Когда наступала хмурая, туманная осень, Тихон Александрович становился положительно невыносим. Перемена погоды влияла на его ослабшие мышцы и больные нервы, без того плохое равновесие духа нарушалось окончательно, и он целыми днями капризничал как ребёнок, придирался к домашним и бранился, проклиная и окружающих, и себя, и свою жизнь. Чаще других с ним был Ткаченко, и ему одному приходилось переносить всю тяжесть барских капризов и брани.

Расстроенный и больной капитан плохо спал по ночам, заставляя солдата дежурить у дверей целыми ночами. То приказывал он поправлять ноги и закутывать их в плед, а потом вдруг принимался жаловаться на жару и бранить денщика, зачем он так натопил печь; из открытой форточки дуло, и из-за этого выходили недоразумения; вода, которую Ткаченко подавал барину пить, казалась то холодной, то уж очень тёплой. В эти дни отношения капитана к сыну и невестке также изменялись. Придравшись к какому-нибудь незначительному случаю за обедом или за завтраком, капитан вступал с домашними в спор, и если кто-нибудь с ним не соглашался, или если Тихону Александровичу начинало казаться, что с ним не соглашаются, он выходил из себя, бранился и, наконец, бросив на стол ложку, приказывал Ткаченко везти себя в свою комнату. Сын и невестка принимались уговаривать старика, но это, обыкновенно, ни к чему не вело; напротив, он ещё больше раздражался, и злоба долго не оставляла его. Удалившись к себе, капитан продолжал ворчать, а потом приказывал денщику принести бумаги и чернил и принимался писать сыну письмо, переполняя своё послание обидными упрёками. В таких случаях ему всегда казалось, что сын и невестка ждут его смерти, и за это он проклинал их, называя извергами рода человеческого. Денщик уносил письмо, а старик сидел и ждал ответа. Иногда полковник лично являлся к отцу и принимался его уговаривать, но чаще старик получал длинное ответное послание и, углубившись в чтение, всегда успокаивался уверениями в неизменном почтении и преданности, какие питают к нему сын и невестка.

Под конец дня, когда небо потемнеет, сад окутается мглою, и в окна комнаты заглянет сумрак ненастного вечера, — на душе капитана также потемнеет, и опять начнутся прежние капризы, часто продолжающиеся всю ночь.

Как-то раз в продолжение нескольких дней стояли беспрерывные холода, почти не переставая шёл дождь, хмурилось небо, дул резкий ветер. Иногда по городу разносились гулкие и тревожные пушечные выстрелы, возвещавшие наводнение. После одной такой ночи погода разом изменилась.

Вошёл утром Ткаченко в комнату барина, и она показалась ему не такой тёмной и неприглядной как за все предыдущие дни: сквозь опущенные шторы на подоконнике, на полу и на углу стола лежали яркие полосы света, и Тихон Александрович встретил денщика в хорошем расположении духа. Против обыкновения, прежде, чем выпить стакан воды, капитан приказал денщику поднять шторы, и когда приказание было исполнено — полосы света стали ещё ярче, и в отдалённых углах комнаты просветлело.

— Сегодня солнышко? — добродушным тоном спросил Тихон Александрович.

— Так точно, ваше высокоблагородие, тепло на дворе, — ответил денщик, чуткий к такой перемене тона.

— И ветру нет?

— Так точно, ваше высокоблагородие.

— И дождя нет?

— Так точно, ваше высокоблагородие, и дождя нет.

Капитан молча оделся, умылся и за завтраком вёл себя так, как давно не случалось. Весело рассказал он содержание сна, который приснился ему минувшей ночью; полковница, в свою очередь, поведала, что приснилось ей, и утреннее свидание с домашними прошло весело, и только в конце завтрака вышло небольшое недоразумение. Утирая салфеткой губы после жирного бифштекса, Тихон Александрович сообщил, что намерен отправиться на прогулку, а полковник уговаривал его не делать этого, так как за последние дни всё время у Тихона Александровича была повышенная температура. Капитан, однако, настоял на своём.

