О героическом энтузиазме

Бруно Джордано

Часть вторая

 

 

 

Диалог первый

Собеседники

Чезарино

и

Марикондо

*

Чезарино. Иногда говорят, что на свете существуют самые лучшие и самые прекрасные вещи, чему отлично соответствует вселенная во всех частях. И считают, что это бывает тогда, когда все планеты проходят через созвездие Овна, в силу того что последнее в эту пору из восьмой сферы поднимается к невидимой и более высокой сфере, где имеется иной зодиак. Для худших и наиболее низких вещей существует место, господствующее над противоположными расположениями и порядками. Однако в силу круговращения происходят чрезвычайные изменения от схожего к несхожему, от одной крайности к противоположной. Таким образом, переворот и большой мировой год есть тот период времени, в который от самых различных состояний и путем противоположных и обратных средств все возвращается к тому же, как в частном году, каким является солнечный год, где начало одной противоположности есть конец другой, а конец этой есть начало той. Вот почему в нынешние времена, когда мы находимся на самом дне наук, породивших подонки мнений, породивших грязные обычаи и действия, мы без сомнения можем ожидать возвращения к лучшему состоянию.

Марикондо. Знай, брат, что эта последовательность и порядок — несомненнейшее и истинное дело; но, думается, всегда, в любом обычном состоянии, настоящее печалит нас больше, чем прошлое, а то и другое вместе могут меньше удовлетворить нас, чем будущее, которое всегда наличествует в наших ожиданиях и надеждах. Это хорошо видно в рисунке, заимствованном из древности, у египтян, делавших подобные же статуи, в которых на одном общем бюсте изображались три головы: одна — волка, смотревшего назад, другая — льва с пастью, обращенной к середине, и третья — собаки, глядевшей вперед. Это означает, что прошлое печалит мысль, но не так, как настоящее, действительно волнующее нас, однако, всегда из-за будущего, обещающего лучшее. Вот почему там — воющий волк, здесь — рычащий лев, а рядом — радостно лающая собака.

Чезарино. А что значит написанное над ними изречение?

Марикоддо. Смотри: над волком стоит — Было, над львом — Теперь, над собакой — Будет, то есть три силы, означающие три периода времени.

Чезарино. Теперь читайте, что начертано на доске.

Марикондо. Читаю

[41]

Волк, лев и пес являются с зарею, При блеске дня, в вечерней темноте. Что взял — при мне; добуду ж блага те, Что были, суть и могут быть со мною. Как делал, делаю, как планы строю В былом, в текущем, будущей мечте — Я каюсь, мучусь, тешусь в простоте Утрат, страданий, чаяний борьбою. И терпким, горьким, сладостным поят Плоды трудов, их опыт, упованья; Они грозят, печалят — и мягчат. Чем жил и чем живу — миг ожиданья — Бросают в дрожь, встряхнут — и оживят В былом, сегодня, в далях предстоянья. Довольно испытанья Прошедшим, настоящим и грядущим: Страх, боль — мой путь к надеждам всемогущим.

Чезарино. Это как раз и есть голова влюбленного Энтузиаста, любого из всех смертных, в какой бы грубой манере и форме ни проявлялись его страсти. Ведь мы не должны и не можем сказать, что это подходит ко всем состояниям вообще, но лишь к таким, которые будут мучить или уже мучат, имея в виду, что у искавшего царства и у владеющего уже им существует страх потерять его, и что у тех, кто старался достигнуть плодов любви, как особой милости любимого существа, естественны муки ревности и подозрения.

Что касается царств земных, то, если мы застаем их во тьме и в бедствии, можем наверняка предсказать им просветление и процветание; когда же мы в счастье и в порядке, то, несомненно, можем ждать появления невежества и страданий. Так было с Меркурием Трисмегистом, который, видя Египет во всем блеске знаний и предвидений (поэтому он и считал его людей сотоварищами демонам и богам и, следовательно, религиознейшими), высказал Эскулапу печальное пророчество, что за этим должны последовать сумерки девяти религий и культов, а совершенные ими дела станут лишь баснями и предметами осуждения. Точно так же и евреи, когда были в Египте рабами и были изгнаны в пустыню, получали утешение от своих пророков в виде ожидания свободы и обретения родины; когда они были у власти и в спокойствии, им угрожало рассеяние и пленение; ныне же, когда нет такого зла и поношения, которым они не подверглись бы, нет и таких благ и чести, которых они не ждали бы.

Подобное происходит со всеми другими поколениями и государствами, которые существуют и фактически не уничтожены; в силу превратности вещей они неизбежно идут от зла к добру, от добра к злу, от упадка к возвышению, от высот к упадку, от тьмы к блеску, от блеска к тьме. Именно это и соответствует естественному порядку, и если над таким порядко» м существует некто, кто его портит или выправляет, то я в это верю и не стану этого оспаривать, так как рассуждаю только в духе природы, а не иначе.

Марикондо. Мы знаем, что вы не теолог, а философ, и рассуждаете философски, а не теологически.

Чезарино. Верно. Но посмотрим, что идет дальше.

Чезарино. Вижу здесь курящееся кадило, которое держит рука, и изречение, гласящее: Его жертвенник. А рядом следующий текст:

Поистине позывов свет благой Запятнан тем, что, пестро отягченный Пустых обетов кладью немудреной, В обитель Суеты направлен мной. Но если подвиг ждет меня иной, Кто кинет мне упрек неблагосклонный В том, что, от низких целей отрешенный, Я ввысь стремлюсь небесною тропой? Прочь, прочь скорей иные все желанья! Докучливая мысль — покоя мне! Не отвлекай меня от созерцанья Светила, совершенного вполне! «Зачем искать, — твердят из состраданья Мне люди, — то, что пепелит в огне?» «Зачем стремиться в чудном сне Узреть тот свет?» — Затем, что наслажденья Нет слаще мне, чем те мои мученья!

Марикондо. По этому поводу я уже говорил тебе, что всякий, привязанный к телесной красоте и почитающий внешность, может все же почетно и достойно вести себя, потому что от физической красоты, являющейся лучом и отблеском формы и духовного действия, коих она — след и тень, Энтузиаст идет ввысь и достигает созерцания и почитания божественной красоты, света и величия; таким образом, от этих видимых вещей он идет к украшению сердца, настолько более превосходного в себе и более почтенного в очищенной душе, насколько оно отдалено от материи и чувства. Увы, скажешь ты, если красота, эта тень, темная, текучая, нарисованная на поверхности телесной материи, так нравится мне и так волнует мою страсть, так запечатлевает в моем духе неведомое уважение к величию, так пленяет меня, сладко связывает и так привлекает, что я не нахожу ничего лучшего, удовлетворяющего мои чувства, — то что же будет с тем, что по существу, по природе изначально прекрасно? Что будет с моей душой, божественным интеллектом, мерилом природы? Следовательно, необходимо, чтобы созерцание этого следа света вело меня через очищение души к подражанию, к сообразованию, к соучастию в более достойной и высокой красоте, в которую я преобразовываюсь и с которой соединяюсь, потому что я уверен, что природа, поставившая перед моими глазами эту красоту и одарившая меня внутренним чувством, которым я — могу обосновывать более глубокую и несравнимо большую красоту, — эта природа хочет, чтобы я от этой низшей красоты поднялся к высоте и значительности более совершенных видов. Я верю в то, что истинное мое божество, каким оно являет мне себя в следе и образе, желает смилостивиться, чтобы я его почтил в этом образе и следе и принес жертву тем, что мое сердце и страсть всегда будут должным образом) направлены на более высокие цели. Ведь кто смог бы его почтить в его сущности и в собственной субстанции, если не может понять его в образном виде?

Чезарино. Ты очень хорошо — показываешь, что для людей героического духа все обращается во благо и они умеют использовать плен как плод большей свободы, а поражение превратить иной раз в высокую победу. Ты хорошо знаешь, что любовь к телесной красоте у тех, кто к ней расположен, не только не удерживает их от больших достижений, но скорее расправляет им крылья, чтобы достичь их; так что необходимость любви обращается в добродетельное усилие, благодаря которому любящий стремится прийти к цели, достойной любимого дела и, может быть, еще большей и лучшей и еще более прекрасной. Поэтому он либо будет доволен, завоевав то, о чем мечтал, либо же удовлетворен своей собственной красотой, благодаря которой может пренебрегать иной, уже побежденной и превзойденной им. Поэтому же он либо успокоится, либо станет стремиться к еще более превосходным и великолепным объектам. Таким-то образом героический дух всегда будет идти вперед и подвергаться испытаниям, пока не увидит себя поднявшимся до желания божественной красоты в ней самой, без уподобления, очертания, образа и вида, если это возможно. И даже больше: он сможет достигнуть этого.

Марикондо. Посмотри же, Чезарино, насколько прав этот Энтузиаст, негодуя на принимающих его за пленника низшей красоты, в честь которой распространяются обеты и развешиваются посвятительные стихи; он, таким образом, не станет поднимать мятежа против голосов, зовущих его к более высоким деяниям; ведь так же, как низшие дела проистекают и зависят от более высоких, так от низких можно получить доступ к более высоким восходя по ним, как по собственным ступеням. Эти дела являются, если не самим божеством, то божественными, это — его живые образы, в которых оно, если видит себя почитаемым, то не чувствует оскорбления. Вот почему мы имеем указание всевышнего духа, гласящее: Поклоняйтесь подножию ног его. А в другом месте некий божественный посланник говорит: Поклонимся месту, где стояли стопы его.

Чезарино. Бог, божественная красота и блеск отражаются и пребывают во всех вещах; поэтому мне не кажется ошибкой чтить его во всех вещах, в соответствии с формой, которую он дает им. Конечно, будет ошибкой, если мы воздадим другим честь, которая принадлежит только ему.

А что поэт хочет сказать словами: Прочь, прочь скорей, иные все желанья?

Марикондо. Он гонит от себя мысли, предъявляющие ему иные объекты, лишенные сил так волновать его и желающие похитить у него вид на солнце, которое может явить себя ему через это окно больше, чем через другое.

Чезарино. Почему, несмотря на всякие назойливые мысли, он все же остается постоянным в любовании блеском, который уничтожает и притом еще вызывает в нем недовольство тем, что недостаточно сильно мучает его?

Марикондо. Потому что все, что приносит нам удобства в этом противоречивом состоянии, не существует без неудобств настолько же значительных, насколько удобства великолепны. Насколько сильнее у короля боязнь потерять королевство в сравнении с нищим, которому грозит опасность потерять десять динариев, и насколько нужнее забота государя о государстве, чем селянина о стаде свиней, настолько наслаждения и желания у первых значительнее, чем наслаждения и желания у вторых. Поэтому любовь и устремление к более высокому соединяет большую славу и величие с большей заботой, мыслью и болью; потому что в этом состоянии, где одна крайность всегда связана с другой, всегда находится и величайшая

противоположность того же рода, и, следовательно, она относится к тому же субъекту, хотя противоположности и не могут быть вместе. И, соответственно, то же имеется и в высшей любви Амура, и в вульгарной, животной чувственности, как это свидетельствует поэт-эпикуреец.

…Ведь от страсти любовник Часто в сомнениях колеблется, даже когда овладел он, И не решает: должны наслаждаться глаза или руки? Плотно сжимая предмет своей страсти, он боль причиняет; А иногда он зубами своими впивается в губы При поцелуях; а значит, здесь полного нет наслаждения, И остается заноза, которая все ж непрестанно Мучит любовников и пробуждает в них дикую ярость. Но средь любви прерывает Венера тихонько страданье И умеряет укусы, внося в них свое наслажденье. Льстятся надеждой иные, что то, из чего возникает Пылкая страсть, может столь же легко погасить ее пламя.

Вот, значит, каковы приправы, при помощи которых ученье и искусство природы делают так, что человек мучается ради наслаждения тем, что его уничтожает, бывает доволен в мучениях и страдает среди всяких удовольствий. Это значит, что абсолютно ничто не делается из мирного начала, но все возникает из противоположных начал через победу и господство одной из противоположных сторон; и нет радости зарождения одной стороны без горести разложения другой, и там, где рождающие и разлагающие стороны соединены, как бы обретаясь © одном и том же сложном субъекте, там находится вместе и ощущение удовольствия и ощущение печали. Отсюда следует, что скорее надо называть удовольствием, чем печалью, то, что получает преобладание и с большей силой может побуждать чувство.

Чезарино. Обсудим следующее изображение: Феникс горит при солнечном свете и своим дымом застилает блеск того огня, от которого он воспламенился. И здесь же надпись, где сказано: Не подобен и не равен.

Марикондо. Прочитаем сначала стихотворение.

Тот Феникс, что от солнца пламенеет, От мига к мигу гаснет, истощен, И, возвращая солнцу блеск пламен, В своей заемной яркости скудеет.
То, чем теперь он в высях неба реет, Есть теплый дым, сырой туман, — и он Уже не светит взорам, устремлен Назад к светилу, кем горит и рдеет.
Таков мой дух; его с своих высот Зажег огонь небес; он изъясняет Все, чем мой разум творчески лучится;
Он с высоты своих прозрений шлет Тот блеск стиха, что солнце затмевает; Но мне дано в нем только распылиться!
Увы! Над ним столбом клубится Лишь дым от пепелища. Так мрачу Я то, чему величье дать хочу.

Чезарино. Оно говорит о том, что этот Феникс, появившись от блеска горящего солнца и привыкший к свету и пламени, затем посылает в небеса дым, затемняющий то, что сделало его сияющим; так и Энтузиаст, зажженный и освещенный тем, что сделал в похвалу столь знаменитого субъекта, зажегшего ему сердце и освещающего ему мысль, скорее затемняет того субъекта, чем возмещает его светом за свет, производя дым, результат пламени, в котором растворяется его субстанция.

Марикондо. Не ставя на весы и не сравнивая его старания, я снова возвращаюсь к тому, что я сказал тебе третьего дня, а именно: что похвала есть одно из самых больших жертвоприношений, которое может принести человеческое уважение объекту. Так вот, оставив в стороне вопрос о божественном., скажи мне: кто знал бы Ахилла, Одиссея и многих других троянских вождей, кто имел бы понятие о многих великих войнах, мудрецах и героях земли, если бы они не были изображены на надгробных плитах и не обожествлялись в священных песнопениях, зажегших огонь на алтаре сердца знаменитых поэтов и прочих декламаторов, а вместе с огнем и то, что обычно возносят к небу жертвующий, жертва и канонизируемое божество рукою и обетом законного и достойного жреца?

Чезарино. Ты правильно сказал о достойном и законном жреце. Ведь мир нынче полон отступниками, которые, будучи обычно недостойными, сами всегда являются для прославления других недостойных, — откуда и получается, что «ослы поглаживают ослов». Но по воле провидения, вместо того чтобы тем и другим возноситься на небеса, они вместе идут во тьму ада; поэтому тщетны и слава прославляющего и слава прославляемого. Ведь один сплетал статую из соломы, или ваял обрубок из дерева, или клал под струю кусок извести, а другой, идол гнусности и поношения, не знает, что ему не надо ждать зубов времени и косы Сатурна, чтобы быть поверженным ниц; он погребен заживо самим восхвалявшим в тот самый час, когда его восхваляли, приветствовали, провозглашали, представляли. Обратное произошло с тем благоразумным и столь прославленным Меценатом, который обладал всего лишь блеском души в виде склонности к покровительству и расположению к музамі, и только этим заслужил то, что умы стольких знаменитых поэтов должны были почтительно поставить его в число знаменитейших героев, какие когда-либо ходили по земле. Просвещенным и благородным сделали его собственное усердие и блеск, а не происхождение от королевских предков и не пребывание главным секретаремі и советником Августа. Знаменитейшим сделало его то, что он стал достойным исполнения того, что было обещано поэтом, сказавшим:

Оба блаженны! Коль есть в моих песнях некая сила,

День не придет, чтоб о вас молва замолчала в преданьях, Будет пока населять Капитолия камень недвижный Дом Энея, а власть — за Римским отцом пребывать.

Марикондо. Мне вспоминается, что говорит Сенека в письме, где приводит такие слова Эпикура к одному другу:

Если твою грудь обуревает любовь к славе, тогда мои сочинения сделают тебя более заметным и знаменитым, чем все другие дела, чтимые тобой, делающие тебе честь и которыми ты можешь гордиться.

Подобное мог бы сказать Гомер, если бы перед ним предстали Ахилл или Одиссей, а Вергилий мог бы сказать Энею и его потомству, ибо правильно отмечает тот же философ-моралист:

Доменеас более известен благодаря письму Эпикура, чем все вельможи, сатрапы и короли, от которых зависел титул Доменеаса и память о которых уничтожена глубокой тьмой забвенья. Аттикус жив не оттого, что был зятем Агриппы и мужем внучки Тиберия, но благодаря письму Туллия; Друз, правнук Цезаря, не находился бы в ряду столь великих имен, если бы его не вписал туда Цицерон. Увы, кто из них мог бы удержаться над пучиной времен, над которой не многие умы поднимают головы.

