«Воспоминания мои не заключают в себе ничего ни политического, ни исторического; это просто воспоминания былого. Я рассказываю не красно, но верно, так, как я видел и как понимал вещи. Легко может быть, что в записках моих читатель не найдет ничего любопытного. Не ища славы авторской, я и тем буду доволен, если эти записки приведут на память былое, или доставят хотя некоторое развлечете, или хотя даже минуту сладкого сна; а сколько толстых книг из того только и бьются!..»
I.
Воспоминания мои не заключают в себе ничего ни политического, ни исторического; это просто воспоминания былого. Я рассказываю не красно, но верно, так, как я видел и как понимал вещи. Легко может быть, что в записках моих читатель не найдет ничего любопытного. Не ища славы авторской, я и тем буду доволен, если эти записки приведут на память былое, или доставят хотя некоторое развлечете, или хотя даже минуту сладкого сна; а сколько толстых книг из того только и бьются!
Я помню себя с трех лет. Воспитывался я у бабушки, которая, как все бабушки вообще, любила меня без памяти и баловала напропалую. Я был упрям и до крайности застенчив. Много стоило трудов втолкать меня в гостиную, если кто-нибудь был там посторонний, а особливо дамы: я боялся их как огня. Эти милые качества и до седины меня не оставили. В то время только вводилось прививание натуральной оспы. В уездах были плохие медики, наш уездный эскулап не умел прививать оспы; меня повезли в Москву. Медик, который должен был делать эту операцию, по большим своим занятиям, не мог приехать в квартиру; меня повезли к нему. Довезти было не трудно, но вынуть из кареты труднее: я поднял ужасный крик; делать было нечего, медик решился привить мне оспу в карете; и таким образом совершилась эта операция среди бела дня на улице белокаменной Москвы: происшествие довольно необыкновенное. Можно бы из этого вывести заключение, что вся жизнь моя будет сцеплением странных приключений, однако ж все обстоит благополучно. Привезя упрямца домой, вздумали одеть меня турком. Я носил чалму, желтые сапоги, деревянный ятаган. Не знаю, не это ли было причиною впоследствии необыкновенного моего влечения к нежному полу. Я во всех влюблялся. Стоило мне только увидеть стройную талию, коротенький башмачок, чтобы потерять сердце недели на две до другой встречи.
По шестому году посадили меня за букварь и часовник. В нынешнем веке смешно такое образование, но такое начало не совсем худо. Оно с юных ногтей знакомит с родным языком и научает страху Божью. Тогда еще не учили по-русски на французский манер, не было ни а, ни бе, а были просто аз, буки, веди и проч. Признаюсь, я и теперь не могу равнодушно слышать, как русские дети складывают бе, а – ба; мне кажется понятнее: буки, аз – ба. Славянская азбука есть вместе и молитва, и закон. Что значат для русского все бе, а, ве: совершенно никакого понятия с этим не сопрягается, кроме пустого звона слов, между тем, как читая славянскую азбуку, я научаюсь многому: аз ведый глагол, добро есть живете земля иже и; како люди мыслете; наш он покой; рцы слово твердо. Вот с первым понятием ребенка, с первым началом, прежде еще складов, говорит ему Господь, что он ведает помыслы людей, знает, как живут они на земле, на коей суть; вместе с тем люди признают, что один Бог успокаивает их, и обязуются хранить данное слово. Гг. филологи, не хвалитесь мудростью вашею!.. Однако ж я удалился от своего предмета; извините, старики болтливы.
Восьми лет повезли меня в Петербург и чрез посредство благодетельного родственника В. приняли меня в Пажеский корпус. Это тогда было довольно важно, ибо весь комплект состоял только из 60 пажей, большею частью детей знатных особ. Для принятия в число их сына секунд-майора, и очень небогатого, надобна была сильная протекция. Она и была у меня, В., о котором я упомянул, был при императрице Елизавете капитаном гвардии и пользовался особенною милостью наследника. По кончине Петра III, В. переведен был в армию капитаном и скоро оставил службу с чином секунд-майора. Он жил всегда в Москве и, сколько по прежней известности своей при дворе, столько и по характеру честному, твердому, прямому, настоящему русскому, пользовался общим уважением. С отцом тогдашнего временщика он был в дружеской связи, но был столь высок духом, что связь эту употреблял только на услуги ближним; для себя не хотел ничего. Стороной предложено ему было, что он может быть сравнен с сверстниками, которые давно уже были генералы; он отклонил это предложение. «Без заслуг не хочу наград, – отвечал он, – и В. никогда Чупятовым не будет». Ну, милостивые государи, подумайте-ка, многие ли из нас могут дать такой ответ?
Наконец, я в корпусе. Матушка плакала, оставила меня под присмотром дядьки и поручила попечению дальнего родственника ***, честного, доброго, почтенного ветерана, бывшего казначеем военного ордена. Он, К., Ж. и Д. благодетельствовали мне, но более всех баловал меня В. и Н. О. Д. Они, по излишней доброте своей, первые ласками своими и отличиями от других детей поселили во мне какую-то самонадеянность, которую я причисляю к моим прочим достоинствам, то есть упрямству, капризам и застенчивости. Последняя в течение моей жизни наделала мне много хлопот. И смешно, и жалко, как вспомнишь былое, и еще смешнее, что и теперь, на седьмом десятке, я точно тот же застенчивый кадет, каким был восьми лет. Когда я занимал впоследствии довольно важные должности, многие поступки мои приписывали гордости, но это не что иное было, как застенчивость. Я иногда не кланялся, не отвечал, точно по застенчивости.
Без всякого самолюбия могу сказать, что у меня доставало столько ума, чтобы не быть гордым; да и чем гордиться?
