I
В воротах громадного серого дома на Коломенской стоял дворник и скучающими глазами смотрел вдоль улицы. Мимо него сновала толпа, тащились ломовики с грузами на громадных санях, кое-где стояли легковые извозчики, поджидая седоков, и тоже скучали… На улице было сыро; белыми хлопьями падал с сумрачного неба мокрый снег, дул ветер, холодный, пронизывающий…
— Ба-а! Да неужто это ты, Федотыч? — громко выкрикнул дворник.
Перед ним стоял старик, в коротком пальтишке на узких плечах, в драной шапке на голове и с большим, грязным и вонючим мешком через плечо. Лицо старика, с тёмной жиденькой бородкой, было бледное и невероятно исхудавшее, а глаза ввалившиеся и утомлённые.
— Я… Доброго здоровья, — тихо отвечал старик.
— А, ведь, слышно было, что ты уж очень хворал?
— Маялся! Страсть, как болел! Думал — и не встану, а вот…
Старик помялся на одном месте и, медленно переступая, направился под арку ворот. Дворник сердобольно посмотрел ему вслед и подумал: «Встал… Ох, ты, Господи! Плох-то как! А вот, говорили люди, что он уж и того… умер»… И как будто что-то припомнив, дворник крикнул:
— Слышь, Федотыч! Постой-ка!
Старик остановился во дворе и повернул к дворнику лицо.
— Тут, без тебя, другие начали ходить… с Охты они… Мальчонка-то никак и по сейчас в яме роется…
Выражение на лице старика несколько изменилось, но он не проронил ни слова, только нижняя губа его чуть заметно дрогнула.
— Нам, конечно, добра-то этого не жалко, что тебе, что ему, или там ещё кому… Вишь ты… слыхали мы, что ты уж болен очень, — как будто оправдывался в чём-то дворник.
Старик как-то неопределённо махнул рукою и пошёл по ранее намеченному пути.
Шагая под тёмной аркой, дворник думал теперь о том, как неловко вышло со стариком. Лет десять только он один из тряпичников заходил в их двор и рылся в ямах; в его же заведовании был и громадный деревянный ящик под навесом заднего двора, куда сбрасывались бумажки, тряпки, коробочки, жестянки из-под консервов и прочая рухлядь. Дворники любили Федотыча за два качества: во-первых, старик не гнушался ничем, что ненужное валялось на дворе, в ящике или в выгребной яме, и во-вторых — Федотыч был честен, и никто из жильцов никогда на него не жаловался.
Федотыч, между тем, прошёл на задний двор, привычно опустив на грудь голову и ошаривая глазами мостовую и углы двора. В заветном ящике он нашёл несколько бумажек, коробку из-под какой-то красноватой жидкости и громадную картонку без дна. Старику припомнились слова дворника о каком-то человеке с Охты, и он с грустью посмотрел в отверстие бездонной картонки и швырнул её в ящик. Обогнув дровяные сараи, он очутился у выгребных ям, расположенных в дощатых четырёхугольниках под одной кровлей с дровяными сараями. Дом, во дворе которого промышлял Федотыч, был переполнен жильцами, и старика страшно огорчало, что, несмотря на такое продолжительное отсутствие, так мало пришлось поживиться; ему опять пришёл на память человек с Охты, и снова стало досадно и на этого неизвестного человека, и на дворников, которые допустили во двор, вместо него, каких-то ещё тряпичников. В глазах его сверкала даже злоба, когда он увидел паренька на куче мусора в одной из выгребных ям. Паренёк этот, безусый, черноволосый, с грязными руками и с забрызганным лицом, собирал в чумазый передник какие-то отбросы, выкапывая их палкой из недр сырой и вонючей ямы. Глаза промышленников встретились. Паренёк как-то удивлённо посмотрел на старика и, не проронив ни слова, углубился в прежнее занятие; Федотыч сердито осмотрел его широкое лицо с узкими глазами и, покосившись на мешок, до половины наполненный каким-то добром и стоявший на мостовой возле ямы, с неудовольствием проворчал:
— Будет уж рыться-то, крот… Вишь, вон сколько набрал, пора и домой.
