Консультантом я проработал 13 лет — немалый срок для одной должности, тем более что на это ушла львиная доля самого продуктивного времени, отпущенного человеку: от 39 до 52. За эти годы, как я уже упоминал, мне делали соблазнительные предложения о переходе на другую работу, однако Пономарев и слышать не хотел. Вместе с тем начиная с 1967 года, когда впервые на эту тему заговорил Кусков, меня ублажали намеками относительно намерения «выдвинуть», а то и прямыми обещаниями на этот счет.
Такие намерения, видимо, действительно существовали, но их реализация надолго затянулась, хотя в пользу этого лоббировали и мои коллеги, особенно активно А. Черняев. Возможно, сыграло роль — конечно, не в глазах Пономарева — мое «неарийское» происхождение: за все годы работы в ЦК не помню ни единого случая, когда на должности заместителя заведующего отделом, тем более Международного, находился нерусский (неукраинец, небелорус).
Свой голос подал и брежневский помощник Александров. Как-то в Завидове при всех, с некоторым нажимом (думаю, для передачи Пономареву), он спросил Загладина: «Почему вы передерживаете Карена Нерсесовича?» Тот отвечал, что это непростой вопрос — необходимо-де одновременно «повысить» и некоторых других товарищей.
Не исключено, что это простое совпадение, но по возвращении из Завидова Борис Николаевич, давая очередное задание, заметил, как бы оправдываясь: «Вы же знаете, представление на вас больше полугода лежит у Михаила Андреевича». Тут, к слову, проявился характер отношений между Сусловым и Пономаревым. Последний предпочитал лишний раз не осведомляться — не беспокоить. Действовала некая, назовем это так, этика: если высшее начальство не реагирует, у него есть на то причины и спрашивать неприлично.
Как бы то ни было, в июне 1976 года меня утвердили заместителем заведующего отделом, введя для этого дополнительную единицу. Что произошло — не знаю и, очевидно, никогда не узнаю.
Первоначально, несколько месяцев, моим уделом были страны Латинской Америки. Затем мне добавили Ближний Восток и Северную Африку. Это сложное и интересное направление, ставшее одним из узловых пунктов противостояния СССР и США, а также общие проблемы развивающихся стран были основным предметом моих забот многие годы «земства». И уже в перестроечное время, после ухода Черняева в помощники к Горбачеву, я получил еще и сектор США и Канады. Такая «экспансия», конечно, требовала немалых дополнительных усилий. Но были и плюсы: новизна проблем, возможность расширять свои интеллектуальные и политические горизонты.
Бесспорно, я не стал ни настоящим латиноамериканистом, ни арабистом, ни американистом. Но основательное изучение политической, а частично и экономической стороны наших взаимоотношений с этими странами, за развитием событий в которых я внимательно следил в течение 10–15 лет, поездки туда, встречи с их руководителями, общественными деятелями — все это не прошло бесследно и помогло более подготовленным к новым обязанностям пересесть и 1988 году в кресло первого заместителя.
Должность заместителя обеспечила еще одно, и очень важное, преимущество — информационное. Теперь я получил возможность и право знать о наших внутренних проблемах, о том, как функционировала наша система, о ее руководителях. Глазами замзава можно было увидеть гораздо больше и гораздо лучше.
1. Дуэль в «Третьем мире»
О советской политике в отношении развивающихся стран за последние годы написано, на мой взгляд, немало критически правильного. Но еще больше неверного фактически (из-за незнания) или злобно-пристрастного и даже лживого (из-за желания не опоздать потрафить новой власти, а также из-за комплекса неполноценности людей, раньше не подпускавшихся к политической кухне). Практически во всех случаях советская политика рассматривается вне «фона» — политики Соединенных Штатов, хотя без этого невозможны ни реальный анализ, ни объективные оценки: ведь именно в таком контексте определялись во второй половине 70-х и первой половине 80-х годов советская линия на арабском и латиноамериканском направлениях, а также наши действия в Афганистане, о чем пойдет речь дальше.
Каким представлялось во второй половине 70-х годов направление событий в «третьем мире»? Их политическая канва выглядела довольно противоречивой.
Это смерть Насера и «садатизация» Египта, фактически положившие начало новой расстановке сил в арабском мире и оказавшие влияние также за его пределами. Причем этот поворот стал очередным звеном в цепи, другими звеньями которой были отстранение от власти революционных (или «прогрессивных») националистов: Сукарно в Индонезии, Бен Беллы в Алжире, Нкрумы в Гане, Модибы Кейты в Мали, Ас-Саляля в Северном Йемене.
Но это и победа ориентировавшихся на Советский Союз антиколониальных движений в Анголе и Мозамбике, антимонархический переворот в Эфиопии, приход в этих странах к власти радикально настроенных элементов, что привело к ощутимому кубинскому, а также советскому присутствию в Тропической Африке. Это антимонархическая, антиамериканская национально-клериканская революция в Иране. И наконец, возможно, самое важное — это поражение США во Вьетнаме.
Двойственным, на мой взгляд, было и воздействие этих событий на советскую политику.
С одной стороны, они подталкивали к пониманию сложности и неустойчивости ситуации в развивающихся странах, относительности и обратимости антизападной, просоветской ориентации ряда «третьемирских» режимов. Они свидетельствовали о нашей неспособности контролировать процессы в этом регионе, о нереальности «обращения в нашу веру» и таких фигур, как, скажем, близкий к нам Насер, об узости экономических возможностей СССР и его неготовности играть существенную роль в перестройке внешнеэкономических связей развивающихся стран. Было, наконец, фактически признано, вопреки догматическому упрямству некоторых товарищей, что, следуя тенденции колониальных лет, большинство развивающихся стран идет по капиталистическому пути.
С другой стороны, они — и не в последнюю очередь американское фиаско во Вьетнаме — консервировали чрезмерный «третьемирский» оптимизм, побуждая к пусть небеспричинным, но непродуманным или даже грубо ошибочным акциям. У части партийно-государственного руководства еще сохранялись преувеличенные представления о потенциале развивающихся стран, о несовместимости их интересов с интересами Запада, о способности Советского Союза вовлечь не только в свою политическую; но и идеологическую орбиту некоторые из них и, так сказать, обойти Соединенные Штаты и их союзников с тыла. Вдобавок недооценивалась готовность Запада твердо отстаивать свои позиции в этом мире (и решимость развивающихся стран самим определять свою политику).
Кстати, те же слабости были присущи политике США. Обе сверхдержавы стимулировали друг друга и в конфронтации на земле этих стран, и в ошибочных подходах к ним.
Был ли у нас какой-то общий взгляд на «третий мир»? Господствовало представление, что политическая фаза антиколониальной борьбы в основном завершилась и наступило противостояние в экономической сфере. Отсюда особенность периода — стремление обратить максимальное внимание своих друзей в «третьем мире» па необходимость сосредоточить усилия на экономических делах, придерживаться принципа смешанной экономики и не обрубать связи с Западом. Оно стимулировалось и желанием ограничить собственные затраты.
Споры шли о том, может ли противоречие с США и бывшими метрополиями и на этом этапе оставаться определяющим для политики развивающихся стран, вставших на капиталистический путь. Положительный ответ на этот вопрос освящал курс на тесное сотрудничество со странами вроде Индии, хомейнистского Ирана, Нигерии и т. д. Но именно освящал, ибо определяющую роль играли геостратегические соображения, резоны «реальной политики».
Что касается группировок радикальной интеллигенции и левых националистов, получивших имя революционных демократов, то подозрительное (или отчужденное отношение к ним осталось позади. И этот сдвиг был все-таки формой расширения взгляда на мир и отхода от определенных догм, которые фактически признавали лишь коммунистов единственной законной политической силой.
Сотрудничество с революционно-демократическими партиями стало особым и важным участком международной деятельности КПСС. Более 1ого, временами брала верх точка зрения, что противостояние с империализмом могло бы увлечь революционную демократию на рельсы научного социализма. А связи с КПСС, в дополнение к экономическому и особенно военному сотрудничеству, нризваны были подкреплять эту эволюцию.
Концептуальной основой подобных представлений была теория некапиталистического пути. Возрожденная при Хрущеве, она преследовала, конечно, политические цели. Вот как ее защищал Суслов, споря с Айдитом: «Если невозможен некапиталистический путь, который обосновал Ленин, то какова альтернатива? Свободное развитие капитализма в этих странах и смычка с империализмом? Либо некапиталистический путь развития, пусть это не полностью будет научный социализм, но создается база для усиления антиимпериалистической борьбы… Если будет предоставлена свобода развитию капитализма, то не может быть и перспективы антиимпериалистической борьбы этих стран».
Политический характер эксгумации этой концепции подтверждается и тем, что ее, особенно первоначально, адресовали едва ли не всем развивающимся странам. Приспособили даже к Индии — стране, где полным ходом развивались капиталистические отношения, — видимо, и для того, чтобы дополнительно подкрепить политику тесного сотрудничества с ней. Не без помощи Международного отдела некапиталистический путь стал программной установкой Индийской компартии. Мы дважды — последний раз в июле 1970 года в ходе подготовки Антиимпериалистического конгресса — не на шутку схватывались но этому поводу в кабинете Пономарева с его заместителем профессором Р. Ульяновским, напористым адептом этой теории. Я доказывал, что если в этой идее и есть рациональное зерно, то оно компрометируется безоглядным, повсеместным ее приложением. Пономарев прекратил спор одной фразой, не согласившись со мной, но и не поддержав теоретические аргументы своего заместителя. «Это политически важно», — веско произнес он и на этот раз.
Но к концу 70-х годов тезис о некапиталистическом развитии наиболее активно — и часто в радикальном виде — муссировался уже больше в научных кругах, впрочем, близких к некоторым людям из политического истеблишмента. В сфере же практической действовали, как правило, более осторожно и прагматично. Накопленный опыт не прошел даром. Наряду с установкой на поддержку стран, близких СССР, наблюдалась определенная сдержанность. Это нашло своеобразное отражение в самом термине, который родился для их обозначения: «социалистическая ориентация». С одной стороны, он откликался на амбиции и декларации лидеров этих стран (президент Мозамбика Самора Машел, например, добивался даже приема в Варшавский пакт), учитывал своеобразие создаваемых там политических и экономических структур. С другой — он как бы держал их на дистанции и не узаконивал расчеты на такую же поддержку, какой пользовались социалистические страны.
Существовала ли какая-либо советская стратегия в отношении развивающихся стран? Франсис Фукуяма в двух статьях отвечает на этот вопрос утвердительно. Однако если понимать под стратегией четко очерченную концепцию, ясно сформулированные цели и средства их реализации, основанные на тщательном подсчете своих и противника возможностей, то о ней говорить не приходится. Более того, в этом ракурсе проблема развивающихся стран на политическом уровне вообще не обсуждалась.
Да и, собственно, негде было обсуждать. Политбюро для этого находилось слишком высоко, а на более низком «этаже» — экспертов — попросту негде было рассматривать эту проблему. К ней, правда, время от времени подходили в региональном, например ближневосточном, аспекте, но в краткосрочной плоскости. Дело скорее сводилось к реагированию на конкретные ситуации, хотя при этом принималась, конечно, во внимание, общая цель, нередко туманно представляемая. В то же время действовал ряд постулатов (писаных и неписаных), которых фактически придерживались, как правило, и наша политика, и люди, делавшие ее.
Первое. «Третий мир», играя важную роль в глобальной советской политике, занимает в ней периферийное положение, подчиненное целям соперничества с главным противником. Политика Советского Союза в этой части мира, как, впрочем, и- политика США, была встроена в систему биполярной конфронтации и в целом подогнана под ее задачи. Директор ЦРУ У. Кейси, выступая в октябре 1983 года в Вестминстерском колледже в Фултоне, там, где Черчилль произнес свою знаменитую речь о «железном занавесе», провозгласил, что «третий мир» будет «главным полем советско-американской битвы в течение многих предстоящих лет».
Второе. «Третий мир» — поле борьбы супердержав за преобладание, поле обходного маневра в этой борьбе. Здесь, в отличие от Европы, более всего сохранилась возможность передвигать фигуры и завоевывать новые позиции или, по крайней мере, теснить противника. И чем больше позиций будет отобрано у США, тем лучше. Этот образ мыслей — естественный в пределах логики холодной войны — побуждал иной раз к приобретениям уже вне зависимости от реальной их ценности и способности переварить, от реальных национальных интересов.
Третье. Соперничая в «третьем мире» с другой супердержавой, следует всячески избегать ситуаций, чреватых опасностью острых конфликтов с ней, а тем более военного столкновения.
Четвертое. Самостоятельность развивающихся стран отвечает советским интересам, подрывая позиции Запада в огромной зоне. Советскому Союзу благоприятствует там прежде всего то, что он не был колониальной державой, поддерживает независимость этих стран, а также показал («демонстрационный эффект») способность своего строя в кратчайшие сроки укрепить национальную мощь.
Руководствуясь этими соображениями и идеологическими мотивами — о неотъемлемом праве народов на национальную свободу и о своем интернациональном долге, — Советский Союз оказал весьма весомую поддержку антиколониальной борьбе, серьезно помог укреплению независимости молодых государств. Это его историческая заслуга. Вполне мыслимо, что судьба этой борьбы была бы иной, если бы иной была позиция СССР.
Наконец, пятый постулат. Компартии в этой зоне в обозримом будущем, как правило, не смогут добиться серьезного влияния. Надо ориентироваться на другие силы, прежде всего на харизматических лидеров, подтягивая их к себе политически, а желательно и идеологически.
Этот комплекс постулатов, которым практически следовала наша политика, позволяет судить конкретно, а не абстрактно, о месте идеологических мотивов во внешней политике Советского Союза. И при таком предметном подходе не подтверждается мнение об их главной или фундаментальной роли. Скорее, надо говорить о сложном взаимодействии идеологических соображений, притом разного рода, с государственными интересами, как их представляло и определяло тогдашнее руководство страны, и, как правило, подчиненности первых вторым.
Бесспорно, внешняя политика СССР имела серьезную идеологическую начинку. Но какую? Молчаливо подразумевается, что речь идет о марксистско-ленинских догмах. Между тем идеологическая палитра советской политики была более сложной, более пестрой.
Вера в историческую миссию коммунизма, безусловно, служила внутренним резоном и легитимизирующим фактором советской политики, ее оптимистическим и динамическим нервом («История на нашей стороне, ее силы работают на нас, мы непобедимы!».) Прежде всего она определяла ее наступательный характер и нацеленность на отрыв все новых стран от капиталистического мира. Это включало и себя и определенный мировоззренчески-романтический элемент представление о долге поддерживать борьбу всех народов за освобождение (правда, со временем отступавший все дальше на задний план). В этом же направлении толкали нас связи с компартиями к близость к левым движениям.
