

Зайцев снял трубку, кого-то послушал, откликнулся:

— Да!.. да, да… Хорошо… Буду… да, сейчас. — Повернувшись ко мне, он развел руками: Ничего не поделаешь, опять зарубежная делегация!

Я вышел из кабинета.

Два месяца спустя я вновь приехал в Москву. На этот раз в ЦК КПСС пригласили директоров всех крупных научно-исследовательских институтов, заместителей министров здравоохранения республик, видных ученых, специалистов из военных ведомств и промышленности. Зайцев должен был на совещании присутствовать, но, как мне передали, он вдруг заболел.

Первым выступил член ЦК. (Тот, который побывал в нашей лаборатории.) Он сказал, что в городе Сургане доктором Калинниковым проводится интересная работа по изучению новых, эффективных способов излечения в области травматологии и ортопедии и лично он был тому свидетелем, познакомился с лечебной практикой Калинникова. Существует мнение, что его деятельность может иметь важное государственное значение. Если это так, то новому научному направлению необходимо оказать всяческое содействие и помощь. Если нет, отношение будет другое. По этой причине на совещание созвали самых крупных специалистов. Они должны помочь разобраться в этом вопросе.

Для начала член ЦК предложил заслушать меня. Выходя на трибуну, я споткнулся. Понимая мое волнение, член ЦК ободряюще улыбнулся мне:

— Если вы не суеверны, все будет нормально.

Я кивнул ему, встал на трибуну. В горле у меня пересохло, волнуясь, я выпил чуть ли не целый стакан воды. Вот примерное содержание моего выступления:

«В настоящее время травматизм среди населения имеет тенденцию к постоянному росту. Травматические болезни занимают третье место после сердечнососудистых и онкологических заболеваний. Больные с переломами костей выбывают из строя на многие месяцы, а иногда и годы.

Предлагаемый новый метод обеспечивает сокращение сроков излечения примерно в четыре раза и дает немалый экономический эффект. Вот типичный случай.

Больной Хабаускас. 34 года. Житель г. Юдинское, горный мастер. Диагноз — ложный сустав левого плеча. Травму получил на производстве. Ранее дважды оперировался — безуспешно. Исход лечения: инвалид второй группы. Стоимость его лечения:

а) затраты на него в стационаре — 4 745 рублей;

б) оплата по больничному листу — 1 300;

в) пенсионная выплата — 13 900;

г) оплата проезда — 92.

Таким образом, стоимость его лечения превышает 20 тысяч рублей. Притом не учтена стоимость материальных ценностей, которые теряет страна в результате потери трудоспособности этого человека.

К нам он поступил четыре года спустя после получения травмы.

Затраты у нас:

а) на лечение — 861 рубль;

б) пенсионная выплата по второй группе инвалидности — 1 900. Общая сумма составляет 2 761 рубль, в семь раз меньшая по сравнению с предыдущими затратами на больного.

Результат лечебный: за шесть месяцев удалось ликвидировать инвалидность, сделать больного трудоспособным.

Эффект экономический — 17 276 рублей.

Нам представляется, что новый метод в травматологии и ортопедии достоин того, чтобы получить дальнейшее распространение. Пока же наша проблемная лаборатория не в силах справиться как с бесчисленными запросами врачей, желающих приехать к нам на специализацию, так и с огромной армией больных, нахлынувших в наш небольшой город. Выход видится один: создать единый координационно-методический центр, который бы развивал новое направление в травматологии более планомерно и эффективно. Полагаю, что организовать подобный центр надо на базе нашей лаборатории».

Я сел, мне зааплодировали.

В прениях выступили человек двадцать. Ни метод, ни аппарат сомнений ни у кого не вызывали. Дебаты разгорелись о целесообразности строительства крупного института в отдаленном провинциальном городе. Некоторые говорили, что это нерентабельно.

Член ЦК КПСС наконец подвел итог:

— Товарищи, разрешите поблагодарить вас за все ваши выступления, которые мы здесь услышали. Теперь совершенно очевидно, что метод доктора Калинникова действительно представляет большое научно-практическое и социальное значение для нашего государства. А раз это так, мы обязаны создать максимально благоприятные условия для развития нового направления. Крупный научный центр в Сургане будет! Мы не пожалеем на это ни средств, ни сил. Однако сегодня обойти некоторые конкретные трудности, к сожалению, нельзя. Проблемную лабораторию невозможно сразу сделать институтом первой категории. Для подобного центра нет пока подходящей базы. Вывод такой: действовать поэтапно. Как перекрывали Енисей, — пошутил член ЦК. — В самое ближайшее время необходимо реорганизовать проблемную лабораторию доктора Калинникова в филиал одного из наших институтов. Года через два выделить ее в самостоятельный институт. Ну а еще через год-полтора присвоить ему первую категорию. Но это пока только план, все будет зависеть от дальнейших результатов работы доктора Калинникова и его коллектива. — Член ЦК вдруг повернулся ко мне: — Как, устраивает вас это, Степан Ильич?

Я был так взволнован, что сумел лишь неловко кивнуть. Все засмеялись.

В поезде я окончательно понял.

Все! Пусть меня опять тормозят, ставят подножки, нервируют — все отскочит, как горох от стенки. Мне уже ничего не страшно, потому что мое дело получило признание. Если бы даже мне самому по нелепой прихоти вдруг захотелось повернуть его вспять, ничего бы не вышло. Мое дело как бы оторвалось от самого меня, противников, вообще от каждого конкретного человека. Оно стало существовать самостоятельно. Странно: я понимал — это хорошо, но почему-то было грустно. Мне показалось, что какая-то часть души вдруг ушла из меня.