Паренёк не обратил внимания на ворчание старика и даже повернулся к нему спиною. Федотыч забрался в соседнее помещение ямы, разложил свой мешок и принялся за дело. В душе его закипала злоба по адресу соседа, и он с трудом сдерживал её.
— Залез как волк в овчарню! — ворчал Федотыч, слыша шорох в соседнем отделении. — Нет бы в другое место пойти…
— Место-то тут всё одно, что моё, что твоё, — не вытерпел и сосед, проворчав за грязной перегородкой.
— Я здеся десять лет промышляю, а ты что… щенок!
— Дворник Аким Петрович мне позволил, и нет тут никакого твоего дела.
— Аким Петрович! Аким Петрович може и дозволял, пока болесть меня не отпущала, — отвечал Федотыч, рассматривая бутылку из-под кваса, на боку которой чуть заметно змеилась трещинка.
— Аким-то Петрович сказал, что старик-то, мол, умер, вот мы с дяденькой тут и определились, — доказывал своё право паренёк.
— «Умер, умер»… Не спросил вас-то вот Господь Бог! Плохо сделал… Тебе бы вот с дяденькой-то поколеть, чем этак-то чужой хлеб заедать…
Паренёк уже не слушал ворчания Федотыча. Высыпав в мешок последнюю добычу, взвалил он грязную ношу на плечи и, с насмешкой в глазах, посмотрев на старика, произнёс:
— Счастливо оставаться… покойничек!..
Старик сердито посмотрел вслед удалявшемуся конкуренту и долго потом что-то ворчал себе под нос.
Наступили сумерки. Во дворе потемнело. Ещё гуще закружились в воздухе мокрые снежинки, и так скучно и неприветливо стало среди тёмных и грязных стен. До позднего вечера рылся Федотыч в мусоре выгребных ям, и в душе его таилась злоба на «проклятую болесть», нарушившую весь уклад его прежней жизни.
II
Солнце никогда не заглядывало в квартиру Федотыча, состоявшую из двух крошечных конурок: два квадратных оконца её были почти в уровень с мостовой узкого переулка, по другую сторону которого высилось трёхэтажное здание табачной фабрики. Днём, когда тёмные занавески окон были раздвинуты, можно было видеть ноги пешеходов, снующих по переулку, ночью за тёмными стёклами слышалось шуршание и топот этих ног, а когда шёл дождь — слышался шум дождевых потоков, вырывавшихся из отверстий водосточных труб. Сыро, темно и неприветливо было в этом подвале и день и ночь. Сводчатый кирпичный потолок, казалось, грозил каждую минуту сдвинуться или осесть и придавить в жилье Федотыча и его детей, деревянный пол местами прогнил, печь и перегородки потемнели, стены всегда отдавали какой-то сыростью и холодом, а в дверь, когда она растворялась, вползал вонючими волнами запах от навоза, никогда не просыхавшего около деревянных колод, где извозчики, во время отдыха, кормили своих заморенных кляч. Но Федотыч и его немногочисленная семья, — Аннушка, девушка лет шестнадцати и десятилетний сын Федя, — проживая в этом вертепе несколько лет, совсем не замечали этих неудобств, да и профессия их такова, что всю жизнь им приходится возиться с ветхим и грязным тряпьём, бумажками, бутылками, жестянками и прочим отбросом, чем всегда так богата многолюдная столица.
Когда-то тряпичницей была и Анна Фёдоровна, жена Федотыча. Кроме этого хлопотунья-женщина работала ещё на фабрике в сортировочной, где разбиралось добро, собранное по столице такими же как и Федотыч, неутомимыми подземными кротами. Года три тому назад, разбирая на фабрике тряпьё, Анна Фёдоровна заразилась какой-то болезнью и умерла, проболев всего дня три. Такой короткий срок болезни жены поселил в Федотыче непоборимый скептицизм, и, глядя на бездыханный труп, лежавший в переднем углу на столе, он уверял всех и самого себя, что жена его жива. «Она так только, обмерла… надышалась худого духа», — говорил он родным и знакомым, дворнику и околоточному с каким-то господином, которые неизвестно для чего пожаловали в его логовище. Господин в штатском, оказавшийся доктором, уверял старика, что жена его умерла действительно, и называл даже болезнь, подкосившую сорокасемилетнюю женщину. Только уже после того, как схоронили Анну Фёдоровну, Федотыч поверил, что она умерла, зато усталую голову старика заполонила другая мысль: ему всё хотелось припомнить название болезни, от которой умерла его жена. Спрашивал он об этом у детей, не помнят ли они, что сказал доктор, но в их памяти осталось только, как их мать лежала в переднем углу, и как горько плакали они, когда узнали от доктора о её смерти; раньше, загипнотизированные верой отца, они так же как он твёрдо верили, что мать только надышалась дурного духа.