Но стержнем идеологической концепции в целом были и оставались положение о Советском Союзе как главной силе революционных преобразований и вытекавшая из него максима: то, что хорошо для СССР, хорошо и для революционного процесса. Так что вся эта эмоционально- идеологическая пирамида на деле оборачивалась нацеленностью СССР на продвижение границ своего влияния и доминирования, то есть великодержавными, а впоследствии и супердержавными мотивами. Иначе говоря, коммунистические установки в действительности практически трансформировались в великодержавные позиции.
Вот почему рядом с первичными, «корневыми» идеологическими соображениями неизменно работали прагматические мотивы, причем они, как правило, и доминировали. Верховенство великодержавных интересов подтверждается и тем, что неуклонно теряли прежний императивный характер, ослабевали или даже угасали такие принципы, как солидарность с освободительными движениями, с компартиями и т. д.
Нельзя не заметить, что наш идеологический стереотип менялся. Вплоть до XX съезда КПСС таких людей, как Насер, Неру, называли в нашей прессе «предателями», «агентами империалистической буржуазии» и т. д. и т. п. Сказывались привычные идеологические клише, наложение старых чертежей Коминтерна на совершенно новый период. Проявлялось здесь и откровенное незнание процессов, происходивших на Востоке. Между тем военные и послевоенные годы возвели Советский Союз в ранг сверхдержавы. Глобальные интересы побуждали его реально «заняться Востоком», а значит, иметь дело с его лидерами. Но идти к ним с привычными проклятиями в адрес национализма означало бы биться лбом в наглухо закрытую дверь. Именно эти обстоятельства подталкивали к усовершенствованию идеологического подхода. И Советский Союз не только отказался от прежних анафем, но и отношения с этими лидерами предпочел связям с компартиями.
Разумеется, и в 60-е, и в 70-е годы идеологические мотивы, окрашенные ностальгическими мировоззренческими эмоциями, не игнорировались. Но в каждом или почти в каждом конкретном случае решающими неизменно оказывались сверхдержавные политические и военно-стратегические интересы. Так, КПСС упорно рекомендовала арабским компартиям перейти к сотрудничеству с существующими в их странах режимами. Это отвечало нашему курсу, усиливая заинтересованность арабских лидеров в развитии хороших отношений с СССР (в руках которого, считалось, находился такой инструмент, как компартии), и страховало от конфликтов с ними из-за коммунистов. Компартии, за исключением суданской, последовали советским рекомендациям (ими, конечно, двигали и собственные мотивы), что в ряде случаев обрекло их на роль «попутчиков» диктаторских или авторитарных режимов. А когда компартия Судана вместе со своими союзниками предприняла попытку переворота, Москва фактически от нее отмежевалась.
Наконец, надо иметь в виду и то, что обычно игнорируют: роль традиционного, марксистско-ленинского фактора во внешней политике СССР неуклонно размывалась. Идеологическая близость, общий в этом смысле «корень» все более представляли ценность не сами по себе, а скорее как залог и символ политической солидарности и послушания. Показателем этого может послужить и наша реакция на антикоммунистические акции.
Репрессии против коммунистов в насеровском Египте (где, собственно, компартии-то не было) в 1960 году и в касемовском Ираке в 1968 году вызвали в Москве бурную публичную реакцию и (по нашей инициативе) временное охлаждение в отношениях. Но уже в 1977 году в Ираке и в 1978 году в Иране все было иначе. Хусейн казнил десятки коммунистов. Но на советских отношениях с ним это заметным образом не отразилось (если не считать прекращения носивших формальный характер связей КПСС с иракской БААС). Более того, в политической, экономической и военной областях они продолжали крепнуть.
В конце 70-х годов в Иране на Народную партию (компартию) развязали настоящую охоту, сопровождавшуюся шквалом антисоветской пропаганды. А СССР предпринимал упорные усилия, чтобы наладить с ним отношения, делал заманчивые предложения, в том числе и экономические. Любые поползновения продемонстрировать солидарность КПСС с иранскими коммунистами решительно пресекались. Предложения нашего отдела выступить с протестом от имени ЦК КПСС были отвергнуты, а попытки пропустить в печать сообщения о репрессиях из иностранных источников наталкивались на неизменный отказ. Не было принято, правда после некоторых колебаний, и предложение отреагировать на антикоммунистические выпады Каддафи, провозгласившего, что этап борьбы с капиталистическим Западом «ушел в прошлое» и в будущем «борьба будет идти с коммунизмом». Подготовленная тогда, с согласия руководства, едкая статья не вышла в свет.
Известны близкие отношения Советского Союза с Южным Йеменом. Без идеологической тональности не обошлось и здесь, тем более что южные йеменцы в своих левых, социалистических наклонностях были искреннее многих в арабском мире. Но и тут преобладающими оказались государственные, прежде всего стратегические, расчеты: возможность создания для флота опорного пункта. Переговоры об этом с президентом Южного Йемена А. Н. Мухаммедом начальник Главного морского штаба адмирал флота Н.И. Смирнов вел в моем присутствии в марте 1983 года. Правда, финансовые соображения заставили отложить на следующую пятилетку реализацию проекта.
Словом, во всех или почти во всех случаях идеологические мотивы, как и рекомендации компартиям и другим близким организациям, были подчинены советской государственной политике. Кстати, в адресованном президенту США меморандуме Национального совета безопасности «Об Африканском Роге» от 1 апреля 1977 г., где анализируются политика и интересы СССР в этом регионе, об идеологии даже не упоминается. Зато пространно говорится о геостратегических факторах. То же относится к развернутому документу госдепартамента, посвященному Ирану и составленному примерно в это же время — 2 февраля.
Можно добавить, что выпячивание советским руководством идеологических мотивов во внешней политике, облачение в идеологические одежды великодержавных устремлений и побед за рубежом служили и на потрёбу политике внутренней. Это как бы свидетельствовало превосходстве нашей идеологии, растущей ее популярности в мире.
Но в идеологическом обрамлении внешней политики СССР был отнюдь не одинок. Деидеологизированной политики тогда не существовало, как, впрочем, не существует и сейчас. От нас не отставал наш главный соперник: идеологический «фарш» политики Соединенных Штатов был не скуднее. Это обосновывалось борьбой против «империи зла».
Теперь эта «империя» канула в Лету, однако американская политика не стала менее идеологизированной. США не отказались ни от возложенной на себя, ими самими мессианской функции (продвижение к демократии в форме американского образа жизни), ни от претензий на роль лидера-гегемона, которая им предназначена «самой историей». Причем эти явно идеологические мотивы встроены в структуру супердержавной политики — она как бы в них «упакована» — и служат ее целям.
Я располагаю авторитетным американским подтверждением своего представления о роли идеологического фактора в период холодной войны. Помощник С. Вэнса, государственного секретаря в период президентства Картера (1976–1981 гг.), М. Шульман говорил на встрече в Осло в октябре 1995 года: «…В обоих случаях (США и СССР. — К. Б.) идеологические соображения затушевывали то, что было на самом деле соревновательными отношениями, которые мы описывали в идеологических терминах, но которые были прежде всего существенными как возможности для завоевания, для увеличения влияния». Достаточно сослаться на возникший как раз во второй половине 70-х годов фактический союз Соединенных Штатов с мао-цзэдуновским Китаем, обращенный против СССР, чтобы убедиться в подчиненной роли идеологических мотивов.
Верно, и в советской, и в американской политике идеологическая оболочка приобретала порой некоторую самостоятельность и оказывала не вполне контролируемое воздействие. Тем более, что столкновение соответствующих стереотипов СССР и США создавало эффект взаимного резонанса, придававший идеологическому противостоянию особую остроту (преувеличенную сравнительно с практическими действиями, которые, как правило, были значительно осторожнее). Именно из идеологической сферы в особенности исходили фундаменталистские призывы к непримиримости, к бескомпромиссной борьбе «до победного конца».
Фрэнсис Фукуяма, возражая тем, кто, по его мнению, недооценивает роль идеологических мотивов в советской политике 70-х годов, совершает ошибку обратного характера. Не только сомнителен его тезис о «советском фокусе скорее на политические организации и идеологию, чем на военную силу как базу глобального влияния и мощи». Главное — неверно то, что «в особенности советская стратегия в «третьем мире» в течение позднего брежневского периода характеризовалась резко выраженным акцентом на одну специфическую форму политической организации — марксистско-ленинскую партию».
Начать с того, что и в «эру Хрущева» в отношениях с национальными лидерами типа Насера, Сукарно, Нкрумы мы отнюдь не были, как кажется Фукуяме, «индифферентны к политическим структурам и институтам» под ними. Напротив, в контактах с Насером, например, всячески убеждали его опереться на крепкую политическую организацию. То же относится к Нкруме, Секу Туре и т. д. И руководила Москвой при этом отнюдь не мысль о создании угодного нам идеологического и политического инструмента, хотя обращенная в перспективу такая мысль не исключалась (не говоря уже об «авангардистских» мечтаниях иных наших деятелей). Идея состояла в том, что подобная организация послужит относительно независимой от судьбы самого лидера гарантией устойчивости режима, смягчит его диктаторские черты и в известной степени оградит от колебаний и импровизаций. Но Насер как раз и опасался формирования автономного центра силы, хотя нуждался в политической организации: именно по его инициативе возник Арабский социалистический союз. Собственно, его опасения оправдались: в АСС сформировался отдельный очаг влияния (Али Сабри, Ш. Гомаа и др.), который и попытался после смерти Насера дать бой Садату.
Не делалось во второй половине 70-х годов акцента и на «авангардные марксистско-ленинские партии». Конечно, и в руководстве, и в высших звеньях партаппарата, в научных кругах были люди, настроенные, скажем так, «бежать впереди прогресса» и охотно предававшиеся схематическим мечтаниям «о марксистско-ленинской эволюции» националистов. Тезис о «второй генерации» национальных антиколониальных движений, «неизбежно рождающей» авангардные марксистско-ленинские партии, был придуман некоторыми руководящими партийными работниками и ретивыми учеными, но определяющего влияния на практическую политику не оказал. Напротив, проводилась линия на сдерживание радикально настроенных элементов, на нейтрализацию попыток опережать события, отрываться от реальной обстановки в этих странах.
И конечно, вопреки тому, что пишет Фукуяма, «марксистско-ленинские авангардные партии» не рассматривались как основной партнер Москвы и сила, способная прийти к власти. Поддерживая, например, идею создания партии в Эфиопии, мы всячески предостерегали против объявления ее марксистско-ленинской, включения в программу положения о диктатуре пролетариата и т. д. Стремясь добиться компромисса с упрямцем Менгисту, Пономарев даже предложил в крайнем случае назвать ее «партией трудящихся» и очень огорчился, когда его предложение не было реализовано.
Наши консультанты, направленные в Анголу накануне учредительного съезда МПЛА, настойчиво советовали не создавать партию, а сделать ставку на «движение», «фронт», что позволило бы вовлечь в нее и другие силы, а не только кадры и активистов МПЛА. И когда ангольцы не послушались, А. Кириленко в беседе с Нето рекомендовал не придавать ни организационной структуре партии, ни идеологическим основам жесткий характер. Точно так же и в Южном Йемене представители КПСС выражали большие сомнения по поводу целесообразности преобразования Объединенной политической организации — Национальный фронт (ОПОНФ) в Йеменскую социалистическую партию, но оно все же состоялось в октябре 1978 года.
Другое дело, что некоторые руководители этих стран сами были сторонниками «обращения в коммунизм». Тут проявились, по-видимому, и навеянное примером КПСС стремление заполучить надежный и послушный инструмент контроля над страной, и желание подчеркнуть таким образом свою близость к Советскому Союзу — не без расчета извлечь из этого определенные политические и материальные преимущества. Возможно, сказывалось также влияние кубинцев и восточных немцев, настроенных, как правило, более ортодоксально.
Не исключено, что определенную дезориентирующую роль могли играть и некоторые наши представители, выступая ретивыми проповедниками советской идеологии и рекомендуя действовать «по марксистско-ленински», решительно. Ангольцы, например, утверждали, что некоторые наши советники были вовлечены в интриги ангольских военных против Нето как человека нерешительного и слабого и т. д. В результате советский военный представитель в Луанде Н. Дубенко был отозван.
Послы СССР в Браззавиле и Бенине, Конакри и Аддис-Абебе — скорее отнюдь не из деловых соображений — инспирировали просьбы местных лидеров об установлении в этих столицах памятников Ленину. В этом же ряду стоят «инициативы» об издании для Африки произведений Брежнева. Между тем подобные и еще более бессмысленные, даже вредные предложения поступали в аппарат, в частности в Международный отдел, уже с «высокими» одобрительными резолюциями.
Разумеется, ни к этим партиям, ни, как правило, к их лидерам марксистско-ленинская этикетка никак не подходила. Они прежде всего были националистами — некоторые из них радикальнее или ближе к марксизму, чем деятели первой волны антиколониальных движений. Главной причиной тому служили скорее конкретные обстоятельства: радикализирующую роль играли опыт и перипетии вооруженной борьбы, враждебность со стороны США, связи с левыми европейскими кругами и т. д.
Очень часто в зарубежных и российских публикациях в качестве свидетельства идеологической ангажированности и неразумности советской политики ссылаются и на такой аргумент: достаточно было какому-нибудь лидеру «третьего мира» заговорить о том, что он собирается направить свою страну по социалистическому пути, как Москва охотно «клевала» на эти речи. Наряду с политической поддержкой начинала щедро литься помощь. Это, мягко выражаясь, большое преувеличение. Хотя известная привлекательность такого рода деклараций для советского руководства действительно существовала, оно было не настолько наивным, чтобы строить свою политику, исходя из них.
Вспоминаю эпизод, происшедший на одной из конференций в Министерстве иностранных дел СССР. Советский посол в Ираке информировал об обстановке там, делая акцент на том, что иракское руководство осуществляет социалистические реформы. Громыко прервал его вопросом, в котором прозвучал нескрываемый скепсис: «Пожалуйста, можете ли вы привести хоть один пример?» Посол, естественно, ничего не сумел сказать. А Андропов на Пленуме ЦК в июне 1983 года выражался весьма откровенно: «Одно дело — провозгласить социализм как чью-то цель, другое — строить его. Для этого нужен определенный уровень производительных сил, культуры и социального знания».
Для советских лидеров, как и для США, дело прежде всего было в политических и стратегических преимуществах. Для Москвы главным критерием служила готовность, сдобренная обычно «просоциалистическими» заявлениями, дистанцироваться от США, Запада, сблизиться с СССР, поддержать его курс. Для Вашингтона решающее значение имело не то, выступают ли те или иные страны за демократию, а их готовность вести политику отчуждения или враждебности Советскому Союзу.