В корпусе, который тогда совсем не так был устроен, как ныне учебные заведения, не было общих дортуаров, а пажи размещались по разным; жило вместе по три, по четыре и даже по одному, смотря по величине. У всякого был свой дядька; это еще более умножало беспорядок. В той каморке, в третьем этаже, где жил я, помещались С., Ч., Л. и И. Ф. П.. Лишь только шевалье де-Вильнёв, бывший нашим гувернером, поместил меня в эту каморку, дядька, чтобы утешить меня на новоселье, купил мне кедровых орехов. Я забыл горе; но лишь только развернул бумагу, какой-то шалун ударил по бумаге, орехи рассыпались по полу, шалуны начали их хватать, топтать ногами; я заревел во все горло; злодеи тотчас положили рев мой на музыку, назвали пьесу «Плач Брусилова» и принялись разыгрывать в две скрипки. Наконец, легкие мои должны были уступить соединенным силам скрипок.
Этот урок не послужил мне в пользу: я все остался таким же капризным и плаксою. Много терпел я насмешек; это меня озлило; я дал волю языку; на беду, некому было унять меня, и это послужило к конечному моему несчастию. Злыми насмешками я всех от себя отталкивал и потому во всю жизнь не имел друга. «Обретый друга обрете сокровище, – говорит Сирах, – и есть друг общник трапезам и не пребудет в день скорби твоея».
С самого малолетства вселилась в меня страсть к авторству. В корпусе начал я издавать рукописную газету, в которой осмеивал, как умел, своих товарищей. Благоразумный Клостерман, инспектор классов, запретил мне эту шалость. «S'il continue, – сказал он, – il deviendra un autre ***».
Порядок в корпусе был тогда совсем иной. Я сказал уже, что дортуаров не было; постелей и платья казенных также не было. Всякий одевался как хотел, формы никакой не было. Чай у всякого был свой, только стол для пажей был общий. Камер-пажи к столу не ходили; им носили кушанье в комнаты. На стол отпускалось на каждого пажа по рублю в день; правда, что всегда было шесть блюд, но я думаю, что m-r Masiose находил тут порядочный счетец. К столу нас призывали по колокольчику; мы не в порядке шли, а бежали, как шалуны; кто первый прибегал, тот садился, где хотел. Шум, крик и шалости всякого рода, я думаю, и на улице давали знать, что мы обедали; но когда приходили к столу гувернеры, тогда стол продолжался смирно. В половине восьмого часа утра звонок сзывал нас в классы. Их было четыре: в первом учили русской грамоте и начальным правилам арифметики; во втором – греческому, латинскому, немецкому и французскому языкам, грамматике, древней и новой истории, географии и арифметике и алгебре; в третьем продолжались те же предметы и, сверх того, преподавали геометрию, минералогию, учили фехтованию; в четвертом классе – высшие науки и фортификацию. Танцевальный и рисовальный классы были общие. Верховой езде обучали в придворном манеже.
Мир вам, почившие наставники! Дело прошлое, но, sauf l'honneur, справедливость требует сказать, что учили очень небрежно. Учили по-гречески и по латыни, но едва ли кто из нас умел читать по латыни и едва ли кто знал греческую азбуку от альфы до омеги. Немецкий и французский языки также были в небрежении, и если кто из нас знал что-нибудь, то только те, которые брали приватных учителей. Инспектор классов, почтенный Клостерман, был человек очень образованный даже ученый; но по старости лет мало занимался нашими успехами; а гувернер шевалье де-Вильнёв, лишившийся руки при штурме Очакова, был храбрый офицер, исполненный чести во всей силе слова, но редко принимал на себя труд заглядывать в классы. Мы славились шалостями; были даже такие пажи, которые вовсе не ходили в классы; другие брали особых учителей, не полагаясь много на познания своих. M-r Lelieure мастер был чинить перья, и весь класс проходил в том, что он очинивал целые пучки. Учитель греческого языка не подвинул меня дальше дельты. M-r Pingo, танцевальный учитель, толстый итальянец, учил нас, сидя в креслах и, имея страсть к хиромантии, больше занимался нашими руками, нежели ногами. Он предсказывал нам будущее, смешил нас и сам смеялся, а прочие делали свои salto mortale по столам и скамьям. Это назывался танцевальный класс. Предсказания m-r Pingo бывали, однако ж, иногда удачны. Однажды, посмотрев на ладонь И. Ф. П., он сказал: «Ты будешь великий генерал!». Самый скучный класс был минералогический; но, по счастью, учитель наш получил страсть к французскому языку. Нас было двое в третьем классе, которые лучше других умели говорить по-французски: И. Ф. П. и я. Мы тотчас приняли меры: когда приходил учитель давать уроки минералогии, один из нас приносил французские разговоры; тогда учитель садился на лавку, а ученики учились в чехарду-езду; таким образом неблагополучно проходили наши два минералогические часа. Учителя рисования пажи не любили. Это был старик в рыжем парике, очень строгий и взыскательный. Класс его бывал по средам после обеда; тогда все скамьи сдвигались к окнам, чтобы светлее было рисовать; а столик учителя с разложенными рисунками оставался среди комнаты. Что же сделали шалуны: к столику учителя привязали две веревочки и протянули в разные концы комнаты. Лишь только учитель уселся и разложил свои рисунки, вдруг дернули за одну веревочку: стол полетел в сторону. Эта шалость кончилась тем, что бедного старика вытолкали, а парик его и рисунки изорвали в клочки. Состав пажей был довольно странен. Тех, которые были познатнее, производили в камер-пажи; и это был важный шаг, ибо из камер-пажей выпускали в гвардию поручиками, что тогда равнялось майорскому чину. Производство в камер-пажи имело характер рыцарский. Паж преклонял колена, государыня дотрагивалась рукою до его щеки, вручала ему шпагу. Пажи, которые пробыли в корпусе более 9 лет, выпускались в армию капитанами, наравне с сержантами гвардии; а те, которые служили менее десяти и более шести лет, выпускались в армию поручиками. Пажам производилось жалованья 37 рублей 50 копеек в треть, да на мундир ежегодно по сто рублей. У кого был хороший дядька, то деньги прибирал к себе; а шалуны тратили их на пряники, сбитень и прочие лакомства. Я помню забавный анекдот. Один паж, получив третное жалованье, все тотчас проматывал на яблоки, сбитень, пряники и проч. Дядька