Долго не мог успокоиться Федотыч, вспоминая покойную Анну Фёдоровну, но мало-помалу повседневные сцены жизни стёрли воспоминания прошлого. А жизнь с каждым годом изменялась в сторону, худшую для бедняка: дрова, квартира и провизия дорожали, а работа дешевела. Открылись целые артели тряпичников, с которыми охотнее имели дело фабричные конторы, а разрозненным одиночкам с каждым годом становилось хуже и хуже. Развернуло ещё тут свою деятельность человеколюбивое общество, не брезгающее отбросами, и во многих дворах, где раньше промышлял Федотыч, стояли теперь казённые ящики; уцелели только отдельные дома, которых не коснулось новшество, но и их с каждым годом становилось меньше…
Хорошо ещё, что подросла Таня и, зарабатывая шитьём, стала помогать отцу. Сына Федю пришлось взять из школы, набросить на его плечики холщовый мешок и направить по тому же пути, по которому шёл и сам Федотыч. Много лет тому назад, давно, в наследство от отца получил Федотыч тяжёлое ремесло; это же ремесло завещал он и своему сыну.
Федотыч завернул за угол и очутился в «своём» переулке. Едва дыша, шёл он длинными и тёмными улицами и переулками загородного квартала. Почти что пустой мешок за спиною всё же сгибал его, ещё слабые после болезни, ноги, в груди спиралось дыхание, в горле клокотало что-то липкое, хотелось пить, в глазах порой носились зелёные круги; они как-то быстро вертелись и собирались в одну точку, когда старик останавливал свой утомлённый взор на бликах газовых рожков, тускло горевших в туманном и сыром воздухе.
Дома Федотыч застал только Таню; Федянька ещё не возвращался с промысла. Девушка сидела у окна, склонясь над старинной неуклюжей швейной машиной. Лампочка озаряло её бледное, худощавое лицо и восковые руки. В комнате раздавался непрерывный треск челнока, и девушка не расслышала, как отворилась и потом хлопнулась о косяк дверь. Увидя отца, Таня вздрогнула и спустила с педали ноги; в комнате стало тихо.
— Испить бы, Танюша, смерть моя! — подавленным голосом проговорил Федотыч и опустился на лавку, медленным движением руки стаскивая с головы шапку.
— Говорила — не ходи! Вот, опять свалишься, — ворчала дочь, поднося отцу в ковше воду.
Старик жадно сделал несколько глотков, остановился на секунду, переводя дух, и, окончательно опорожнив ковш, тихо проговорил:
— «Не ходи»… Вот… не ходил, а там… на Коломенской, щенок какой-то всё и забрал… Да-а… вон, погляди-ка, сколько набрал… Я думал — вот, приду, после трёх-то недель и ни весть что найду там… А-н, посмотри, сколько…
С блуждающим взором ввалившихся глаз Федотыч указывал дочери на мешок, который незаметно для старика сполз с его спины, как только он переступил порог.
— Похоронили они меня, вишь ты… похоронили… Дворник-то испугался, видит, что я пришёл… Другого на моё место определили, щенка с Охты… а меня-то похоронили, и щенок-то этот говорит: «Ты, — говорит, — умер»… умер…
Старик беспомощно опустил голову и замолк. Руки и ноги Тани тряслись, испуганные глаза её, остановившись на мертвенно-бледном лице отца, расширились, тая какое-то странное выражение.
