Так тянулась эта жизнь „невишного“ дедушки и протекала на моих глазах, как тихий, едва журчащий ручей протекает в горных теснинах. Шли года, тянулась жизнь… Мы, молодые, подрастали, расправляли крылья, а дед едва заметно светился как тусклая лампочка под зелёным абажуром… Но всё же горела эта жизнь огнём внутренним, огнём незримым…

И вот как-то раз все мы стали замечать, что с дедушкой творится что-то неладное. Вдруг почему-то стал он грустный и задумчивый. Мало говорил и чтение слушал не с прежним вниманием, а от диктовки своего учебника совсем отказался. Упал у него интерес к газетам и к политике. И часто вышлет всех нас из кабинета и скажет:

— Идите, сон меня что-то клонит…

Уйдём мы все, а тётя Анна поглядит в замочную скважину, а потом придёт в зал да и объявит:

— И спать не думает… Сидит в кресле, стучит пальцами и думает о чём-то…

— Что же, пусть сидит и думает, на то он и профессор, чтобы думать, — пошутит бабушка.

И вот скоро мы узнали, о чём думал дедушка.

По субботам ему делали ванны с морской солью. И вот в одну из суббот, сидя в ванне, дедушка прорезал вену и стал истекать кровью. Кто-то случайно заметил, что сделал с собой дедушка. Бросились мы все в ванную комнату, извлекли его уже терявшего сознание и перенесли в кабинет.

С каким ужасом я смотрел на ванну, переполненную водою, окрашенной кровью. Много дней чай казался мне кровавым, много дней пахло кровью в ванной комнате…

А потом много лет дедушка упрекал тётку Анну, бабушку и папу и говорил:

— Зачем вы это сделали?.. Ну зачем?.. Как глупо сделали… Всё равно жизнь моя кончена. Куда я годен? Для чего? Для кого?.. Только для вас лишняя обуза… Да, наконец, какое вы имели право помешать человеку, если он захотел умереть?.. Кто вам дал это право?..

— Друг мой, что ты говоришь?.. Замолчи, ради Бога… Господи!.. Господи!..

И бабушка не заканчивала своей мысли и начинала плакать.

— Ну, разрюмилась!.. Может быть, мне дни и ночи следовало бы плакать-то, а ты видела, что я плачу?.. А?.. Видела?.. Слаб, Маремианушка, в тебе человек!..

После покушения на самоубийство характер деда изменился, так что не узнать. Раньше он был сдержанный, деликатный, даже любезный. Личность человека ставил даже выше своей любимой науки, а теперь нервничал и не всегда сдерживал раздражение. И смеялся он над всеми и спрашивал:

— Ну, скажите вы мне, физико-химические субстанции, на кой дьявол вы живёте?.. Да и кто вы такие?.. Знаете ли вы, из чего состоят ваши кости, тело, волосы?.. Как устроено ваше сердце? И что такое есть в вас то, что вы называете душой?.. Ха-ха-ха!..

И стал он смеяться над всеми страшным смехом.

Жутким голосом какой-то неведомой мне лесной птицы слышится до сих пор этот смех деда: смех самого леса, насыщенного тайнами угрозы и презрения.

Мучеником самого себя представлялся мне дед, и хотелось мне испытать, пережить его муки. И чем дольше он жил, тем больше я его любил.

Странное что-то случилось со всеми нами. Все мы быстро привыкли к нашему новому дедушке. И нервность его перестала нам мешать жить, перестал пугать нас и его страшный хохот лесных тайн. Все мы, точно сговорившись, прощали ему его насмешки. И мы должны были это делать. Ведь, он же хотел умереть и уйти от нас. Но раз мы помешали ему это сделать, мы и должны были терпеть его таким, каким он остался жить.

Я помню, первая эту мысль высказала тётка Анна.

— Потерпите, друзья мои, потерпите, — сказала она. — Оставили мы его жить, так уж и примем таким, какой он есть…

И слова тётки Анны стали для нас законом.