журил его, но, не видя толку, решился пожаловаться его дяде. Строгий дядюшка не умел лучше распорядиться, как велел шалуну по истечении трети представлять ему отчет, куда девал он 37 рублей 50 копеек. Приходит треть, наступает время отчета. Ну, что написать в графах расходной книжки? Он выдумал расход законный. Дядьку звали Фокой. Шалун пишет в расход: 1-го числа Фоке на баню 10 копеек, 2-го числа Фоке на баню 10 копеек, и таким образом Фока все четыре месяца ежедневно ходил в баню. Кажется, что и шалун-контролер имел свою баню. Обыкновенный мундир у пажей был светло-зеленого сукна, подбитый красным стамедом. От воротника до подола, по обеим сторонам, и сзади, на фалдах, были золотые петлицы с дутыми желтыми пуговицами; камзол красный с золотыми петлицами; нижнее платье красное с золотыми шлифами, башмаки с красными каблуками, шляпа треугольная, голова в пудре, с буклями, и кошелек. У камер-пажей был такой же мундир, но камзол шитый золотом, по манеру майорского галуна, и шпага. Парадный мундир был богатый: светло-зеленого бархата, шитый по всем швам золотом, камзол красный бархатный, шитый золотом, нижнее платье зеленое бархатное, шляпа шитая золотом. Мундир богатый, и в тогдашнее время, когда рубль серебра был в рубль меди, мундир стоил до 700 рублей. Мундир этот был казенный и хранился в придворной кладовой. В торжественные дни выдавали его пажам, а потом опять относили в кладовую. Так как мундиры эти шиты были уже давно, то весьма не многие приходились в пору, и очень часто на маленького пажа надевали мундир, шитый на большой рост; мундир едва не волочился по полу, рукава надобно было засучить, застегнуть мундира не было возможности: он сидел кулем. Не смотря на богатство наряда, мы были в нем не очень ловки. Сами мы это чувствовали, и как счастлив из нас был тот, кому хотя несколько мундир приходился в пору! Совсем тем богатый наряд немало внушал уважения. Я помню, однажды, в какой-то праздник мы, дежурные, нарядились в свои золотые кафтаны и пред отправлением во дворец явились к гувернеру. У него тогда был какой-то маркиз chevalier de S. Louis. Де-Вильнёв хотел везти его во дворец к выходу; но, сделавшись нездоров, поручил нам довезти маркиза. Увидя придворную карету, в которой нас возили, m-r le marquis начал отвешивать нам пренизкие поклоны. Мы на этот раз сохранили важность и даже не улыбнулись. Насилу усадили маркиза на переднюю лавочку; но когда подъехали к крыльцу, маркиз, как учтивый кавалер, хотел выйти из кареты первый; но как обернуться спиною к таким золотым господам? Маркиз начал вылезать из кареты задом. Тут мы уж не выдержали, захохотали во все горло и бросились опрометью наверх, оставя m-r le marquis у подъезда. Не знаю, попал ли он во дворец.
II.
В обыкновенные дни наряжались на дежурство восемь пажей: четыре на половину государыни и четыре на половину наследника; но, так как наследник жил в Гатчине и только по праздникам приезжал в Петербург, то все восемь пажей были на половине императрицы. Должность наша состояла в следующем: у дверей кавалерской комнаты стояло по два пажа, два у входа в тронную и два у входа в бриллиантовую комнату. Когда велите князья Александр и Константин Павловичи и великие княжны Александра, Елена, Мария и Екатерина Павловны приходили поутру к императрице, что бывало ежедневно, мы открывали двери. У обеденного стола государыне служили два камерпажа, а пажи служили за теми особами, которые находились за столом императрицы. Обед был в два часа в бриллиантовой комнате. Не знаю, как прежде, но с 1793 года за столом государыни были ежедневно князь Зубов, А. С. Протасов, П. Б. Пассек и гофмаршал князь Ф. С. Барятинский. Часто приглашались графиня Скавронская, граф Зубов, граф и графиня Браницкие, граф Ангальт, княгиня Дашкова, граф Эстергази, М. Л. Кутузов, князь Юсупов, С. Л. Львов, граф Строганов, Кушелев, и другие. Граф Браницкий носил тогда еще польское платье. В дни совета приглашались к столу: граф Остерман, граф Безбородко, Стрекалов, граф Самойлов, граф Завадовский. Стол был круглый; тогда кушанья все становились на стол, блюда все были покрыты крышками. Приглашенные все собирались в бриллиантовую комнату и ожидали выхода государыни. Пред выходом камердинер З. К. Зотов, отворив дверь, кричал: «крышки!» Сейчас крышки с блюд снимались, и входила государыня; за нею иногда калмычек и одна или две английские собачки. По правую руку государыни всегда сидела А. С. Протасова, возле нее князь Зубов; князь Барятинский против государыни, Пассек возле него. На стол ставились четыре золотые чаши, а иногда пред государынею ставили горшок русских щей, обернутый салфеткой и покрытый золотой крышкой, и она сама разливала. Государыня кушала на золотом приборе, прочие на серебре.
Государыня кушала очень тихо, обмакивала кусочки хлеба в соусе и кормила собачек. Разговор за столом был непринужденный, веселый, по большей части по-русски. Говорили, шутили, смеялись без всякого принуждения. Я помню, однажды зашла речь о русских песнях. *** сказал о какой-то совсем мало известной. Его заставили спеть несколько куплетов, и старик хриплым голосом затянул. Мы повыскакали за ширмы; нельзя было утерпеть, чтобы не хохотать, а смеяться было нельзя, даже по той маленькой причине, что мы и розги были в его команде. За столом не было никаких разговоров политических или даже о делах. Однажды зашла речь о Калиостро. Государыня изволила рассказывать, что этот фокусник взял у одного из придворных перстень и бросил его за окно. – «Помилуй, что ты делаешь?» – «Не беспокойтесь, – отвечал Калиостро, указывая на ездового, который на хромой лошади ковылял по площади, – прикажите остановить этого ездового, перстень у него на руке». Остановили ездового, и точно перстень был у него на пальце. Иногда государыня рассказывала о своем вояже. В Белоруссии, – говорила она, – назначен был обед в доме одного помещика. С большой дороги к дому вела длинная аллея. Вся эта аллея была усыпана свежими розами. Кто-то из свиты государыни хотел обратить на это ее внимание. «Ну, что ж, – отвечала императрица с ее небесною улыбкой: – эта почесть скорее для моих лошадей». Из обыкновенных обедов я помню один весьма замечательный.
