И отец мой, и мать — тоже трагические люди. Повенчались они без взаимной любви, а так как-то, точно пришлось им обоим вступить в невыгодную сделку.

Как будто их, слабых и опьянённых чем-то, подвели люди к самому краю бездны и сказали:

— Перекреститесь!..

И они перекрестились.

— Ещё раз и ещё!..

И они опять перекрестились.

— Призовите в молитвах Бога, — говорили им, — и дайте клятву жить в браке, никогда нерушимом…

И поклялись они и ринулись в пропасть, и остались навсегда на её дне с опустошёнными душами. Тела их, закалённые знойной страстью, остались невредимы, а души опустошились, и злоба пропитала их, как пропитывается чернозёмная мать-земля дождевой водою, когда наступит час произрастания семени.

И так жили они, мои близкие, „как кошка с собакой“, как тривиально говорили о них все.

Однажды мама с пылающими щеками и с блестящими глазами бросила отцу страшные упрёки:

— Ты отравил мою жизнь… Ты!.. Думала ли я, что придётся жить в этом проклятом, глухом городишке?.. Ты загубил мой талант!

Отец женился в Москве. В то время мама училась в какой-то школе искусств и готовилась быть артисткой. Отец обещал ей оказать в этом отношении содействие, а потом, когда окончил университет, приехал на родину и сделался доктором, он как будто и забыл об этом обещании.

— Да куда же тебе было ещё поступать на сцену… — оправдывался отец. — У тебя и талантов-то никаких нет…

— Есть! Есть!.. Все говорили, что у меня есть талант, а ты его загубил.

— Ха-ха! — коротко рассмеялся отец. — Ты талантливо родила мне сына, чего же ещё тебе надо?

Мне жутко было слышать эту циничную фразу, и в эту минуту я называл отца извергом.

— Ты изверг!.. Изверг!.. — вскрикнула мама.

И странно сочеталось это ею выкрикнутое слово с моими мыслями.

Как-то раз… Это было давно, когда мне было не более двенадцати лет, мама и папа странно разрешили вопрос о моём происхождении.

Помнится, отец был болен, три дня не выходил из дома и не принимал больных у себя. Вечером в воскресенье мама собиралась на бал к купцу Белову. Одела она светлое платье со шлейфом, в волосы вплела нить жемчугов, и на груди её в золоте блестели дорогие каменья, и на пальцах искрились кольца. Молода и прекрасна она была в бальном наряде. А отец, сидя у туалетного столика, ворчал:

— Я думаю, тебе следовало бы побыть дома. Я нездоров, а ты на бал едешь…

— Позволь, но не настолько же ты нездоров, чтобы караулить тебя… Сам же всегда говоришь, что инфлюэнца — пустяки! — возражала мама и старалась быть спокойной.

— Инфлюэнца — пустяки, это верно! Но ты, так сказать, из приличия должна остаться.

— Ха-ха-ха!.. Из приличия? Вот это мило! Ха-ха-ха!..

И она смеялась, громко, но невесело. И кривились её губы от негодования и презрения.

Отец хмурился, сжимал руками виски и хрипел с каким-то скрипучим свистом. Казалось, там где-то в глубине груди рождался поток его негодований, клокотал и стремился выбиться наружу.

— Да, я понимаю… понимаю!.. — забормотал отец. — На балу у Белова, конечно, будет и тот офицерик с парикмахерскими усами!

— Ты опять говоришь глупости, — возразила мама. — Когда ты расстанешься с этой своей ревностью?

— Когда умрёшь ты! — вспылил отец и встал.

В гостиной у стола сидел дед. Я не видел его, но чувствовал, что он сидит там. Я слышал его отрывочные смешки, которые становились всё громче и громче по мере того, как разгоралась ссора между отцом и мамой.

Не успел отец отойти к двери в гостиную, как послышался голос деда:

— Клавдия Ивановна, он будет ревновать вас и тогда, когда вы умрёте… Пра-аво!..

Ссорившиеся притихли.

— Сын мой весь в меня… В своих заблуждениях он — постоянный человек… Умрёте вы, а на небе имеются ангелы Божии, вот он вас и будет ревновать к ним… Ха-ха-ха!..