Но возвратимся к рассуждениям Энтузиаста, который, видя Феникса, горящего на солнце, вспоминает о собственных усилиях и жалуется, что ему, как и Фениксу, от получаемого света и огня остается темный и теплый дым похвал за жертвоприношение своею расплавившейся суб-станциею. Так как нам не дано не только рассуждать, но даже и мыслить о божественных делах, чью славу мы скорее могли бы лишь уменьшить, а не увеличить, то самое большее, что можно сделать по отношению к ним, это совершить так, чтобы человек в присутствии других людей скорее возвеличил бы себя при помощи своего усилия и горения, чем дал себе блеск и прочее посредством какого-нибудь содеянного и завершенного деяния. Ведь последнего нельзя ждать там, где совершается прогресс без конца, где единство и бесконечность являются одним и тем же и где они не могут быть исследованы никаким измерителем, потому что они сами не единица, ни какой-либо другой единицей, потому что она — не измеритель, ни иным каким-нибудь числом и единицей, потому что и они тоже не абсолютны и не бесконечны. Об этом хорошо сказал некий теолог, что поскольку источником света являются не одни лишь наши умственные способности, но равно и стоящие далеко впереди божественные силы, то и следует этот свет почитать не речами и словами, а молчанием.

Чезарино. Но не молчанием грубых и прочих животных, в образе и подобии человека, а тех, чье молчание ярче, чем все крики, шумы и грохоты, какие только может воспринять слух.

Марикондо. Однако идемте дальше и посмотрим, что значит остальное.

Чезарино. Скажите, видали ли вы и думали ли раньше о значении этого изображения огня в виде сердца с четырьмя крыльями, из которых два имеют глаза, а все в целом окружено светящимися лучами и обведено надписью с вопросом: Не напрасно ли стремимся?

Мариконд о. Я вспоминаю, что это означает состояние мысли, сердца, духа и очей Энтузиаста. Но прочитаем стихотворение:

[44]

Ту мысль, которую манит сиянье, Мне и упорством не дано явить; Труд тщетно хочет сердце оживить, — Оно от бед уйти не в состоянье. Дух должен отказать себе в желанье Хотя б мгновенной радостью пожить; Глаза, что должен был бы сон смежить, Всю ночь раскрыты в плаче и страданье. О светочи мои! Как мне найти Истерзанной душе успокоенье? Мой дух, когда и на каком пути Смогу смягчить твое изнеможенье? Какую, сердце, плату мне найти Тебе за неизбывное мученье? Когда ж в вознагражденье Пошлет душа тебе, страдалец-ум, Слезами, сердцем, всею силой дум?

Так как мысль устремляется к божественному сиянию, то она избегает общения с толпой, отходит от общепринятых мнений; она, говорю я, не только и не столько отдаляется от массы людей, сколько от общности их усилий, мнений и высказываний. Ведь опасность перенять пороки и невежество тем больше, чем больше народу, с которым вступаешь в общение. На публичных зрелищах, — говорит философ-моралист, — пороки усваиваются легче посредством удовольствия. Если ты стремишься к высокому сиянию, то замкнись, насколько можешь, в одиночестве, соберись, насколько можешь, в себе самом так, чтобы не быть подобным многим, поскольку они — многие; и не будь врагом многих из-за Того, что они не подобны тебе; если можно, используй то и другое благо; в противном случае — придерживайся того, что тебе кажется лучшим.

Пусть общается Энтузиаст с теми, которых он может сделать лучшими или от которых может сам стать лучшим благодаря сиянию, которое он может дать имі или которое может получить от них. Пусть довольствуется лучше одним способным, чем массой негодных. И пусть не считает, что приобрел мало, когда достиг того, что стал мудрым благодаря самому себе; пусть вспомнит сказанное Демокритомі: Единый для меня вместо народа, а народ вместо единого, а равно то, что написал Эпикур некоему товарищу по занятиям: Это тебе, а не многим; ведь довольно много, когда мы один для другого — театр.

Итак, мысль, которая стремится к высокому, прежде всего покидает заботу о толпе, принимая во внимание, что светоч) пренебрегает усталостью и обретается лишь там, где есть истинное понимание, а не там, где имеется любое понимание, истинное же понимание то, которое является у немногих, главных и первых, и само является первым, главным и единственным.

Чезарино. Что вы имеете в виду, говоря, что разум стремится к высокому сиянью? Значит ли это: все время глядя на звезды? на небеса? выше хрустальной сферы?

Марикондо. Конечно, нет! Но, проникаясь в самую глубь разума, для которого отнюдь не будет величайшим таинством уставить очеса в небеса, воздеть вверх руки, направить в храм стопы, навострить уши так, чтобы больше было слышно, нужно иное: уйти вглубь себя, имея в виду, что бог настолько близок с тобою внутри тебя, насколько это только возможно, как душа души, жизнь жизни, сущность сущности. Прими затем во внимание, что то, что ты видишь высоко, или низко, или вокруг (вырази как угодно) звезд, суть тела, творения, подобные этому шару, на коем мы находимся, и божество присутствует на них не больше и не меньше, чем на нашем шаре или в нас самих. Вот, значит, что нужно прежде всего делать, чтобы уйти от массы в самого себя.

Затем ты должен научиться пренебрегать всякой усталостью, презирать ее, и, если страсти и пороки борются с тобой изнутри, а порочные враги противостоят тебе извне, ты тем более должен, собравшись с духом, восстать и единым порывом (если можешь) одолеть эту холмистую гору. Для этого не нужно никакого другого оружия и щита, кроме величия непобедимой души и терпения духа, поддерживающих ровность и полноту жизни, происходящую от познания и управляемую искусством созерцать возвышенные и низкие вещи, божественные и человеческие. В этом и заключается высшее благо. О нем философ-моралист писал Луцилию, что не нужно лавировать между Сциллой и Харибдой, проникать в пустынные местности Скандинавии и Апеннин и забираться за Сырты, потому что путь настолько — надежен и приятен, насколько может создать его сама природа. Не золото и серебро, говорит он, делают подобным богу, потому что он не делает сокровищ; и не одежды, потому что бог наг; и не чванство и слава, так как он являлся самому малому числу людей, и, быть может, никто его не знал, равно как нет сомненья в том, что многие, и даже больше чем многие, имеют о нем дурное мнение; и не те или иные материальные условия, которыми мы обычно любуемся, потому что не те вещи, которых желает масса, делают нас подлинно богатыми, а пренебрежение к ним.

Чезарино. Хорошо. А теперь скажи мне, может ли Энтузиаст успокоить чувства, смягчить томленья духа, возместить сердце за мученья и выполнить свои обязанности перед умом так, чтобы при всех его стремлениях и усилиях не пришлось сказать: Не напрасно ли стремимся?

Марикондо. Надо лишь настолько пребывать в теле, чтобы лучшей своею частью отсутствовать в нем, делать себя как бы неразрывно и свято соединенным и сплетенным с божественными делами в такой степени, чтобы не чувствовать ни любви, ни ненависти к смертным делам и считать свое главное бытие чем-то большим, нежели пребывание слугой и рабом тела, на которое следует смотреть как на темницу, где находится в заключении свобода, как на клей, от которого слиплись перья, как на цепь, держащую связанными руки, как на колодки, сделавшие неподвижными ноги, как на вуаль, затуманивающую взор. А между тем вопреки всему этому ты не слуга, не пленник, не опутанный, не скованный, не бездействующий, не косный и не слепой, потому что тело может тиранствовать над ним лишь в той мере, в какой ты сам это допускаешь: ведь дух настолько же впереди тела, насколько мир телесный и материальный подчинен божеству и природе. Так-то ты делаешься сильным против судьбы, великодушным против оскорблений и неустрашимым против бедности, болезней и преследований.

Чезарино. Хорошо закален героический Энтузиаст!

Чезарино. Теперь рассмотрим, что следует дальше. Вот колесо времени, движущееся вокруг собственного центра, и подпись: Движусь, оставаясь на месте. Что, по-вашему, подразумевается под этим?

Марикондо. Это значит, что движение происходит в круге, где движение совпадает с покоем, имея в виду, что вращение вокруг своей оси и своего центра включает покой и неподвижность прямолинейного движения, или же покой целого и движение частей, а в частях, движущихся по окружности, воспринимаются два различия в движении, поскольку одни части последовательно поднимаются к вершине, другие спускаются с вершины книзу, одни доходят до средних дистанций, другие же достигают крайностей высоты и спуска. Все это, представляется мне, удобно выразить именно так, как это сделано в следующем стихотворении:

[45]

Что в сердце раскрываю иль таю, Льнет к красоте, но скромность отдаляет; Я тверд, но вдруг чужое увлекает И к ложной цели душу мчит мою. Хочу ль бежать от муки к забытью,— Чужая скорбь отвлечься мне мешает; Взнесет любовь ли, — робость низвергает, Чуть к высшему приближусь бытию. Высоки мысли, яростно желанье Добра в уме, и в сердце, и в труде; С бессмертьем», с бесконечностью слиянье Да будет мной обретено везде, Чтоб разум мой, и чувства, и сознанье Избегли распрей на благой чреде. Хоть мне твердят о мзде: «Раз он глядит на солнце непреклонно, Пусть мучится, соперник Эндимьона!»

Как постоянное движение одной части предполагает и влечет за собой движение целого и как от толчка предыдущих частей следует рывок частей последующих, так побуждение высших частей неизбежно отзывается на низших и от подъема одной силы следует снижение противолежащей ей другой. Отсюда и идет сердце (означающее все страсти вообще), скрытое и открытое, сдерживаемое старанием, поднимаемое великолепной мыслью, усиливаемое надеждой, ослабляемое страхом. И при таком состоянии и условиях всегда будет видно, что люди подвластны судьбе рожденных.

Чезарино. Все это хорошо. Переходим к следующему. Я вижу корабль, качающийся на волнах, прикрепленный веревками к берегу. Тут же надпись: Качается в порту. Следует подумать, что это может означать, а если это уже установлено, тогда объясните!

Марикондо. И изображение и надпись имеют некоторое родство с предыдущими надписью и изображением), как это можно легко понять, если немного подумать. Однако прочитаем стихи:

[46]

Когда герои, боги и народы Крепят меня надеждою моей, И страх, и боль, и грозные невзгоды, И смерть, и плоть, и натиски страстей — Ничто, коль ввысь мной выстраданы ходы И ясны мне тропы моих путей,— Сотрет сомнений и печалей годы Услада радостных и светлых дней. Но мыслями, желаньями своими Когда б на деле увлекался я — Хоть пылкими, но зыбкими, пустыми,— Приятных бредней, слав и слав струя Без дум, без дел была б с полуживыми, Родясь, прожив, почив — в стенах жилья. Надежда где моя? Блеснула бы, зажгла и охватила,— Тогда б со мною — счастье, слава, сила!

Из рассмотренного и сказанного нами в предыдущих речах можно понять чувство, которое наиболее ясно показывает, что значение низких дел уменьшается и отпадает там, где более высокие силы отважно «направлены на более яркие и героические объекты. И сила созерцания» такова (по замечанию Ямвлиха), что иной раз случается, что не только душа освобождается от более низких действований, но даже в самом деле покидает тело. Это я понимаю только в тех формах, которые объяснены в книге «О тридцати печатях». Там установлен ряд способов сдержанности; из них одни недостойно, а другие героически действуют так, что уже не воспринимаешь боязни смерти, не переживаешь боли тела, не испытываешь нужды в чувственных удовольствиях; и от этого надежда, радость и чары высшего духа обретают такую устремленность, что погашают все страдания, которые могли бы произойти от какого-либо сомнения, горя и печали.

Чезарино. Но что такое есть то, ради чего требуется, чтобы поэт стремился к мыслям, называемым им самим столь сомнительными, пустыми, осуществлял бы свои желания, называемые им же такими пылкими, и слушал бы свои доводы, называемые им такими зыбкими?

Марикондо. Он имеет в виду объект, рассматриваемый им в то время, когда этот объект находится перед ним; ведь видеть божество — значит быть видимым им» как видеть солнце означает вместе с тем и то, что ты ему виден. Подобным) же образом быть услышанным божеством — значит, вместе с тем), слушать его и пользоваться его покровительством, то есть стоять перед ним. Следовательно, из одной и той же неподвижной мысли происходят мысли неопределенные и определенные, желания пылкие и удовлетворяемые, доводы выслушиваемые и отвергаемые, соответственно тому, как человек будет — достойно или же недостойно — стоять перед ним: с разумностью ли и с уважением ли в действиях. Ведь одного и того же кормчего считают причиной либо потопления, либо же благополучия корабля, поскольку он на нем находился или же отсутствовал, за исключением того случая, когда кормчий собственными своими недостатками или же достоинствами губит или спасает корабль; но божественная сила, которая есть все во всем или предоставляет, или устраняет себя только путем обращения к ней другой силы, или же путем отклонения ее последнею.

Марикондо. Мне кажется, что у этого рисунка есть связь и продолжение в следующем, где изображены две звезды в виде двух лучезарных глаз, и тут же стоит девиз: Смерть и жизнь.

Чезарино. А ну-ка прочтите стихи!

Марикондо. Сейчас прочту:

[47]

Вглядись: Амур в черты мои вписал Всю повесть бедственных моих терзаний; Но нет его гордыне обузданий, — Богиня, я страдаю, как страдал. За красотою век, достойных хвал, Ты скрыл лучи, которых нет желанней, Задернул небо мраком плотных тканей, Одни лишь тени шлешь за валом) вал. Моей любви безмерная тревога, Быть может, красоте твоей равна. Божественная», сжалься, ради бога, Не дли тех мук, что я испил до дна! Пускай твой блеск не жжет меня так строго, Мне кара слишком горькая дана; И если жизнь моя нужна, Мне милостивый взор раскрой широко; А если смерть — пронзи мне оком око!

Здесь лицом, отражающим) историю его страданий, является душа, поскольку она готова к восприятию высших даров, в отношении которых она обладает возможностью и готовностью, но лишена полноты совершенства и действия и ждет божественной росы. Поэтому хорошо было сказано: Душа моя стремится к тебе, как земля, жаждущая влаги. И в другом месте: Открываю уста мои и вздыхаю: ибо заповедей твоих жажду. Затем»: о гордыне, которая не обуздана, сказано метафорически, по аналогии (как иногда говорят о боге: ревность его, гнев, сон); ею обозначается трудность, которую она создает для желающих увидеть хотя бы ее плечи, то есть дать познать себя посредством последующих дел и результатов. Так она закрывает светочи веками, не проясняет мутного неба человеческой мысли, не убирает прочь тени с загадок и подобий.

Кроме того, душа Энтузиаста (поскольку она не верит, что всего того, чего нет, не может быть) просит божественный свет, чтобы — ради его красоты, которая» не должна быть от всех скрытой (во всяком случае, соответственно способности того, кто на нее смотрит) и ради се [души] любви, которая, быть может, равна его красоте (равной она считает красоту, поскольку может ее сделать для себя познаваемой), — чтобы он, божественный свет, поддался состраданию, то есть чтобы сделался постижимым, как те, которые из сопротивляющихся и уклоняющихся делаются ласковыми и благосклонными, и чтобы помянутый свет, не продлевая зла, происходящего из-за его отсутствия, и не позволяя, чтобы его блеск, который делает его столь взыскуемым, казался больше, чемі ее любовь, к которой он приобщается, и чтобы он признавал, что все ее совершенства не только равны таковым его, но что они даже тождественны.

Наконец душа снова просит его, чтобы он чрезмерно не печалил ее лишениями, потому что он может убить ее светом» своих взглядов и ими же дать ей жизнь, а вместе с тем не осуждал бы ее на смерть тем, что эти желанные светочи скрыты веками.

Чезарино. Не хочет ли он сказать, что эта сміерть влюбленных, происходящая от величайшей радости, называемой кабаллистами смертью от лобзания, вместе с тем является вечной жизнью, которую человек может получить в обладание на это время, а в результате — навеки?

Марикондо. Именно так.

Чезарино. Пришло время рассмотреть следующий рисунок, сходный с ближайшими из предложенных выше и связанный с ними известной последовательностью. Здесь виден орел, устремляющийся, раскинув крылья, в небеса; однако я не знаю, как и насколько его задерживает вес камня», привязанного к его ноге. Следует девиз<: Ему препятствует неуверенность. А это несомненно означает массу, число, чернь сил души, для обозначения которой взята строка:

Делится так, в колебанье, народ на различные мненья.