По взятии Варшавы, славный Суворов прибыл ко двору. Ему отведен был Таврический дворец. Здесь, по обычаю своему, завесив все зеркала и лежа на соломе, принимал он корпус гвардейских офицеров.
Он приглашен был к столу императрицы. В тот же день приглашена была дочь его, графиня Зубова, с мужем. Все собрались в бриллиантовой комнате, где накрыт был стол и ожидали государыню. Суворов вбежал в комнату, подскочил, так сказать, к дочери, перекрестил ее, потом перекрестил ей живот (она была в тягости).
Тотчас вошла государыня и посадила героя возле себя по левую руку. Суворов был в парадном фельдмаршальском мундире, шитом по всем швам золотом, на нем были бриллиантовые знаки св. Андрея, бриллиантовый эполет и большой бриллиантовый бант на шляпе. Весь стол рассказывал он о штурме. Лестно отзывался он о своем дежурном генерале Исленьеве, который также был приглашен к столу. Исленьев был прекрасный мужчина в белом кавалерийском мундире, с Георгием на шее и Владимиром чрез плечо: другой ленты у него не было. Настоящий Эфестион нового Александра!
Я упомянул уже, что государыня кушала тихо. Чтобы не задерживать стола, кушанья подавались своим чередом, и государыне метр д'отели подавали на двух, а иногда на четырех тарелках те блюда, которые уже были обнесены. Она выбирала какое-нибудь одно.
Суворов, рассказывая о штурме, также отстал от прочих тремя или четырьмя блюдами. Государыня взглянула на Барятинского, и тотчас два метр д'отеля поднесли Суворову с каждой стороны по две тарелки. Он, будто не зная, что с ними делать, сложил все на свою тарелку, перемешал и начал кушать.
Никто даже не улыбнулся. По окончании стола государыня изволила отойти во внутренние апартаменты. Суворов, не сказав ни с кем ни слова, начал щипать калмыченка, прыгать около него, тормошить. Тот бросился бежать, Суворов за ним, из комнаты в комнату, наконец в белую залу. Не догнав калмыченка, швырнул в него своею шляпою с бриллиантовым бантом, сбежал с лестницы, сел в карету и уехал. Какое чудное смешение высокого ума, честолюбия и гордости!
В воскресные дни бывали малые выходы в церковь. Государыня без всякой церемонии изволила шествовать чрез столовую комнату и в церкви стояла иногда в фонарике, а иногда в столовой у открытых дверей в фонарик церковный, облокотясь на спинку стула. В большие праздники бывали большие выходы. Государыня изволила идти в предшествии придворного штата через тронную в церковь. В таких случаях она имела на себе ордена св. Андрея, Георгия и Владимира, а иногда и малую бриллиантовую корону. По сторонам ее шли дежурный генерал-адъютант и вахмистр кавалергардов, за нею вся царская фамилия. По возвращении тем же порядком из церкви, государыня останавливалась в кавалерской комнате – здесь подходили к руке; в два часа был выход в столовую комнату, где к столу приглашалось человек до 40 и более. В высокоторжественные дни и кавалерские праздники столы бывали в Георгиевской зале, тогда государыня кушала на троне, в малой короне, ей прислуживали первые чины двора. Иногда государыня имела на себе платье гвардейского полка, то есть дамское платье светло-зеленого сукна, обложенное золотым галуном. В кавалерские дни св. Андрея кавалеры имели красные чулки, башмаки с бантами, мантию зеленого бархата с глазетовым воротником, поверх его Андреевская цепь и круглая шляпа с загнутым полем напереди и со страусовыми перьями. Шляп не снимали даже за столом; только во время провозглашения здоровья кавалеры, вставая, снимали шляпы. Александровские кавалеры имели мантии малиновые. В Георгиевской зале, когда государыня кушала на троне, стол накрывался покоем, а в средине, против трона, особый стол для духовенства. Хоры музыки и знаменитая тогда Маджиорлетта оглашали залу пиршеств. Богатство одежд придавало особенное великолепие двору. Камергеры и камер-юнкеры и все придворные чины были во французских кафтанах, облитых золотом. Одежда кавалергардов особенно была блистательна. Их было шестьдесят человек; все рослые люди.