Тётю Анну все мы называли святой женщиной. Чего только она не вынесла, ухаживая за дедушкой как за малым ребёнком. Несколько лет он не диктовал своего сочинения, и чтение для него теперь уже не было потребностью. И часто мне казалось, что это только сон, что дедушка живёт вместе с нами в нашем старом, проклятом доме на костях. Он умер тогда в ванне, истёк кровью. И страшной казалась мне действительность. Сижу в столовой за общим обедом, и мёртвый дед со мной за столом. Зубрю латынь в своей комнатке, а через зал и гостиную, в комнате с окнами в сад, живёт мой мёртвый дед. Ложусь в постель, прячу голову под одеяло, закрываю глаза — и вижу сквозь стены: сидит он в „вольтеровском“ кресле, мой мёртвый слепой дед… Днём слышу его шаги и голос, вижу его, когда он идёт, опираясь на руку тёти Ани, и вижу его мёртвым. И слышу его хохот таинственной могилы, могилы, утонувшей в страшном молчании.

А тётя Аня, милая тётя Аня, отдаёт всю свою жизнь этому человеку-мертвецу, и он не кажется ей мёртвым.

Дед сам же первый оценил самоотверженность тёти Ани.

Бывало, кто-нибудь из домашних пожалуется на тяготы жизни или на личные неприятности, а дедушка презрительно засмеётся и скажет:

— Берите пример с Ани. Она отказалась от личной жизни, упростила свою жизнь ради меня, и посмотрите, жалуется ли она когда-нибудь… Великая это радость, когда человек способен отдать себя на служение ближнему… Стыдно мне, конечно, говорить это: мне она служит, мне одному, и не стою я этого, потому — никому не нужен. Но ещё больше цените её, если она нашла в себе силы служить и ненужному человеку, если и в нём для неё осталась хоть тень личности… Конечно, лучше бы она сделала, если бы отдала свою жизнь на служение всего человечества, но ещё вопрос: лучше ли это?.. Человечество для нас — нечто дальнее, а Иван, Пётр, Анна… это все нити с концами, погружёнными в нашу душу…

И все мы прониклись к тёте Ане уважением и любовью.

Не одобрял её поведения только один человек в доме. Это её племянник, Николай Верстов. В те времена он был гимназистом восьмого класса, жил в мезонине вместе с тёткой и готовился к университету.

Я сам слышал, как Николай Верстов говорил:

— Я удивляюсь тебе, тётя… твоему самоотвержению я удивляюсь! Твоей фантазии служить мёртвому человеку не понимаю… Твои функции могла бы выполнить любая сиделка, нанятая за деньги…

— Ты с ума сошёл! — возражала тётя Аня. — Хоть говори-то тише. Вдруг услышит он…

— А ты его боишься?.. Раба!..

И он презрительно усмехался и уходил зубрить уроки.

Странный человек этот Верстов. Нам он родной, близкий, а живёт в доме у нас чуждым нам всем как квартирант, который ничего не платит, и выселить его нет возможности.

Дед знал об отношении Верстова к нему и к нам всем и не любил его, но всегда говорил:

— Подождите, войдёт и он в жизнь… Молод ещё, и задора много. Это хорошо, что он не укладывается в наши рамки, верно, свои особенные рамки для себя хочет смастерить.

Коля Верстов, действительно, был какой-то не укладывавшийся в рамки нашей жизни. Одиноким, угрюмым, чёрствым казался он. Он никого не любил, кроме себя и своей комнаты и своих книг. А он любил книги и учился блестяще, и говорил, забивая в спорах даже самого учёного деда.

И когда Верстов определился в университет и уехал в Петербург, все мы с радостью передохнули. А когда весною до нас дошли слухи, что Коля попался в какой-то политической истории, и его посадили в крепость, дед заволновался и всё твердил:

— Как же это так?.. Как же я его просмотрел?.. А?.. Вон он был с какими задатками! Вон он какие рамки жизни соорудил для себя!.. Молодец Коля!.. Молодец!.. Простит ли он мне мои насмешки?..

И сидел дед грустный…