Вся эта чернь в общем разделена на две партии, хотя наличествуют еще и другие, подчиненные тем двум, из которых одни приглашают к вершине ума и блеску справедливости, другие соблазняются, влекутся» и тяготеют некоторым образомі книзу, к свинству чувственности и к удовлетворению природных желаний. Поэтому стихи и говорят:

[48]

Стремлюсь к добру — встречаю преткновенье; Уходит солнце, чуть лишь сближусь с ним; Когда ж я с ним, то не с собой самим; Порву ль с собой — вкушаю с ним сближенье; За миг покоя — долгое мученье; Чуть встречу радость — уж тоской томим; Взгляну ль на небо — становлюсь слепым; Ищу ль богатство — чую оскуденье. Мне горько счастье, боль сладка — и вот, Идя ко дну, ум в небеса взлетает, Необходимость держит, цель ведет, Судьба гнетет, стремленье ввысь бросает, Желанье шпорит, страх уздой берет, Тревога мчит, опасность замедляет. Цель, случай ли — кто знает? — Даст мир и принесет конец борьбе, Раз гонят здесь, а там зовут к себе?

Подъем происходит в душе от способности и толчка крыльев, то есть от интеллекта и интеллектуальной еоли, посредством которых она, естественно, настраивается и стремится к богу как высочайшему благу и первой истине, абсолютной доброте и красоте, так же, как каждое дело, естественно, имеет порыв, с одной стороны, назад, к своему началу, с другой — вперед, к своей цели и совершенству, о чем хорошо сказал Эмпедокл. Из этого изречения, кажется мне, можно сделать вывод, выраженный Ноланцем в следующем восьмистишии:

Пусть солнце вспять вернется, сделав круг, И вновь к истоку все лучи сойдутся, Вернется в землю данное землею, И мчатся к морю реки, что из моря, И волны душу обретут и волю Дышать, как почитаемые боги. Так мысли, что ко мне пришли от бога, Пусть вновь вернутся к божеству и к тайне.

Умственная сила никогда не успокоится, никогда не остановится на познанной истине, но все время будет идти вперед и дальше, к непознанной истине. Так, воля, которая устремляется к познанию, никогда, как видим, не удовлетворяется оконченным делом. Отсюда следует, что сущность души связуется только с одним пределом: с источником своей субстанции и целостности. Затем при помощи сил природы, которые ее отдают на милость и в управление материи, она идет к тому, чтобы связаться с нею и получить толчок к использованию и передаче кое-чего от своего совершенства низшим вещам, в силу того подобия, которое у нее есть с божеством; оно же, по благости своей, сообщает себя, либо бесконечно производя, то есть сообщая бытие бесконечной вселенной и бесчисленным мирам в ней, либо сообщая себя конечному и производя только эту вот вселенную, доступную нашим глазам и обыденному разуму.

[Марикондо.] Раз в единой сущности души наличествуют два рода сил, согласно которым она направлена и на благо свое и на благо других, то отсюда следует, что она изображается с парой крыльев, посредством которых она обладает как силой и направлением к объекту первых, нематериальных сил, так и тяжестью, посредством которой она способна и действенна в направлении вторых объектов — материальных возможностей. Из этого вытекает, что в целом страсть Энтузиаста двойственна, разделена, мучительна и более склонна идти книзу, чем устремляться ввысь: ведь душа находится в среде низкой и враждебной и именно здесь получает далекую от своего более естественного местопребывания область, в которой силы ее уменьшены.

Чезарино. Ты думаешь, что эту трудность можно преодолеть?

Марикондо. Очень легко; однако начать в высшей степени трудно; и лишь поскольку уменье созерцать становится все более и более плодотворным, это становится все легче и легче. Так же происходит и с высоколетающим: чем больше отрывается он от земли, тем больше имеет под собою воздуха, поддерживающего его, и, следовательно, менее обременен тяжестью. Таким образом, можно летать настолько высоко, чтобы без утомления рассекать воздух и не возвращаться вниз, хотя и кажется, что легче рассекать воздух невысоко от земли, чем высоко, ближе к другим звездам.

Чезарино. Так что, совершенствуясь в этом роде, приобретаешь все большую и большую легкость подъема вверх?

Марикондо. Именно. Поэтому Тансилло хорошо сказал:

Тем выше понесло меня волной, Чем шире веял ветер надо мной, И, дол презрев, я ввысь полет направил.

Всякие части тел и так называемые элементы чем ближе они к своему естественному месту, тем с большим порывом и силой устремляются туда, пока в конце (вольно или невольно) не достигают его. Итак, поскольку мы видим в частях тел собственно тела, то и должны умозаключить от вещей умственных к их собственным объектам, как к их собственным местам, отечествам и целям. Из этого легко можете понять смысл целого, обозначенного фигурой, изречением и стихами.

Чезарино. Отсюда выходит, что чем больше я соглашался бы с вами, тем больше мне казалось бы это излишним.

Чезарино. А теперь перед нами изображенные на щите две стрелы молний с надписью вокруг: Побеждает мгновенно.

Марикондо. Война продолжается в душе Энтузиаста, которая из-за большой близости к материи долго была слишкомі грубой и сопротивлявшейся проникновению в нее лучей божественного ума и вида божественной благости; приведенная надпись означает, что покрытое алмазом) сердце, то есть глубокое и неподдававшееся жару и проникновению чувство, отбрасывало удары, наносимые со всех сторон любовью. Этим хотят сказать, что сердце не чувствовало себя раненным язвами вечной жизни, о которых говорит «Песнь Песней» словами: Ранила ты сердце мое, избранница моя, ранила сердце мое. Раны эти не от железа и не от иной материи по их действию и силе нервов; это — стрелы или Дианы, или же Феба, то есть либо богини пустынного созерцания истины (именно такова Диана, которая представляет собой понимание второго разряда, приносящее блеск, получаемый от первого, чтобы сообщить его иным, лишенным более открытого видения), либо же стрелы от более начального божества, Аполлона, который не заимствованным, а собственным своим сиянием шлет во все стороны свои стрелы, то есть свои неисчислимые лучи, в таком количестве, сколько имеется всех видов вещей. А эти последние суть показатели божественной доброты, познания, красоты и мудрости согласно различным порядкам понимания, долженствующим быть у любящих энтузиастов. Поэтому алмазный субъект не отражает от своей поверхности заимствованный свет, но, смягченный и побежденный жаром и светом, готов стать всем» в светлой субстанции, всем светом, со всем тем, что проникло между действием» и началом. Это происходит не сразу, не с началом зарождения, когда молодая душа бодро выходит, чтобы опьяниться Летой и пропитаться волнами забвения и смешения, когда поэтому дух еще пребывает в плену у тела и годен лишь для отправления растительных свойств; только мало-помалу, дозревая, он начинает действовать способностью чувствования, пока, наконец, через рациональную и дискурсивную способности не придет к более чистой интеллектуальности, что дает ему возможность проникнуть в мысль и более не чувствовать себя затуманенным испарениями того сока, который вследствие упражнения в созерцании не разложился в желудке, но уже должным образом переваривает пищу.

В этом расположении Энтузиаст пробыл шесть пятилетий, в течение которых не достиг такой чистоты сознания», чтобы сделать себя подходящим местопребыванием для редких качеств, которые, предлагая себя равно всем, стучали все время в двери сознания. Наконец Амур, который с разных сторон и неоднократно нападал на него почти напрасно (как солнце напрасно пытается освещать и согревать тех, кто находится в недрах земли и в темных глубинах), чтобы обосноваться в упоминаемых ниже святых лучах, то есть являя себя в двух умопостигаемых видах божественной красоты, которая лучом истины связала бы ум Энтузиаста, а лучом блага согрела бы его страсть, — Амур преодолевает материальные и чувственные силы, которые раньше должны были как будто господствовать, оставаясь (несмотря на совершенство его души) нетронутыми. Ведь эти светочи, делавшие данный интеллект просветителем и солнцемі ум. а, могли бы легко войти — внутрь при помощи своих лучей: свет истины — через дверь силы интеллектуальной, свет доброты — через дверь силы стремления сердца, то есть они могли бы войти в субстанцию общего чувства. Это была та стрела с двойным зубцом, которая как бы была пущена рукой разгневанного воина, то есть летела скорее, действительнее, горячее, чем раньше, когда в ней видно было больше слабости и нерадивости. И вот, когда Энтузиаст впервые был так воспламенен и просвящен сознанием, настало то победное мгновение, о котором сказано: Побеждает мгновенно. Отсюда вам станет понятным смысл предлагаемого изображения, изречения и стихов:

[49]

Напор Амура крепко отражая, Хоть вел он натиск всюду, много раз, Держал я сердце твердым, как алмаз, Своей сноровкой вражью побеждая. Увы! Решила воля неземная Впустить врага в святых лучах в свой час: Сквозь свет моих незащищенных глаз Он в сердце мне легко проник, сияя. Из гневных рук врага тогда стрела Своим двойным зубцом в меня попала, Хоть сбить меня шесть люстров не могла; Наметив цель, она виилась, как жало, В тайник души и плотно залегла, Пробив трофей свой там, где надлежало. С тех пор не затихало Жужжанье стрел, что полный шлет колчан: Мой нежный враг всё множит боли ран.

Единым мгновением) было начало и завершение победы; единственными видами близнецов были те, которые только одни из всех нашли легкий вход, так как они заключали в себе действительность и силу всех прочих, потому что эта форма любви лучше и превосходнее могла представить себя, чем форма красоты, блага и истины, являясь источником всякой иной истины, блага, красоты. Нацелившись на то место, Амур взял во владение чувство, заметил его, запечатлел его особенность в себе и впился, как жало, утвердился там, устроился, узаконил себя настолько, что уже не может утерять это; вот почему невозможно, чтобы кто-либо мог отвернуться и полюбить нечто иное, поскольку он понял концепцию божественной красоты; равно невозможно, чтобы он мог продолжать не любить ее, как невозможно, чтобы он желал чего-либо иного, а не блага и ие вида блага. Поэтому-то он должен совершенно согласиться со стремлением» к высшему благу. Так ограничены страдания, которые должны быть преходящими, соответствуя весу материи внизу, потому-то никогда не прекращают ранить, будя страсть и понукая міысль, эти сладкие гневы, в которых проявляют себя атаки врага, так долго пребывавшего вовне чужим и посторонним. Теперь он единственный и полный владелец, располагающий душой Энтузиаста, так как она не хочет и не желает хотеть ничего иного и ей не любо и не желанно, чтобы нравилось что-либо инее; вот отчего часто говорится:

Сладкие гневы, сладкая битва, сладкие стрелы, Сладкие раны мои, сладкие горести.

Чезарино. Думается, что здесь уже не осталось ничего больше, что надо было бы рассматривать. Взгляни теперь на этот колчан и лук Амура со стрелами вокруг и на бант с надписью: Вдруг, тайно.

Марикондо. Я хорошо помню, что видел «а этот сюжет стихи. Прочтем их сначала:

[50]

Орел, стремясь за пищей вожделенной, Расправив крылья, к небесам летит, А у зверей уже настороженный вид, Как только взмоет в третий раз надменный. И если лев, внушая страх священный, Из недр пещеры грозно зарычит, — Беду предвидя, каждый зверь бежит В свою нору, голодный, «о смиренный. Когда перед китом средь волн плывет Безмолвная добыча, рыбья стая, Он ввысь вздымает буйный водомет. Орел, иль кит, иль лев, подстерегая, Врасплох свою добычу не возьмет, И лишь Любовь всех ловит, настигая. Так я, ее приход Хочу поторопить хоть на мгновенье: Любви злочастной длительно томленье!

Есть три области жизни, состоящие из многих элементов: земля, вода, воздух. В них водятся три вида животных: звери, рыбы и птицы. В среде этих трех видов существуют властители, поставленные для этого и определенные природой: в воздухе — орлы, на земле — львы, в воде — киты, и каждый из этих видов, с одной стороны, обнаруживает большую силу и власть, чем другие, а с другой — открыто выражает черту величия души или подобие этого величия. Так, замечено, что лев, прежде чем выйти на охоту, испускает грозное рычание, которое заставляет насторожиться весь лес, как говорит поэтическое выражение об эриннийской охотнице:

Злобная с вышки, меж тем для зла видя время, богиня Всходит на кровлю крутую конюшни, из самой верхушки Сбора пастушеский знак подает и согнутым рогом Тартарский глас испускает, от коего целая тотчас Роща вострепетала и взвыли глубокие пущи.

Об орле же известно, что, желая предупредить о своей охоте, он сначала поднимается из гнезда перпендикулярно вверх и обычно только в третий раз бросается сверху вниз с большим порывом и быстротой, чемі если бы летел горизонтально; при этом, прежде чем наступит то мгновение, когда он отыщет преимущество в быстроте полета, он пользуется еще и выгодами осмотра издали той добычи, на которую уже было потерял надежду или же решился напасть после трех прицелов.

Чезарино. Можно ли выставить предположение, почему, если даже его глазам видна добыча сразу, он не бросается на нее сверху тотчас же?

Марикондо. Не обязательно! Но возможно, что он пристально присматривается, не представится ли ему лучшая или более подходящая добыча. Кроме того, не думаю, что так происходит всегда; это бывает лишь обычно. Однако вернемся к нашей теме. Что касается кита, вопрос ясен: будучи огромным животным), он не может плыть, не выдавая своего присутствия, ибо он оставляет за собой волны; кроме того, существует множество видов рыб, которые своими движениями и дыханием поднимают бурные взлеты водяных брызг. Итак, все три вида главных животных дают возможность более низким животным заблаговременно бежать. Значит, главные животные не ведут себя, как хитрецы и предатели. Амур же, еще более сильный и крупный, обладающий высшим) господством на небе, на земле и на море и который, подобно вышеназванным животным, должен был бы показать тем больше великодушия, чем больше у него есть силы, тем не менее нападает и ранит нежданно и внезапно.

Страсть проникает внутрь, в глубину суставов, Все опустошит тайный пламень жилы, Рану мальчик вширь не наносит вовсе, Но она мозги пожирает тайно, Пламенем сердца дев, им не знакомым, Пожирает вдруг…

Как видите, трагический поэт называет Амура огнем тайным, неведомым пламенем; Соломон зовет его крадущимися волнами; Самуил говорит о нем: веяние тихого ветра. Все трое указывают, с какой сладостью, мягкостью и лукавством на море, на земле и на небе он выходит, чтобы тиранствовать во вселенной.

Чезарино. Нет сильнее владычества, нет худшей тирании, нет лучшего господства, нет более необходимой власти, нет вещи слаще и нежней, не найти более жестокой и горькой пищи, не увидеть более жестокого божества, нет более приятного бога, нет более предательского и лицемерного деятеля, нет более царственного и верного творца, чем Амур, и, чтобы договорить до конца, мне кажется, что он есть все и делает все, что о нем можно сказать все и все можно считать ему свойственным.

Марикондо. Вы говорите очень хорошо! В самом деле, Амур как существо, действующее преимущественно при помощи зрения, которое является наиболее духовным из всех чувств, потому что оно вдруг поднимается до охвата пределов мира и, не теряя времени, переносит на все горизонты видимости, приходит и внедряется быстро, скрытно, внезапно и вдруг. Надо принять также во внимание высказывания древних, что Амур предшествует всем прочим богам; поэтому нет необходимости выдумывать, что Сатурн указывает ему путь, лишь следуя за ним. Затем» не к чему искать, появляется ли Амур и дает ли себя увидеть вовне, если его жилищем является сама душа, его ложем — само сердце, а сам он находится в составе нашей субстанции, в самом толчке наших сил. Наконец все, естественно, жаждет прекрасного и хорошего, и поэтому нет нужды рассуждать и спорить, почему страсть познает себя и утверждает и вдруг, в один миг, желание соединяется с желанным, как зрение со зримым.

Чезарино. Теперь взглянем, что должна выражать эта горящая стрела, вокруг которой имеется изречение: В каком месте нанесет новую рану? Объясните, какого места ищет стрела, чтобы ранить?

Марикондо. Нужно лишь прочитать стихотворение, в котором сказано следующее:

[51]

Апулия иль Ливия! средь лета Ветрам такие всходы отдает, Такой лучистый зной на землю льет Вокруг себя великая планета, В каком средь мук душа живая эта В веселье боль, а в боли радость пьет. Ей две звезды льют жгучий свет с высот, Но ум и чувства давит гнет запрета. Не дли же пыток, ворог нежный мой! Зачем, Амур, удваиваешь рвенье? Ведь сердце стало раною сплошной. Уж места нет, куда б ты мог раненье Мне нанести, — пронзи ж меня стрелой, Иль ей придай иное направленье! Оставь со мной боренье, — Неправ и тщетен пыл затей твоих: Убить того, кого уж нет в живых.