Все они имели капитанские и поручичьи чины, капрал их – чин подполковника, вахмистр – бригадира, князь Зубов был поручиком, а государыня капитаном. В будни кавалергарды имели на груди и спине серебряные сюперверсты, палаши, ружья и лядунки серебряные, шляпы с галуном и черным плюмажем. Парадная форма была: сюперверсты, палаши, ружья, все кованого серебра; на руках, на ногах, на сапогах серебряные накладки, шлемы серебряные с черными перьями. Это были совершенно серебряные латы, и надобно было выбирать молодцов, которые бы могли снести такую тяжесть. Раз в неделю бывали театры в Эрмитаже и вечера в бриллиантовой комнате. Играли в карты. У государыни были особенные карты, она играла в бостон. Князь Зубов и старик Ч. составляли всегдашнюю ее партию, четвертый переменялся. Старик Ч. за бостоном горячился и даже до того забывался, что иногда кричал: это забавляло государыню. На святках в тронной бывали куртаги. Пели святочные песни, хоронили золото, играли в фанты, в веревочку. Государыня мастерица была ловить в веревочку. Когда бывало среди круга подойдет к кому-нибудь и станет разговаривать, тот возьмет свои меры, снимет руки с веревочки, и вдруг она ударит, человека через три, того, который и не воображал быть пойман. Куртаги оканчивались всегда танцами. В Царском Селе государыня жила, как помещица. Вся стража состояла из нескольких десятков рядовых всех гвардейских полков, под командою гвардии офицера, так что в дворцовом карауле стоял унтер-офицер. О сержантах гвардии, этой особенной касте людей, которых давно уже нет, можно бы было многое сказать; но они так верно в своих семи жилетах изображены в «Лебедянской ярмонке», что об этом и говорить не хочется. В хорошие вечера государыня гуляла со всем двором в саду и, возвратясь с прогулки, садилась на скамейке против монумента Румянцева. Здесь начиналась игра a la guerre, или, как называли, в знамена. Кавалеры и фрейлины разделялись на две партии: одна становилась у дворца, другая к стороне концертной залы. У каждой было свое знамя; кто отбивал знамя, тот одерживал победу. Арбитром был князь Барятинской; он садился на ступеньки монумента. Attention, messieurs! – кричал он, и игра начиналась, бегали, ловили друг друга, употребляли все хитрости, чтобы отбить знамя. В этой игре князь Зубов и камергер М. П. отличались. Быстрее их никто не бегал. Осенью императрица жила в Таврическом дворце. Туда все приезжали во фраках, часто танцевали и даже в саду. Бывали и русские пляски; великие княжны Александра и Елена Павловны участвовали в сих плясках, кавалером их был граф Ч., который плохо говорил по-русски, но плясал по-русски в совершенстве. Пажи в то время славились шалостями. Это велось в корпусе еще от времен Елисаветинских. Всегда в корпусе был один как бы атаман шалунов; имена этих атаманов с почтением переходили из рода в род шалунов. В мое время атаманом был П., – шалун, какого, я думаю, не бывало. Шалости пажей времен прошедших сохранились в устном предании. Таким образом рассказывали, что при Елисавете какой-то старичок генерал приехал во дворец и ждал выхода императрицы. Шалуны тотчас заметили провинциала, обступили его, прицепили крючок к его парику, конец шнурка привязали к стулу и старались удержать его на одном месте. Входит государыня, старик поклонился, парик слетел с головы. При Екатерине эти шалости пажей продолжались. Любимая забава наша была таскать патроны у караульных кавалергардов и сержантов. Лишь только задремлет кто из них (что иногда случалось), тотчас патрон вытащен из сумы и летел в камин. Эти хлопушки нас забавляли, хотя за это и больно наказывали. После этой шалости лучшая была катанье по белой зале. К шляпе, не смотря на то, что она была шита золотом (о простых уже и говорить нечего), привязывали три платка; на шляпу садился шалун, а другие, взявшись за концы платков, катали тройкой по всей зале, зато и шляпы были все в клочках: один такой променад по зале и новую шляпу делал в дырах. Маленьких придворных певчих мы очень боялись – это были наши придворные враги. Длинными своими рукавами они ловко щелкали нас по шелковым чулкам. Наконец, одна шалость была не простительная и наделала много шуму в городе. Приехал в Петербург граф д'Артуа. При дворе был бал. Не знаю, какой злой дух вложил в голову шалунам писать на спинах кресты на зеленых пехотных, синих кавалерийских и красных артиллерийских мундирах мелом, а на белых морских мундирах углем. Шалуны перекрестили почти всех, но этого им было мало: надобно было поставить крест архиепископу, бывшему в свите принца. Он сидел у карточного стола государыни. Самый отчаянный из шалунов Н. подошел к столу и во всю длину мантии архиепископа поставил крест. Шалость, или, правильнее сказать, преступление было слишком велико; однако ж дело кончилось исправительным наказанием.
III.
Я начал дежурить с 1793 года. Помню бракосочетание великого князя Константина Павловича, великолепный фейерверк, бывший на Неве, и быков на дворцовой площади. Это были последние быки. Против фонарика на половине императрицы строился высокий помост со ступенями. Все ступени были укладены жареными гусями, утками, курами, окороками и проч., наверху помоста стоял бык с позолоченными рогами; голова быка была утверждена на железном болте, так что стоило труда ее отнять. Все это сверху до низу закрывалось зеленой тафтяной занавесой. Другой такой же бык, с посеребренными рогами, ставился против подъезда наследника. Кругом были фонтаны с красным и белым вином. Все это окружено было цепью часовых, полицейских и веревками, так что площадь была пуста, а народ в ожидании сигнала толпился за веревками и в прилегающих к площади улицах. Государыня являлась в фонарике: это было знаком к началу. Народ с криком бросался на добычу, тафта в несколько секунд изорвана была в клочки, молодцы, по большей части, мясники, собирались артелями и бросались на быков, одни взлезали на быка и начинали работать около головы, за которую выдавалось с золотыми рогами сто рублей, с серебряными пятьдесят; между тем остальная шайка отбивала народ, бросая в него окороками, гусями, индейками. Наконец, если шайка была сильна и успела отбить других, она в торжестве несла голову на дворцовый подъезд; случалось, что во время этого триумфального шествия другая шайка нападала – тут начинался настоящий кулачный бой, иногда отбивали голову, и награду получал не тот, кто отделил ее от туловища. Зрелище, конечно, дикое; но из дворца смотреть было забавно.