Проехав по бульвару обычное расстояние, Тихон Александрович и Ткаченко повернули направо в переулок, направляясь к тёмным воротам сквера.

Залитый яркими лучами солнца сад в осеннем убранстве отливал золотом и изумрудом. Берёзы, вязы и клёны с жёлтыми прозрачными листьями стояли как заколдованные, не шелохнув веткой, и только иногда, сами собою оторвавшиеся падали на землю поблекшие листочки. Тихон Александрович несколько раз перекрестился при въезде в ворота, и, когда коляска очутилась на аллее, приказал денщику ехать скорее. Над их головами мелькала жёлтая прозрачная листва, на дорожке сада лежали солнечные пятна, и по сторонам, сбитые ветром, были разбросаны опавшие листья.

Прокатив коляску вдоль длинной аллеи, Ткаченко повернул направо на узенькую дорожку и выехал на площадку с цветником посередине. Тихон Александрович приказал остановиться около лавочки и с какой-то детской улыбкой посмотрел на поблекшие цветы. Тёмно-красные, ярко-жёлтые и светло-сиреневые стояли они с поникшими головками, словно ослабев за все эти дни бурь и непогоды. Цветы, площадки, дорожки, Тихона Александровича и Ткаченко заливало яркими лучами солнышка, и точно всё в природе говорило: последний день тепла и света, а потом наступит ненастье, холод и суровая зима покроет и дорожки и цветник белым саваном.

Тихон Александрович осмотрел цветник и тихо произнёс:

— Ткаченко, сорви вон тот яркий жёлтый цветок.

Зная, что цветы в саду рвать воспрещается, Ткаченко медлил исполнить приказание барина. Заметив замешательство денщика, Тихон Александрович повторил:

— Сорви, всё равно, они скоро все погибнут…

Ткаченко исполнил приказание.

Тихон Александрович поднёс к лицу георгин и понюхал. Большой жёлтый цветок, лишённый запаха, только оросил его седые усы и бледные губы…

Капитан, внимательно рассмотрев цветок, перевёл глаза на цветник, как бы отыскивая что-то, но потом опустил глаза, видимо, удовольствовавшись тем, что имел.

Ткаченко сидел на лавке и радовался — и тихому дню, и яркому солнышку, радовался также и тому, что барин сегодня такой добрый. Старик, действительно, редко бывал таким. Покапризничав за последние дни, сегодня он был спокоен с утра, как будто тёплое солнышко воздействовало на него так примирительно. Природа точно умышленно настроила его так, чтобы проститься с ним, согрев его душу и успокоив сердце. Это был последний радостный день в жизни старика…

Пока Ткаченко катил до дому коляску, Тихон Александрович рассматривал лепестки цветка, сорванного в саду, и о чём-то думал, сосредоточенно и угрюмо. Дума эта не оставляла его и тогда, когда он приказывал денщику налить в стакан воду и опустить в него поблекший цветок: это был последний дар природы…

С вечера капитан снова захандрил, жалуясь на головную боль и на лихорадку. Полковник посмотрел пульс и, убедившись, что у отца жар, покачал головою, и, после непродолжительного совещания с женою, решил дать ему хины.

— Вот, отец, я говорил тебе — не надо бы выходить сегодня, у тебя все эти дни была лихорадка, — высказал своё неудовольствие полковник.

Отец ни звуком не ответил на это замечание.

* * *

Тихон Александрович лежал в постели с высоко приподнятою на подушках головою и тяжело дышал; с каждым часом ему становилось хуже. Часов в десять вечера был доктор. Молодого человека встревожила сильная лихорадка больного и его жалобы на боль в боку, но он не высказал своего предположения и уехал.