И дед смеялся, и гулко разносился его смех в больших комнатах.

— Николай! Перестань Бога гневить… Не греши!..

Это послышался откуда-то издалека голос тёти Ани.

Отец с сердцем хлопнул дверью, чтобы не слышать хохота деда и голоса тёти Ани, и опять подошёл к туалетному столику, около которого стояла мама и душила тонкий носовой платок.

Вот он подошёл к маме, дёрнул её за кружевной рукав платья и выкрикнул:

— Чей это сын?.. Чей?.. — спрашивал он, указывая на меня.

Губы его тряслись, дыхание прерывалось.

— Что ты говоришь глупости при ребёнке! — негромко сказала мама.

Я метнулся к матери, уткнулся лицом в кружева её платья и этим как бы хотел показать, что я её сын, её.

— Чей, я спрашиваю тебя? Чей?.. С кем ты его прижила?.. А?.. Он не мой! не мой!..

Смущённая мама гладила меня по голове нежными, но холодными руками. Пахло духами от этих рук, а пальцы были холодны: мама недавно умывалась. Вот она прижала меня к себе, целовала и ласкала. А отец кричал:

— Емельян Иваныч — отец Лёньки, а не я… Да… Он…

— Ты с ума сошёл! Замолчи!..

Отец толкнул маму в грудь, и она едва не упала, увлекая за собой и меня. Звякнули на туалетном столике склянки с духами и притираниями, а отражённая в зеркале свеча заколебалась, затряслось и зеркало.

Отец вышел.

— Проклятый!.. — прошипела ему вслед мама и опять начала ласкать меня нежными руками с холодными пальцами.

Вскрылась тайна моего происхождения. Ужели же и правда, что мой отец не папа мой? Мой папа — какой-то Емельян Иваныч. Я целый вечер задавался этим вопросом. Почему-то я поверил в слова папы: так убедительно говорил он о тайне моего рождения.

Поутру, перед тем, как идти в гимназию, я спросил деда:

— Дедушка, кто был Емельян Иваныч?

— Емельян Иваныч?.. Какой?..

И дедушка задумался. Брови его сдвинулись, и „невишные“ глаза уставились куда-то в пол.

— Что же это ты? Емельяна Иваныча забыл? Да странствующий-то актёр… Струнский… — вставила тётя Аня.

— Ах, Струнский!.. Помню, помню!.. Это, видишь ли, был такой лицедей, артист, по-нонешнему… Артист этот заехал к нам в город… Тебя тогда ещё на свете не было… Заехал к нам в город и в дворянском собрании ставил комедии и драмы… Мама твоя играла в его труппе в качестве любительницы. Вот кто был Емельян Иваныч Струнский… Собственно, фамилия его другая какая-то. Струнским он назывался только по сцене… А почему тебе вздумалось спросить?

Я молчал. Ну, как я мог сказать дедушке, почему я хочу знать об Емельяне Иваныче? Мне казалось, что высказать деду все мои думы значит совершить какое-то худое дело против мамы. Высказать всё, что волновало меня весь вечер и ночью, значит коснуться какой-то страшной для меня тайны. Коснусь я этой тайны, и станет она предо мною во весь рост своего мучительства.

Лукаво „невишными“ глазами посмотрел на меня дедушка и ничего не сказал, ни о чём не спросил.

А для меня на всю жизнь остался неразрешимым вопрос о моём происхождении. Кто же мой отец? Тот ли мужчина с бритой бородой и большим лбом, которого я называю папой, или тот неизвестный мне Емельян Иваныч Струнский?

Дедушка сказал, что он не Струнский. У Емельяна Иваныча другая фамилия. Мама, конечно, знает, как настоящая его фамилия, но как я спрошу её об этом после того, свидетелем чего я был? Может быть, и отец знает…

Какой проклятый наш старый дом. Я не знаю даже, кто мой отец? Как его фамилия? Кто он? Где? Где мой настоящий отец?..

Наш старый дом на костях хранит тайну моего происхождения, хранит и молчит…

Есть и у рождения своя тайна молчания…