— Ляг, тятенька, на постель!.. Ляг!.. Вот, говорила я: не ходи, полежи да полечись… Вот и вышло…
— «Не ходи!.. полежи»… а там-то — щенок с Охты…
Старик хотел ещё что-то сказать, но вдруг, схватившись за грудь, захрипел. Таня поднесла к его губам ковш, и он с прежней жадностью стал глотать сырую воду. Скоро девушка уложила отца в постель, прикрыла одеялом и вернулась к смолкнувшей машинке. В комнате опять затрещал челнок, и Таня не слышала, как тяжело хрипел и глубоко дышал её больной отец.
Час спустя вернулся Федя с ношей тряпья, бумажек, склянок и коробочек. Разложив на полу содержимое мешка, он сортировал своё богатство и, видимо, было доволен добычей. Порывшись в мешке отца, мальчик отшвырнул его в сторону и проговорил:
— Верно, опять хуже ему?
Таня не расслышала замечания брата.
Видя тяжело дышавшего Федотыча, дети решили не тревожить его и поужинали вдвоём. Когда Федя, примостившись на лавке возле отца, заснул, в полутёмном подвале ещё долго трещал неугомонный челнок швейной машины.
III
Утром, на другой день, Таня проснулась рано и вся дрожала. По утрам обыкновенно в их квартире было холодно: истопленная накануне печь за ночь остывала, от потолка, стен и пола отдавало какой-то промозглой сыростью. Раздвинув на окнах занавески, Таня умылась, поставила самовар и принялась поить брата чаем. Федотыч всё ещё лежал в постели, но, видимо, не спал. Он часто ворочался с боку на бок, глубоко вздыхал, иногда поднимал руку с желанием ухватиться за что-то, но рука беспомощно опускалась. Старик глухо ворчал, словно сердясь на своё бессилие. Брат и сестра смотрели на отца с каким-то испугом в глазах и всё время говорили шёпотом. Не раз девушка подходила к постели больного, заглядывала в его лицо с полуоткрытыми глазами и отходила прочь. Раз она даже окликнула отца, но не получила ответа. Скоро Федя ушёл на промысел, а Таня осталась с больным отцом. Усевшись к окну за машинкой, она продолжала работать, по временам останавливалась, бросала косой взгляд в сторону отца и опять шила.
Около полудня, когда возвратившийся мальчуган и Таня обедали, к ним пришла соседка, старушка Анфиса Ивановна. Это было крошечное дрябленькое существо с морщинистым лицом, жёлтым и худым, и слезящимися узенькими глазками. Как мать родная относилась она к сироткам Феде и Тане. Она была свидетельницей смерти их матери, с которой была дружна и, схоронивши подругу, перенесла всю свою любовь на её детей. Старушка почти каждый день заходила в соседний подвал, подолгу беседуя с Федотычем и Таней, выручала семью тряпичников рублёвкой-другой, когда дела их складывались неважно, никогда не отказывала в мелочах по хозяйству, которыми часто обмениваются ближайшие по квартирам соседи. Во время болезни Федотыча собственноручно ставила она банки старику и прикладывала к шее горчичники, когда больной жаловался на страшную головную боль.
Войдя в комнату, Анфиса Ивановна помолилась и, увидя на постели Федотыча, прошептала:
— Что, спит? Верно, опять? Не надо бы ходить-то…
Старушка тихонько подошла к постели и заглянула в лицо Федотыча, который лежал, отвернувшись к стене.
— Плох он… плох! В больницу бы его…
Замечание старухи не произвело никакого впечатления ни на Таню, ни на мальчугана. Всякий раз, когда отец больным валялся в постели, они терялись от сознания собственной беспомощности, а потом как-то скоро свыкались с положением и становились равнодушными. Только порой в глазах девушки отражался испуг, и сама она притихала.
— Пойти с Кириллом Иванычем поговорить, — проговорила старуха и вышла.
Толстяка-управляющего домом она нашла во дворе: он следил за тем, как дворники складывали в сарай только что привезённые дрова. Сама не зная, для чего, она рассказала толстяку о болезни тряпичника. Тот равнодушно выслушал старуху, нахмурил почему-то брови и, не проронив ни слова, пожал плечами.
Часа в четыре Таня была страшно перепугана отцом. Сидела она около окна и обмётывала петли только что сшитой кофточки. Наступали ранние декабрьские сумерки, и в комнате становилось темно. Федотыч вдруг как-то сорвался с постели, сел на матрац, спустив ноги и хрипло спросил:
— Таня!.. Голубушка!.. Похоронили они меня… похоронили…
Таня поднялась с места и с испугом в глазах придвинулась к больному.