Весь смысл здесь метафоричен, как и в других местах, и понять его можно через осознание. Множество стрел, ранивших и ранящих сердце, означает здесь бесчисленность индивидуумов и видов вещей, в которых отражается блеск божественной красоты, откуда, в соответствии со ступенями ее, Энтузиаста согревает страсть к цели и восприятию блага. То и другое из них, при помощи лучей силы и действия, возможности и результата, мучают и утешают, дают ощущение сладости и заставляют почувствовать горечь. Но там, где вся страсть обращена к богу, то есть к идее идей, и от света умопостигаемых вещей возвышается мыслью к сверхъестественному единству, там она есть вся любовь, все единство, там- она не чувствует в себе притяжения к разным предметам, которые ее отвлекали бы, но у нее одна лишь рана, — в которой соединена вся страсть и которая становится своею собственной страстью. Тогда нет любви или желания частной вещи, которая могла бы возбуждать влечение или по крайней мере ставить себя перед волей, потому что нет ничего более правильного, чем право, более прекрасного, чем красота, нет ничего лучшего, чем благо, нет ничего более крупного, чем величие, ни более светлого, чем тот свет, который своим присутствием затемняет и заглушает все прочие светы.

Чезарино. Нет ничего, что можно было бы прибавить к совершенному, если оно совершенно; поэтому воля неспособна к другому влечению, когда перед ней стоит то, что совершенно, превыше всего и больше всего. Теперь можно понять тот вывод, где Амуру говорят: не трать здесь даром своих попыток, потому что если и не напрасны (говорится ради некоторого подобия и метафоры), го несправедливы попытки убивать тою, кто мертв, то есть того, у кого нет больше — ни жизни, ни ощущения других предметов, то есть нет и тех, которыми его можно было бы ранить или подвергнуть другим видамі мучений. И эта жалоба падает на долю того, кто, чувствуя влечение к высшему единству, хотел бы избавиться от всего и отвлечь себя от толпы.

Марикондо. Вы толкуете очень хорошо.

Чезарино. А вот тут рядом изображен мальчик в лодке, которого вот-вот поглотят бурные волны; утомленный и подавленный, он уронил весла. Вокруг — изречение: Нельзя доверять поверхности. Это несомненно означает, что ясная гладь воды возбудила в нем желание погрести веслами по неверному морю, которое внезапно изменило вид; крайний, смертельный страх, невозможность справиться с порывом ветра заставили мальчика потерять голову и надежду и опустить руки. Однако взглянем на остальное.

[52]

Ты, милый мальчик, отвязав причало, На малой лодочке, с худым веслом, Пустился в море, опытен так мало, И вдруг узнал о бедствии своем; Глядишь: волна предательская встала, Челн то взлетит, то рухнет под толчком, — Твоя душа в борьбе изнемогала, Когда каприз волны играл челном. И,вот ты сдал весло враждебной силе, — Почти без мыслей смерти ожидая, Закрыл глаза, чтоб не видать ее; Те, кто бы мог помочь, не поспешили… Мгновенье — и стихия сломит злая Сопротивленье детское твое. Как и тебе, мне бытие Невмоготу: в Амуре мне не в новость Великого предательства суровость.

Каким образом и почему Амур — предатель и обманщик, — мы раньше еще мало видели. Но так как идет следующее стихотворение, без рисунка и изречения, то я полагаю, что оно связано последовательностью с предыдущим; поэтому продолжим наше чтение:

[53]

На время кинув гавань и желая От важных дел немного отойти, Смотря вокруг, беспечно отдыхая, Я вдруг злой рок приметил на пути. На мирном берегу чужого края, — Мне, бесполезный светоч, не свети! Опоры не дает рука благая, А самому беды не отвести. Спасенья нет! И вот, изнемогая, Сдаюсь судьбе, не чувствуя» влеченья Вступить с свирепой смертью в тщетный бой. Да и зачемі нужна мне жизнь другая? Зачем бежать последнего мученья, Назначенного злобною судьбой? Так боль мою собой Являет тот, кто слепо дружба ложной Вверяет жизнь, юнец неосторожный.

[Марикондо.] Я не убежден, что смогу понять и определить все, отмеченное Энтузиастом. Все же очень выразительно, с одной стороны, странное состояние духа, лишенного понимания трудности дела, величия напряжения, обширности работ, а с другой — невежество, недостаток уменья, слабость нервов и опасность смерти. Дух не имеет совета, нужного в этом деле, не знает, откуда и куда должен обращаться, не видит места для побега или убежища, поскольку видит, что со всех сторон ему угрожают волны ужасного смертного порыва. «Тому, кто не знает, где его гавань, никакой ветер не поможет». Взгляни на того, кто, многократно и чрезмерно отдаваясь делам случайным, создает себе потрясения, тюрьмы, разрушения, потоп. Взгляни, как судьба играет нами: то, что она милостиво дает нам: в руки, она либо сама ломает, выбывая из тех же рук, либо делает, чтобы оно было отнято чужим насилием, либо заставляет нас задохнуться или отравиться, либо беспокоит нас подозрительностью, боязиью и ревностью к большому вреду и гибели обладателя. «Что печалит тебя? потеря ли того, что имеешь, или же возможность лишиться того, что могло бы быть у тебя?» Почему крепость, которая не может выдержать испытания, падает и великодушие, которое не может победить, ничтожно, равно как тщетно усилие без плода? Посмотри на результаты боязни зла, — они хуже самого зла! Страх смерти хуже, чем сама смерть. Ведь от страха страдает всякий, кто боится страдать: ужас в членах, тупость в нервах, трепет в теле, беспокойство духа и представление того, что еще не дошло, — несомненно хуже того, что может случиться затем-. Что может быть глупее, чем мучиться из-за отсутствующего будущего, присутствие которого еще и не чувствуется?

Чезарино. Эти соображения поверхностны и относятся к истории образа. Но относительно героического Энтузиаста я думаю, что он имеет в виду слабость человеческого ума, который, будучи внимателен к божественным делам, иногда вдруг неосторожно попадает в пучину непостижимого для него превосходства; поэтому сознание и воображение становятся такими смутными и поглощенными, что, не умея ни пройти вперед, ни вернуться назад, ни своротить, они выдыхаются и теряют свое бытие, как капля воды, исчезающая в море, или легкий вздох, который угасает, теряя свою сущность в безмерном воздушном пространстве.

Марикондо. Пусть так! Однако пойдемте продолжать беседу об этом в комнату, так как уже наступила ночь.

Конец первого диалога

 

Диалог второй

Собеседники:

Марикондо

и

Чезарино

*

Марикондо. Здесь вы видите ярмо, объятое пламенем и окруженное путами, с надписью вокруг: Легче вздоха. Это должно означать, что божественная любовь не отягчает, не тянет своего раба, пленника и слугу вниз, в пропасть, но поднимает его, возвышает и украшает лучше всякой свободы.

Чезарино. Пожалуйста, прочтем, не откладывая, стихи, потому что таким способом мы сможем быстрее и упорядоченнее вдуматься в их смысл, если даже в них и нет чего-либо особенного.

Марикондо. В них говорится:

[54]

Ту, кем к высокой страсти мысль моя Вознесена, в сравненье с кем обманна Любая прелесть, в ком с красой слиянна Вся благость, единенья не тая, — Ее средь нимф у леса встретил я: Охотилась за мной моя Диана; Кампанский воздух плыл благоуханно… «Ей отдаюсь!» — Амуру молвил я. А он в ответ: «Как счастлив ты, влюбленный! Судьбы прекрасной спутница благая К избраннику пребудет благосклонной; Мир прелестью священной украшая, И жизнь и смерть ее вмещает лоно, — Иди же к ней, познанье обретая! Она, в чертог любви вселяя, Счастливца-пленника так вознесет, Что в нем любая зависть отомрет».

Смотри, как поэт доволен таким ярмом, таким супружеством, таким бременем, подчинившим его той, которую он увидел выходившей из лесу, из пустыни, из чащи, то есть из мест, отдаленных от людских масс, от общества, от толпы и привлекших внимание у немногих. Диана, светоч умопостигаемых видов, является охотницей для себя самой, потому что своей красотой и грацией она сначала ранила Энтузиаста, а затем привязала к себе; она держит его в своей власти более довольным, чем. это когда-либо могло быть иначе. О ней он говорит, что она — из числа прекрасных нимф, то есть из множества других видов, форм и идей, что она лучше воздуха Кампанъи; это значит, что у нее тот ум и тот дух, который проявился в Ноле, лежащем на равнине кругозора Кампании. Сдается он во власть той, которую больше, чем кого-либо, восхвалял из любви, и при посредстве которой желает быть настолько счастливым, насколько она, из всех являвшихся и неявлявшихся очам смертных, более высоко украшает мир и делает человека славным и прекрасным. Затем он говорит, что мысль его так стремится ввысь, к превосходной любви, что он считает всякое другое божество, то есть заботу и почитание всякого иного вида, низким и пустым.

А тем, что он говорит о подъеме своей мысли к высокой любви, он подает пример такого возвышенного парения сердца посредством мыслей, усилий и деяний, какое только возможно, чтобы не задерживаться на вещах низких, стоящих ниже наших способностей; именно это бывает с теми, кто из жадности, или из небрежности, или же из-за других пустяков остается в течение короткого отрезка своей жизни привязанным к недостойным делам.

Чезарино. Нужно, чтобы на свете существовали ремесленники, механики, земледельцы, слуги, пехотинцы, простолюдины, бедняки, учителя и им подобные, иначе не могли бы быть философы, созерцатели, возделыватели душ, покровители, полководцы, люди благородные, знаменитые, богатые, мудрые и прочие подобные богам. Зачем же нам стремиться извратить порядок природы, который делит вселенную на большее и меньшее, высшее и низшее, светлое и темное, достойное и недостойное не только вне нас, но даже внутри нас, в самой нашей сущности, вплоть до той части субстанции, которая утверждает себя в качестве нематериальной; так в области умственной одни подчиняются, другие проявляют власть, одни служат и повинуются, другие командуют и управляют? Я полагаю, что не следует брать в пример такие желания как желание подданных занять более высокое место и стремление простых сравняться с благородными; это привело бы к такому извращению и смешению порядка вещей, что в конце концов на смену пришла бы некая середина и животное равенство, как это случается в некоторых заброшенных и некультурных государствах. А, кроме того, разве вы не видите, в какой упадок пришли науки по той причине, что школьные грамматики захотели быть философами, рассуждать о делах природы, вмешиваться в определение божественных дел? Кто не видит, сколько зла произошло и еще произойдет из-за подобных фактов для возвышенной любви бодрствующих умов? Кто, обладая здравым смыслом, не видит пользы, принесенной Аристотелем в качестве учителя гуманитарных наук у Александра и когда он со всей силой направил свой дух на то, чтобы восстать и вести войну, против доктрин пифагорейцев и натурфилософов; когда же он пожелал своим логическим разумом составлять определения, понятия, какие-то квинтэссенции и другие недоноски фантастического мышления относительно начал и субстанций вещей, то он проявил больше внимания к вере писательской толпы и глупой массы, ведомой скорее софизмами и внешностью, находящимися на поверхности вещей, чем истиной, которая скрыта в их субстанции и является субстанцией их самих. Он сделал свою мысль бодрствующей для того, чтобы стать не созерцателем, но судьей, выносящим суждения о вещах, которые он никогда не изучал и не хорошо понял. Так в наши времена в то немногое хорошее, что он принес, — а именно: в учение об уме изобретательском, судящем и метафизическом, — деятельность других педантов, работающих с теми же «сердцами вверх», внесла новые диалектические приемы и модусы для составления суждений, и эти приемы настолько же ниже аристотелевых, насколько, быть может, философия Аристотеля неизмеримо ниже античной. Впрочем, это произошло оттого, что некоторые грамматики, одряхлевшие на кухнях школьников и занимавшиеся анатомированием фраз и слов, захотели взбодрить мысль, создавая> новые логические и метафизические приемы, вынося приговоры и мнения о том, чего никогда не изучали и чего по сей день не понимают. Таким- образом, как это следует из сказанного, с помощью невежественной массы (к уму которой они более приспособлены) они могут так же погубить гуманитарные взгляды и логические приемы Аристотеля, как этот последний сделался мясником иных божественных философских учений. Итак, взгляни, на что может натолкнуть этот сонет, если все устремятся к священному сиянию, тогда как сами погружены в низкие и пустые занятия.

Марикондо.

«Смейся, девушка, смейся, если умна ты», — Так говорит, как будто, пелигнийский поэт. Но не всем девицам говорил он это; А если бы даже и всем он сказал девицам, То тебе не сказал: ибо не девушка ты!

Таким образом, подъем «сердец вверх» не всем созвучен, но лишь тем, у кого есть крылья. Мы хорошо видим, что никогда педантство не представляло больше притязаний на управление миром, чем в наши времена; оно указывает столько путей к истинным умопостигаемым видам и объектам единой непогрешимой истины, сколько существует таких педантов в отдельности. Поэтому в наше время благородные умы, вооруженные истиной и освещенные божественной мыслью, должны быть в высокой мере бдительны, чтобы взяться за оружие против темного невежества, поднимаясь на высокую скалу и возвышенную башню созерцания. Нужно принимать и всякие другие меры против низкого и пустого.

На легкие и пустые дела они не должны терять времени, быстрота которого бесконечна; ведь поражающе стремительно протекает настоящее и с той же скоростью приближается будущее. То, что прожито, — уже ничто; то, что переживаем сейчас, — мгновение; то, что будет пережито, — еще не мгновение, но может стать мгновением! которое одновременно будет становиться и преходить. А спустя некоторое время> кто-то сплетет себе воспоминания из генеалогии, другой направляет внимание на расшифровку писания, третий занимается умножением детских софизмов; взгляни, например, на книгу, полную таких вещей, как

Хор — группа поющих;

Овод — насекомое;

Хор + овод = группа поющих — насекомое.

Третий чирикает о том, что было раньше: имя существительное или глагол; четвертый — море или источники; пятый хочет восстановить устаревшие слова, которые, как бывшие когда-то в употреблении и предложенные одним античным автором, он снова превозносит до звезд; шестой уперся в неправильную и правильную орфографию; иные прочие стоят за какой-нибудь еще подобный же вздор и их более заслуженно презирают, чем понимают.

Здесь соблюдают посты, там изнуряют себя, тут заболевают чахоткой, там покрывают ржавчиной шкуру; здесь отращивают бороду, там гниют; здесь ставят на якорь высшее благо; при помощи того презирают богатство, при помощи другого создают убежище и поднимают щит против ударов судьбы. С таким-и-то и подобными им низменными мыслями думают подняться до звезд, стать равными богам и понять прекрасное и благое, обещаемое философией.

Чезарино. Очень важно, конечно, что время, которого не может хватить нам на необходимое дело, как бы внимательно мы это время ни берегли, большею частью затрачивается на вещи поверхностные, то есть низкие и постыдные.

Разве не следует смеяться над тем, что сделал достохвальный Архимед (а за ним и другие), когда в столице дела шли вверх дном, все было в развалинах, а он зажег огонь <в своей комнате, тогда как за его спиной в горнице были враги, от власти и произвола которых зависело погубить его искусство, мозг и жизнь. Он же, забыв о спасении жизни, отбросил эту цель для того, чтобы следить за соотношением кривой и прямой, диаметра и окружности и тому подобными вопросами, столько же достойными мальчика, сколько недостойными того, кто должен был бы, если бы мог, состариться на внимании к делам, более достойным стать целью человеческих усилий.

Марикондо. Относительно этого скажу, что мне нравится сказанное вами же несколько раньше, а именно: нужно, чтобы мир был полон всякого рода людьми и чтобы число несовершенных, грубых, бедных, недостойных и злодеев было побольше, а в заключение, что все не должно быть иначе, чем оно есть. Долгий возраст и старость Архимеда, Эвклида, Присциана, Доната и других, занимавшихся до самой смерти числами, линиями, фразами, совпадениями, писаниями, диалектами, формальными умозаключениями, методами, способами познания, органами и всякими введениями и вступлениями, были пригодны для обслуживания юношей и детей, которые могли выучить и воспринять должным образом плоды зрелости вышеназванных умов для насыщения ими в свои юные годы, с той целью, чтобы с наступлением зрелости стать без помех способными и готовыми к большим делам.

Чезарино. Я не отказываюсь от недавно выдвинутого мною положения, что целью одних, занимающихся наукой, является похищение славы и места у древних при помощи новых произведений, либо худших, либо не лучших тех, что уже сделаны раньше; другие тратят жизнь на соображения об улучшении козьей шерсти и ослиной тени; а иные же в течение всей жизни отдаются изучению, дабы стать опытными в тех знаниях, которые соответствуют потребностям юности, и они делают это большей частью без пользы для себя и для других.

Марикондо. Ну, мы достаточно поговорили о тех, кто не может и не должен мчаться бодрой мыслью к высокой страсти.

Перейдем теперь к рассмотрению добровольного пленения и приятного ига под властью названной Дианы, того ига, без которого душа бессильна подняться до высоты, с которой падают, потому что она делается более легкой и подвижной, а узы делают ее более находчивой и проворной.

Чезарино. Говорите дальше.

