Впечатления первой встречи с Яшенькой-молчальником запали в мою душу глубоко, как будто я впервые повстречался с какой-то тайной, которую мне всю жизнь придётся разгадывать. Внушал он мне и страх, и любопытство, и какое-то особенное нежное чувство. Но я никогда бы не мог пожалеть его: он казался мне выше или вне жалости, так обидной для человека. Мне часто даже приходила в голову и такая мысль: все остальные люди достойны сожаления, а Яшенька в этом не нуждается.

У нас в доме, где одно время так много бывало гостей, в уютных и богатых квартирах наших знакомых да и вообще во всём городе жизнь текла мирно, без особенных внешних событий. Тянулась жизнь медленно и точно переваливалась. Ещё у нас, в доме на костях, быть может, было и немного разнообразнее: бабушка ссорилась с дедом, отец мой был в постоянной вражде с мамой, мы с братом тоже часто ссорились. Но всё же и при этом разнообразии каждый день нашей жизни походил на день минувший.

А жизнь Яшеньки-молчальника была такая оригинальная! Тот факт, что он молчит, делал его непохожим на других. Он молчит и, казалось мне, говорит людям больше, нежели они, говорящие много и бестолково.

Легенды о его жизни в своей бывшей усадьбе, где теперь владычествовала пышная красавица, гордая его родственница, — эти легенды сопровождали его всюду, варьируясь на разные лады, но в общем выражавшие одно и то же: белый гость жизни, молчальник, не похож на других. Встал он с земли белым призраком и бродит словно чья-то беспокойная неразгаданная дума или потревоженная совесть.

В белом хитоне, какие носили в древности только апостолы, босой, с непокрытой головою, с пышными развевающимися и густыми волосами и с широкой белой бородой, — он походил на Саваофа, каким изображают Бога в голубых куполах храмов. Он ничего не имел, кроме хитона, «стекляшки» и «подошевки» и этим как бы говорил людям о суетности их стяжаний.

Он нередко представлялся мне похожим на Лермонтовского «Пророка», и я декламировал:

«Смотрите: вот пример для вас! Он горд был, не ужился с нами; Глупец — хотел уверить нас, Что Бог гласит его устами.

Образ Лермонтовского „Пророка“ я дорисовал своими штрихами и говорил себе: „Да, тогда Яшенька был такой, „он был угрюм, и худ, и бледен“, потому что люди не признали его, а теперь он признан всеми, и только дед мой, учёный профессор, отвергает пророчества Яшеньки-молчальника“.

В домах горожан и на улицах он появлялся часто, но больше всё же жил в Ростковке в шести-семи верстах от города. И никакая погода, ни день, ни ночь — не могли изменить его решения: приходил, когда ему хотелось, уходил, увлекаемый только своим желанием. Иногда являлся к кому-нибудь в дом поздно ночью или ближе к утру, и надо было его впускать. Иногда вставал среди ночи и уходил. Жил как вольная птица, питался скромно, нося на теле своём белый хитон как птица, оперённая в белое…

Порочные люди его боялись, потому что он по-своему говорил им правду. Духовные не любили его, и никто и никогда не видел его в церкви.

В начале появления Яшеньки это нерадение к церкви сильно смущало горожан, да и священники местных храмов и высшее губернское духовенство, которому сообщили о Яшеньке, косо смотрели на странного старика. Одно время его считали даже приверженцем какой-то раскольничьей секты, и священники называли эту секту вредной Христовой церкви. Подозрение духовных особ вызвало следствие, и от архиерея приезжала целая комиссия. Но следователи убедились в ложности слухов и злых доносов: Яшенька-молчальник никого не совращал в свою секту, ни словом, ни делом не противодействовал официальной церкви. Жил как вольная птица и говорил с людьми на непонятном языке символов. По ночам же он молился как и все православные, налагал на себя продолжительные посты: ничего не ел, не пил и целыми часами выстаивал на молитве.

И люди боялись Яшеньки-молчальника и, вместе с тем, любили его и почитали.

Он посещал больных, заходил в тюрьму. Придёт, сядет у постели недужного человека и молча смотрит своими большими ясными глазами и словно взором своим старается изгнать из страждущего тела хворь.

Входя в камеру арестантов, останавливался у порога, склонялся на колени и потом в ноги кланялся всем сидящим в камере. Молча вставал, ласково смотрел на арестантов, потом вынимал свою „стекляшку“, целовал и лизал её и уходил молча, снова низко-низко поклонившись молчаливым и мрачным обитателям камеры.

Часто заходил он и в хатки бедняков, особенно в тех случаях, когда над бедным человеком и без того обездоленным, разражалась какая-нибудь новая беда. Но в хаты бедняков Яшенька не приносил ни золота, ни серебра, потому что и сам никогда не имел за душою „ни алтына“.