— Похоронили они… и дворник, и тот щенок-то с Охты… Похоронили…
Старик дико ворочал глазами и судорожным движением пальцев мял конец одеяла. Таня поднесла к губам больного ковш с водою, со страхом заглядывая в широко-раскрытые, воспалённые глаза отца. Он продолжал говорить что-то, но ни одного слова уже нельзя было разобрать: голос его становился глухим и хриплым.
— Тятенька, ляг!.. Ляг!.. — проговорила девушка и быстро выбежала за дверь.
Скоро она вернулась в сопровождении Анфисы Ивановны.
— Танюшка… касатка… верно, скоро! — шептала старушка, прижимаясь к девушке и смотря на Федотыча. — Иван Кирилыч говорит, непременно в больницу надо, потому — из участка приказывали: болезнь какая-то по городу ходит. Я, дура, пошла к нему, подождать бы… Куда ему в больницу: человек душеньку праведную Богу отдаёт… Попа бы позвать…
Старушка убежала, бормоча про себя о попе и о душеньке больного, которой надо отпустить грехи вольные и невольные. Имя Бога не сходило с уст перепугавшейся старушки, пока она бежала по двору до квартиры Кирилла Ивановича.
Судьба, однако, решила иначе. Не прошло и часа, как в подвале появились околоточный, Кирилл Иванович и доктор. Последний подошёл к больному, при свете лампочки осмотрел его и, отступив шага два назад, сообщил околоточному, что заражённого дифтеритом надо сию же минуту отправить в больницу, подвал продезинфицировать и живущих в нём изолировать.
— Вон, полюбуйтесь, какая у них мерзость лежит! — с презрительной миной на лице проговорил доктор, указывая на кучу тряпья, рассортированного Федей ещё накануне.
— Да, да… тряничники они… я говорил… я думал… — сбивчиво говорил Кирилл Иванович, боясь, что эта неприятность отзовётся и на нём.
— Плохо смотрите за квартирами, — сухо промолвил доктор и направился к выходу.
Через час Федотыча увезли в больницу, а весь подвал перерыли и продезинфицировали всё небогатое имущество тряпичников и собранный ими хлам. Околоточный, всё время наблюдавший за процессом дезинфекции, ворчал на Таню за беспорядок и нечистоту.
Прижавшись к стене, девушка молча выслушивала выговор околоточного и недоумевала — почему он так сердится, зачем он ворвался в квартиру и распоряжается их имуществом. Рассмотрев бритое, немного одутловатое лицо полицейского, с брезгливой складкой на губах и с холодным выражением в глазах, она почувствовала страх к этому человеку, и чем больше внушал он ей боязнь, тем труднее ей было отвечать на его вопросы. Он расспрашивал Таню, чем занимается она, сколько зарабатывает шитьём, и что будет делать, когда умрёт отец. Последний вопрос особенно смутил девушку.
— А в горничных ты не служила? — спросил он после небольшой паузы.
— Нет, — тихо ответила девушка.
— А в няньках?
Таня отрицательно покачала головою и отвернулась. Околоточный окинул её каким-то странным взглядом, словно измеряя её фигуру, и также отвернулся и принялся командовать какими-то мужиками в блузах и передниках.
Вечером того же дня слёг в постель и Федя, но его скоро отправили в больницу вслед за отцом.
Оставшись одна, Таня с ужасом в глазах осмотрелась по сторонам — и при виде разгрома в квартире её обдало холодом. Быстро потушила она лампочку, ощупью в потёмках добралась до двери, заперла квартиру на замок и ушла к Анфисе Ивановне.
Дня через два подвал, где больше десяти лет прожил Федотыч с семьёй, окончательно опустел. Дверь в тёмное, смрадное, пропитанное заразою помещение была забита по распоряжению полиции. Больше уже не светился огонёк в двух узких оконцах, лежавших почти у самой мостовой, а по ночам мрачный и страшный призрак смерти бродил в заброшенном жилье, пугая через тёмные окна прохожих узкого и глухого переулка.
1904