Марикондо. Чтобы продолжить и сделать по порядку выводы, приму во внимание, что все, живущее в том виде, как живет, должно каким-либо образом питаться, пастись. Однако умственной природе подходит только умственная пища, как телу — материальная, потому что пища принимается лишь ради того, чтобы войти в субстанцию питающегося. И так как тело не превращается в дух, а дух — в тело (потому что всякое превращение происходит, когда міатерияі, которая была в одной форме, переходит в другую форму), то дух и тело не имеют общей материи в том смысле, чтобы подчиненное одному могло бы подчиниться другому.

Чезарино. Конечно, если бы душа питалась телом, она чувствовала бы себя лучше там, где имеется плодотворность материи (как аргументирует Ямвлих); поэтому, когда перед нами упитанное и большое тело, мы могли бы думать, что оно служит вместилищем души смелой, стойкой, скорой, героической, и можно было бы сказать: «О жирная душа, о плодовитый дух, о красивая изобретательность, о божественный ум, о знатная мысль, о благословенная возможность задать пир львам или банкет псам». Таким образом, старика, когда он кажется гнилым, немощным и слабосильным, пришлось бы считать за слабого умом, разумом и речью. Однако продолжайте.

Марикондо. Об умственной пище надо сказать, что ею может быть лишь то, чего ум сильно желает, ищет, принимает и вкушает охотнее, чем что-либо иное, в силу чего он наполняется, удовлетворяется, получает пользу и становится лучше, — а это и есть истина, о которой в любое время, во всяком возрасте и во всяком состоянии, в каком находится человек, он всегда мечтает, и при помощи которой презирает всякую усталость, выносит всякое усилие, не обращает внимания на тело и ненавидит эту жизнь. Так как истина есть дело бестелесное, и так как никакой истины, ни физической, ни метафизической, ни математической, нет в теле, то отсюда вы видите, что вечная человеческая субстанция не находится в индивидах, которые рождаются и умирают. Специфическое единое, говорит Платон, а не численное множество составляет субстанцию вещей. Вот почему я называю идею единым и многим, устойчивым и подвижным, потому что, как вид нетленный, она есть вещь умопостигаемая и единая, а как сообщающаяся с материей и подверженная движению и зарождению — есть вещь чувственная и множественная. В этом втором модусе заключается не больше сущности, чем несущности, поскольку он всегда есть и то и другое и вечное проходит через частное. В первом же модусе наличествует сущность и истинное. Примите во внимание далее, что математики согласны с тем, что истинные фигуры не находятся в природных телах и не могут быть там ни в силу природы, ни искусственно. Знайте еще, что истина сверхъестественных субстанций пребывает над материей.

Итак, мы делаем заключение, что если кто ищет истинное, тот должен подняться выше мыслей о телесных вещах. Кроме того, надо иметь в виду, что все питающееся имеет некоторую мысль и природную память о своей пище и всегда (в особенности, когда в этом существует необходимость) имеет в наличии подобие и вид ее, тем более возвышенные, чем более высоким и славным является тот, кто стремится, и то, что ищется. Оттого, что каждая вещь имеет врожденное понимание тех вещей, которые связаны с сохранением индивида и вида и, кроме того, с целевым совершенствованием, от этого и зависит мастерство в отыскании своей пищи при помощи того или иного вида охоты.

Следовательно, мы согласны в том, что человеческая душа имеет свет, изобретательский ум и инструменты, годные ей для охоты.

Здесь помогает созерцание, тут приходит на помощь логика, самый подходящий орган для постижения- истины, чтобы различать, искать и судить.

Затем путь идет, бросая свет на лес вещей природы, где столько объектов иаходятся в тени и под покрово-м» и где, как в густом, глубоком и пустынном уединении, истина обычно пребывает в ямах и пещерных убежищах, заросших колючками, скрытых лесистыми, шершавыми и густолиственными растениями, куда с полным основанием то, что более достойно и превосходно, чаще всего укрывается, завуалируется и очень тщательно прячется, наподобие того, как обыкновенно мы скрываем главнейшие сокровища, особенно старательно и заботливо, чтобы их не могли без особого труда открыть толпы разных охотников (из которых одни более, а другие Менее искусны и опытны).

Тут приближается Пифагор, отыскивая истину при помощи отпечатлевающихся в вещах природы следов и признаков, чисел, показывающих ее шествие, причины, модусы и действия в некоторых способах, потому что в исчислении единиц, размеров, времени или веса истина и бытие находятся во всех вещах.

Здесь подходят Анаксагор и Эмпедокл, которые, принимая во внимание, что всемогущее и всеродящее божество наполняет все, не находили ничего настолько малым, чтобы не считать, что под ним- не была скрыта истина со всеми основаниями, хотя они выдвигали всегда истину там, где она была преобладающей и выраженной в более великолепных и высоких основаниях.

Тут халдеи искали ее при помощи отрицания, не зная, что дело ее — утверждать, и производили они это без когтей демонстраций и силлогизмов, но лишь силясь углубить, снова передвигая, разбивая мотыгой, извлекая истину из чащи силою отрицания всех видов и предикатов, как доступных пониманию, так и тайных.

Здесь шел Платон, то переворачивая, то выкорчевывая, то воздвигая преграды; потому что виды преходящие и убегающие оставались точно в сетях и удерживались преградой определений, поскольку высшие вещи рассматривались в их участии и отраженности в вещах низших, а эти — в тех, но в большем достоинстве и превосходстве; тогда как истина считалась находящейся в тех и в других вещах, соответственно известной аналогии, порядку и ступенчатости, с какими низшее высшего порядка всегда сочетается с высшим низшего порядка. Таким-то образом существует прогресс от низшего в природе к высшему, как от зла к благу, от тьмы к свету, от чистой возможности к чистому действию через посредствующие.

Там хвалится Аристотель тем, что по отпечатлевшимся признакам! и следам он может добраться до желанной добычи, когда от следствий хочет довести себя до причин; тогда как в действительности он гораздо больше, много больше, чем все другие, занимавшиеся изучением такой охоты, ошибался на этом пути, почти не умея различать следы.

Здесь кое-какие теологи, вскормленные в некоторых сектах, ищут истину природы во всех специфических природных формах, в которых усматривают вечную эссенцию и специфического субстанционального продолжателя вечного зарождения и превращения вещей, каковые формы называются богами-основателями и производителями, над которыми восседает форма форм, источник света, истина истин, бог богов, через коего все полно божественности, истины, сущности, блага. Эта истина является искомой как вещь недоступная, как объект, неспособный быть объективированным, а не только как непознанный. Поэтому никто не представляет себе возможности видеть солнце, всеобщего Аполлона и абсолютный свет, в виде высшем и превосходнейшем, но лишь его тень, его Диану, мир, вселенную, природу, имеющуюся в вещах, — свет, который есть в тусклости материи, то есть постольку, поскольку она блестит во тьме.

Итак, из числа тех многих, которые ходят как названными, так и иными путями по этому пустынному лесу, лишь очень немногие добираются до источника Дианы. Многие остаются довольными охотой на лесного и прочего малоценного зверя, большая же часть вовсе не умеет вести лов, обладая сетями, раздуваемыми ветром, и потому остается с руками, полными мух. А самые редкие, скажу я, это — Актеоны, которым: дана судьбой возможность созерцать Диану нагой и стать настолько очарованными прекрасным телосложением природы и настолько руководимыми теми двумя светочами-близнецами — сиянием божественного блага и красоты, — что они превращаются в оленя, так как становятся уже не охотниками, но преследуемой дичью. Поэтому в самом конце и в заключение этой охоты они приходят к обладанию той ускользающей и дикой добычей, из-за которой добытчик становится добычей, а охотник должен стать объектом охоты; поэтому во всех других видах охоты, которая ведется за частными объектами, охотнику удается поймать себе разные вещи, поглощая Их устами собственного ума; но в охоте божественной и универсальной он развертывает такой охват, что и сам, по необходимости, становится охваченным, поглощенным, присоединенным. Поэтому из общедоступного, обычного, общегражданского и народного он становится лесным, как олень, или обитателем пустыни; он божественно живет под этим величием леса, живет в безыскусственных залах горных пещер, где любуется истоками больших рек, где растет чистым и незапятнанным обычной жадностью, где более свободно общается с божеством, мечтая о котором столько людей, желающих вкусить на земле небесную жизнь, говорят в один голос: Далеко удалился бы я и оставался б в пустыне. Так псы, мысли божественных дел, пожирают этого Актеона, делая его мертвым для черни, для массы, развязанным от уз- потрясенных чувств, свободным от плотской темницы материи; поэтому он более не видит свою Диану как бы через отверстия и окна, но видит стены поваленными на землю, а перед своими глазами — весь горизонт. Отсюда выходит, что на все он смотрит как на единое и перестает видеть при помощи различий и чисел, которые, соответственно разнообразию чувств, точно через разные щели, позволяли смутно видеть и воспринимать. Он видит Амфитриту, источник всех чисел, всех видов, всех рассуждений, которая есть монада, истинная сущность всего бытия; и если он не видит ее в ее сущности, в ее абсолютном свете, то видит в ее порождении, которое подобно ей и которое есть ее образ; ведь от монады, которая есть божество, происходит та монада, которая является природой, вселенной, миром, где она себя созерцает и отражается, как солнце в луне, и посредством которого она светит, когда находится в полушарии интеллектуальных субстанций. Это Диана, то одно, что есть то же самое существо, то существо, которое само истинно, то истинное, которое есть умопостигаемая природа, в которую вливается солнце и блеск высшей природы, согласно чему единство определяется как порожденное и порождающее, или производящее и производимое. Теперь вы сами можете сделать умозаключение о модусе, достоинстве и наиболее достойном успехе охотника и охоты. Поэтому-то Энтузиаст и хвалится, что он — добыча Дианы, которой сдается, считая себя предпочтенным ею супругом и самым счастливым пленником и подданным; он не станет завидовать ни другому человеку, который может иметь это лишь в такой же мере, ни иному божеству, имеющему это в том виде, какой нельзя получить от более низкой природы, и который, следовательно, не может ни нравиться, ни тем более вызвать желания.

Чезарино. Я хорошо понял, что вы сказали, и вы достаточно удовлетворили меня. Однако время возвращаться домой.

Марикондо. Согласен.

Конец, второго диалога

 

Диалог третий

Собеседники:

Либерио

и

Лаодонио

Либерио. Когда Энтузиаст отдыхал в тени кипариса и душа его была охвачена разными, сменявшимися мыслями, то — удивительное дело — сердце и глаза стали говорить между собой (как будто они были живыми существами с различными чувствами и мыслями), жалуясь друг на друга, как на причину тягостной муки, изнурявшей душу.

Лаодонио. Передайте мне, если вспомните, смысл и слова жалоб.

Либерио. Разговор начат был сердцем, которое, заставив себя слушать, разразилось следующими словами:

Первый упрек Сердца Очам

[55]

Глаза мои, как мучит он меня, Ваш пламень! И течет и обжигает. Мне, смертному, не вынести огня, Пусть даже на него стократ бросает Всю влагу Океан и, леденя, Созвездье Арктики его смиряет: Не охладить палящие огни, Не обрести мне отдыха в тени! Я — пленник, заточенный Рукой, что держит, не желав, меня. Чрез вас я в плоти, я жив солнце дня. Начало жизни — я, ее лишенный. Так где же я? Кто я? — Раб, узник той души, что не моя!

Лаодонио. Поистине, понимание, рассмотрение, знание есть то, что зажигает желание и, следовательно, сердце воспламеняется властью очей; и чем более высокий и достойный объект стоит перед глазами, тем сильнее огонь и живее пламя. Однако каким же должен быть тот вид, из-за которого сердце чувствует себя настолько воспламенившимся, что не надеется на возможность ни смягчить свое пылание самой холодной и самой медленной звездой арктического круга, ни ослабить жар влагой целого океана? Каким должно быть превосходство того объекта, который сделал сердце врагом собственного бытия, мятежником против своей души и вместе с тем довольным таким мятежом и враждебностью, хотя сердце было взято в плен рукой, пренебрегающей им и не желающей его? Я хотел бы услышать, ответили ли глаза и что именно они сказали.

Либерио. Они, наоборот, жаловались на сердце, как на начало и причину многих пролитых слез. Они поэтому дали ответ такого содержания:

Первый упрек Очей Сердцу

[56]

С тебя, о сердце, больше вод струится, Чем с Нереид, подъемлющих чела, Чтоб в ясный день на солнце всплыть и скрыться; Лишь Амфитрита вдаль помчать могла Двойной поток так широко, что, мнится, В сравненье с ним покажется мала Река, что весь Египет наводняет И дважды семь потоков наполняет. Два ярких светоча даны, Чтоб править этим миром бренным. Ты ж пренебрег порядком неизменным, И светочи в ручьи превращены. Что ж небо медлит возмутиться? Ведь гибнет близкое, насилье длится!

Лаодонио. Конечно, воспламененное и пронзенное сердце вызвало слезы из глаз, поэтому как они зажгли пламя в нем, так и оно обагрило их влагою. Но меня удивляет такое сильное преувеличение, которое говорит, что Нереиды не пропустят над головой столько воды, купаясь на восходе солнца, сколько могут излить влаги эти глаза. А также удивляет сравнение этих двух источников с океаном не потому, что они в самом деле изливают воду, но потому, что они якобы могут лить такие реки и столько рек, что при подсчете Нил показался бы малым потоком, разделенным на семь каналов.

Либерио. Не удивляйтесь столь сильному преувеличению, равно как этой возможности, лишенной действия; вы все поймете, когда узнаете итог их рассуждений. Однако сперва послушайте, как сердце отвечает на упреки глаз.

Лаодонио. Пожалуйста, дайте послушать!

Либерио.

Первый ответ Сердца Очам

[57]

Глаза! Бессмертный пламень есть во мне; Я весь — огонь; он жарко пламенеет; Все близ меня горит в моем огне, Моим пожаром, вижу, небо рдеет. Но вас не жжет мой пламень. Он извне Вас тронуть лишь обратной силой смеет: Не жаром, — влагой вас я обдаю… Так что ж из двух являет суть мою? Познайте ж вы, слепые, Что побегут от пламеней моих Два родника, источника живых, Кому Вулкан даст части составные. Не раз победой воин там Венчает бой, где враг его упрям!

Видишь, до какой степени сердце не могло убедить себя суметь из противоположности причины и начала вызвать силу противоположного действия; оно даже не хочет признать возможным способ действия посредством антиперистаза, что означает силу, которую приобретает противник от того, что при бегстве от другого у этого первого индивида соединяется, сужается, поглощается и концентрируется своя сила, которая чем больше удаляется в расстоянии, тем больше приобретает в интенсивности.

Лаодонио, Скажите теперь, что сердцу ответили глаза.

Либерио.

Первый ответ Очей Сердцу

[58]

Ах, сердце, так ты страстью смущено, Что к истине тропинку утеряло, Все, что в нас видно, что утаено, Все то — посев морей. Нам надлежало Нептуну б дать прибежище одно, Когда бы царство у него пропало. Мы, близнецы, сродни ведь морю; но Тогда огню как брать из нас начало? Иль ты совсем с ума сошло, Решив, что пламя через нас прорвется, Чрез все ворота влаги пронесется, Чтоб нас твоим огнем насквозь прожгло? Иль, может быть, тебе сдается, Твой блеск сквозь нас, как сквозь стекло, польется?

Я здесь не хочу философствовать по поводу совпадения противоположностей; это я исследовал в книге «Опричине, начале и едином»; я хочу допустить то, что обычно допускается, а именно, что противоположности того же рода бывают самыми различными; отсюда легче понять смысл вышеприведенного ответа, в котором глаза именуют себя семенами или источниками, потенциальная возможность которых есть море; отсюда следует, что, если бы Нептун потерял все воды, он мог бы восстановить их в результате деятельности того, в ком находятся, как в основном начале, деятель и материал. Поэтому нет большой натяжки в утверждениях, что не может быть, чтобы пламя не проникло через комнату и дворик глаз к сердцу, оставляя позади столько вод; для этого есть две причины: первая — та, что таких препятствий в действительности не может быть, если в действительности нет таких угрожающих противодействий; вторая — та, что, поскольку в глазах действительно имеются воды, они могут дать жизнь как жару, так и свету: ведь опыт показывает, что и без нагрева зеркала падает световой луч, способный зажечь посредством отражения какую-нибудь подложенную материю, а через стекло, кристалл или вазу, полную воды, проходит луч, способный зажечь подложенную вещь без нагревания промежуточного тела; таким образом, есть вероятность и даже истина в том, что так действуют сухие жаркие давления во впадинах морских глубин. Таким же образом, по аналогии, если не по доказательствам того же рода, допустимо считать возможным, что через скользкое и темное ощущение глаз может быть согрета и зажжена страсть тем же светом, который, в силу того же самого соображения, не может находиться в самой среде. Так и свет солнца, по другому соображению, находится в промежуточном воздухе, один свет — в соседнем чувстве, другой — в общем чувстве, и еще другой — в уме, поскольку от одного модуса происходит другой модус бытия.

Лаодонио. Есть ли еще и другие беседы?