Связи Соединенных Штатов с самыми: одиозными диктатурами достаточно известны. Президент Картер, например, принимал советских диссидентов, писал Сахарову, а затем ехал в Тегеран и заключал в объятия шаха Ирана, хотя положение с правами человека там было куда хуже, чем в Советском Союзе. А Буш, прибыв в 1981 году на Филиппины вскоре после сфальсифицированных президентом Маркосом выборов, которые бойкотировались всей оппозицией, не поколебался публично заявить: «Мы восхищаемся вашей приверженностью демократическим принципам и демократическим процессам». США энергично (несомненно, обоснованно) протестовали против нарушения прав человека в Эфиопии, но после прихода к власти Менгисту, не ладившего с США. Когда же в Аддис-Абебе правил жестокий, не стеснявшийся в средствах абсолютный монарх, весьма тесно связанный с Вашингтоном, они молчали. Известны и крепкие связи США с самым жестоким и самым коррумпированным диктатором в Африке Мобуту, которого в 1985 году как «проверенного друга» в Белом доме приветствовал Рейган.
Таким образом, на советскую политику в отношении развивающихся стран воздействовали, формируя ее, следующие факторы: государственные интересы (главным образом супердержавные, неизбежно включавшие в себя глобальное противоборство с Соединенными Штатами); первоначальные марксистско-ленинские идеологические установки; связи с союзниками — социалистическими странами, компартиями, левыми и националистическими организациями; случайные мотивы и узкие интересы режима.
Иначе говоря (и оба утверждения, очевидно, будут правомерными), столкновение систем «в глубине» являлось одновременно формой соперничества двух сверхдержав и, напротив, само это соперничество было формой столкновения двух систем. Важно, что эти потоки неотделимы друг от друга. Точно так же два слоя, два потоки, накрепко сплетшиеся друг с другом, существовали в идеологическом обрамлении конфронтации.
Многие официальные лица и политологи в США полагают, будто на вторую половину 70-х годов приходится пик советской ставки на «третий мир», его стремления вплотную подтянуть к себе развивающиеся страны и чуть ли не включить их в социалистический лагерь.
Это неверное представление. Действительно, в то время кое-где в «третьем мире» еще росло советское влияние: углубилось сотрудничество с Индией, с рядом арабских государств, наладились дружественные отношения с Мексикой и Нигерией, подписывались договоры о дружбе и сотрудничестве с некоторыми развивающимися странами, расширялись связи с Движением неприсоединения. Этот процесс продолжал работать на укрепление позиций СССР как державы с глобальными, интересами. Однако и там, где мы еще продвигались вперед, и в «третьем мире» в целом большей частью действовал инерционный динамизм, снимались сливки с накопленного на предшествующем этапе. И уже начался период постепенного изживания иллюзий, стала угасать эйфория, рожденная еще хрущевским «прорывом» на Восток. Тогда казалось, что он широко распахнут для дружественного наступления Советского Союза, который может увлечь его за собой, подрывая позиции Запада, — нечто сродни ленинскому представлению о том, что после поражения революции в Западной Европе империализм должен был быть атакован с тыла.
Другое дело, что на этот период пришлись — и отчасти именно эта создает превратное впечатление — советские силовые акции в «третьем мире». Но источник их в ином: в ошибочном выводе о серьезных изменениях в мировом соотношении сил, во вьетнамском крушении Соединенных Штатов и в особенности в обстоятельствах «местного значения», в определенном смысле навязывавших образ действий руководству СССР, у которого не хватило дальновидности пойти против течения.
Практически к концу 70-х годов пик — и даже «плато» влияния Советского Союза в «третьем мире» и интереса к нему советского руководства был пройден. Последнее я явственно ощутил при подготовке отчетного доклада XXVI съезду: поздней осенью 1980 года. Мы работали на даче КГБ в Ново-Огареве. Раздел о национально-освободительном движении в развивающихся странах пользовался заметно меньшим вниманием, и не было прежнего интенсивного спроса на хвалебно-мажорное звучание. А на одной из прогулок Александров, слегка спровоцированный мною, заговорил о нашей политике в «третьем мире». Начиная каждую фразу с отдающих язвительностью слов «ваш третий мир», он не без удовольствия перечислял его слабости и пороки («привыкли клянчить»), говорил о просчетах нашей политики в этой зоне, которую «мы знаем и понимаем плохо». Надо, правда, сказать, он и раньше не был ее поклонником. Как я понял, хотя об этом и речи не было, перемене настроения способствовали наши экономические сложности и развитие событий в Афганистане (Александров был из числа сторонников афганской акции).
С началом нового десятилетия стала все более заметной тенденция к стагнации и даже ослаблению влияния Советского Союза в зоне развивающихся стран. Она порождалась комбинацией причин. Рельефнее выявлялись ограниченность экономических возможностей СССР и набиравшее у нас силу «безвременье». Мрачную тень на его имидж стала отбрасывать интервенция в Афганистане. Иные ветры подули в «третьем мире», питая консервативные силы и настроения. Усилились активность Запада и его поиски подходов к националистам и т. д. На таком фоне отчетливее выявлялись специфические слабости и пороки курса СССР в этой зоне, которые накладывались на общие недоработки его внешней политики. Прежде всего не была должным образом оценена и осмыслена уже ощутимо обозначившаяся тенденция к становлению взаимосвязанного и взаимозависимого мира.
Видное и самостоятельное место развивающихся стран в нем хоть и декларировалось, на деле игнорировалось. Глядя, как и американцы, на эти страны главным образом через призму супердержавной конфронтации, мы недостаточно учитывали их национальные интересы, не совсем понимали автономное значение происходящих там процессов. Во власти такого подхода мы остались до конца, вплоть до перестроечных лет. Не считаясь в должной мере со спецификой «третьего мира», мы, как и США, по сути дела, навязывали его националистическим силам дихотомическое (т. е. в рамках одного или другого лагеря) видение перспективы развития своих стран и, естественно, отталкивали их от себя.
Сближение с «третьим миром» тормозилось и тем, что в политике СССР давали о себе знать элементы патерналистского подхода, в том числе и к дружественно настроенным странам, попытки вести с ними дела с позиции интеллектуального и психологического превосходства. Несмотря на все заявления о противоположном, работа с развивающимися странами считалась делом второстепенным, «подсобным», на «третий мир» смотрели как на периферию мировой политики и экономики.
Серьезно осложняло дело отсутствие системного подхода, комплексной программы работы с выходом на четко дифференцированные группы стран и регионы (азиатско-тихоокеанское, латиноамериканское, африканское направления), утилитарное, лишенное перспективы понимание наших национальных интересов как суммы сиюминутных выгод.
Не принесло прочных выгод оправдывавшееся глобально-конфронтационным подходом стремление утвердить присутствие Советского Союза (зачастую и военное) в возможно большем числе освободившихся стран. СССР не только расширял плацдармы противоборства с Западом, но и брал на себя непосильные обязательства.
Недоставало опыта общения с развивающимися странами, а главное, не было и особого желания учиться. И рядовые, и руководящие работники ведомств имели недостаточно полные и достоверные представления об обстановке в этих странах, их специфике. Роль традиций, религии в общественной жизни, особенности психологического склада народов практически недооценивались.
Нельзя, конечно, сказать, что КПСС слепо руководствовалась традиционными «общими закономерностями» в подходе к развивающимся странам. Это не так. Многое в политических и теоретических оценках говорит о стремлении учесть их своеобразие. Однако мы не сумели полностью отказаться от упрощенных, схематических представлений о классовой борьбе в отсталых обществах Азии и Африки. В результате иной раз нас застигали врасплох «нештатные ситуации», когда массовые противоречия как бы задвигались на задний план, а на авансцену выходили проблемы национально-этнического, конфессионального, лингвистического и иного плана.
Нереалистической была оценка и перспектив развития стран «третьего мира» в обход капитализма, и возможностей мирового социализма в плане поддержки революционных сил этого мира. Мы просмотрели, что притягательная сила социализма стала блекнуть, и недооценили способности современного капитализма к «самообучению» также и во взаимоотношениях с развивающимися странами. Интенсивные поиски Западом компромиссных решений даже при их «асимметричности» в его пользу стали давать определенный эффект, удерживать противоречия между странами развитого капитализма и бывшими колониями в определенных рамках. В свою очередь, и развивающиеся страны начали проявлять повышенную заинтересованность в экономических связях с Западом, привлечении его капитала и новейшей технологии. Интенсификация экономического, а как следствие, и иного сотрудничества на линии Север — Юг приобретала черты крепнущей, перспективной тенденции. Но это означало, что ставились под вопрос сами основы нашей концепции, касающейся «третьего мира», и особенно его будущего, на чем строилась вся схема отношений СССР с ним. Наверное, именно поэтому мы так запоздали с признанием очевидных фактов или даже вовсе не сумели это сделать.
Серьезной неудачей обернулось для советской политики то, что государства социалистической ориентации обнаружили неспособность обеспечить политическую стабильность и экономический динамизм. На первых порах революционные демократы, несомненно, добились определенных успехов в становлении государственности, укреплении независимости, формировании национальной общности, развитии образования и т. д.
Кое в чем помогли эти режимы и нам: в политическом и пропагандистском смысле, в ООН, в военно-стратегическом отношении.
Те, кто ставит сейчас (пусть и не без некоторых оснований) в вину Советскому Союзу связи с иными из них как одиозными, предпочитают все это игнорировать. Такие критики, обычно лояльные американской политике, забывают и о связях США с самыми неприглядными диктатурами. Это, если хотите, закономерность холодной войны, ее побочный продукт.
К тому же мы внесли свою лепту в неблагоприятное развитие событий в странах социалистической ориентации. В Москве некритически подходили к деятельности их лидеров, проявляли склонность списывать как «издержки» расцвет коррупции и непотизма. Ну а авторитаризм и диктаторские приемы не могли, естественно, встретить осуждения с нашей стороны. Мы потакали иждивенческим настроениям части руководства и общественности этих стран, уверовавших, что сближение с СССР должно непременно сопровождаться крупными экономическими льготами и дарами. Это оборачивалось их разочарованием, поворотом к Западу.
Весьма негативно сказались перенос в эти страны принципов и механизмов управления народным хозяйством, господствовавших у нас в 30—70-е годы, ориентация на нашу командно-административную модель, низкая отдача от экономического сотрудничества с СССР.
Да и в целом внешнеэкономическая политика Советского Союза в отношении развивающихся стран грешила серьезными просчетами. Я бы даже осмелился сказать, что наш курс в «третьем мире» не имел ни продуманных, ни даже хотя бы просто очерченных экономических основ. Не было настоящей заботы о реальном сопряжении политических и экономических интересов, о том, чтобы наше присутствие в той или иной стране сопровождалось выходом и на ее экономические возможности.
Не существовало, даже по наиболее крупным странам, долгосрочной концепции торгово-экономического сотрудничества, которая могла бы служить компасом для внешнеэкономических организаций, учитывала нужды и возможности этих стран, а также наши интересы. Упор делался на экстенсивные методы хозяйствования, а не на экономическую эффективность сотрудничества. Не раз получалось, что эксплуатация сооруженных при нашем содействии предприятий лишь возлагала на страну дополнительное финансовое бремя. Бывало, что разведанные с нашим участием и за наш счет месторождения полезных ископаемых попадали затем в руки западных компаний. Еще «смешнее» обстояло дело в Анголе. Кубинцы и мы защищали ее от вооруженного мятежа, поддерживаемого США, а большие экономические выгоды продолжали извлекать американские компании: они преспокойно качали нефть в Кабинде — одной из ангольских провинций. Не уделялось достаточного внимания расширению источников оплаты наших кредитов, хотя возможности взаимовыгодного сотрудничества несомненно существовали.
Все это объяснялось, разумеется, прежде всего общей неэффективностью экономической системы Советского Союза, было продолжением ее недостатков. Но свою роль играли также узкие эгоистические интересы ведомств, порождавшие несогласованность и грубые просчеты в работе.
Все это так. Но отсюда отнюдь не следует, что экономические взаимоотношения с развивающимися странами были тотально невыгодными, как это утверждали некоторые «специалисты» в недавнюю пору охаивания всего прошлого. В действительности они приносили нашей экономике и немалые преимущества. Вот некоторые цифры за 1981–1985 годы.
Поступления свободно конвертируемой валюты на счета Советского Союза от развивающихся стран
(в млрд. руб.):
за 1981 г. 4,0
за 1982 г. 5,0
за 1983 г. 4,6
за 1984 г. 4,3
за 1985 г. 4,7
Всего за 1981–1985 гг. 22,6 (или 36,6 млрд. долл.)
Доля развивающихся стран в экспорте СССР в несоциалистические страны (без спецпоставок)
Наконец, в нашей кадровой политике в отношении развивающихся стран, как правило, господствовал остаточный принцип по всем линиям — дипломатии, разведки, политических работников, экономических специалистов и т. д. В эти страны, особенно наиболее отдаленные и бедные, командировались преимущественно люди профессионально слабые.
В советском руководстве, насколько могу судить, существовали разные оценки значения «третьего мира» и «надежности» наших друзей там. Андропов, Громыко да и Суслов тоже более сдержанно относились к перспективам левой эволюции националистических сил. Тут, видимо, сказывался и их собственный «background» — «родословная»: наличие или отсутствие за плечами коминтерновской школы, марксистской эрудиции, опыта в международных делах.
Фигурой обратного порядка был Кириленко, одно время очень «близкий к уху» Брежнева. Пребывание в Анголе, беседы с Нето, а затем и с некоторыми другими лидерами из этого и арабского регионов произвели на него глубокое впечатление, и он твердо уверовал в их необратимую тягу к СССР, в возможность окончательно включить их в наш лагерь. Как-то осенью 1979 года, в период событий на Африканском Роге, он вызвал меня и поручил подготовить записку-предложение о создании союза прогрессивных государств региона (Конго-Браззавиль, Ангола, Мозамбик, Эфиопия, Южный Йемен) под эгидой СССР Эту инициативу удалось отсрочить, а затем спустить на тормозах лишь ссылкой на необходимость предварительного согласия будущих участников союза. Иначе, мол, другие члены Политбюро отвергнут записку.
О настроениях Андропова в 70-е годы могу судить лишь косвенно, хотя и из того, что мне известно, можно сделать вывод об его прохладном, хоть и пассивном, отношении к африканской «экспансии» Советского Союза. Это подтверждается рассказом О. Трояновского о его беседе с Юрием Владимировичем. На вопрос, почему мы втягиваемся в Африку, тот отвечал: «Нас туда втаскивают». Он не уточнял, продолжал Трояновский, но мое ощущение таково, что не очень был в пользу этого.