Другая картина была еще забавнее. Пьяницы, не помышляя о быках и наградах, прямо бросались к винным фонтанам, иной прямо попадал в бассейн и оттуда, черпая шапкою, обливал народ. Один взлез и сел на трубку фонтана, разумеется, он перестал действовать, огорченные пьяницы начали швырять в него шапками, палками, чем попало, наконец, сбили врага – он рухнулся в бассейн, и фонтан опять заиграл. Не помню, в 1793 или в 1794 году явился при дворе персидский принц. У его светлости была прекрасная черная борода и ногти выкрашены красною краскою. Был и посол персидский; этот ездил на сером жеребце, у которого нижняя часть хвоста выкрашена была красной краской, как будто в крови. Приличное украшение варвара! Вслед за этими господами явился и слон. Когда государыня подошла к окну, он стал на колена и положил хобот на голову. После этого подали ему целый лоток саек и большой кулек яблок; он все это благополучно скушал. Около этого времени случилось в Зимнем дворце забавное воровство. В тронной было пять серебряных люстр. Однажды является к гоффурьеру подмастерье придворного серебряных дел мастера и говорит ему, что заказано сделать шестую люстру такого же фасона, и мастер прислал его с тем, чтобы он принес для образца один подсвечник. Гоффурьер, который лично знал этого подмастерья, нимало не усомнился, велел гайдукам подать лестницу, и подмастерье полез отвинчивать подсвечник. Гоффурьер еще берег его: «смотри, не упади, голубчик», – говорил он. – «Не беспокойтесь, Алексей Петрович, – отвечал плут, – дело знакомое!» Отвинтил подсвечник и был таков. Люстра эта так и оставалась без одного подсвечника… Дело в том, что этот подмастерье отошел от мастера, а гоффурьер этого не знал. В 1796 году прибыл в Петербург молодой шведский король с дядей своим герцогом Зюдерманландским. Герцог был маленький седой старичок, в черном платье и с черною короткою мантией на плечах, на шпаге нитяной темляк. Король высокий, стройный мужчина, довольно приятной наружности. В прогулках по набережной, где он жил, в доме шведского посланника, носил он длинный синий сюртук с высоким и узким лифом, что казалось очень странным, потом, что тогда в Петербурге носили лифа очень широкие и очень низкие. По случаю приезда короля вельможи давали пиры, один богаче другого. В день бала, данного генерал-прокурором графом Самойловым в доме его, где ныне губернские присутственные места, в ту минуту, как государыня выходила из кареты, явился известный метеор, осветивший и перепугавший весь город и имевший даже влияние на ум великой Екатерины. Она почла это дурным предзнаменованием. Летом 1796 года в золотой зале Царскосельского дворца праздновали рождение великого князя Николая Павловича, ныне благополучно царствующего государя. Я был тогда дежурным и с чувством приятной гордости вспоминаю этот радостный день, радостный для России, радостный для всего человечества.
Кроме метеора, были и другие предзнаменования. Как бы кто ни думал, но жизнь великих и сильных земли имеет связь с силами небесными. Простой человек родится и обращается в персть, от которой взят; рождение и кончина великих, потрясающих вселенную, предвозвещается нам свыше, как доказательство, что они исполнители воли Господней, что они суть отблеск божества. Того лета в Царском Селе ночью сделался без всякой причины такой сильный дым, что испугались, не горит ли где. Разбудили князя Зубова, он вышел; дым был сильный и более под окнами почивальни государыни. Осмотрели весь дворец, нигде не было огня; полагали, что горит лес в окрестности, посылали во все стороны, нигде ничего не нашли.
В начале ноября 1796 года государыня чувствовала себя не совсем здоровою. 4-го ноября за столом она говорила, что Рожерсон (лейб-медик) советует ей пустить кровь; «но я, – прибавила государыня, – хочу это сделать после праздников». Я был дежурным за столом и сам это слышал. 6-го ноября, поутру, мы, дежурные, приехали во дворец. Гоффурьер Шмаков сказал нам: «ступайте, дети, домой, стола не будет». Мы не заставили себе повторить это два раза и поехали в корпус. В тот день выпал первый снег. После обеда пошел я с товарищем гулять. Лишь только вышли мы на Дворцовую площадь, как увидели у фонарика несколько карет. Мы были оба дежурные, кареты у подъезда убеждали нас, что при дворе стол, а нас нет. Мы подумали, что Шмаков обманул нас (он любил иногда балагурить), побежали в корпус, оделись и явились во дворец. Было часа три за полдень. Первое, что мне представилось, при входе в тронную, был скороход, который, облокотясь на экран у камина, горько плакал. Я думал, что он что-нибудь напроказил, и что Шмаков велел посадить его в свечную, – обыкновенное наказание нижних придворных служителей. Я спросил скорохода, но не мог добиться от него ответа. Тут у окна увидел я гайдука в слезах. Вот и этот плачет! Что это такое? Вхожу я в кавалерскую комнату и нахожу тут князя Барятинского, Н. П. Архарова и еще некоторых, даже члена придворной конторы Н., который никогда не приглашался к обыкновенному столу императрицы. У всех бледные лица, все шепчутся и беспрестанно входят в бриллиантовую комнату.
Любопытство мое возрастало; наконец, я узнал печальную истину: с государыней сделался удар. Час от часу кавалерская комната наполнялась, к вечеру съехалось много, сени были наполнены любопытными, ибо печальная весть разнеслась уже по городу. В эту минуту можно было видеть, сколько императрица была любима.
IV.
К наследнику послан был обер-шталмейстер граф П. А. Зубов, Наследника ожидали из Гатчины всякую минуту. Часов в восемь вечера наследник прибыл. Любимец покойной императрицы граф П. А. Зубов, в мундире, растрепанный, без пудры, с отчаянием на лице, вышел из внутренних покоев и в тронной упал к ногам наследника и великой княгини Марии Феодоровны. Государь поднял его и пошел во внутренние апартаменты императрицы. В ту же ночь объявлено было о восшествии на престол Павла Петровича, и началась присяга. На другой день мы допущены были к телу государыни в ее опочивальне. Через несколько дней поставили гроб на трон, а потом перенесли на катафалке в белую залу. Итак, не стало Екатерины!