Либерио. Да! Сердце и очи пытаются узнать, откуда в сердце имеется столько огня, а в очах столько влаги. И вот сердце задает следующий вопрос:

Второй упрек Сердца Очам

[59]

Все реки, в пену моря низбегая, В теснинах бег прокладывают свой,— Что ж, светочи, из вас вода живая Двойным не льется током в мир пустой, Чтоб, всех богов в границах утесняя, Крепить лишь власть богов страны морской? Что ж не вернется день, когда шел в горы Девкалион искать стопам опоры? Где брег, куда душа стремится? Где тот поток, что пламень мой зальет Иль в немощи лишь пуще разожжет? Хоть капля, где чтоб в землю просочиться, Которой бы свидетельствовал вид, Что все не так, как страсть моя твердит?

Спрашивается, что это за возможность, которая не выражается в действоваиии? Если имеется столько вод, то почему Нептун не приходит, чтобы подчинить себе власть других элементов? Где находятся наводняющие реки? Где то, что охлаждает пылающий огонь? Где капля, которая дала бы мне возможность подтвердить зрением то многое, что отрицают чувства?

Однако глаза в свою очередь ставят другой вопрос.

Второй упрек Очей Сердцу

[60]

Чуть вещество становится огнем, Своих частиц подвижность обретая, — Его несет стремительный подъем, Быстрее ветра ввысь его толкая. Пожар любви прияв всем естеством И с солнцем — пусть на миг — себя сливая, Что ж странником влачишься ты в пыли, Не взмыв чрез нас на воздух от земли? Так искорка не знает, Как из-под спуда на простор вспорхнуть, Чтоб в пепел обратить живую грудь; Так дым слезоточащий не взлетает; Все в целостности собрано своей,— Мысль, чувство — не от сердца и огней!

Лаодонио. Этот вопрос имеет не больше и не меньше значения, как тот, другой. Однако переходите скорее к ответам, если они есть.

Либерио. Конечно, они имеются, притом полносочные. Слушайте.

Второй ответ Сердца Очам

[61]

Глупец, кто, встретив солнечный восход, Пред ним ни чувств, ни разума не склонит. Мой пламень ввысь подняться не дерзнет, И без границ пожар очей не тронет. Пред ними — море, беспредельность вод; Одна безбрежность здесь другой не гонит. В природе есть всему обилье мер И сколько есть пламен — в ней столько сфер. Скажи мне ты, о зренье: Тебе иль мне не будет ли дано Найти тот путь, которым суждено Душе обресть средь злых судеб спасенье? Иль тайны нам не выдаст естество И помощи не явит божество?

Лаодонио. Если это и неверно, то очень хорошо сказано; если и не так обстоит дело, то они очень хорошо взаимно оправдывают друг друга, если установлено, что там, где есть две силы, из которых каждая не больше другой, то неизбежно прекратится деятельность той и другой, когда одна может столько же сопротивляться, сколько другая нажимать, и одна может не меньше давать отпор, чем другая нападать; таким образом, если море бесконечно, а сила слез в глазах неизмерима, то невозможно, чтобы порыв огня, скрытого в груди, мог появиться, лишь чуть сверкнув или вспыхнув, а очи не могли бы послать двойной поток в море иначе, как с таким же количеством силы, с каким дает им отпор сердце. Вот почему и происходит то, что прекрасное божество, под видом слезы, которая каплет из глаз, или под видом искры, которая вылетает из груди, не может быть призвано к сочувствию огорченной душе.

Либерио. А теперь обратите внимание на следующий ответ очей.

Второй ответ Очей Сердцу

[62]

В зыбучую стихию не вливает Себя двойной поток наш: он иссяк. Власть супротивная его смиряет, Чтоб не низвергся в бездну и во мрак. Могучий пламень сердца преграждает Высоким волнам их упрямый шаг, И к морю не дойдет струя двойная,— Природа ей противится земная. О сердце горькое, открой: Замыслило ты силою какою Противостать насильному покою? Как сможешь сетовать на жребий свой, Коль в нашей общей доле Тем затаенней скорбь, чем больше боли?

Поскольку та и другая боль бесконечны, то они, как две равносильных противоположности, взаимно сдерживаются, уничтожаются; но так не могло бы быть, если бы обе они были конечными, поскольку нет точного равенства в делах природы; так не было бы и в том случае, если бы одна была конечной, а другая бесконечной; ясно, что последняя поглотила бы первую и тогда получилось бы, что обе стали бы проявлять себя вместе или по меньшей мере одна через другую. В этих высказываниях скрыта натурфилософия и этика, и я даю возможность их искать, созерцать и понимать тому, кто хочет и может.

Только я не хочу упустить из виду того, что не без основания страсть сердца названа бесконечным морем познавательной силы глаз. Потому что раз объект мысли бесконечен, а предлагаемый объект умом не ограничен, то воля не может быть удовлетворена конечным благом; но если за ним находится другое, то ум страстно желает и ищет, потому что (как вообще говорится) вершина низших видов есть подножье и начало высших видов; или берутся ступени сообразно формам, которые мы не можем считать бесконечными, или же сообразно модусам и их значениям в такой манере, чтобы высшее благо былэ бесконечным, и тогда мы бесконечно верим, что оно постигается сообразно условиям вещей, на которые распространяется. Вот почему нет видов, ограничивающих вселенную (говорю относительно фигуры и размера), нет видов, ограничиващих ум, и нет видов, ограничивающих страсти.

Лаодонио. Итак, эти две силы души никогда не бывают и не могут быть совершенными через посредство объекта иначе, как бесконечно соотносясь с ним.

Либерио. Так было бы, если бы это бесконечное существовало через отрицательное исключение или исключающее отрицание цели, как оно существует через более положительное утверждение цели бесконечной и беспредельной.

Лаодонио. Вы, значит, хотите сказать о двух видах бесконечности: одна — исключающая, которая может быть направлена к чему-то такому, что есть голая возможность, как, например, бесконечная тьма, в конце которой находится местоположение света; другая — совершенная, которая есть в действии и совершенстве, как бесконечный свет, в конце которого находились бы исключение и тьма. Следовательно, из того, что ум воспринимает свет, добро — красоту в той мере, в какой развертывается горизонт его способностей, и душа, пьющая божественный нектар из источника вечной жизни, поскольку допускает это ее собственное вместилище, — видно, что свет находится вне окружности своего горизонта, куда он может идти, проникая все больше и больше, и что нектар и источник живой воды бесконечно плодородны и ими можно все более и более опьяняться.

Либерио. Из этого не вытекает ни несовершенство объекта, ни малая удовлетворительность силы, но следует, что сила охвачена объектом и блаженно поглощена им. Здесь глаза запечатлеваются в сердце, то есть в понимании, возбуждают в воле бесконечную тревогу сладкой любви, в которой нет страдания, потому что нет того, что желаемо, но есть счастье, потому что находится то, что ищется; и нет здесь насыщения, поскольку всегда имеется желание и, следовательно, вкус к питанию, в отличие от телесной пищи, которая по мере насыщения ослабляет вкус; и нет радости ни до вкушения, ни после вкушения, но только в самом вкушении; там, где переходят за определенную границу и цель, там появляется и устанавливается скука и тошнота.

Итак, взгляни, как на некоторую аналогию: высшее благо должно быть бесконечным; и толчок страсти по направлению к нему также должен быть бесконечным, чтобы не перестать быть благом, как иной раз пища, хорошая для тела, становится ядом, если нет модуса; так вот и вода Океана не гасит того пожара, а холод Арктического круга не умеряет того зноя. Так и Энтузиаст пленен той же рукой, которая его держит и вместе с тем не хочет его: она его держит, так как взяла его себе; но она и не хочет его, так как (как бы избегая его) ставит себя для него тем выше, чем больше он поднимается до нее; и чем усерднее он следует за ней, тем дальше она ему кажется, в силу ее возвышеннейшего превосходства, согласно изречению: Придет человек к сердцу высокому, и восхвален будет бог.

Такое счастье страсти начинается в этой жизни, и в этом состоянии оно имеет свой модус бытия. Поэтому можно сказать, что сердце находится внутренне в теле, а вне — в солнце, поскольку душа с двойной способностью выполняет две функции: одну — оживлять и активизировать жизнеспособное тело, другую — созерцать высшие вещи; в силу этого она и обладает способностью к восприятию свыше и вместе с тем направлена активной силой вниз, к телу. Тело — как бы мертво и примитивно по отношению к душе, которая есть его жизнь и совершенство; а душа — как бы мертва и примитивна по отношению к высшей просветленной интеллектуальности, которая облачает интеллект одеждой и формирует в действии. Затем сказано, что сердце есть начало жизни и лишено ее, не есть живое; сказано, что оно принадлежит оживляющей душе, но душа не принадлежит ему, потому что оно воспламенено божественной любовью и превращается в конце концов в огонь, способный зажечь то, что к нему приближается: ведь, вобрав в себя божественность, оно стало божественным, и, следовательно, этим своим видом оно может привлечь любовь других, совершенно так же, как в луче можно любоваться и прославлять сияние солнца. Затем, что касается зрения очей, знайте, что в вышеприведенной речи они имеют две функции: одна — запечатлевать в сердце, другая — принимать впечатления от сердца, так же как и последнее имеет две функции: одна — принимать впечатления от очей, другая — запечатлевать их. Глаза воспринимают виды и предлагают их сердцу, сердце их жаждет и свое жадное желание передает очам: те воспринимают свет, рассеивают его и зажигают огонь в сердце, а сердце, согревшись и воспламенившись, посылает свою любовь очам, чтобы они ее усвоили. Таким образом, сначала познанием приводится в движение страсть, а затем познание в свою очередь приводится в движение страстью. Очи, когда совершают движение, сухи, потому что выполняют обязанность зеркала и представителя; а когда их приводят в движение, они мутны и раздражены, потому что выполняют обязанность усердного исполнителя: ведь созерцательному уму сперва видно прекрасное и благое, затем воля начинает желать их, и, наконец, изобретательный интеллект о них заботится, следует за ними и ищет их. Плачущие очи означают трудность отделения от желающего желаемого, которое, чтобы не насытить и не наскучить, избирает себе место, словно для бесконечного изучения, которое чем-то всегда обладает и чего-то всегда ищет; ведь счастье богов описывается как процесс питья, а не как потребленный нектар, как отведывание, а не завершение вкушения амброзии, в продолжающемся ощущении пищи и напитка, а не в насыщении и не в нежелании их. Поэтому сытость — как бы в движении и в принимании, а не в покое и в восприня-томі; нет насыщения без желания, и нет желания без некоторого рода насыщения.

Лаодонио. — Г олод насыщаемый, насыщение голодное…

Либерио. Именно так!

Лаодонио. Отсюда я могу понять, как безупречно, очень верно и умно было сказано, что божественная любовь плачет с невыразимыми стенаниями, потому что тем, что она все имеет, она все любит, а тем, что все любит, она все имеет.

Либерио. Много толкований понадобится, если мы захотим понять, что божественная любовь есть само божество; и легко постигается божественная любовь, поскольку она находится в следствиях и в подчиненной природе; я говорю не о том, что божество разлито в вещах, но о вещах, которые стремятся к божеству.

Лаодонио. Об этом и прочем будем рассуждать более подробно дальше. Пойдемте!

Конец третьего диалога

 

Диалог четвертый

Собеседники:

Северино

и

Минутоло

*

Северино. Итак, послушайте рассуждение о девяти слепых, которые излагают девять основных начал и частные причины своей слепоты, хотя все они сводятся к общей причине, свойственной энтузиазму.

Минутоло. Начните с первого слепца.

Северино. Первый из них, хотя он слепой от рождения, все же жалуется на это, говоря другим, что не может убедить себя в том, что природа была к ним более нелюбезна, чем к нему: ведь, хотя они и не видят, они все-таки доказали, что когда-то обладали зрением и осведомлены о достоинстве этого чувства и о превосходстве того, что воспринято ими и из-за чего они стали слепыми; он же появился на свет, как крот, чтобы быть видимым, но самому не видеть и страстно желать того, чего никогда не видал.

Минутоло. Значит, существует много влюбленных по одной наслышке.

Северино. Они, по его словам, все же имеют счастье удерживать в себе тот божественный образ и таким путем, хотя они и слепы, все же обладают в воображении тем, чего не могут иметь в действительности. Далее он обращается в стихах к той, которая служит ему поводырем, прося подвести его к какой-нибудь пропасти, дабы впредь не являть собой ужасного зрелища пренебрежения природы. Итак, он говорит:

Говорит первый слепец

[63]

Счастливцы — зрячие в былые лета! Хоть скорбны вы теперь, утратив свет, Все ж некогда вы видели два света И в вас еще живет их вспышек след. Моя же боль напрасно ждет ответа; Мое злосчастье горше прочих бед; Кто скажет убеждающее слово, Что к вам природа более сурова? К обрыву, поводырь, Веди меня и даруй утоленье,— Ты можешь оборвать мои мученья. Я видим, мне ж закрыты свет и ширь, Затем что я кротом родился, Бесцельным грузом на землю явился!

За ним следует второй слепой, который был укушен змеей страсти и вследствие этого поражен в орган зрения. Он идет без поводыря, если не считать его спутницей страсть. Он просит некоторых из окружающих, чтобы они, если нет лекарств от его недуга, оказали ему милость и помогли ему не чувствовать своего недуга, скрыться ог самого себя, как скрылся от него его свет, и дать ему возможность похоронить себя со своим горем. Итак, он говорит:

Говорит второй слепец

[64]

Косматая Алекто вдруг явила Мне адского червя: укус пронзил,— И разум сник, и чувств ослабла сила, И яд жестоко дух мой отравил. Исчез вожак: мой разум придавило; Напрасно ждет душа, чтоб пособил Ей кто-нибудь снять ревности преграды С путей, где ей скитаться будет надо. Но божество бессильно тут, Как и разрыв-трава, целебный камень, И даже волшебства заклятый пламень. Кто сможет дать последний мне приют, Чтоб мне позволила гробница С моим злосчастьем в ней навек укрыться?

За ним следует третий, который говорит, что ослеп потому, что внезапно вышел из тьмы посмотреть на яркий свет. Ведь он привык любоваться обычной красотой, но вот перед его глазами вдруг предстала небесная красота, божественное солнце; именно поэтому у него испортилось зрение и приглушен светоч-близнец, который сияет впереди души (ибо глаза — как бы два фонаря, ведущие корабль), как обычно происходит у выросшего в киммерийских сумерках, если он вдруг устремит взор на солнце. Слепой просит в своих стихах, чтобы ему открыли свободный доступ в ад, потому что только сумерки подходят для подданного сумерек. И вот он говорит:

Говорит третий слепец

[65]

Блестящая планета выплывает Пред тем, кто вскормлен долгой темнотой. Под небо Киммерии, где кидает Обычно солнце луч унылый свой. На яркость света близнецов сбивает С кормы души и ускользает злой. Угасли светочи мои; простою Уж им не любоваться красотою. Хочу я в адские поля! Что, мертвецу, общаться мне с живыми? Сухому пню что делать с молодыми? Все — смесь во мне. Смертельный воздух я В себя впиваю в воздаянье За то, что высших благ знал созерцанье.

Появляется четвертый слепой, ставший незрячим по схожей, однако не по той же причине, что предыдущий. Тот ослеп из-за внезапного взгляда на свет, этот же из-за постоянного или частого смотрения, — или даже из-за того, что слишком напрягал глаза, — потерял ощущение всякого другого света и не считает себя слепым, потому что смотрит на то единственное, что его ослепило. И он говорит о чувстве зрения подобно тому, у кого произошла потеря слуха; ведь те, у кого уши слушали сильные шумы и грохоты, не слышат меньших шумов; это известно о народах, живущих у водопада Катадупы, где великая река Нил низвергается с высочайшей горы на равнину.

Минутоло. Так все те, кто отдавал тело, душу на дела более трудные и крупные, обычно не чувствуют неприятности от меньших трудностей. Так и названный выше не должен быть недовольным своей слепотой.

Северино. Конечно. Ведь он считает себя добровольным слепым, который доволен, что от него скрыто все другое, надоедливое и отвлекающее его от любования единственно желанным.

И в это время он просит путников, чтобы они не отказались помочь ему избежать беды в несчастных случаях, когда он шествует, поглощенный вниманием к главному объекту.

Минутоло. Передайте нам его слова.

Северино.

Говорит четвертый слепец

[66]

Нил, низвергаясь в бездну с вышины. Так оглушает, что лишились слуха Его порогов хмурые сыны. Вот так и я впиваю силой духа Ярчайший свет из всех, что в мир даны,— К другим соблазнам ныне сердце глухо; Что мне они? Ущербности печать На них лежит, к чему их примечать? Молю, меня не бросьте, Чтобы на камень не наткнулся я, Чтоб не вела к змее стопа моя, Чтоб не легли скитальческие кости На пустыре, в низине, Где без поводыря блуждаю ныне.

