Дьякон о. Иван всегда представляется мне какой-то чёрной птицей. Ходит он, грузный и большой, по кладбищенским дорожкам. Идёт спешно, точно летит, размахивает руками как крыльями, и полы его полукафтанья или рясы развеваются ветром, — и ещё больше он делается похожим на птицу, чёрный, со своими взлохмаченными волосами и с тёмной бородой лопатой.

И всегда он много говорит и зло шутит: точно едкая жидкость какая-то его слова, и смех похож на противный лязг ржавого железа.

Всем явлениям жизни, событиям из жизни близких или дальних он даёт какое-то своё объяснение.

Как-то раз вечером в царский день сидим мы все на лавочке у кладбищенских ворот и смотрим на домики слободки, в окнах которых мелькают кое-где зажжённые попарно свечи. Прямо видна Бекетовская улица. И на ней кое-где огоньки, а у дома купца Лыжина ярко пылают громадные разноцветные звёзды с вензелем.

— Иллюминация! — вдруг выкрикнул о. диакон. — Ил-лю-ми-на-ция!.. На-ция… Ация… Ха-ха-ха! Зажёгся город и горит… Ликуют людишки, а того не поймут, что огни-то эти самые надо в душе зажигать! Уж если хочешь быть патриотом, так души своей не жалей, — жги её, стерву, до конца!

— Иван, что ты!? Бог с тобой! — взмолилась его супруга Анна Ильинична. — О душе так говоришь.

Мы все притихли.

— А что? О какой я душе-то говорю? Разве о праведной? Ого! Отец Иван не дурак и по праведной душе панихидку споёт… Я имею в виду души вон этих проклятых людишек, что живут в нашем городе… К нам, ведь, их всех перенесут, людишек-то из города, а мы с Гаврилой закопаем их в землю, да и панихидку с отцом иереем споём… Не так ли, Гаврила?

— Закапывать людей в землю — это одно дело, о. дьякон, а бросать грязные комья этой земли в людей — это совсем наоборот…

— Что наоборот-то? Дурья ты голова! Наоборот… борот… орот… рот… от… т… И это еры проклятое на конце… И какое ты мне слово ни скажи, — сейчас я его по косточкам разложу, и ничего от него не останется, потому — силу имею дерзать! А ты что? Гаврила… аврила… рила… и т. д. И… вот от тебя ничего и не осталось… Понял?

— Будет уж тебе, — взмолилась снова дьяконица, — болтаешь, болтаешь…

— Ну, что будет?

— А то и будет: разложил ты сегодня целую бутылку по рюмочкам, — и ничего от неё не осталось.

Все засмеялись.

— Водочку, мать моя дьяконица, я разложил на составные элементы, а бутылочка-то осталась невредимой. Завтра, вот, мы с Гаврилой обменяем её на новую, запечатанную, и опять будем разлагать на составные элементы. Потому у нас здесь, на кладбище-то, и всё предназначено на то, чтобы разлагалось на составные элементы. Вон сколько под крестами разных покойников, и каждый из них разлагается. Жив был человек, царь природы, а потом эта же самая природа-то и разлагает своего царя на составные элементы… Вот вам и вся мудрость жизни!

— Это всё так-то так, — прервал дьякона отец, — и человек разложится, и все мы вымрем, а вот что я вам, о. Иван, скажу…

— Ну, ну, а что, о. Ипатий?

— А то, что духовным-то особам пореже бы надо заниматься разложением бутылочек… Вот что!..

— Э-эх, отец иерей! Так, ведь, если и духовную-то особу разложить на составные элементы, так и от неё ничего не останется…

— Останется смысл наших поучений! Его не разложишь! Книги-то, вон, духовные и светские писания целые века существуют, — и человечество поучается на них и будет поучаться во веки веков.

— Книги? Книги — дело разумное, а я говорю о материи, о прахе. Да и для книг есть свой закон: одна книга силится сожрать другую. Наши, вон, духовные книги стараются пожрать книги светские, а светские книги ополчаются на духовные. И тут борьба, о. иерей, и кончится тем, что когда-нибудь либо светские книги пожрут и уничтожат духовные, либо от светских книг ничего не останется! Не знаем мы только, кто кого победит-то, а знаем, что кому-то несдобровать! И тут опять та же мудрость жизни!..

* * *

Как-то раз в августе вечером, часов в девять, над городом показалось зарево громадного пожара: горели на базаре купеческие лавки. Мы все, живые обитатели кладбища, высыпали на улицу. Гаврила верхом на Сове слетал в город и быстро вернулся.

— Все, мотри-ка, лавки на базаре снесёт полымем!..

— Да, ну? Ловко горят?..

Мы все засуетились, а мать моя и дьяконица подняли беседу о том, что вот сгорят товары в лавках, а на те, что останутся, купцы накинут цену.

— А нам что? Пусть накидывают, — сказал о. дьякон. — А мы на купцов накидку тоже сделаем: умрёт какой, а мы его по повышенному тарифу. Надо радоваться, когда купцы горят: это опять-таки природа мстит им. Собрали они у себя в лавках богатства, а природа говорит: «Стой, купец, ты к себе стянул пот и кровь человеческую, дай-ка я богатства-то твои разложу на составные элементы да и пущу искры, гарь да дым в общественное достояние»…

— Кому же это нужен дым-то да и гарь? Только глаза ест, — вставила мама.

— Ан, нет, матушка! Учёные люди говорят, что ничего в природе не пропадает: и дым, и гарь поступают в общую сокровищницу — в воздух, а воздух-то равно для всех отпущен. Вон она где, мудрость-то жизни! В будущем, вон, пишут учёные, и человека мёртвого будут сжигать, а пепел-то от него пойдёт на удобрение полей.

— Ну, уж будет! — в один голос воскликнули мама и дьяконица.

— А что будет? Какой прок от того, что вон у нас целые тысячи мертвецов зря в земле гниют? Сжечь бы их всех, — сколько бы десятин земли удобрили.

— Ты скоро и человеческие душеньки будешь сжигать да удобрять землю.

— Ну, матушка, нашими душеньками земли не удобришь, а, мотри-ка, ещё обесплодишь, как они раскинутся по земле-то.