В июле 1983 года Андропов пригласил меня и попросил подумать (т. е. составить бумагу) о нашей политике в отношении развивающихся стран. Имелся ли в виду материал для его собственных размышлений или же задел для будущей записки, сказано не было. О направлении мыслей Андропова можно судить по высказанным им тогда же соображениям относительно того, что «нам» надо было бы сделать: определить реалистические цели политики на ближайшие 10–15 лег и необходимые средства; взвесить целесообразность советского присутствия в каждой развивающейся стране, перебирая их одну за одной и имея в виду сконцентрироваться на немногих, наиболее важных; искать пути экономической окупаемости политики за счет трёбователь- ного и умелого использования сырьевых и продовольственных возможностей развивающихся стран; обратить особое внимание на масштабы и качество подготовки кадров из этих стран и укрепление связей с выпускниками советских учебных заведений; создать комиссию Политбюро по проблемам «третьего мира», предусмотрев, что через нее будут проходить все относящиеся сюда вопросы; взвесить полезность созыва координационного совещания социалистических государств по работе с развивающимися странами, не исключая возможности «разделения труда» между этими государствами. Подготовленный материал я передал за несколько дней до отъезда Андропова в отпуск, который оказался фатальным. Когда через некоторое время мне довелось увидеть Юрия Владимировича в Крыму, о нем упомянуто не было.
Я уже говорил, что глубокого обсуждения проблем развивающихся стран, особенно в стратегическом ракурсе, в рамках нашего политического ареопага не было. Но это лишь часть картины. Чтобы проиллюстрировать, как иной раз они рассматривались на «высшем этаже», сошлюсь на два заседания Политбюро — 27 апреля и 8 июня 1978 г. Они особенно показательны потому, что состоялись в момент, когда вопросы нашей африканской политики вышли на передний край советско-американских взаимоотношений. 27 апреля обсуждался вопрос «Относительно результатов переговоров с государственным секретарем США С. Вэнсом». В московской миссии Вэнса особое место занимало стремление подчеркнуть американские «непонимание» и «обеспокоенность» нашей вовлеченностью в события в Африке — настроения, которые вскоре привели к резкому обострению отношений между СССР и США и подготовили крах разрядки. Вопрос, как видим, достаточно серьезный. Что же говорилось по этому поводу? Цитирую по рабочей записи:
«БРЕЖНЕВ: Критику зигзагов внешней политики правительства Картера он (т. е. Вэнс. — К. Б.) воспринял с должным вниманием и, конечно, передаст президенту.
Попытка бросить нам упрек за Африку и африканские дела, которые связывают с развитием отношений между СССР и США, получила такой крепкий отпор, что Вэнс, пожалуй, и не рад был, что он вообще поднял этот вопрос. Ему пришлось занять оборонительную позицию, оправдываться.
В целом, я думаю, разговор был полезным. Он поможет Картеру посмотреть на некоторые вопросы в более реалистическом свете…
СУСЛОВ: У Картера огромное желание встретиться с Леонидом Ильичом.
Члены Политбюро, кандидаты в члены Политбюро и Секретари ЦК говорят, что запись беседы они прочитали. Разговор был очень хорошим и очень содержательным, острым по своему тону, как это и подобало. Он имел наступательный характер. КОСЫГИН: Беседа действительно заставила Вэнса задуматься над многими вопросами, и конечно, он все ее содержание передаст Картеру.
УСТИНОВ: Очень хорошо Леонид Ильич сказал относительно наступательных стратегических вооружений. Пусть они знают нашу позицию по этому вопросу.
СУСЛОВ: Очень удачно получилось у Леонида Ильича с проведением беседы с Вэнсом…». (Далее он же предлагает принять решение об одобрении беседы Леонида Ильича с Вэнсом.)
Вряд ли нужно доказывать, что столь несерьезный и оторванный от реальности, столь самодовольный и хвалебно-льстивый разговор никак не отвечал особой значимости обсуждавшегося вопроса. Рассматривая его, члены руководства страны фактически вели себя как служащие, которые наперебой стараются угодить своему боссу.
Или обратимся к заседанию Политбюро от 8 июня 1978 г. Оно относится к этому же сложному периоду. В протоколе № 107 заседания лишь несколько страниц отданы выступлению Бреяшева, которое опять-таки практически не обсуждалось. Все свелось к принятию одобряющего постановления в семь строк. Между тем и на этот раз речь шла о весьма нерядовых проблемах, причем в сказанном Брежневым наряду с какими-то конструктивными идеями были широко представлены, более того, господствовали пропагандистские клише. Приведу лишь несколько тезисов, которые касаются интересующих здесь нас вопросов.
Леонид Ильич говорил, в частности: «…правительство Штатов стало вдохновителем неоколониализма в Африке — политики вооруженной интервенции и открытого вмешательства в дела африканских правительств, безжалостного подавления освободительного революционного процесса… Нам следует выступить со специальной Декларацией Советского правительства по африканским делам. Мы в этом документе должны категорически опровергнуть и разоблачить империалистические намерения относительно политики Советского Союза и других социалистических стран в Африке, среди них и в районе Африканского Рога, Заира и т. п. Коротко и в спокойных тонах нам следует сказать, как дело обстоит в действительности. В то же самое время со всей резкостью мы должны осудить политику вооруженной интервенции, подрывной деятельности и других форм вмешательства в африканские дела со стороны правительств НАТО, возглавляемых Соединенными Штатами…»
При естественности и определенной правомерности упреков в адрес политики США, далекой от «белоснежности», подобный подход не назовешь ни содержательным, ни ответственным. Отчасти столь безмятежную, если не легкомысленную, позицию руководства — ведь речь шла о серьезном обострении советско-американских отношений можно, наверное, объяснить характером получаемой им информации.
Примерно в это же время, 11 июля 1978 г., в посольстве СССР в Вашингтоне составили политписьмо на имя А.А. Громыко, где, как указывали его авторы, «обозревались основные элементы современных советско-американских отношений». Вот его основной оценочный тезис:
«Бжезинский и некоторые советники президента по внутриполитическим делам убедили Картера, что Он сумеет остановить процесс ухудшения своего положения в стране, если открыто возьмется за более суровый курс визави Советского Союза.
Африка (события на Африканском Роге, а затем в заирской провинции Шаба) была использована как предлог, вокруг которого администрация станет рьяно создавать напряжение в советско-американских отношениях. Действительно, в связи с этими африканскими событиями они решили предпринять попытку пересмотреть всю концепцию политики разрядки, подчинив ее нуждам администрации, не останавливаясь даже перед тем, чтобы публично поставить под угрозу шансы заключения нового соглашения об ограничении наступательного стратегического оружия (искусственно соединяя это с другими вопросами).
В стране, однако, совершенно неожиданным для Картера образом этот «жесткий» курс, твердо и ясно отвергнутый Советским Союзом, вызвал реакцию, в которой были очевидны ясные опасения среди широких слоев американского населения относительно долгосрочных условий и судьбы советско-американских отношений. Выявилась глубина американских настроений в поддержку политики разрядки, которая сложилась в течение последних нескольких лет и в глазах неискушенных граждан страны соединялась с простым тезисом: “Разрядка снижает угрозу конфронтации с Советским Союзом и, таким образом, ядерной войны, соединенной с этим”».
Такого рода сообщения, если советские руководители им верили, могли только подкреплять их самоуверенность. На самом же деле в момент, когда в Москву посылалась подобная информация, в Соединенных Штатах правые круги подняли шумную кампанию против разрядки, в пользу ужесточения американского курса. «Это был период, — говорил М. Шульман, бывший тогда в самой гуще событий в советско-американских отношениях, — когда нарастал консервативный прилив в американской политике — не только на республиканской стороне, но и у демократов».
Вот как комментировал в сентябре 1985 года в Осло это посольское письмо бывший директор ЦРУ С. Тэрнер. Он касается той же проблемы, которую имею в виду я: «Когда Аркадий Шевченко сбежал в Соединенные Штаты… самый важный вопрос, который я ему задал, состоял в том, думает ли он, что Политбюро понимает Соединенные Штаты… Он заявил, что не думает так и что не думает, что депеши, которые идут от Добрынина и еще откуда-то, делают их способными это понять. У нас сейчас здесь очень хороший пример ваших докладов, даже если вы сейчас хотите дистанцироваться от этого. Мой вопрос вам (Добрынину): «Вы думаете, что Политбюро, читая ваши и другие телеграммы, получило тот же сигнал, который вы здесь даете относительно мотивов Соединенных Штатов: какие силы в Соединенных Штатах задают тон?»
Конечно, приходится учитывать, что и посольствам приходилось подстраиваться под стиль и настрой начальства и они, естественно, избегали выступать в роли гонца, которого казнят за дурные вести.
Во второй половине и особенно к концу 70-х годов возрастал вес военных кругов в формировании и проведении нашей «гретьемир- ской» политики. Советская заявка на глобальное присутствие, подкрепленная приобретавшимся военно-стратегическим паритетом, созданными возможностями для дальней переброски своих сил, строительством и выходом в океаны «большого флота», требовали создания опорных пунктов в различных районах мира. Собственно, инициатором такого подхода выступили Соединенные Штаты, окружившие СССР цепью баз. И в соответствии с алогичной логикой холодной войны происходило соревнование и в этой области. Например, изгнание советского флота из порта Берберы (Сомали) сопровождалось приходом туда американцев, а выдворение США из Массауа (Эфиопия) привело к обоснованию там советских моряков.
Ненормальное положение в высшем эшелоне советского руководства также повышало роль военного лобби. В то же время в ряде случаев — хотя далеко не всегда — подход военных, их руководства, скажем Устинова, был более жестким, способствовал наращиванию нашей вовлеченности, если не сказать увязанию. Устинов, который, по моим наблюдениям, стал первой скрипкой в ангольских делах, например, не раз возражал против намерений кубинцев сократить свое военное присутствие в Анголе. «Вам никуда не надо уходить», жестко отвечал он ставившему этот вопрос члену Политбюро Секретарю ЦК Компартии Кубы Рискету.
Влияние военных сыграло свою роль в том, что мы долго отказывались признать нереальность силового решения ангольской проблемы, а в 80-е годы втянулись в так называемые крупномасштабные операции. Они обходились дорого, но не приносили желаемого эффекта: противником были партизаны.
Между тем увязание в африканских делах, да еще в силовом противоборстве, имело немаловажные последствия для советской внешней политики, притом далеко не только в Африке. Успех, как многим тогда казалось, этих силовых акций, пусть даже спровоцированных, и отсутствие достаточно мощной реакции противника, как раньше в Чехословакии, не исключено, тоже сыграли свою роль в принятии злополучного решения о вводе войск в Афганистан.
Характерная черта этого периода, которая, разумеется, касается не только зоны развивающихся стран, — нараставший процесс разрыва, нарушения связи между экспертным уровнем и «этажом», где принимались решения. Негативный эффект этого умножался усугублявшимся неблагополучием в руководстве, что открывало простор для непродуманных, волюнтаристских и даже опасных решений.
К концу 70-х годов переходу на реалистические позиции препятствовали также усиливавшиеся — на фоне растущей недееспособности Брежнева — инерция в советской политике, боязнь членов руководства отойти от жесткой позиции, проявить гибкость, то есть «мягкотелость» (ведь в рамках холодной войны утрата какой-то позиции была равносильна отступлению, если не поражению), наконец, непомерно возросшее влияние Андропова, Устинова, Громыко.
Тем временем в Международном отделе, в ученой среде (тут прежде всего хочу назвать профессора Н. Симония) и, наверное, в МИД нарастали сомнения и в отношении эффективности курса «социалистической ориентации», и в правоте безоглядной соревновательной политики в «третьем мире». Летом 1978 года в отделе была подготовлена развернутая записка — ее положил под сукно вернувшийся из отпуска Пономарев, — где предполагалось сосредоточиться на определенной группе стран (еще раньше подобную записку представил в Политбюро КГБ) и обращалось внимание на опасность преувеличенности ожиданий, связанных с «третьим миром». В отделе родилась и довольно реалистическая записка о положении в Анголе, но Громыко ее встретил холодно и предложил «положить на лед». Да и Пономарев был не в восторге.
Я уже упоминал, что у многих специалистов, в том числе и в аппарате ЦК, с самого начала не было никакой веры в то, что революционно-демократические партии могут превратиться в марксистско-ленинские. И об этом прямо писалось и говорилось. Теперь же эти сомнения приобрели более масштабный характер. Я был в числе писавших и говоривших с самого начала. Сошлюсь на оценки некоторых западных авторов, достаточно скрупулезно анализировавших мои опусы. Реализм побуждает меня отмежеваться от чрезмерных оценок, но смысл позиции они уловили достаточно точно. К сожалению, цитаты, которые мне предстоит привести, будут несколько пространными, и я заранее прошу за это извинения.
Фрэнсис Фукуяма писал, что у меня был «голос, не согласный с официальной точкой зрения». Он утверждал, что в моих работах был более выраженный скептицизм относительно жизненности так называемых марксистско-ленинских партий в странах «третьего мира». «Анализ его работ в течение прошедших 25 лет, — отмечал Фукуяма, — показывает, что он последовательно скептичен относи тельио способности государств «третьего мира» осуществить успешный переход к социализму и никогда не выглядел убежденным в том, что марксистско-ленинские партии, партии второго поколения, могут быть реальной альтернативой первому поколению буржуазных националистов. В действительности правомерно характеризовать его как неохрущевца с акцентом на внешнеполитический потенциал некоммунистических, немарксистских государств «третьего мира». Но у него нет иллюзий Хрущева относительно вероятности эвентуального их обращения в ортодоксальный коммунизм.
В статье в «Правде» в феврале 1982 года, например, Брутенц делает кивок в сторону стран социалистической ориентации, затем быстро переносит акцент на «солидную базу для сотрудничества Советского Союза с теми освободившимися странами, где развиваются капиталистические отношения, но которые продолжают политику защиты и укрепления национального суверенитета в политике и экономике…» Он указывает на растущее сотрудничество Советского Союза с такими странами, как Бразилия, Индия и Мексика, предполагая, что именно они, а не государства социалистической ориентации, управляемые марксистско-ленинскими партиями, будут представлять собой более благотворную почву для советской политики.
Брутенц продвигает эти темы даже еще дальше в статье 1984 года, в которой он защищает антиимпериалистическую позицию и возможности ряда стран «третьего мира», ориентирующихся на капитализм. Он дает высокую позитивную оценку Конференции неприсоединившихся стран в Бандунге в 1955 году, которая вдохновила Хрущева на шаг в сторону от узкой ориентации на коммунистические партии».
Фукуяма даже утверждает, что с начила 80-х годов Советский Союз начал отступать от поддержки марксистско-ленинских партий к стратегии, «по Брутенцу», построения связей с большими, геополитически важными странами «третьего мира».