Тотчас по восшествии императора Павла Петровича на престол открыта была могила Петра III в церкви Александровской лавры, и гроб в другом новом гробе, с золотою короною на крыше, поставлен среди церкви. Пажи также дежурили при гробе. На другой день император Павел приехал вечером в лавру, нас всех выслали из церкви в коридор, в церкви оставались государь, митрополит Гавриил и несколько монахов. Что там происходило, мне неизвестно; но когда нам велено было войти в церковь и занять места около гроба, монахи накрывали его покровом, а государь отирал слезы. Перенесете останков Петра III в Зимний дворец было великолепно. Мороз был очень сильный, шествие продолжалось несколько часов, и нам в башмаках и чулках было очень чувствительно. Потом с такою же церемонией оба гроба перенесены в Петропавловскую крепость. Мороз был еще сильнее, при жестоком ветре. Мост наведен был от дворца прямо в крепость; тут переход не велик, но так как на таком малом пространстве не мог вытянуться весь кортеж, то передовые были собраны у Исаакиевского собора и, двинувшись оттуда и поровнявшись с дворцом, остановились, пока вынесли гроба и остальной кортеж присоединился. Это продолжалось также несколько часов.
С новым царствованием все изменилось при дворе. Те, которые почитали себя на верху почестей, увидели себя очень малыми. Одни истинные достоинства не подвергаются переменам. Великолепный Зубов из блестящего своего мундира нарядился в скромный темно-зеленый мундир. Тот, перед кем все трепетало и унижалось, пред кем все расступалось и давало дорогу, теперь никем не был замечен и охотно вступал в разговоры с такими людьми, которых во время своего величия не удостаивал и взглядом. Таковы люди! таков двор! И великий Суворов говаривал, что он ранен в сражении три раза и семь раз при дворе. В декабре 1796 года государь повелел выпустить 22 пажа в армию, а на место их взять в пажи из кадет 1-го корпуса. В число этих пажей попал и я, хотя мне было только 14 лет. Не могу выразить той радости, когда в первый раз надел я мундир Московского гренадерского полка. Все, что было в моем кармане (не много, правда), отдал я часовому, который в первый раз в жизни моей отдал мне честь. Я был страстен к военной службе и хороший фронтовик. На 15-м году командовал я ротой по фронтовой части. Быть на ученье для меня было лучшим занятием, я готов был учить солдат с утра до вечера. Боже мой, какая радость была, когда я в первый раз пошел за капитана в главный караул. Я воображал себя не менее, как главнокомандующим. Это командование ротою довело было меня до беды. Инспектором войск и военным губернатором в Смоленске был генерал-от-инфантерии M. M. Философов, известный по дружбе к нему Петра III и по копенгагенскому происшествию, старик, едва передвигавший ноги. В Смоленск дошли слухи, что государь в Гатчине делал ночную тревогу и был весьма доволен теми войсками, которые прежде других явились на сборное место. Генерал, бывший и шефом нашего полка, объявил на вахтпараде, что он намерен сделать такую же тревогу, и что по пушечному выстрелу все войска должны придти на площадь, называемую Облонье. Не знаю, почему вообразилось мне, что эта тревога должна быть в ту же ночь; да на поверку вышло, что не одному мне так вообразилось. Тогда в гарнизоне Смоленска было три полка: Московский гренадерский, Смоленский мушкетерский и гарнизонный Воеводского. Надобно знать, что Смоленский и гарнизонный полки были уже в новой форме, в темно-зеленом сукне, а Московский, не знаю почему, кроме офицеров, был в старой форме: красные шаровары, светло-зеленые куртки и каски с белым волосом. Ночь, как на беду, была бурная, темная, дождь лил, как из ведра, ветер бушевал и стучал ставнями. Придя с вахтпарада домой, я тотчас распорядился, приказал роте одеться в полную форму и с вечера собраться на ротный двор, а сам спозаранку надел юбер-рок, сел под окном и прислушивался к пушечному выстрелу, в радостной надежде скорого похода на Облонье. Раз двадцать вскакивал я, мне все казалось, что палят пушки, между тем как это стучали ставни. Вдруг бежит фельдфебель, видно, такой же ветреник, как и я. «Ваше благородие! пушка сигнальная выпалила, и Смоленский полк уже на мосту». Я сейчас марш-марш на Облонье. Постой же, думал я, смоленцам не поспеть прежде меня, ведь я ближе. В самом деле, весь Смоленский полк, которому также, видно, чудились выстрелы, бросился на мост (он квартировал за Днепром). Мост был высокий, шум от идущего полка встревожил караульного офицера, бывшего у Днепровских ворот; он догадался запереть ворота, и это спасло смоленцев, они остались вне крепости. Гарнизонный полк вышел на площадь, но так как он был в темно-зеленых мундирах, то его и не видно было в потемках, и полк полегоньку убрался, когда услышал, что делалось в моей роте; а я выстроил роту прямо пред домом военного губернатора. Он тогда ужинал. Дворецкий, подойдя к окну, чтобы взять какое-то блюдо, взглянул в окно и, увидев белые каски, выронил блюдо из рук. Военный губернатор в одном мундире, без шляпы, выбежал на площадь со всеми бывшими у него за столом. Скоро дело объяснилось, он видел тут одно только легкомыслие и был так добр, что даже и выговора не сделал. Мне с ротою приказано было идти домой, а о тревоге больше и в помине не было. Этим заключил я мои воинские подвиги. Опасаясь новых проказ, которые, может быть, не так бы легко сошли с рук, батюшка взял меня в отставку и определил по гражданской службе; но военный жар во мне не простыл. Открылась славная кампания 1799 года. Я следил шаг за шагом за всеми движениями войск, горячо вступался, если кто осмеливался критиковать действия русской армии, и однажды чуть не подрался с m-r Delphast, моим французским учителем.
V.
Война кончилась, и военный жар мой начал простывать; но другая страсть, в тысячу раз гибельнее, родилась во мне: страсть к бумагомаранию. Начитавшись Вольтера и прочих его собратий, я чуть было не впал в кощунство; один благодетельный человек обратил меня на путь истинный. Ах, если бы нашелся тогда человек, который отвратил бы меня от писания! Первый дебют мой был перевод комедии Мерсье; так как этот перевод сделан был под руководством дяди, то это таки шло куда-нибудь; но дядя скоро уехал, я остался на свободе, и давай писать.