В эту первую ночь болезни капитана почти никто в доме Зверинцева не спал. Больной бредил и метался по постели, когда сознание оставляло его, в короткие же промежутки, приходя в себя, капитан снова становился прежним капризным ребёнком.

На следующий день наступило некоторое улучшение. Ткаченко перенёс его с постели в коляску и даже вручил газету, но капитан не мог читать: силы оставили его, и денщик опять перенёс больного в постель. К вечеру капитан лишился речи и сознания и лежал в постели беспомощным и жалким…

В момент смерти капитана в комнате никого, кроме Ткаченко, не было. В первом часу ночи полковник и полковница, усталые от бессонной ночи и утомлённые тревогой, ушли к себе, приказав Ткаченко разбудить их, если с больным будет хуже. Ткаченко остался в комнате, еле держась на ногах от усталости. Осторожно взял он от окна стул, переставил его к двери возле печи и уселся, с лукавством в глазах посмотрев в сторону больного, который чуть слышно дышал и по временам стонал.

Небольшая лампочка под зелёным абажуром озаряла комнату как-то вполовину. Освещены были пол, стол, стулья, кровать с больным и окна до половины, на потолке над лампой отражалось светлое пятно. Ткаченко долго смотрел на это пятно, позёвывая и потирая пальцами утомлённые глаза. Иногда он останавливал взгляд на больном; из-за угла подушки ему видны были лысый череп, строгий профиль с оттопыренными усами, сложенные на груди руки и согнутые в коленях ноги. Какое-то странное отношение было у него теперь к барину. Он знал, что барин, лишённый речи, не будет его звать, не сможет крикнуть на него, и он не услышит за всю эту ночь обидной брани; Ткаченко не сомневается также, что руками, беспомощно сложенными на груди, барин не будет его бить по щекам. И Ткаченко смело сидит на стуле, прислушиваясь к звукам ночи. На камине негромко постукивают часики, в саду расходившаяся непогода шумит листвою дерев, в окна стучит дождь… И вдруг что-то мощное вторгается в хор голосов ночи: воздух потрясают три глухих пушечных удара… Наводнение… В темноте ночи носится что-то вещее и грозное…

Как-то жутко вдруг становится Ткаченко, одинокому, в этой полутёмной душной комнате, вблизи человека, который ежедневно отравлял его жизнь. Теперь он бессилен, теперь он недвижим и молчалив, и бывают минуты, когда Ткаченко забывает о нём. Что для него эта догорающая жизнь? Он думает о своей жизни и о своём будущем. Прошлое также тревожит его память. Мысли невольно уносятся к далёкому родному югу. Ткаченко закрыл глаза и прислонился к спинке стула… Вспоминается ему белая двухоконная хатка с голубенькими ставнями, вокруг хатки — двор, обнесённый частоколом, дальше огород и сад с громадным приземистым тополем, на вершине которого темнеет гнездо аиста… а ещё дальше — поля и луга, лески и холмы…

Ткаченко заснул и не видел, в каких страшных мучениях догорела жизнь Тихона Александровича.

Дня через два, после обеда, капитана Зверинцева хоронили. Когда солдаты-кавалеристы выносили из квартиры гроб с останками покойного, Ткаченко помогал им. Гроб поставили под тёмный катафалк на громадных дрогах, в которые были впряжены две пары лошадей в тёмных попонах. День был пасмурный, моросил дождь… Вдоль бульвара лошади шли медленно. Оголённые деревья шумели ветками, сбрасывая последние пожелтевшие листья. Катафалк слегка вздрагивал на неровностях мостовой, четыре тяжёлых колеса медленно вертелись без шума, без скрипа…

Ткаченко стоял у ворот и смотрел в сторону погребальной процессии. Когда за углом сквера скрылся тёмный верх катафалка, он повернулся и вошёл в подъезд. «Вечером отпрошусь у полковника в эскадрон… земляков повидать»… — подумал он.

1904