Примерно такие же Оценки Фукуяма повторяет в статье «Модели советской политики в “третьем мире”»: «Брутенц в отличие от многих своих коллег и в течение всей своей академической карьеры последовательно никогда не проявлял особого энтузиазма в отношении авангардных марксистско-ленинских партий, к возможности построения подлинно социалистических институтов в отсталых странах».
Профессор Давид Олбрайт писал: «В конце 70-х годов ряд советских ученых поставил под сомнение некоторые ключевые моменты политической стратегии СССР в Африке, в частности значительное внимание, которое придавалось идеологическим позициям руководства африканских стран. Наиболее четко эти новые взгляды были изложены К. Брутенцом в его книге «Освободившиеся страны в 70-е годы» (М. 1979)… Со второй половины 80-го года советские комментаторы по африканским проблемам все в большей степени стали выражать точку зрения К. Брутенца»
Американская же исследовательница в работе, вышедшей из Гуверовского института, в свою очередь отмечала: «В 1984 г. в статье в «Коммунисте» Брутенц, наиболее авторитетный специалист в КПСС по «третьему миру», доказывал, что поддержка политически и экономически слабых социалистически ориентированных клиентов, подобных Афганистану, Анголе и Никарагуа, влечет за собой чрезмерные расходы для СССР. Он аргументировал, что вместо этого Москва должна сконцентрировать свою энергию на культивировании выгодных дипломатических и экономических связей с геополитически влиятельными государствами развивающегося мира, такими, как Индия, Мексика, Бразилия и Аргентина»
Наконец, на семинаре «Международный отдел при Добрынине», проведенном в октябре 1988 года госдепартаментом США и ЦРУ, докладчик Скотт А. Брукнер, сотрудник «Рэнд Корпорейшн», утверждал: «В то время как работы Брутенца в более ранние периоды часто выпадали из орбиты преобладающих взглядов и позиций, его писания и в особенности ясные политические рецепты находятся в прямом соответствии с тем, что сегодня выступает как программа внешней политики Горбачева… Он был единственным политически влиятельным советским автором, который, кажется, предлагал ясное направление для советской политики в развивающемся мире…
Нынешняя позиция Брутенца по «третьему миру» и его политические рецепты, которые являются совершенно явными в самых недавних работах, уходят своими корнями в более чем три десятилетия исследований (и пессимистических оценок) «прогрессивного потенциала» развивающегося мира. Его исследования могут быть разделены на три различных периода, но на каждом из них автор исходил из той точки зрения, что попытки Советского Союза утвердить свое влияние в «третьем мире» вполне могут быть напрасными. И именно эта точка зрения отличает Брутенца от большинства других советских авторов.
Начиная с 1977 года и до настоящего времени Брутенц, по существу, призывает СССР переключить внимание с маленьких, «идеологически правильных» государств развивающегося мира на большие, геополитически важные развивающиеся страны, действительно обладающие антиимпериалистическим потенциалом.
В определенной мере призыв Брутенца к расширению союзов Москвы, с тем чтобы туда были включены государства, недовольные Соединенными Штатами, — это возвращение к хрущевской политике поворота «к буржуазным националистам», подобным Нкруме, Насеру и Сукарно. Но в отличие от Хрущева Брутенц не утверждает, что клиенты подобного типа в конечном счете обратятся к ортодоксальному коммунизму. Скорее его призыв базируется на своего рода геополитическом утилитаризме: эти страны могут быть важными союзниками в соперничестве Москвы с Соединенными Штатами и обойдутся гораздо дешевле (и возможно, принесут большие материальные преимущества), чем слабые партнеры социалистической ориентации.
Возможно, наиболее поразительная особенность этих работ по «третьему миру» состоит в последовательном пессимизме по поводу перспектив быстрой, прочной и глубокой социально-экономической трансформации там. С середины до конца 70-х годов этот пессимизм был направлен против его коллег, академических и делающих политику (подобных Ульяновскому), у которых он совершенно определенно видел тенденцию переоценивать перспективу «революционного» продвижения в “третьем мире”».
Разумеется, во всех этих оценках полно преувеличений. Я привожу их, однако, лишь как свидетельство того, что у нас раздавались — и этого не могли не заметить зарубежные оппоненты — и более трезвые голоса, в том числе мой.
Но в политике эти голоса не находили какого-либо серьезного отражения, как, впрочем, и авангардистские выверты наших политологов тех лет. И не потому только, что партийно-государственное руководство не слишком прислушивалось к мнению экспертов среднего звена, но из-за нараставшей импотенции самих советских «верхов». В результате наша политика теряла всякий динамизм, превращалась в заложницу вялотекущего процесса втягивания СССР в события и процессы, которые ни в коей мере не диктовались его жизненными интересами.
Да и вообще осмысление происходившего в стратегическом ракурсе было не в моде. Обычно размышления неоперативного, несиюминутного характера начинались лишь тогда, когда предстоял съезд партии. Составителям доклада предстояло сформулировать «новые идеи», «новые предложения», более или менее глубоко проанализировав происходящее, а иногда и в отрыве от него. Стимулировалось это стремлением не столько подправить или обновить политику, сколько подготовить очередной доклад. Правда, важные выступления лидеров в основном готовятся по этому рецепту едва ли не повсюду.
Наверное, стоит отметить и то, что, поддерживая национальные движения в «третьем мире», советское руководство принимало в расчет также настроения внутри страны, разумеется подогретые целенаправленной пропагандой.
В политических и научных кругах США, среди их российских последователей распространено мнение; будто советские действия в «третьем мире» привели к краху разрядки. Для таких суждений есть определенные основания. Рискованные, а вернее, авантюрные действия в Анголе и Эфиопии, некоторые другие шаги, не говоря уж об интервенции в Афганистане, конечно, подрывали разрядку. Однако одностороннее возложение вины на Советский Союз является слишком простым объяснением, непредубежденное представление сложнее.
Вполне адекватную картину нарисовать сегодня трудно или даже невозможно: отнюдь не все «сейфы» открыты, особенно у нашего противника времен холодной войны.
С перестроечных лет мы стараемся откровенно и критически взвесить внешнеполитический курс и конкретные шаги СССР, нередко впадая в обличительный пафос. У американцев же идеологические клише и маски, как правило, остаются нетронутыми. Я был, например, поражен, когда в Осло представители США, включая бывшего директора ЦРУ С. Тэрнера, всерьез уверяли, что Вашингтон никак и ничем не пытался воздействовать на события в Польше в 1980—
1981 годах, не имел никаких связей с «Солидарностью» и т. д. и т. п. А документы, которые выборочно раскрывают американцы, содержат изъятия в важных, самых деликатных местах, и на их основании тоже трудно составить реальное представление об их политике. Вот как, например, выглядят рассекреченный протокол заседания Национального совета безопасности от 2 января 1980 г., где обсуждались мероприятия, связанные с вводом советских войск в Афганистан, и другие подобные документы.
И все же попробую высказаться по этому поводу. Придется затронуть и проблему разрядки — иначе оценить подлинную роль в ее судьбах нашей политики в развивающихся странах вряд ли возможно.
Советские авантюрно-силовые предприятия были отнюдь не целенаправленным подкопом под разрядку, а элементом своеобразной "свободной охоты" в районах "третьего мира". Действия подобного рода не всегда можно объяснить лишь некими чертами, имманентно присущими политике СССР, они вырастали не только из грубых ошибок советского руководства. Не в меньшей мере они определялись логикой сверхдержавной борьбы, «зеркальным» поведением американской стороны. Об этом подробно говорили российские участники конференций во Флориде и Осло (пожалуй, больше всех я), и многие американские представители соглашались с нашими доводами.
Главным импульсом для советской, как и американской, стороны было не упустить «счастливый случай» (переворот в Эфиопии или развитие событий в Анголе и Мозамбике), невозможность воспротивиться этому соблазну. В ряде случаев скорее не Советский Союз направлял события, а они управляли им. Тут работала и доминировала логика холодной войны, которая временами начинала играть самодовлеющую роль. Фактически в рамках сверхдержавного соперничества действовало некое правило («закон») продвижения повсюду, где возможно, независимо от подлинной ценности «завоеваний» самих по себе. Г. Киссинджер, человек достаточно осведомленный, говорил мне в Праге в июне 1991 года, что в тот период «потеря одной из противоборствующих сторон в «третьем мире» была приобретением для другой» (эту же мысль он высказал публично на сессии Совета взаимодействия).
Думаю, не было бы большим преувеличением сравнить США и СССР этого периода с боксерами, которые настолько подпали под власть бойцовского азарта и подзабыли о разыгрываемом призе, что главным для них стал сам обмен ударами.
Что же касается кризиса и в конечном счете краха разрядки, то он был вызван комбинацией причин: противоречиями, заложенными в самой ее природе, политикой, которую проводили обе стороны, их близорукостью, просчетами, наконец, пылом борьбы.
Глубинные противоречия разрядки вытекали прежде всего из антагонизма общественных систем и связанного с ним ее сосуществования бок о бок с холодной войной. Фундаментальные элементы этой войны оставались нетронутыми, и каждая из сторон пыталась подчинить разрядку своим целям. «Мы должны осознать, — говорил президент Картер в июне 1978 года, — что наши отношения с Советским Союзом останутся в течение очень долгого времени соперничающими». Чуть раньше, 17 мая 1978 г., в записке Бжезинскому с инструкциями к его поездке в Пекин Картер писал: «Вы должны подчеркнуть, что я вижу Советский Союз по существу в соперничающих отношениях с Соединенными Штатами, хотя имеются также некоторые аспекты сотрудничества. Это устойчивое соперничество имеет глубинную основу и уходит своими корнями в разные традиции, историю, мировоззрение, интересы, геополитические приоритеты». А вот как описывает американский подход к разрядке один из ее отцов — Киссинджер, рассуждая о ближневосточной политике США: «Наша политика, имеющая целью уменьшить и, где возможно, ликвидировать советское влияние на Ближнем Востоке, фактически продвигалась под покровом разрядки… Разрядка не была милостью, которую мы оказывали Советам. Частично она была необходимостью, а частично транквилизатором для Москвы в то время, как мы стремились втянуть Ближний Восток в более тесные отношения за счет Советов».
По существу разрядка означала отказ лишь от военного способа уничтожения другой системы. Все остальные оставались на вооружении, даже совершенствовались. Некоторые аспекты разрядки использовались для подталкивания изменений внутри другой системы, а значит, вели к обострению холодной войны. Причем СССР оказался в явно невыгодном положении: его система, его союзная структура были менее прочными, менее жизнеспособными. Если для США уязвимой зоной практически была тогда лишь периферия — «третий мир», для СССР ею был социалистический лагерь. Но это служило дополнительным стимулом для активизации его действий в развивающихся странах.
С американской точки зрения, разрядке предстояло стать инструментом для управления сверхдержавным потенциалом Советского Союза, средством, с помощью которого можно вовлечь его в «мировой порядок» и подвести к признанию де-факто преобладающего влияния в нем США. Киссинджер видел «преимущественную проблему», которую можно разрешить с помощью разрядки, в том, чтобы «регулировать возникновение советской мощи». Разумеется, это предполагало и известное приспособление самих Соединенных Штатов к реальностям возросшей мощи Советского Союза, стратегического паритета.
А советские лидеры рассчитывали, что разрядка поможет вовлечь американцев в мир, где те не будут доминировать, где будет обеспечено политическое равенство СССР и США, адекватное их военному паритету. Многое в советской политике в развивающихся странах в конце 70-х годов объясняется именно этим. При этом представления Москвы о росте ее потенциала и относительном сокращении американской мощи были явно преувеличенными.
Как видим, цели сторон были прямо противоположны и они ошибались в своих ожиданиях, не понимая или предпочитая не видеть, что такой утилитарный подход к разрядке может подорвать ее. В основе трактовки ими своих и партнера позиций лежало немало ложных, нереалистических представлений, которые умножались взаимной подозрительностью.
Взаимное непонимание и недоверие, инерция враждебного восприятия, постоянно применявшаяся друг к другу своеобразная «презумпция виновности» — все это порождалось самим пространством и атмосферой конфронтации, побуждая истолковывать в наихудшем свете поступки соперника. На встрече во Флориде Л. Гелб, председатель влиятельного Совета по внешней политике США, так описывал степень «доверия» в отношениях между США и СССР: «Американская сторона считала, что если она оставит на столе свой бумажник, то он немедленно будет украден другой стороной». Советская сторона считала так же.
Проницательно говорил об этом же еще один ответственный сотрудник Госдепартамента — Боб Пастор: «Наиболее мощные документы для меня — те, которые рассказывают о внутренних дебатах в Политбюро (имеются в виду рассекреченные протоколы его заседаний. — К. Б.), где люди говорят, что Соединенные Штаты явно теснят Советский Союз и нажимают на него. Это было удивительным для меня, потому что мы в Белом доме в это же самое время чувствовали, что проявляем большую сдержанность и стимулируем сотрудничество. И советские заявления о том, что США ведут себя провокационно и агрессивно, расценивали как простую пропаганду. Документы же показывают, что кремлевские лидеры действительно верили в то, что Соединенные Штаты давят на них…»
США исходили из того, что разрядка — своего рода страховочная сетка для статус-кво (не имея в виду при этом, разумеется, социалистические страны). Но это означало принимать желаемое за действительность. В условиях, когда границы в Европе были забетонированы, лишь «третий мир» оставался зоной свободного поиска.
Соединенные Штаты и сами всячески старались там продвинуться. Не собирался поддерживать статус-кво в этой зоне и Советский Союз. В Москве верили — ив общем оказались правы — в неодолимость национально-освободительного движения, и солидарность с ним в принципе считалась идеологическим императивом. Главное, однако, в том, что установка на сохранение статус-кво противоречила объективным процессам в меняющемся «третьем мире», которые не могла заморозить никакая разрядка.
Между тем Соединенные Штаты серьезно недооценивали (в ряде случаев этим грешили и советские руководители) роль и возможности местных политических сил и обстоятельств. Они представлялись им лишь пассивным материалом, объектом манипуляций извне. Бжезинский, как и после него государственный секретарь А. Хейг, видели в национальных движениях лишь инструмент советской геополитической экспансии («стратегию войн за национальное освобождение»).
Уровень и образ американского мышления характеризует тот факт, что Бжезинский, будучи в Пекине в 1978 году, умудрился назвать лидеров национальных движений — а это Мандела, Нуйома, Душ Сантуш, Арафат, уважаемые главы государств, — «международными негодяями». А в январе того же года он назвал советской марионеткой Вьетнам. Это Вьетнам-то с его почти фанатичным отстаиванием своей самостоятельности!
Соединенные Штаты очень долго характеризовали все националистические движения как «коммунистические». Конечно, то была удобная пропагандистская этикетка, которая помогала оправдывать враждебные действия. Но было тут и подлинное непонимание природы этих движений, как и вообще условий развивающихся стран.