[1] Текст воспроизведен по изданию: Воспоминания Н. П. Брусилова // Исторический вестник, № 4. 1893
[1] Текст – Боцяновский В. 1893
[2] Вероятно, Петр Петрович Воейков, секунд-майор Преображенского полка, один из немногих приверженцев Петра III. О нем см. «Восемнадцатый Век», кн. III, стр. 353–354.
[3] П. А. Зубов.
[4] Чупятов, Василий Анисимович (ум. 1792 г. О нем: Л. И. Майков Очерки из истории русской литературы, Спб., 1889, стр. 356–368), известный мещанин в 1790-х годах, называл себя женихом марокской принцессы, носил ее портрет, ходил в шитом золотом кафтане, в звездах и лентах всех цветов.
FB2Library.Elements.Poem.PoemItem
[5] Иван Федорович Паскевич, впоследствии светлейший князь Варшавский, гр. Эриванский (р. 1782 г., ум. 1857 г.). Поступил в корпус 20 февраля 1794 г., выпущен 5 октября 1800 г.
[6] Иван Германович Клостерман (родился 1730 годя, умер 1810 года).
[7] Графиня Анна Степановна Протасова (р. 1745 г., ум. 1826 г.), камер-фрейлина императрицы.
[8] Петр Богданович Пассек (р. 1736 г., ум. 1804 г.), генерал-аншеф действит. камергер.
[9] Кн. Федор Сергеевич Барятинский, обер-гофмаршал (p. 1742 г., ум. 1814 г.).
[10] Графиня Екатерина Васильевна Скавронская (р. 1761 г., ум. 1829 г.), ур. Энгедьгардт, племянница кн. Потемкина, жена гр. Павла Мартыновича Скавронского (ум. 1794 г.); во втором браке была за гр. Ю. П. Литтой.
[11] Гр. Ксаверий Петрович, бывший коронный гетман (ум. 1819 г.), и жена его Александра Васильевна (р. 1754 г., ум. 1838 г.), ур. Энгедьгардт, племянница кн. Потемкина.
[12] Гр. Федор Евстафьевич Ангальт (р. 1732 г., ум. 1794 г.), генерал-адютант императрицы, директор 1-го сухопутного шляхетского корпуса.
[13] Эстергази, гр. Валентин (р. 1740 г., ум. 1805 г.). Был послан в Россию (1791 г.) братьями гр. д'Артуа для обсуждения мер к восстановлению французской монархии. Остался в России, получив поместья на Волыни.
[14] Кн. Николай Борисович Юсупов (р. 1750 г., ум. 1831 г.), действ. камергер, был женат на Татьяне Васильевне Потемкиной, ур. Энгедьгардт.
[15] Сергей Лаврентьевич Львов (р. 1740 г., ум. 1812 г.), адъютант кн. Потемкина, известный остряк.
[16] Гр. Александр Сергеевич Строганов (р. 1733 г., ум. 1811 г.), обер-камергер, президент академии художеств.
[17] Григорий Григорьевич Кушелев (р. 1754 г., ум. 1833 г.), состоял при наследнике престола, впоследствии граф, адмирал, вице-президент адмиралтейств-коллегии, любимец Павла I.
[18] Гр. Иван Андреевич Остерман (род. 1725 г., ум. 1811 г.), вице-канцлер.
[19] Князь Александр Андреевич Безбородко (род. 1747 г., ум. 1799 г.), канцлер.
[20] Степан Федорович Стрекалов (род. 1728 г., ум. 1805 г.), сенатор, статс-секретарь императрицы.
[21] Гр. Александр Николаевич Самойлов (род. 1744 г., ум. 1814 г.), генерал-прокурор, по матери родной племянник кн. Потемкина.
[22] Петр Васильевич Завадовский (род. 1739 г., ум. 1812 г.), статс-секретарь императрицы, впоследствии граф и министр народного просвещения.
[23] Наталья Александровна (род. 1775 г., ум. 1814 г.), была замужем за гр. Николаем Александровичем Зубовым (род. 1763 г., ум. 1805 г.).
[24] Петр Александрович Исленьев (ум. 1811 г.), генерал-поручик.
[25] В последнее время их было два: князь Зубов и Пассек. Они дежурили понедельно. Дежурный имел трость черного дерева с золотыми кистями и с костяным набалдашником, на котором изображен был двуглавый орел. Флигель-адъютантов было двое: граф Буксгевден (Фед. Фед., p. 1750 г., ум. 1811 г.) и С. Л. Львов.
[26] Вахмистр кавалергардов имел чин бригадира, капрал-чин подполковника. Вахмистром был Зайцев, капралом Храпов.
[27] Евграф Александрович Чертков (ум. 1799 г.), действ. камергер, один из сторонников Екатерины II при вступлении ее на престол.
[28] «Обращенный мизантроп, или Лебедянская ярмонка», комедия в 5 д. Ал. Дан. Копиева, Спб., 1794 г.
[29] Ник. Мих. Мусин-Пушкин (ум. 13 мая 1812 г.).
[30] Бракосочетание великого князя Константина Павловича с принцессой Кобургской, Анной Федоровной, происходило 12-го февраля 1796 г.
[31] Король шведский Густав IV Адольф и дядя его, Карл Зюдерманландский, прибыли в Петербург 14-го августа 1796 г.
[32] Император Николай родился 25-го июня 1796 г.
[33] Николай Петрович Архаров (р. 1742 г., ум. 1815 г.), сперва московский губернатор, а затем с. – петербургский генерал-губернатор при Екатерине II, известный своей полицейской деятельностью.
[34] Граф Ник. Александрович Зубов (род. 1763 г., ум. 1805 г.), брат временщика.
[35] Мих. Мих. Философов (род. 1731 г., ум. 1811 г.), министр при датском дворе, при Екатерине-директор сухопутного шляхетского корпуса, при Павле – смоленский военный губернатор, при Александре-генерал-от-инфантерии и член государственного совета. Вел переговоры об утверждении Голштейн-Готторна за Петром III. Переговоры эти приведи к заключению соответствующего договора (1767 г.), но Философов внезапно удалился из Копенгагена, не добившись его исполнения, благодаря интригам Фалькеншельда.