К бедняку он приносил с собою любящий и нежный взор ясных глаз и этим взглядом радовал тех, кому скудно судьба отпускала радости жизни.

Вот отдельные, особенно яркие эпизоды из жизни Яшеньки-молчальника.

В глухом и бедном селе Воздвиженском жил священник о. Артемий Орлов. Был он человек бедный и многосемейный и вдовый. На руках у него было семь человек детей, да двое сыновей обучалось в семинарии. Приход у о. Артемия был бедный, и сколько он не просил архиерея о переводе в другой приход, где бы он мог „свести концы с концами“, но ничего из этих ходатайств не вышло: продолжал жить в бедном приходе и бедствовать с семьёй.

А потом и оказалось, что бедность вовлекла о. Артемия в преступление. Приехал ревизор осматривать церковные книги да поверять кассу и наткнулся на растрату и подлог.

Засадили о. Артемия на скамью подсудимых в окружной суд и стали судить. Но пришёл Яшенька в суд и до некоторой степени облегчил участь осуждённого. Никогда в суд Яшенька не заходил, а тут пришёл, сел на переднюю скамью, вынул из-за пазухи свою „стекляшку“, промычал, ударил себя рукою в грудь, поцеловал „стекляшку“ и указал пальцем на бледного священника, сидящего на скамье подсудимых.

Переглянулись с неудовольствием судьи, а присяжные точно обомлели, а о. Артемий ещё больше побледнел да и закрыл лицо руками.

Сидели тут же в суде дети о. Артемия, два семинариста да два с ними мальчонка лет по десяти-двенадцати. Начал свою речь прокурор, а Яшенька встал, подошёл к детям о. Артемия да по очереди у каждого из них и начал целовать руки, да и — бух им в ноги. Смутился прокурор, помолчал минуту, а председатель суда перерыв объявил. Поднялся Яшенька с пола, молча поклонился о. Артемию и молча же вышел из суда.

Присяжные дали о. Артемию „снисхождение“, и вместо ссылки его увезли в монастырь на покаяние.

Был ещё и такой случай.

Мужики деревни Хохловки жили бедно, а тут ещё и конокрады разоряли их каждый год. В наших местах больше башкирьё конокрадством-то занимается. Любят эти люди хороших лошадей и порой не могут удержаться, чтобы не скрасть хотя бы только для того, чтобы промчаться на украденной лошади разок. И вот, как-то раз изловили хохловские мужики двух башкир-конокрадов и всем миром расправились с ними самосудом. Попросту говоря, убили их, заколотили каждому убитому в зад по колу да и бросили на дороге, а руки их связали уздечкой, которая была на украденной лошади. В этом была своя примета: свяжут убитому конокраду руки уздечкой и тем как бы положат конец проделки всех конокрадов.

На скамью подсудимых усадили шестьдесят пять хохловских мужиков. Все степенные домохозяева били башкир и не отпирались, и потащили их всех на суд.

Я особенно хорошо помню эту историю из рассказов судей и прокурора.

Приезжая на судебную сессию в наш город, члены суда, и прокурор, и секретари, обыкновенно, останавливались в парадных комнатах нашего дома на костях. Дом наш в городе считался лучшим, помимо того, дед мой имел какую-то особенную привязанность к судейским, кое-кого из них знавал и раньше, ещё в молодости.

Самосуд хохловских мужиков над конокрадами взволновал весь уезд, а когда приехал суд, волнение ещё больше усилилось. Никто не мог представить себе возможности осуждения шестидесяти пяти человек за убийство двух конокрадов, которые, как выяснилось на суде, были вожаками целой воровской шайки, разоряющей почти всю губернию…

Волновались и судьи, и присяжные. Как сейчас помню такую сцену.

Мой дед сидит в зале на диване, рядом с двумя судьями, а прокурор, высокий человек, с лысой головою и длинными чёрными усами, ходит по залу из угла в угол и волнуется.

— Ужели же хохловских мужиков засудите, господа? — спросил дед и повёл „невишными“ глазами из стороны в сторону.

— Да, конечно, — сухо ответил прокурор, а потом добавил. — Вот в том-то и горе! В глубине моей души я не могу их осудить, а… а по закону… я буду требовать высшую меру наказания… Но кого я буду обвинять? Голодных, озлобленных нуждою людей. Ведь, в этой самой Хохловке, состоящей из 250 душ мужского пола, не оказалось ни одного грамотного… Поймите вы!.. Ни одного грамотного!.. Кого я буду обвинять?.. Всю нашу тёмную Россию… Это ужасно!..

Жуткое молчание было ответом на вопрос и восклицание прокурора. А я, помнится, все дни, пока разбиралось дело хохловских мужиков, бродил с беспокойной думой и в душе прощал всех убийц, не питая злобы и к тем, кого они убили…

Две души жили во мне тогда. Две души остались во мне и по сей день.