Обе сверхдержавы применяли двойной стандарт при оценке действий — своих и соперника, — что усугубляло, особенно у СССР, недоверие к намерениям другой стороны. Вашингтон считал, видимо, естественными усилия по отрыву от Советского Союза, скажем, Египта и Судана, Северного и Южного Йемена, Сомали и Афганистана, Ирака и Сирии. Нападая на СССР за использование им возникавших возможностей в «третьем мире», США для себя считали такие действия и возможными, и законными. 11 апреля 1977 г. Бжезинский докладывал Картеру, что американскому послу в Сомали дана инструкция выяснить, что Сиад Барре «ожидает получить от США, если отойдет от тесных отношений с Советским Союзом».
А вот как на заседании Специального координационного комитета (SCC) 14 января 1980 г. в котором участвовали Бжезинский, председатель Объединенного комитета начальников штабов генерал Д. Джонс, директор ЦРУ С. Тэрнер, заместитель государственного секретаря Д. Ньюсом, заместитель министра обороны В. Клейтор, были определены американские задачи в Северном и Южном Йемене: «Обсуждалась опасность неминуемого союза между Северным и Южным Йеменом… Д-р Бжезинский указал, что мы должны иметь в виду гораздо более глубокие перемены в Южной Йемене. Совершенно ясно, что интересы США в регионе могут весьма серьезно пострадать в результате этого союза. Нам следует поэтому рассмотреть совместную (с Египтом, Иорданией и Саудовской Аравией. — К. Б.) акцию с целью осуществить фундаментальное политическое изменение в Южном Йемене».
Когда же Советский Союз широко проник в Анголу, Эфиопию, Южный Йемен, стал наращивать свои позиции в Северном Йемене, других арабских и африканских странах, это было расценено американской стороной как нечто неприемлемое, как часть «дьявольского плана».
США были не менее нас склонны использовать и военную силу, отстаивая свои интересы в «третьем мире». В эти годы они через посредников, а иногда и открыто не раз спасали одиозный режим Мобуту в Заире. Они предлагали вооружение Сомали, по сути дела, подтолкнули его к агрессии. Они — ЦРУ, во всяком случае, благословили налеты на Анголу из ЮАР и Заира. Они в марте
1979 года организовали воздушный мост для поставок вооружения в Северный Йемен, едва вспыхнули столкновения на его границе с Южным Йеменом, и послали 70 военных советников, причем решение президента было принято, когда стороны уже согласились па перемирие. Они вместе с Ираном использовали курдов для интервенции против Ирака, имевшего дружественные связи с СССР. А «военные походы» администрации Рейгана, разжигание ею мятежей: Никарагуа и Гренада, Панама и Чад, Ангола и Афганистан, Ливия и Ливан? Я уже не говорю о том, что США менее нуждались в применении силы: их экономические возможности были не сравнимы с советскими.
Разрядка, связанные с нею соглашения означали признание того, что Советский Союз — супердержава и, следовательно, она как бы уравнивала его с США, предполагала их взаимодействие на равных. На самом деле, если не говорить о военном аспекте, их потенциал и влияние были совсем не одинаковы. Однако СССР уже не хотел мириться с этим.
Эту коллизию признавали, разумеется не публично, и американцы. Сайрус Вэнс 8 июня 1979 г., перед встречей на высшем уровне в Вене, писал в меморандуме президенту: «Они (советские лидеры. — К. Б.) оправдывают большую часть своего поведения как реакцию на использование Соединенными Штатами своей мощи и влияния в спорных областях и рассматривают всякое оспаривание их права на такое поведение как посягательство на их статус равной державы». На самой же встрече 16 июня к теме о равенстве то и дело возвращался Брежнев. В конце концов он спросил в лоб: «Готовы ли Соединенные Штаты проводить свою политику в отношении Советского Союза на основе равенства?» И Картер ответил: «Остальной мир смотрит на нас как на обладающих примерно равной силой. Это комплимент для нас обоих. Мир также смотрит на нас как на лидеров».
Однако США отнюдь не собирались следовать этому на практике, согласившись с тем, чтобы стратегическое равенство сопровождалось адекватным узаконением политических амбиций Советского Союза. Кроме «имперских» претензий у них для этого имелись и веские основания: их реальная мощь. Поэтому и было отклонено предложение Громыко о совместном посредничестве США и СССР в эфиопско-сомалийском конфликте. Объединенная или скоординированная акция ратифицировала бы признание СССР как равного партнера. А в президентском меморандуме НСК-21 прямо говорится о цели Соединенных Штатов, состоящей в том, чтобы «держать Советский Союз вне этого региона», то есть Африки, и расширить там свое влияние.
США пустили в ход и тот аргумент, что СССР — не африканская держава, «позабыв», что и они сами тоже. Такой же мотив — не легитимизировать присутствие Советского Союза — звучал применительно к Ближнему Востоку, когда в октябре 1977 года Вашингтон перечеркнул совместную декларацию о ближневосточном урегулировании и СССР был выдавлен из миротворческого процесса в регионе. Кстати, этот эпизод сыграл немаловажную роль в укоренении советского недоверия к США и подрыве разрядки.
По существу, Соединенные Штаты попытались распространить на «третий мир» «доктрину Монро», рассматривая его как свой заповедник. «Администрация Картера, — заявил на встрече во Флориде бывший первый заместитель министра иностранных дел СССР и нынешний российский посол в США Ю. Воронцов, — в конечном счете стремилась вытеснить Советский Союз из «третьего мира», отрицала за ним право на статус другой сверхдержавы. Главная причина срыва советско-американских отношений при Картере — это нежелание США смириться с ролью Советского Союза как большого игрока в мировых делах».
Советский Союз же, считая естественным свою поддержку компартий и других оппозиционных сил на Западе, вместе с тем клеймил, как подрывную и незаконную, американскую активность в социалистических странах. Наладив теснейшие связи с Кубой (что достаточно остро воспринималось в США), советское руководство в то же время болезненно реагировало на американскую деятельность в соседних с СССР странах — Иране, Афганистане и т. д. Справедливости ради должен, правда, констатировать, что антисоветские интриги США в «третьем мире» воспринимались в Москве как естественные.
Были ли события в Тропической Африке и на Роге фатальными для судеб разрядки? Использовали ли политики весь потенциал взаимных интересов, чтобы обеспечить «мягкую посадку» возникшего конфликта (я сознательно оставляю в стороне афганскую интервенцию, здесь, пожалуй, ответ не вызывает сомнений)?
Хотя бесплодное это занятие — задним числом судить, удалось ли бы спасти разрядку, одно, на мой взгляд, бесспорно: имевшиеся возможности политики не использовали из-за своей недальновидности, а главное — из-за того, что их образ мыслей был скован стереотипами, сложившимися в ходе холодной войны.
О «бетонной» линии советской стороны уже говорилось. Пару слов о позиции американской администрации. В оценке действий Советского Союза в «третьем мире», как и в целом его политики, администрация Картера была разделена. Об этом говорили во Флориде и Осло люди с «высшего этажа» государственного департамента.
По их словам, одни в администрации верили в существование советского плана по вытеснению США повсюду, другие сомневались. М. Шульман, специальный помощник госсекретаря в 1977–1981 годах, заявил, имея в виду Вэнса: «Был на американской стороне импульс развить правила игры, чтобы как-то упорядочить соревнование и культивировать определенную степень сотрудничества. Но на американской стороне были и люди, с этим не согласные». И каждая группа старалась оказать влияние на президента, который, судя по всему, был искренне привержен разрядке (разумеется, на американских условиях). «Бедняга президент Картер, он так хотел добра», иронически говорил об этом М. С. Горбачеву 22 октября 1987 г. рейгановский госсекретарь Дж. Шульц.
Фракция (назовем ее так) Бжезинского, помощника президента по национальной безопасности, видела в Советском Союзе смертельного врага. Збигнев Бжезинский, которого издание Нобелевского института мира называет «испытанным солдатом холодной войны» и «тщеславным», разжигал противостояние и, насколько позволяют судить его собственные мемуары, делал это сознательно. Сказалась не только привязанность к выношенным на профессорской кафедре антикоммунистическим концепциям, но и, если следовать формуле английского журнала «Экономист», антирусское биение польского сердца, а, может быть, также родственные связи (он женат на племяннице бывшего чехословацкого президента Бенеша). Впрочем, воинственные деятели, к счастью не столь влиятельные, были и на советской стороне.
Бжезинский и его заместитель генерал Б. Одом, работая в команде Картера, находились как бы в оппозиции к его политическому курсу. Перечисляя важнейшие внешнеполитические инициативы Картера, Одом так изображает их оценку «саудовцами, пакистанцами, йеменцами и т. д. и т. п.»: «Эти американцы сошли с ума. Эта политика совершенно бессмысленная, они, по существу, отдают этот регион Советскому Союзу». И заключает: «Эти шаги в своей совокупности наносили нам ущерб».
На конференции я спросил Одома: «Какие шаги Советского Союза могли бы умиротворить правые, можно сказать, «ястребиные» круги (читай: Бжезинского и Ко. — К. Б.) в США?» Он отвечал: «Отказ от международной классовой борьбы и одобрение идеологических принципов, на которых мы могли бы строить сотрудничество».
Как бы естественно это ни звучало сегодня, это было равносильно требованию к СССР отказаться от самого себя, а на подобных условиях никакое сотрудничество возможно не было. И это полностью расходилось с линией Картера, по крайней мере в начале его президентства. Так что у меня были все основания сделать вывод: «Другими словами, что бы ни сделал Советский Союз и как, это не удовлетворило бы определенную часть американского истеблишмента. Но отсюда следует и практический вывод: такую же позицию она занимала и в отношении разрядки». Иными словами, разрядка оказалась в руках тех, кто в нее не верил и не принимал. И ее крах был победой Бжезинского и его единомышленников. Собственно, они отвергали и формулу «мирного сосуществования». Бжезинский считал, что Киссинджер совершал ошибку, используя этот термин: тем самым Соединенные Штаты, Запад признавали право на существование другой социально-экономической системы.
Разделение на американской стороне было видно и в Осло. Мы, «участники» советской политики второй половины 70-х и 80-х годов, стали свидетелями полемики между представителями двух течений в американском истеблишменте того времени, как бы воспроизводящей споры прошлого.
Одом говорил: «Я хочу сделать акцент на идеологическом факторе. Брутенц его отодвигает в сторону, как будто он не очень важен. И, как мне кажется, он проводит разделение между борьбой двух лагерей и тем, что реально важно: стратегическим выражением этого. Я принимаю это разделение. Но мне кажется, что идеологические предпосылки на обеих сторонах очень, чрезвычайно важны. И до тех пор, пока Советский Союз занимал идеологическую позицию, не было места для «встречи» двух держав. И в той мере, в какой мы занимали свою позицию относительно сути межгосударственных отношений, тоже не было места для встречи этих двух держав». Ему отвечал М. Шульман: «Вопрос не в том, были или не были глубокие идеологические разделения, они были. Вопрос, как я вижу его, состоит в том, что, несмотря на идеологические различия, тем не менее было возможно найти области пересекающихся интересов».
Одом продолжал: «Я вынес впечатление из выступления Гаррисона, будто все, что произошло, это большое несчастье и то, что мы не вели себя иначе с 1977 но 1981 год, было большой ошибкой. Я совсем не разделяю этого взгляда». И счел нужным подчеркнуть: «Я принимаю борьбу “двух лагерей”, присовокупив, защищаясь иронией от своих оппонентов: «Хотел бы добавить, что я не поляк». «У вас зато другие “бзики”, — парировал Тэрнэр.
Шульман: «Взгляд, которого придерживался я и многие другие, состоял в том, что ограничение уровня военного соревнования — в интересах обеих сторон и существует возможность достигнуть подходящего согласия с Советским Союзом. Чтобы сделать это, важно развивать каналы контактов через обмены, торговлю и т. д., что н долгосрочной перспективе приведет к определенной модификации поведения Советского Союза. Если же вы — как Билл и Збиг — не верили, что это возможно, то логическим выводом было отвергнуть этот вид сотрудничества и добиваться коллапса советской системы».
Я хотел бы, чтобы читатель обратил особое внимание на последующие соображения Шульмана: они как бы перебрасывают мостик от дня вчерашнего к дню сегодняшнему: «Это (т. е. описанные взгляды его оппонентов. — К. Б.) остается уместным для тех, кто все еще видит в бывшем Советском Союзе возможность будущей угрозы. Существует нежелание принять Россию как равную. Существует опасение, что шаги, которые Россия может предпринять, стремясь к реинтеграции с бывшими частями Советского Союза, представляют попытку воскресить старую “империю”
Это почти точное описание нынешней позиции все того же Бжезинского. Больше того, сегодня он выступает за «свободную конфедеративную Россию», состоящую из «конфедеративных образований» — Европейской России, Сибирской и Дальневосточной республик, что трудно квалифицировать иначе чем призыв к «мягкому» расчленению России.
С начала 1978 года Бжезинский настойчиво убеждал президента, будто советские действия в Анголе и Эфиопии — часть скоординированного и широкомасштабного наступления по протяженной «кризисной дуге» (от Африки до Юго-Восточной Азии) с целью окружения нефтедобывающих стран Персидского залива и взятия в клещи Юго- Западной и Юго-Восточной Азии. Эхом нагнетавшихся им страхов звучит сделанное на Венской встрече заявление Картера: «Важно, чтобы мы заботились о том, чтобы не лишать какую-либо из наших стран или же, по этой же причине, любую другую страну доступа к критически важным природным ресурсам… Есть несколько областей, где США и их союзники имеют безусловные жизненные интересы, например Аравийский полуостров и Персидский залив».
Фракция Бжезинского делала все для того, чтобы перевести политику США на более жесткие рельсы. К тому же она, думается, еще сознательно преувеличивала отрицательные, неприемлемые, на ее взгляд, стороны политики Москвы, намеренно нагнетала обстановку.
Именно в таком контексте пограничные столкновения где-то в Центральной Африке (так называемая Шаба-II), к которым советское руководство никак не было причастно, могли быть раздуты до событий мирового значения, привести к серьезному обострению отношений между СССР и США. Кстати, мы находим подтверждения этого в документах правительства США. На заседании Специальной комиссии по безопасности (SCC) 2 марта 1978 г. Сайрус Вэнс обращался к коллегам, очевидно и к Бжезинскому: «Год назад Советы были в Сомали и Эфиопии так же, как теперь. Но теперь это стало ежедневным кризисом. Мы возбуждаем сами себя».