У следующего слепого вследствие обильно пролитых слез глаза настолько потускнели, что он не может направлять взгляда, чтобы сравнивать видимое и особенно чтобы снова видеть тот светоч, который вопреки своему желанию, из-за стольких слез, он видел некогда. Кроме того, он считал свою слепоту не неизбежной, но делом навыка и потому устранимой: ведь светящийся огонь, воспламенявший душу зрачка, очень долго и смело подавлялся и угнетался враждебной ему влагой; таким образом, даже если бы и прекратился плач, слепой не убежден, что результатом этого было бы появление желанного зрения. Послушайте, что он говорит окружающим, когда те побуждают его переступить границы.

Говорит пятый слепец

[67]

Глаза мои, вы полны влагой вечно! Когда ж, скажите, луч живого зренья Пронзит своею искрой бесконечный Препятствий ряд и возродит мгновенья, Когда впервые мне блеснули встречно Светильники сладчайшего мученья? Боюсь, святой их свет не одолеет Теперь той мглы, что все плотней густеет. Откройте ж путь слепому И к тем источникам направьте зренье, Что вражеское сломят единенье. Пусть судит мой противник по-иному! Поймет он поздно или рано: Единый зрак мой — глубже океана.

Шестой незрячий ослеп из-за того, что в чрезмерном плаче он пролил столько слез, что вовсе не осталось влаги, вплоть до зрительной, равно как той влаги, через которую, как через промежуточную среду, передавался луч зрения, а также проникал внешний свет и зримые виды; поэтому сердце оказалось настолько истерзанным, что вся влажная субстанция (чьей функцией является также объединение различных и противоположных частей) истратилась, и у этого шестого осталось лишь любовное заболевание без действия слез, вследствие того орган зрения был ослаблен победою других элементов и стал совершенно невидящим и нестойким в составе тела. Затем слепой предлагает окружающим выслушать вот что:

Говорит шестой слепец

[68]

Глаза уж не глаза; не влага — влага, Прервавшая течение свое, Плоть, дух, душа не спаяны во благо; И ты, ледок зрачков, в ком бытие Вещей отображается столь наго,— Вас помнит сердце скорбное мое! Но что ни шаг, я вглубь пещеры темной, В подземный мир, влекусь, слепец бездомный. Печальники мои! Вам надо Скорей подать мне помощь, я без сил Затем, что я все слезы истощил В те дни, когда не знал к себе пощады: Без влаги сохнет грудь моя, И полного забвенья жажду я!

Внезапно появляется следующий слепой, потерявший зрение от сильного жара, который, поднимаясь от сердца, сперва выел очи, а затем высосал всю оста\ьную влагу из субстанции влюбленного, так что, весь испепеленный и горящий, он уже сам не свой; ведь огонь, обладающий свойством разлагать все тела на их атомы, превратил его в прах, негодный для соединения, хотя под воздействием одной воды атомы у других тел сгущаются и соединяются так, что образуют сложный состав. При в^ем том слепой не лишен ощущения сильнейшего пламени. Поэтому в стихах он хочет заставить открыть себе проход, ибо если бы кто-нибудь оказался затронутым его пламенем, то стал бы чувствовать жар даже от адского пламени не больше, чем от холодного снега. Итак, он говорит:

Говорит седьмой слепец

[69]

Краса чрез взоры в сердце проникая, Раздула буйный горн в груди моей И, зрительную влагу поглощая, Высоко мечет жаркий сноп огней; Потом, остаток влаги иссушая, Чтоб дать сухой стихии мир верней, Она Ео прах состав мой обратила, На атомы меня развеществила. Под страхом вечных мук, О люди, мне убежище найдите, От моего огня себя спасите, Чтоб пламя вас не охватило вдруг, И даже лютая зима Не сделалась бы пеклом вам сама.

Следует восьмой, слепота которого причинена стрелой Амура, впущенной в него от очей к сердцу. Поэтому он жалуется не только в качестве ослепшего, но, кроме того, в качестве раненого и пылающего с такой силой, с какой, по его мнению, никто другой пылать не может. Его чувство легко выражается в следующем высказывании:

Говорит восьмой слепец

[70]

Предательский удар, триумф обмана, Тугая тетива, стрел острие, Бесчестный пыл, язвительная рана — Вот, дерзкий бог, оружие твое! Глаза пробиты, в сердце яд дурмана, Раба любви слепое бытие; Всю боль, весь жар, все путы неизменно Ношу с собой, везде, ежемгновенно. Герои, люди, божества! Пришлось ли вам, близ Зевса иль Плутона, Иль на земле, теперь, во время ль оно, Самим (иль может, донесла молва) Встречать таких, как мы, влюбленных, Столь же покорных, столь же истомленных?

Наконец идет последний слепец, который к тому же еще и нем: не имея возможности (из-за отсутствия смелости) сказать то, что чрезвычайно хотел бы, не задевая и не вызывая отвращения, он вместе с тем лишен возможности говорить о чем-либо другом. Поэтому и говорит не он, а его поводырь, высказывающий соображение, которое я не истолковываю, так как оно понятно, а лишь передаю его нравоучительный смысл:

Говорит поводырь девятого слепца

[71]

Вы счастливы, влюбленные слепые! Вы муки ваши в силах описать И за свои рыдания глухие Обресть участье добрых благодать. У моего ж ведомого иные Мученья — в них он осужден пылать, Не раскрывая уст: где сил набраться, Чтоб мог своей богине он признаться? Толпа! Открой же путь Страдальцу с ликом, скорбью истомленным! Взгляни на жертву взором благосклонным: Стучит его измученная грудь У погребальной двери: Ведь смерть ему милей его потери!

Ниже обозначены девять причин, вследствие которых человеческая мысль слепа к божественному объекту, так как не может задержать на нем очей. Из них:

Первая [причина], аллегорически изображенная в виде первого слепого, имеет природу особого вида, при которой он, пребывая на определенной ступени, все же несомненно стремится понять больше того, что он в состоянии Понять.

Минутоло. Поскольку ни одно естественное желание не является тщетным, мы можем поверить в более высокое состояние, какое подобает душе вне этого те\а, в котором она могла бы соединить себя со своим объектом или поднять себя выше к нему.

Северино. Вы сказали очень хорошо, что нет ни одной возможности и естественного влечения, которое было бы лишено глубокой причины, и что проявляет себя то же правило природы, которое приводит в порядок вещи. Это — истиннейшее и вернейшее дело для благоразумных умов, у которых человеческая душа (какой бы она ни проявляла себя, пока пребывает в теле) тем самым, что появилась в этом состоянии, выражает свое странствующее бытие в этой области, потому что стремится к всеохватывающей истине и всеобщему благу, а не довольствуется лишь тем, что идет на благо и на пользу ее собственному виду.

Вторая [причина], изображенная в обличье второго слепого, происходит от какой-нибудь извращенной страсти, какой в отношении к любви является ревность, представляющая собой как бы древесного червя, имеющего одного субъекта и врагом и отцом) и точащего ту шерсть «ли то дерево, из которого он произошел.

Минутоло. Этой второй причине, как мне кажется, нет места в героической любви.

Северино. Правильно, если говорить о той причине, которая видна в вульгарной любви; но я имею в виду другую причину, соответствующую той, какая имеется у любящих истину и благо; она проявляет себя, когда возникает гнев против тех, кто хочет ее подделать, испортить, извратить, или против тех, кто пытается недостойно использовать ее как-нибудь иначе, как это делали невежественные народы и вульгарные секты с людьми, доведенными до смерти, до мучений, до низкого обращения.

Минутоло. Конечно, никто поистине не любит правды и блага, если не питает гнева против толпы, так же как тот не любит вульгарно, кто не ревнив и не робок перед любимым.

Северино. И при этом он в самом деле становится ко многому слепым, а сверх того, по общему мнению, он вполне глуп и безумен.

Минутоло. Я заметил одно место, где названы глупыми и безумными все, у кого мысли иные и резко отличающиеся от мыслей других людей. Но эта экстравагантность бывает двоякой: у одних она отличается тем, что они подымаются выше, чем все, либо выше, чем поднимается или же может подняться большая часть, — эти люди вдохновлены божественным энтузиазмом; или же она отличается тем, что падает ниже того уровня, на котором находятся люди, у которых чувства и разум более недостаточны, чем это бывает у множества, у большинства и у обыкновенных людей, в этом виде безумия, неразумности и слепоты не окажется героической ревности.

Северино. Однако если сказать, что усиленные занятия сделали человека безумцем, то этим нельзя нанести ему оскорбления.

Третья [причина], изображенная в виде третьего слепого, происходит оттого, что божественная истина по сверхъестественному основанию, именуемому метафизическим, показываясь немногим, которым она являет себя, не продвигается вперед постепенным движением и временем, как это имеет место в физических науках (то есть тех, которые познаваемы естественным светом и которые, — если умозаключать, исходя от одной причины, известной чувству или разуму, — продвигают вас к познанию другого неизвестного; это рассуждение называется аргументацией), но появляется вдруг и внезапно, согласно модусу, соответствующему такой действующей силе. Поэтому-то и сказал один божественный человек: Уныло смотрели глаза мои к небу. Вот почему отнюдь не необходимы долгая затрата времени, трудовое утомление и поиски, чтобы обрести ее, ибо она возникает так же быстро, как появляется без промедления солнечный свет тому, кто к нему повертывается и открывает его себе.

Минутоло. Вы, значит, считаете, что ученые и философы не более способны к этому свету, чем любые невежды?

Северино. В известной мере «нет» и в известной мере «да». Нет разницы, когда божественная мысль своим божественным провидением передает себя субъекту, не подготовив его предварительно, то есть хочу я сказать, когда она передает себя потому, что сама ищет и избирает субъект; но большая разница, когда она ждет и хочет быть найденной, а затем, по своему б'лагоусмотрению, хочет заставить найти себя. В этом модусе она не открывается всем и может открыться) только тем, кто ее ищет. Поэтому и сказано: Всякий ищущий меня находит меня, и в другом месте: Кто жаждет, иди ко мне и пей.

Минутоло. Нельзя отрицать, что восприятие вторым модусом своевременно.

Северино. Вы не различаете расположения к божественному свету от восприятия его. Конечно, я не отрицаю, что для расположения к нему необходимо время, рассуждение, изучение и труд, но, как мы говорим, порча требует времени, рождение же — одного мига, или, как видим, окна открываются постепенно, а солнце выходит в один миг; вот то же соответственно происходит с вышесказанным.

Четвертая [причина], представленная в виде следующего слепого, не есть истинно недостойная, какой бывает та, что происходит от привычки верить в ложные мнения толпы, очень далекой от суждений философов, или же та, что происходит от изучения вульгарной философии, которая тем сильнее уважаема массой, чем более приближаете! к здравому смыслу. Между тем такая привычка есть одно из величайших и сильнейших препятствий, какие только можно найти: ведь (как поясняют примерами Аль-Газали и Аверроэс) нечто подобное происходит с теми, кто с детства и с юности привык принимать яд и сделался таким, что яд превратился для них в приятную и подлинную пищу, и, наоборот, они чувствуют отвращение к продуктам, истинно хорошим и сладким, какие дает обычная природа.

В действительногти же эта слепота в высшей степени достойна уважения, потому что основана на привычке созерцать истинный свет (каковая привычка не может войти в употребление толпы, как было сказано). Это — слепота героическая, и она такова, что ею может достойно удовлетворять себя этот названный героический слепец, который настолько же не видит ее, насколько заботится о ней, который поистине приходит к пренебрежению всякими другими взглядами и хотел бы добиться у людей только того, чтобы они не вмешивались и предоставили ему преуспевать в созерцании, ибо обычно он привык к проявлениям коварства и ему обычно ставились смертельные препятствия.

Пятая [причина], обозначенная пятым слепцом, происходит от несоответствия средств нашего познания тому, что познается; ведь для созерцания божественного необходимо открыть себе глаза при помощи фигур, уподоблений и прочих оснований, которые называются у перипатетиков фантазмами, или же посредством созерцания сущности, идя от следствия к познанию причин; но эти средства настолько же неудовлетворительны и бесполезны для достижения означенной цели, что скорее надо видеть в них препятствия, если мы хотим считать, что более высокое и глубокое познание божественного должно происходить через отрицание, а не через утверждение, и если мы признаем, что божественная красота и благо есть не то, что может стать доступным и в самом деле доступно нашему восприятию, но то, что находится вне его и что непознаваемо; принципы в этом состоянии именуются философом созерцанием фантазмов, а теологом — видением при помощи аналогий и загадок, так как мы видим не истинные следствия и истинные виды вещей, или субстанцию идей, но тени, следы и подобия их, наподобие тех, кто находится внутри пещеры и кто от рождения имеет плечи, отворачивающиеся от отверстия, через которое входит свет, и лицо, обращенное в глубину пещеры, где видно не то, что подлинно истинно, но тень того, что субстанциально находится вне пещеры.

Однако при посредстве открытого видения, которое проникает и сознает, что проникает, дух, подобный тому или лучший, чем тот, о котором плачет Платон, желая выйти из пещеры, не через отражение, а через непосредственное обращение, может снова увидеть свой свет.

Минутоло. Мне кажется, что это — слепец не вследствие трудности, происходящей от отраженного виденья, но вследствие того препятствия, которое причинено отношением между зрительной возможностью и объектом.

Северино. Эти два способа, хотя они и различны в познании умственном и в видении глазами, все же всегда соревнуются в одном: в познании рациональном, или интеллектуальном.

Минутоло. Мне кажется, что я читал и понял, что для всякого видения требуется средство или посредничество между возможностью и объектом. Потому что, как при помощи света, разлитого в воздухе, возникает подобие вещи, происходящее в известной мере как итог того, что именно видно тому, кто видит, то есть как итог приведенного в действие акта виденья, так и в области интеллектуальной, где сияет солнце ума, действующего в качестве посредника в отношении умопостигаемого вида, образованного и как бы происходящего от объекта, является наш ум, — или иной, более низкий, чем он, чтобы постичь божественность. Потому что как наш глаз (когда мы видим) не получает света от огня и от золота в их субстанции, а лишь в подобии, так и ум, в каком бы состоянии он ни находился, не получает в субстанции божество там, где в субстанции имеется столько богов, сколько умопостигаемых видов, но получает это в подобии, вследствие чего это формально не боги, а лишь именуются божественными, в то время как божество и божественная красота остаются едиными и высящимися над всем.

Северино. Вы говорите хорошо, но из ваших слов выходит, что нет таинства, которого я не мог бы изобразить себе; я на это не приводил возражений, однако должен высказаться точнее и дать объяснения. Поэтому прежде всего заявляю, что непосредственное виденье, как мы его назвали, не отвергает ни того средства, каким является вид умопостигаемый, ни того, каким является свет; но оно отвергает то виденье, которое пропорционально густоте и плотности среды или же совершенно непрозрачному, изнутри перегороженному телу; так бывает с тем, кто смотрит либо через более или менее взволнованную воду, либо через грозовой или туманный воздух и кто мог бы догадаться, что ему не следует смотреть через такую среду, если бы он получил возможность глядеть через воздух чистый, ясный и прозрачный. Все это объяснено вам в стихах, где сказано, что луч прорвется искрой через тучу густых преград. Однако вернемся к главному.

Шестая [причина], изображенная в виде следующего слепца, порождена только глупостью и несостоятельностью тела, которое пребывает в постоянном движении, изменении и порче и действия которого должны следовать за условиями его свойства, соответствующего условиям природы и бытия. Как вы хотите, чтобы неподвижность, устойчивость, сущность, истина были включены в то, что рсегда становится все иным и иным и делает всегда все иначе и иначе? Какая истина, какой портрет может быть написанным и запечатленным там, где зрачки очей растекаются водой, вода — паром, пар — пламенем, пламя — воздухом, а воздух претерпевает одно изменение за другим, без конца проходя через субъект чувства и познания в кругу изменений в бесконечности.

Минутоло. Движение есть изменение; то, что движется, делается все иным и иным; то, что становится таким, всегда иначе существует и иначе действует; поэтому уразумение и склонности обусловлены причиной и условиями субъекта. И тот, кто рассматривает это иное и иное и все иначе и иначе, тот должен быть неминуемо слеп к красоте, которая всегда одна и единственна и является одним и тем же единством и сущностью, тождеством.

Северино. Правильно.

Седьмая [причина], аллегорически заключенная в чувстве седьмого слепца, происходит от пламени страсти, которая делает некоторых бессильными и неспособными понять истинное, так как тут страсть предшествует интеллекту. Таковы те, которые любят, прежде чем понимают, в итоге — у них получается так, что все представляется им окрашенным цнетом их привязанности; а ведь у того, кто хочет познать истину путем созерцания, мысль должна быть совершенно чиста.