Простил убийцам и Яшенька.

В день суда, когда из шестидесяти пяти человек было осуждено сорок восемь, Яшенька неожиданно появился у нашего дома. Это было часов в пять тихого августовского дня. Прокурор и судьи сидели в столовой и обедали. С ними за столом сидел и дед. Говорили теперь уже не о хохловских мужиках: с ними было покончено дело. Говорили о чём-то незначительном. И вдруг громадное стекло одного из окон в столовой треснуло, и на подоконник и на пол посыпались звенящие осколки стекла, а большой, брошенный в окно камень, влетев в столовую, ударился о паркет, отскочил от пола и разбил нижнюю часть шифоньерки, стоявшей у буфета.

Когда всполошённые судейские чины бросились к разбитому окну, у окна на тротуаре стоял Яшенька, дико мычал, размахивал своей „подошевкой“ и с горящими глазами угрожал судейским карами неба, поднимая руку кверху и дико вращая теперь страшными и потемневшими глазами.

В последний раз я видел Яшеньку-молчальника осенью в ненастное и холодное утро, когда на городском кладбище, а вернее — у ограды кладбища, хоронили одного самоубийцу.

В местном съезде мировых судей служил мелкий человечек по фамилии Плахов. Человек он был уже немолодой и прослуживший в съезде лет десять. Женился он поздно, но потом быстро обзавёлся семьёй: у него было три сына и две дочери. Назначили председателем съезда нового человека и перевернули, переделали всю жизнь маленького незначительного человека Плахова. Его заменили новым служащим и ничего не дали, увольняя в отставку многосемейного человека.

Пришёл Плахов домой, подсыпал в суп мышьяку и с какой-то особой лаской в голосе угощал супом детей своих и жену. А когда семейные пообедали, он взял да и перерезал себе горло бритвою. Детей и жену отходили, а его не спасли.

Я помню то ненастное утро, когда хоронили Плахова.

Тёмные тучи бродили по небу и казались мне изгнанниками, которых куда-то гонит какая-то неведомая сила. В воздухе со свистом носились крупные, мокрые и липкие снежинки как лохмы ваты.

По Большой улице города везли дроги, а на дрогах стоял простой чёрный гроб с останками самоубийцы Плахова. Хоронили его без пения и церковного ладана. И шла за гробом Плахова осиротевшая семья его, которую он хотел взять с собою. Вероятно, он и умер с этой мыслью: „Ушёл сам добровольно из проклятой жизни и всех своих близких взял с собою“… Обманутый судьбою, жалкий человек!..

И вот откуда-то из узкого и глухого переулка точно из недр снежной бури выросла белая фигура Яшеньки-молчальника. Как всегда, он был бос, с непокрытой головою и в своём снежном белом хитоне. Подошёл он к дрогам, положил руку на гроб да так и шёл до самого кладбищенского поля. Увидели люди Яшеньку, идущего за гробом, и ну бросать всякие дела свои да присоединяться к печальной процессии. Скоро за гробом шла громадная толпа горожан.

Могила для Плахова была приготовлена около кладбищенской ограды, шагах в ста, в поле, где ходят по зимам белые волны снега, ходят и поют свои заунывные песни о чьей-то сиротской долюшке.

Самоубийцам не отводили мест на кладбище, изгоняли их в то время в открытое поле. И с Плаховым сделали то же.

У самых ворот кладбища Яшенька неожиданно для всех взял лошадь под уздцы, повернул лошадь и повёл её в кладбищенские ворота и приказал людям поставить гроб около самой церковной стены.

Прибежал оторопевший кладбищенский батюшка о. Сергий, седой старик, и не знает, что делать. А Яшенька заставил кладбищенских сторожей рыть могилу у церковной стены, под ветвями дуба, где уже схоронены были именитые граждане и лица из кладбищенского причта. Роют могилу сторожа, а о. Сергий не знает, что делать, и стоит ни живой, ни мёртвый. Народ смотрит на распоряжения Яшеньки и тоже молчит в страхе и смущении.

А когда могила была вырыта, Яшенька вынул из-за пазухи свою „стекляшку“, ударил рукою в грудь, поцеловал „стекляшку“, а потом сделал земной поклон в сторону гроба Плахова и быстро удалился, и скоро исчез в вихрях снежной бури.

Больше я никогда не видел Яшеньку-молчальника… Скоро он и из города исчез, и никто не знал, куда он ушёл.

Время не в состоянии изгладить из моей памяти образ Яшеньки-молчальника, этого белого гостя земли, этой „пены жизни“, как называла его бабушка.

Рождённым снегами наших степей и глухих дорог, белый гость земли белым призраком прошёл мимо меня в жизни. Прошёл… И снежная буря похоронила его, неведомого, таинственного молчальника.

А он и посейчас как живой стоит передо мною в своём белом хитоне, с ясными голубыми глазами…