Мне кажется обоснованным мнение Шульмана: идеологические разногласия и несовместимые долгосрочные цели не исключали взаимоприемлемого сотрудничества. И я не согласен с Одомом в том, будто идеология настолько поглощала обе стороны в их неизбежном противоборстве, что даже компетентной и конструктивной дипломатии было суждено потерпеть фиаско. Напротив, если бы тон задавали конструктивная политика и политики, то не исключено, что произошла бы «мягкая посадка» (термин самого Одома): установление более тесных и взаимообязывающих связей между двумя системами, сглаживание противоречий, эволюционное движение в сторону «горбачевизации».
Зная особую чувствительность советского руководства и практически его провоцируя, Бжезинский, уговорив Картера, отправился в конце мая 1978 года в Пекин, где фактически шла речь о неформальном антисоветском союзе и где он выступил с публичными нападками на «полярного медведя к северу (от Китая. — К. Б.)». Между тем никакой советской стратегии окружения нефтедобывающих стран не существовало. Даже у здравомыслящих политиков обеих сторон (и идущих по их следам исследователей) есть тенденция чрезмерно рационализировать курс и практические действия «противника». А преувеличенные оценки интеллектуальных возможностей и политических талантов и горизонтов руководства, внешнеполитических штабов обеих сверхдержав сыграли негативную роль, подкрепляя превратные представления о наличии у них тщательно продуманной и последовательно реализуемой стратегии в «третьем мире», и в частности в этой зоне.
Ну а что касается Саудовской Аравии, то могу засвидетельствовать: ни в 70-е, ни в 80-е годы подобная цель не ставилась — ни как близкая, ни как отдаленная. Советское руководство, каким бы геронтократическим оно ни было, в целом отличалось достаточной осторожностью, сознавая если не границы, то относительную узость своих возможностей. Еще существеннее: оно вело себя очень осмотрительно, когда речь шла о вопросах, затрагивающих жизненные интересы Запада, остерегаясь его жесткой реакции. Это в полной мере касается и энергетических источников Ближнего Востока.
Во Флориде Вэнс сделал два важных заявления, которые, очевидно, подтверждают изложенное представление об ответственности политиков обеих сторон. «Я думаю, — говорил он, — время от времени такие вещи, как то, что случилось с Шабой и на Роге, имели тенденцию делать ситуацию более острой… И я думаю… что определенная вина была на обеих сторонах… Мы были способны решить некоторые конфликтные ситуации в духе сотрудничества — возьмите Огаден; я думаю, что это было также возможно и в Шабе».
Комментируя мою критику заявлений Бжезинского о «коварной стратегии» Советского Союза в отношении стран Персидского залива и подобную же характеристику событий вокруг Шабы, он заметил: «Я хочу поблагодарить Карена Брутенца за важное детальное изложение, очень полезно было услышать то, что вы сказали».
Но тем, кто представлял в администрации Картера умеренную линию, приходилось нелегко. Популярнее и безопаснее — как в Советском Союзе — было занимать «патриотическую», воинственную позицию. «Политически было очень трудно, — говорил мне Лесли Гелб, — отстаивать сдержанный подход, очень трудно. Потому что в таком случае нас готовы были обвинить в слабости, мягкотелости, в том, что мы умиротворители и т. д.» Разумеется, Вэнс и его единомышленники выражали более разумную линию с точки зрения американских интересов, предлагая твердо защищать их, но не за счет опасного нагнетания международной напряженности и кризиса в отношениях с СССР.
Еще более сложным, еще более начиненным предвзятым и воинственным отношением к партнеру стал период администрации Рейгана. Вот что пишет об этом Б. Вудворт, касаясь событий 1983 года, связанных с Никарагуа: «В обстановке лихорадочного антикоммунизма Кейси (директор ЦРУ. — К. Б.) мог выжить, даже процветать, но не Эндерс (помощник государственного секретаря, не «ястреб». К. Б.). Рейган, Кларк (помощник президента по национальной безопасности. — К. Б.) и Кейси использовали любые приемы и подвергали сомнению патриотизм каждого, кто хотел продолжать диалог».
Новый президент начал делать в «третьем мире» все то, что ранее приписывалось Москве. «Сдерживания, — заявил он, — недостаточно. Мы должны находиться в наступлении». «При всей своей туманности и несвязанности, — пишет профессор Ф. Холлидей, — атака администрации Рейгана против революционных государств «третьего мира» составляла часть более всеобъемлющею вызова Советскому Союзу. Дорога на Москву лежала, казалось, через Кабул, Пномпень, Аддис-Абебу, Луанду, Сан Джордж и Манагуа».
Обстановку, в которой теперь происходило советско-американское противостояние, настроения самого Рейгана характеризует факт, сейчас уже основательно подзабытый. Опробуя микрофон перед своим радиовыступлением 11 августа 1984 г. Рейган пошутил (!): «Мои соотечественники, друзья американцы, мне приятно сообщить вам, что я подписал закон, объявляющий Россию вне закона навсегда. Через пять минут мы начинаем бомбежку». Не выдал ли язык президента то, что у него было на уме?
Сейчас в США, и не только там, принято воздавать хвалу рей- гановскому курсу, который привел к «победе». На самом деле он отдавал авантюризмом. Его авторы, видимо, не вполне представляли, в какую игру и какой «игрушкой» они играли. Они жаждали выиграть холодную войну, не думая о том, что могут зайти слишком далеко. К чему мог бы привести такой курс, если бы во главе СССР оставался, например, Андропов? В этом случае я бы не исключал ядерного столкновения. Счастье, что к штурвалу вовремя встал Горбачев, который вышел из безумной игры.
Главный вывод, который вытекает из анализа советской политики в зоне развивающихся стран, думается, состоит в следующем: заключенная в прокрустово ложе глобального соперничества с США и слишком экстенсивная, опиравшаяся на неточную оценку ситуации и перспектив развития в этой зоне, она в целом не отвечала ни подлинным интересам Советского Союза, ни его возможностям.
Достигнутый ядерно-стратегический паритет внушил советским руководителям иллюзорное представление (впрочем, разделявшееся и другими участниками международного пасьянса) о том, что СССР вырос в сверхдержаву и может вести себя соответственно. Но, но сути дела, он сверхдержавой так и не стал: ведь тогда уже все большее значение приобретала экономическая составляющая государственной мощи.
Однако непозволительно не видеть и другого: такую же игру в «третьем мире» — и не менее цинично — вели США. Их методы мало чем отличались от советских.
Если отвлечься от сверхдержавных претензий и глобального противостояния, ни экономические выгоды, ни политические завоевания не оправдывают проводившуюся нами в «третьем мире» политику. Она была «нерентабельной», а многие ее акции носили саморазрушительный характер. Так называемое продвижение внесло существенный вклад в перенапряжение сил Советского Союза, приведшее к его краху.
Но в том-то и дело, что «отвлечься» невозможно. Для этого нужны были бы другая мировая ситуация, другое государство, другая властная структура. США выиграли благодаря запасу прочности своей системы, но не политике, которая не была ни мудрее, ии проницательнее, ни профессиональнее, чем советская.
2. «Мы» и Латинская Америка
Латиноамериканское направление, хоть и трудоемкое из-за многочисленных контактов, занимало далеко не основное место в работе отдела. Правда, весьма весомое: в регионе был сосредоточен второй по численности, после европейского, отряд компартий, как правило лояльных по отношению к КПСС: 20 партий, насчитывавших в общей сложности 200–250 тыс. членов.
Но круг партийных связей этим не ограничивался. Серьезные сдвиги на континенте — его какое-то время было даже модно называть «пылающим» — после кубинской революции, победа Народного единства в Чили привели к пересмотру нашего подхода к политическим силам в Латинской Америке. Завязались и стали развиваться отношения КПСС с некоммунистическими организациями. Это — Радикальная и Социалистическая партии Чили, Социалистическая партия Уругвая, Народно-прогрессивная партия Гайаны, Институционно-революционная партия Мексики, Партия демократического действия Венесуэлы, Социалистическая революционная партия Перу, аргентинские перонисты, Революционно-демократическая партия Панамы. Я уже не говорю об организациях типа сандинистов в Никарагуа.
Шел довольно интенсивный обмен делегациями, в контактах активно участвовали члены советского руководства. В итоге подобного рода связи с политическими и общественными силами стали в известной мере дополнять отношения СССР с государствами Латинской Америки, а в некоторых случаях компенсировать их слабое развитие. Связи же с правящими партиями порой прямо помогали отстаивать и продвигать советские интересы в этом регионе.
В перестроечные годы заметно расширились связи с партиями социал-демократического и демократического толка — Партией национального освобождения Коста-Рики, партией трудящихся Бразилии, Бразильским демократическим движением, партией Колорадо в Уругвае и т. д. В декабре 1986 года Политбюро особо подчеркнуло важность развития контактов с социалистическими и социал-демократическими партиями Латинской Америки. В доперестроечное время (в 70-е и 80-е гг.), как и вообще в послевоенный период, Советский Союз не имел в Латинской Америке (исключая Кубу) серьезных политических, экономических и стратегических интересов. Но Латинская Америка не была и не могла быть выключенной из глобальной конфронтации, хотя и пострадала от нее меньше других регионов. Сколь ни скромны были здесь цели и практические действия советской политики, она, как и повсюду, определялась прежде всего этим противостоянием, супердержавными претензиями и идеологическими соображениями, которые к ним приспосабливались. Последние я бы назвал скорее идеолого-корпоративными: Москвой двигало прежде всего то, что она ощущала себя главой подчиненного ее целям мирового коммунистического сообщества.
Взять, к примеру, нашу позицию в отношении самостоятельности латиноамериканских стран. В соответствии со своим принципиальным подходом Советский Союз демонстрировал солидарность с их курсом на укрепление государственной независимости. К этому его подталкивали и практические соображения. Как сверхдержава, которая бросала вызов глобальным амбициям Соединенных Штатов, СССР, естественно, считал, что укрепление самостоятельности стран Латинской Америки, их избавление от доминирующего влияния соперника будут отвечать его интересам. В таком контексте мы, конечно, сочувствовали антиамериканским настроениям на континенте.
Разумеется, гармония идеологических и геополитических соображений наблюдалась далеко не всегда. Когда то или другое правительство начинало выказывать свой антиамериканизм, Москва часто закрывала глаза на то, что его внутренний курс противоречит нашим идеологическим рецептам. Бывало и так, что фундаментальные постулаты советской политики прилагались к реальностям Латинской Америки без осмысления того, работают ли они в данных обстоятельствах, без осознания существа процессов, происходящих в странах региона. Идеологические схемы и влияние антиамериканизма, как отражение глобальной конфронтации, иной раз мешали трезво оценивать ход событий, видеть перспективу.
Политика Советского Союза — и государственный, и партийный ее аспекты — сводилась, по сути дела, к четырем целям. Первая: сохранить дипломатическое и политическое присутствие на континенте, расширять список государств, с которыми существуют нормальные отношения. Вторая: использовать это для усиления в Латинской Америке поддержки нашей политики солидарности с Кубой. Третья: отвлечь, насколько возможно, внимание США от других регионов, чтобы ослабить их давление и уравновесить их активность там. Четвертая: развивать связи с компартиями, которые мы рассматривали главным образом как опору в борьбе за сохранение гегемонии КПСС в международном коммунистическом движении. Причем делать все это таким образом, чтобы не вызывать острой конфронтации с США, не давать для нее повода. Геостратегический компонент наших отношений с Латинской Америкой фактически имел оборонительный характер. Речь шла не о том, чтобы самим утвердиться на континенте, а о своеобразном диверсионном маневре.
Велик был, конечно, соблазн подобраться к «подбрюшью» противника, как это сделал Вашингтон, по-хозяйски обосновавшись в Турции и Иране. Однако у СССР для этого не было ни сил, ни средств, а кубинское фиаско 1962 года побуждало к особой осторожности. Поэтому все сводилось к «раздражающей деятельности», которая изображалась Соединенными Штатами в чрезвычайно гипертрофированном виде. Профессор Дж. Перри, бывший американский дипломат с 20-летним стажем, в том числе посольским, прав: в Латинской Америке «никогда не было ни советского присутствия, ни советского влияния и ни советской угрозы».
Соединенные Штаты продолжали контролировать положение в регионе. Он оставался плотно зажатым в американские тиски, и поговорка, которую я не раз слышал в Латинской Америке: «Бог далеко, а США — под боком», все еще звучала неопровержимо. Вашингтон упорно добивался упрочения этой гегемонии, соединяя в своей политике, подобно Советскому Союзу, великодержавное и мессианское («демократическое») начала, хотя и у них они часто оказывались в резком противоречии друг с другом (поддержка Пиночета в Чили, Стресспера в Парагвае, военной хунты в Уругвае, кровавых диктатур в Центральной Америке и т. д.). Демократические зигзаги при Дж. Кеннеди и Дж. Картере не означали отхода от этого курса.
По всем этим причинам наш курс в Латинскрй Америке был вялым и пассивным. За все время, о котором идет речь, здесь не побывал никто из видных государственных деятелей Советского Союза. Но порой и бюрократический иммобилизм мешал использовать, казалось бы, доступное нам преимущество: стремление ряда латиноамериканских правительств пустить в ход советскую карту, Чтрбы вытянуть уступки у США. Латиноамериканцы вообще были заинтересованы в том, чтобы внимание США было отвлечено от них другими заботами. К. Альмейда, чилийский министр иностранных дел, в начале 70-х годов в откровенной беседе не без цинизма признал: «Нас устраивает продолжение войны во Вьетнаме. Американцы там заняты, и мы дышим свободнее».
Советская политика в Латинской Америке была пассивнее, чем в других районах «третьего мира», велась без какого-либо особо продуманного плана, о долгосрочной стратегии и говорить нечего. Она приспосабливалась к обстоятельствам, а не пыталась их создавать и изменять, следовала за событиями, а не предвидела их. Правда, и возможности были скромными.
Некоторые наши шаги — или, напротив, их отсутствие — имели негативный эффект. Отказ от публичного осуждения репрессивных действий диктаторских режимов в Бразилии, Аргентине, Уругвае, Боливии (там наш посол даже обнимался с диктатором Бансером и его министром внутренних дел, а мы получали протесты первого секретаря Боливийской компартии X. Колле) подрывал авторитет советской политики в глазах демократической общественности Латинской Америки. В ООН мы блокировали попытки поднять вопрос о «послужном списке» аргентинского военного правительства в вопросе о правах человека.
Кубинцы, а также некоторые лидеры латиноамериканских компартий нередко подталкивали нас к разного рода радикальным шагам, ставя советское руководство перед нелегким выбором: между Сциллой унаследованных от прошлого остатков революционной правоверности и Харибдой благоприобретенной всемерной оглядки на реакцию США. Иногда мы признавали за кубинцами роль «конечной инстанции» в определении целесообразности тех или иных действий. Во всяком случае, старались не делать того, что шло, по мнению Гаваны, во вред ее интересам.