Минутоло. В действительности же мы видим, что существует многообразие созерцателей и исследователей, в силу того что одни (согласно навыкам их первых и основных дисциплин) действуют при помощи чисел, другие — при помощи фигур, третьи — системой порядков и ее нарушениями, четвертые — сочленением и расчленением, пятые — отделением и сочетанием, шестые — исследованиями и сомнениями, седьмые — дискуссиями и определениями, восьмые — толкованиями и разъяснениями мнений, терминов и речений. Поэтому одни — философы-математи-ки, другие — метафизики, третьи — логики, четвертые — грамматики. Так возникает многообразие созерцателей, которые с разными страстями отдаются изучению написанных мнений и применению их (в действии); а в итоге получается, что один и тот же свет истины, выраженный в одной и той же книге одними и теми же словами, используется многочисленными, различными и противоположными сектами.

Северино. Поэтому надо сказать, что страсти в сильнейшей степени могут мешать восприятию истины, хотя те, кто охвачен ими, не замечают их, как это случилось с глупым больным, который не сказал, что у него горько во рту, но сказал, что горька пища.

Таким видом слепоты поражен тот, у кого глаза испорчены и лишены своего естественного состояния, отчего то, что посылается и отпечатлевается сердцем, может испортить не только чувство, но, кроме того, и все прочие способности души, как это показывает представленная фигура слепого.

У изображенного восьмого слепца превосходный умопостигаемый объект в такой же мере ослепил ум, в какой у предыдущего, седьмого слепца, превосходное восприятие извратило рассудок. Так бывает с тем, кто видит Юпитера в его величии и лишается жизни, а следовательно, лишается чувств. Так случается, когда кто-нибудь смотрит высоко, то иной раз бывает подавлен величием. Кроме того, если в кого-нибудь проникает божественное, то оно проходит через него, как стрела. Поэтому теолога говорят о божественном слове, что оно проникает глубже, чем любой удар меча или ножа. Отсюда проистекает образование и отпечаток собственного следа, поверх которого не может быть другого оттиска или отпечатка; там, где такая форма утвердилась, а пришедшая новая не может стать ее наследницей, если первая форма не отступит, — там, следовательно, можно сказать, что эта форма уже не имеет больше способности принять что-либо новое, раз нечто ее заполнило или разлагает ее своим непреодолимым несоответствием.

Девятая [причина] изображена в виде девятого слепого, который стал таким из-за недоверия, из-за упадка духа, однако управляем и обусловлен великой любовью, ибо в горении он боится обидеть ее. Поэтому и говорится в «Песни Песней»: Отклони очи твои от меня потому что они волнуют меня. И таким образом он уничтожает глаза, чтобы не видеть того, что чрезвычайно желал бы и рад был бы увидеть, равно как сдерживает язык, чтоб не говорить с тем, с кем в высшей степени желал бы говорить, — все это из боязни обидеть неправильным взглядом или неверным словом или чем-либо иным поставить в неловкое положение. Это обыкновенно бывает о г понимания превосходства объекта, стоящего выше его потенциальной способности; поэтому самые глубокие и божественные теологи говорят, что бога любят и почитают больше молчанием, чем словом, как воображаемые виды предстают больше закрытым глазам, чем открытым; поэтому негативная теология Пифагора и Дионисия намного выше доказывающей теологии Аристотеля и схоластических докторов.

Минутоло. Пойдемте и будем рассуждать по дороге.

Северино. Как вам угодно.

Конец четвертого диалога

 

Диалог пятый

Собеседники:

Лаодомия

и

Юлия

*

Лаодомия. Когда-нибудь, сестра, ты услышишь о том, что принесло полный успех этим девяти слепцам, которые раньше были девятью влюбленными юношами. Воспламененные красотой твоего лица, но лишенные надежды достичь желанного плода любви и боясь, чтобы эта безнадежность не довела их до окончательной гибели, они ушли из счастливой Кампаньи.

Прежние соперники перед твоей красотой, они затем договорились и поклялись никогда не расставаться, пока не испытают все возможное, чтобы найти кого-нибудь, кто был бы красивее тебя или по меньшей мере равен тебе красотой; притом они хотели найти ее, если это возможно, в сочетании с милосердием и состраданием, чего они не нашли в твоем сердце, скованном гордостью. Они признали это единственным средством избавиться от жестокого рабства.

На третий день после их торжественного отбытия, проходя близ горы Цирцеи, они захотели зайти посмотреть древности в пещерах и святилищах этой богини. Когда они пришли туда, они были восхищены величием и уединенностью обвеваемого ветрами места, высокими и обрывистыми скалами, рокотом морских волн, которые разбивались у этих пещер, и многим другим, что позволило им увидеть место и время. Один из них (я назову его тебе), более пылкий, сказал:

— О, если бы небу угодно было, чтобы и в наше время, как это было в другие, более счастливые века, предстала перед нами волшебница Цирцея, которая при помощи трав, минералов, ядов и чар смогла бы обуздать природу. Я вполне поверил бы, что она, несмотря на свою надменность, все же смилостивилась бы над нашим горем. Снизойдя к нашим жалобнымі мольбам, она дала бы нам исцеление или позволила бы отомстить нашей противнице за жесткость.

Как только он произнес эти слова, перед ними возник дворец. Всякий, знакомый с творениями человеческого гения, легко мог понять, что дворец этот не был сотворен ни человеком, ки природой. Внешний вид его я опишу в другой раз.

Путники были поражены удивлением и охвачены надеждой на то, что некое благосклонное божество высказало этим уважение им и желание определить их судьбы. Они сказали в один голос, что в худшем случае их постигнет смерть, которую они считали меньшим злом, чем жизнь в таких страданиях. Поэтому они вошли во дворец, не встретив ни закрытой двери, которая преградила бы им путь, ни привратника, который спросил бы их о цели прихода.

Они оказались в богатейшей, великолепно украшенной зале, где в царственном величии, какое можно было бы назвать аполлоновым и которое еще приукрасил Фаэфон, им предстала та, которую называют его дочерью. При ее появлении исчезли образы многих других божеств, которые прислуживали ей.

Она выступила вперед. Встреченные и ободренные приветливым выражением ее лица и покоренные блеском ее величия, они преклонили колени и с теми различиями, которые были обусловлены их разными характерами, изложили богине свои пожелания.

В заключение же они встретили у нее такой прием, что слепые скитальцы, с трудностями и бедствиями пересекая много морей, перешедши много рек, переваливши через много гор, пройдя много долин в течение десяти лет, наконец, попали под это умеренное небо острова Британии, они собрались для созерцания прекрасных и грациозных нимф отца Темзы и, после того как выполнили соответствующие акты почтения, теперь нашли здесь в высшей степени любезный прием.

Главный из них, которого я назову дальше, с трагическим и жалобным выражением так изложил общую цель:

О дамы! Здесь, пред вами, — те (не скрою!), Чья чаша заперта и чьи сердца больны, Но на природе в этом нет вины; Тут только воля рока, Который истерзал жестоко Нас несмертельной смертью — слепотою.
Нас — девять, тех, кто много лет блуждали, Ища познанья, шли чрез много стран, Пока не заманила нас в капкан Судьба столь бессердечно, Что вы воскликнете, конечно: «О любомудры! тяжко вы страдали!»
Цирцея та, которая немало Гордится тем, что солнце — ей отец, Предстала нам, измученным вконец, И из открытой чаши Плеснула влагой в лица наши, Потом вершить свои заклятья стала.
И ждали мы конца ее деянья, Внимая молча, словно простецы, Пока она не молвила: «Слепцы! Отныне прочь ступайте И в выси те плоды срывайте, Которые доступны без познанья».
«О дочь и матерь мрака и напасти,— Ответил ей ослепший в трудный час,— Ужель тебе так сладко мучить нас, Страдальцев, что, судьбою Гонимые, перед тобою Предстали, чтоб твоей предаться власти?»
Потом наш гнев унынием сменился; Потом дал новый поворот в судьбе Иные чувства нам обресть в себе: Чтоб гнев смягчить мольбою, Один из нас тогда с такою К Цирцее речью скорбно обратился:
«Прими от нас, волшебница, моленье! Во имя ль славы, жаждущей венца, Иль жалости, смягчающей сердца, Будь нам врачом желанным И многолетним нашим ранам Подай своими чарами целенье!
И хоть твоя рука нетороплива, Все ж не откладывай спасенья час, Не отдавай в добычу смерти нас, И пусть твои движенья Исторгнут слово восхищенья: Мучитель наш врачует нас на диво!»
Она ж в ответ: «О любомудры, знайте: Вот чаша здесь со влагою другой! Ее открыть нельзя моей рукой; Вы сами с чашей этой Идите вдаль и вглубь по свету, Во всех отважно областях пытайте.
Решеньем рока, миру на потребу, Лишь мудрости в единстве с красотой, Слиянной с благородной добротой, Дано снять крышку с чаши; Иначе все усилья ваши Не смогут предъявить ту влагу небу.
И тот из вас, кто из прекрасных дланей Целебной влагой будет окроплен, Высокую познает милость он, И для его мученья Желанное придет смягченье, И он узрит двух дивных звезд сиянье.
Но остальных пусть зависть не тревожит, Как долго бы для них ни длился мрак; Под небосводом не бывает так, Чтоб радость награжденья Не стала платой за мученья,— Там, где старанье человек приложит!
Вот почему дороже всех жемчужин Теперь для вас должна явиться та, К которой приведет вас слепота: Пусть бьет она жестоко, Но гак ее лучисто око, Что свет иной для мудреца не нужен».
Но мы устали! Слишком долго время Водило наши бедные тела Дорогами земли, и приняла Надежда наша ныне Обличье миража в пустыне,— Все, что манило, превратилось в бремя.
Злосчастные! Как поздно мы нашли, Что та колдунья хочет за страданья Нас обмануть миражем, ожиданьем, Считая, что напрасно Поверим мы обманщице прекрасной, Не угадав в небесных ризах лжи.
Но если впрямь бесплодны ожиданья. Смиренно примем то, что шлет нам рок, Из наших тягот извлечем урок И робкою стопою Бредя житейскою тропою, Влачить мы будем наше прозябанье.
О нимфы Темзы, вы, что игры ваши Ведете по зеленым берегам, Позвольте с просьбой обратиться к вам Дерзнуть попыткой смелой Открыть для нас рукою белой То, что судьба укрыла в этой чаше.
Как знать! Быть может, здесь, где с моря волны Несут в своих быстринах Нереид, Где в Темзе, снизу вверх, прилив стремит Широкое теченье,— Предначертало провиденье Замок снять с чаши, дивной влаги полной!

Одна из нифм взяла чашу в руки и, не предпринимая ничего другого, предложила ее нимфам, одной за другой, так как не нашлось ни одной, которая осмелилась бы первой открыть чашу. После этого, полюбовавшись чашей, все с общего согласия поднесли и предложили ее из почтения и уважения одной-единственной.

А эта, не столько для испытания своей славы, сколько из жалости и желания попытаться помочь несчастным, еще колебалась, волнуясь, как вдруг чаша открылась сама собой.

Вам хочется, чтобы я передал, как и сколько рукоплескали нимфы? Можно ли поверить, что я в состоянии выразить крайнюю радость девяти слепых, когда они услы-шали, что чаша открывается, ощутили течение струй желанной воды, открыли глаза, увидели два солнца и обрели двойное счастье? Одно состояло в возвращении когда-то потерянного света, другое в том, что вновь было найдено то, что само по себе уже могло показать им образ высшего блага на земле. Как хотите вы, чтобы я описал их радость, выраженную голосом, душой и телодвижениями, когда они и сами не смогли бы передать это?

Тут же началось зрелище буйных вакханалий наподобие тех, которые кажутся сновидениями и нереальностью.

Затем, когда несколько утих порыв восторга, они стали в круг и:

[73]

Первый заиграл на цитре и пропел следующее:

О кручи, о шипы, о бездны, о каменья, О горы, о моря, о реки, о луга,— Какие дивные таятся в вас блага! Своею помощью не вы ли Нам таинства небес открыли? О, наших быстрых ног счастливое движенье!

Второй заиграл на мандолине и пропел:

О, наших быстрых ног счастливое движенье! Цирцея дивная! О ты, венец трудов Унылых месяцев, оплаканных голов! О, дивных милостей отрада! Она пришла для нас, награда, За бремя стольких мук, и тягот, и томленья!

Третий заиграл на лире и пропел:

За бремя стольких мук, и тягот, и томленья Мы в гавань прибыли, укрытую от бурь. Восславим же теперь небесную лазурь! Закрыло небо пеленою Наш взор с заботою одною: Чтоб солнце сквозь туман явить нам в заключенье.

Четвертый заиграл на скрипке и пропел:

Чтоб солнце сквозь туман явить нам в заключенье, На долгие года закрыл нам зренье мрак. Вот цель, что выше всех земных утех и благ,— Забота, полная тревоги, Чтоб к свету нас вели дороги, Чтоб к низким радостям забыли мы стремленья.

Пятый заиграл на испанском бубне и пропел:

Чтоб к низким радостям забыли мы стремленья, Чтоб высшую мечту в желания вдохнуть, Единственный для нас был уготовлен путь, Который нам явил сегодня Творенье лучшее господне, — Заботливой судьбы здесь явно попеченье!

Шестой заиграл на лютне и пропел

Заботливой судьбы здесь явно попеченье; К утехам от утех сплошной дороги нет, И беды не ведут вслед за собою бед; Все движется, коловращаясь, То поднимаясь, то спускаясь, Как день и ночь ведут чредой свои явленья.

Седьмой заиграл на ирландской арфе и пропел:

Как день и ночь ведут чредой свои явленья, Как прячет в темноте покров светил ночных, И солнечный полет, и блеск лучей дневных, Так правящий судьбой вселенной Законом силы неизменной Несет простым венец, а знатным униженье.

Восьмой заиграл смычком на виоле и пропел:

Несет простым венец, а знатным униженье Тот, кто механике пространств дал точный ход, Кто быстро, медленно иль мерно их ведет, Вращенье их распределяя, С пределом масс соизмеряя. Загадки естества раскрылись постиженью!

Девятый заиграл на рожке:

Загадки естества раскрылись постиженью! Не отрицай, — скажи, что близится конец Безмерному труду, что уж готов венец Ему среди пространств веселых, Средь гор и рек, в лесах и в долах, Где кручи, где шипы, где бездны, где каменья?

После того как каждый в этом же роде, играя на своем инструменте, спел свою секстину, все вместе, приплясывая в хороводе и играя в честь единственной Нимфы, с нежнейшей гармонией пели песню, которую, не уверена, точно ли я запомнила.

Юлия. Дай же мне, пожалуйста, сестра, послушать то, что припомнишь.

Лаодомия.

Песнь прозревших

[74]

«Зачем питать мне зависть к небесам,— Сказал Нептун, надменно улыбаясь,— Когда так полно наслаждаюсь, О Зевс, я тем, чем обладаю сам?»
«А чем ты горд? — ответил Зевс ему,— Свои богатства чем ты приумножил? Чем буйство волн ты растревожил? И спесь твоя раздулась почему?»
«Пусть ты царишь, — сказал властитель вод,— В том светозарном небе, где пылает Стезя, которой пробегает Твоих светил несметный хоровод;
И пусть меж ними солнце — всех светлей; Однако же оно не так прекрасно, Как та звезда, которой властно Я вознесен над гордостью твоей.
В моих водах, не знающих преград, Лежит страна-счастливица, в которой Струится Темзы ток нескорый, Пристанище прелестнейших наяд;
Средь них одна — других стократ милей; И даже ты, о грозный Зевс, не споря, Отвергнешь небо ради моря, Чтоб видеть солнце меркнущим пред ней!»
Но Зевс ответил: «Не допустит рок, Чтоб кто-либо затмил меня блаженством! Однако можешь ты равенством Мне уподобиться, о водный бог:
Твоя Наяда — солнце вод твоих; Но и по тем же вековым законам, В другой стихии отраженным, Она есть солнце и для звезд моих!»

Юлия. Следует признать, что у нас с тобой достаточно данных как для заключения нашей темы, так и для стихов, требуемых при окончании стансов.

А если я со своей стороны, по милости неба, обрела красоту, то полагаю, что мне этим оказана большая милость; ведь какова бы ни была моя красота, она стала в известной мере орудием для открытия другой, единственной и божественной красоты. Я благодарна богам за то, что, пока я была еще такой незрелой и пламя любви не могло вспыхнуть в моей груди, столько же в силу упрямства, сколько в силу простой невинной жестокости, я нашла средство, чтобы оказать несравненно большие милости влюбленным в меня, чем они могли бы получить иным путем, как бы велика ни была моя благосклонность.

Лаодомия. Что касается душ этих влюбленных, то я еще раз уверяю тебя, что при всей их благодарности к волшебнице Цирцее за мрачную слепоту, за несчастные мысли и суровые усилия, при помощи которых они достигли такого блага, они не могут не испытывать большой признательности и к тебе.

Юлия. Этого я и желаю и на это надеюсь…

Конец второй и последней части