Подобный подход был связан с определенными издержками. Мы нередко воздерживались от прямого выражения несогласия с линией на подстегивание повстанческой борьбы, фактически отдали кубинцам на откуп отношения с революционными силами за пределами коммунистического движения. Тем не менее нас частенько обвиняли в симпатиях к «левакам», подрывая доверие к заявлениям СССР о его стремлении развивать сотрудничество со странами региона на основе равноправия и невмешательства во внутренние дела.
Общий политический климат в Латинской Америке во второй половине 70-х годов не благоприятствовал Советскому Союзу. После свержения правительства Альенде, переворотов в Уругвае, Аргентине, при сохранении военного режима в крупнейшей латиноамериканской стране Бразилии и правивших в Парагвае, Гватемале, Гондурасе и Гаити диктатур в регионе началось довольно широкое наступление правых сил. И вплоть до начала 80-х годов Советский Союз ограничивался главным образом поддержанием уже существовавших двусторонних отношений. Заметное продвижение имело место лишь с Перу, а также Боливией. Опасаясь кубинской «заразы», некоторые латиноамериканские государства ужесточили позиции и в сфере культурных связей.
В экономической сфере в подавляющем большинстве случаев дело ограничивалось отдельными торговыми сделками. Исключение — соглашения о продаже военной техники в Перу, дополненные сотрудничеством в области рыболовства, довольно крупные поставки оборудования в Боливию для предприятий по добыче и выплавке олова, масштабные закупки сельскохозяйственных продуктов в Аргентине.
Широко распространявшиеся с помощью американских спецслужб утверждения о «руке Москвы» были безосновательны: если бы СССР и стремился стать «отцом» реального политического движения или партии в Латинской Америке, у него не было на это ни сил, ни возможностей. Особенно много шума администрация Рейгана поднимала по поводу «инспирирования» нами повстанческой борьбы в Центральной Америке. Но, как пишет ведущий американский специалист, глава секции интересов США (эрзац-посольства) на Кубе в 1979–1982 годах Уэйн Смит, «растущий беспорядок» там «был результатом внутренних причин — бедности, социальной несправедливости и репрессивных правительств» и Вашингтон «очень сильно преувеличивал ситуацию в своей Белой книге от февраля 1981 года».
Очевидно, алармистская пропаганда служила сознательно избранным оружием, а отчасти, и проявлением «иррациональной» и «диспропорциональной» реакции США — геополитического страха страны, привыкшей к абсолютно надежному предполью и нетерпимой к появлению в Западном полушарии каких-либо внешних сил. Принося Вашингтону некоторый эффект, она имела и негативные последствия. Гипноз собственной пропаганды часто приводил к результату, которого не могли достичь советские действия сами по себе: отвлечению внимания США от других театров противоборства.
В абсолютной надуманности этих обвинений и очевидной «руке» конструировавших их американских спецслужб я смог удостовериться и сам. В упомянутой Белой книге госдепартамента США мне отвели роль покровителя партизанского движения в Центральной Америке. А еще раньше, 7–8 января 1981 г. эти обвинения появились в «Интернэшнл геральд трибюн», в которой Хуан де Онис утверждал, будто «Вьетнам, Эфиопия, Россия и Куба договорились о поставках оружия мятежникам Сальвадора» и с советской стороны этим, а также военной подготовкой сальвадорских коммунистов занимался я.
Через несколько дней подобные же статьи опубликовали колумбийская «Эль Тьемпо» («Еl Tiempo») и чилийская «Эль Меркурио» («EL Mercurio»), но уже с подробностями, которые вряд ли могли получить без помощи соответствующих американских структур. В частности, сообщалось: «В свои 56 лет Брутенц молод, если его сравнить с Борисом Пономаревым. Родившийся и выросший в Азербайджане, Брутенц по происхождению армянин; его интересы охватывают Средний Восток, Южную Европу, Латинскую Америку. В 1978 году после поездки в Сирию, Ливан, Венесуэлу и Колумбию он написал книгу о развивающихся странах. В прошлом году вновь побывал в Сирии и посетил Панаму как член советской партийной делегации. В Москве провел встречи с делегациями Никарагуа, Боливии, Сирии и ООП».
А «респектабельная» консервативная британская «Дейли телеграф» в номере от 6 января раскрыла закулисных вдохновителей кампании. В статье Роберта Мосса говорилось: «В разведывательных кругах НАТО считают, что Москва непосредственно причастна к продолжающимся террористическим актам против турецких дипломатов и должностных лиц, которые совершают армянские экстремисты. Десятки турок армянского происхождения обучены методам ведения партизанских действий в лагерях ООП в Сирии под наблюдением русских советников… Человеком, который вырабатывает общую стратегию, является К. Н. Брутенц, один из заместителей заведующего влиятельным Международным отделом ЦК советской Коммунистической партии, играющий решающую роль в координации тайных операций и подрывной деятельности».
Через два года эта утка, обросшая еще более фантастическими подробностями, была вновь пущена в оборот. Вот цитата из влиятельной турецкой газеты «Терджюман» («Tercuman»): «Советский Союз является самой большой силой, стоящей за спиной армянского террора, направленного против Турции. На совещаниях НАТО обсуждались секретные доклады о том, что, в частности, марксистская АСАЛА получала приказы из Москвы. Руководитель 3-го отдела русской тайной полиции (КГБ) Брутенц является ответственным за осуществление армянского террора. Армянин Брутенц, который стоит за спиной левого террора, втягивающего Южную и Центральную Америку в кровопролитные гражданские войны, обеспечивает обучение отрядов АСАЛА и дает им необходимые суммы денег для их террористической деятельности. Брутенц лично осуществляет контроль за работой находящегося недалеко от Дамаска лагеря Хамурие, где проходят подготовку террористы АСАЛА».
К слову сказать, в связи с подобного рода сенсациями (а их «выпечка» — любимая игра разведок) американцы попадали иной раз в деликатное положение. В январе 1981 года госсекретарь А. Хейг заявил на пресс-конференции, что Советский Союз «глубоко вовлечен» в международный терроризм. Выяснилось, однако, что Хейг использовал гранки книги американской журналистки Клер Стерлинг «Сеть террора». А она почерпнула «факты» из итальянских газетных публикаций, сочиненных и продвинутых в печать дезинформационной службой ЦРУ. Мало того, оказалось, что к «фактам», приведенным К. Стерлинг, само ЦРУ отнеслось всерьез. Если отвлечься от проявленного американцами в данном случае непрофессионализма, перед нами типичный образчик поведения в ходе холодной войны.
Я встречался с Генеральным секретарем Компартии Сальвадора (КПС) Ш. Хандалем, но, разумеется, ни о каких партизанских действиях или же «стратегии» речи не шло. Советский Союз никогда не поставлял и не намеревался поставлять оружие сальвадорским повстанцам. И Хан даль, и его друзья из Фронта Фарабундо Марти (ФНМЛ), возглавлявшего партизан, хорошо это знали. Во время встречи с ним кроме выражения политической поддержки, а также обычного обмена информацией было дано согласие рассмотреть возможности подготовки в СССР небольшой группы для обеспечения безопасности руководства КПС, как это делалось и в отношении ряда других партий. Советская сторона энергично высказалась за поиски политического урегулирования в Сальвадоре, компромисса, который вел бы и к демократическим преобразованиям, и к прекращению кровопролитной войны. Этой позиции мы последовательно придерживались. Собеседники с нами соглашались, однако подчеркивали, что вооруженная борьба им навязана и рассматривается лишь как средство создания сильных позиций для политических переговоров.
Приписывая Советскому Союзу поощрение сальвадорских повстанцев, правительство Рейгана само весьма энергично (преимущественно втайне и от конгресса) вмешивалось в гражданскую войну в этой стране. Оно скрытно направило туда отряды «специальных сил» (всего более 5 тыс. человек), которые активно участвовали в боях, — факт, который продолжали опровергать и наследовавшие Рейгану администрации. И только в 1996 году под давлением американских «ветеранов Сальвадора» (и поддержавших их конгрессменов) Пентагон признал то, что отрицал 15 лет. А 5 мая 1996 г. на Арлингтонском (военном) кладбище в Вашингтоне были преданы земле останки 21 американца — из тех, кто погиб в Сальвадоре.
Я до сих пор не могу с уверенностью сказать, все ли сделали тогда наши сальвадорские друзья, чтобы добиться политического решения. Твердо знаю, однако, что это было весьма трудно, учитывая оголтелую позицию сальвадорской военщины, фактически поддерживавшейся США, а также потоки пролитой, крови. Во всяком случае, в своих усилиях подтолкнуть сальвадорцев к активным поис-нам такого решения мы вряд ли могли сделать больше. Москва была не в состоянии оказать решающее влияние на ФНМЛ. Да и Компартия Сальвадора была на деле независимой силой, она вряд ли согласилась бы, чтобы ей диктовали политическую линию.
Иной была советская политика в отношении Никарагуа. Если события в Сальвадоре рассматривались главным образом как гражданская война, то конфликт вокруг Никарагуа прежде всего был результатом агрессивных действий Соединенных Штатов против маленькой, но суверенной страны. И мы стали оказывать никарагуанцам политическую поддержку и материальную помощь.
Проблема — именно проблема — Никарагуа возникла в конце 70-х годов, когда, одержав верх в вооруженной борьбе против кровавого и коррумпированного режима Сомосы, к власти пришел Сандинистский фронт национального освобождения (СФНО). Разумеется, советское руководство испытывало удовлетворение: пала проамериканская диктатура, нанесен еще один удар но монополии США в Западном полушарии и на их «заднем дворе» — большие неприятности, отвлекающие внимание Вашингтона. Но и тут вставал вопрос «меры», «порога», через который нельзя переступить, не провоцируя опасную реакцию США. Отсюда — заключение о закреплении режима сандинистов как главной их задаче, отсюда — уже описанная сдержанность в отношении повстанческого движения в Сальвадоре.
Напротив, сандинисты, а также кубинцы считали важным активно поддерживать его, видя в этом и своего рода противовес давлению на них США. Москва старалась всячески «охлаждать» сандинистов, убеждала сосредоточиться на решении внутренних проблем. Подчеркивала, что демократический этап их революции предполагает политический плюрализм, коалицию всех левых и демократических сил, поощряла налаживание отношений с церковью, развитие сотрудничества как с социалистическими, так и капиталистическими странами.
Особенно настойчиво советовали придерживаться курса па смешанную экономику, не давить «частника». Кстати, в таком духе были составлены и директивы для делегации Верховного Совета СССР во главе с Б. Ельциным, ездившей в Никарагуа в августе 1987 года, таким был и мой полуторачасовой брифинг в его кабинете в Московском горкоме партии.
Эти же темы были в центре бесед Кириленко, Черненко, Пономарева с Даниэлем Ортегой, Байардо Арсе, Уилоком и другими руководителями Никарагуа. Я тоже неоднократно встречался с ними. В последний раз беседовал с Д. Ортегой 1 ноября 1987 г., когда оп сказал — в духе наших советов, даже «опередив» их, что на митинге 5 ноября в Манагуа объявит о готовности принять декреты об отмене в стране чрезвычайного положения и об амнистии.
К сожалению, многие наши рекомендации сандинисты, не отвергая, вместе с тем не реализовывали. Они так и не занялись всерьез экономикой: видимо, не хватало ни склонности, ни умения. А непосильная большая армия, созданная не без нашей помощи, стала тяжелым бременем для страны. Правда, это оправдывалось активностью вооруженной оппозиции — «контрас», которых снабжали и обучали американцы.
Мы же не могли да и не хотели взваливать на себя новое бремя, удовлетворяя растущие запросы сандинистов. С нас достаточно было Кубы. Для стабилизации экономического положения Никарагуа требовались ежегодные поставки товаров, как минимум, на 450–500 млн. рублей и более чем 100-миллионные валютные кредиты.
Вспоминаю беседу между К. У. Черненко и Байардо Арсе летом 1983 года. Арсе поставил три вопроса: поставки военных самолетов, нефти и предоставление займа в конвертируемой валюте. Он не получил положительного ответа, хотя четкое «нет» прозвучало лишь по вопросу о самолетах Затем Арсе и Черненко остались на несколько минут одни. И когда никарагуанец ушел, Константин Устинович мне сказал: «Я ему разъяснил, чтобы они не зарывались. Если американцы ударят, мы вступиться не сможем — далеко». Через несколько месяцев это уже можно было бы и не говорить: судьба Гренады, которую в октябре 1983 года оккупировали американские войска, с очевидностью продемонстрировала и ограниченность наших возможностей, и нашу осторожность.
Надо сказать, что советскую ориентацию на сдержанность, на локализацию и охлаждение конфликта приходилось удерживать не без труда. Ее подрывала линия Соединенных Штатов.
Как известно, внешняя политика Рейгана, пришедшего в Белый дом в январе 1981 года, была прямо и наступательно обращенной против Советского Союза. В этой рискованной игре Никарагуа служила одной из пешек противника, которую надлежало взять. Имея в виду линию Вашингтона в отношении сандинистов, Р. Пастор, бывший ответственный сотрудник госдепартамента, констатирует, что администрация Рейгана вышла «к революционной стратегии «достижимых целей» в областях, где поддержка Соединенными Штатами повстанческих движений могла бы свергнуть марксистское правительство».
Американцы действовали беззастенчиво. ЦРУ, с ведома президента, но обманывая конгресс, вербовало наемников, первоначально с помощью аргентинской военной хунты. Оно создало в Гондурасе под командованием своих офицеров лагеря для подготовки «контрас», причем в составленном для них учебном пособии говорилось не только об убийствах («нейтрализации») сандинистских официальных лиц, но и найме «преступников для выполнения специально отобранных задач».
ЦРУ спланировало и осуществило воздушные налеты на ряд объектов в Никарагуа, в том числе на гражданский аэропорт а столице, нападения торпедных катеров на самые важные порты страны — Коринто, Пуэрто-Сандино, провело их минирование и т. д. А президент Рейган не поколебался назвать «контрас» — эту «сборную солянку» из бывших подручных Сомосы, «солдат удачи», уголовных элементов и идейных противников сандинистов — «нашими братьями» и даже «моральным эквивалентом отцов-основателей (США. — К. Б.)».
И эти враждебные действия предпринимались против страны, чье правительство США продолжали признавать как законное и поддерживать с ним нормальные дипломатические отношения. Так что стиль американской администрации никак не отличался от приемов, которые нередко использовала Москва.
Администрация Рейгана наращивала давление на латиноамериканские государства, добиваясь их присоединения к антиникарагуанской линии. В средствах не стеснялись. Весной 1985 года к нам поступила информация, что США обратились к Мексике с предложением направить в ее порт Вера-Крус отряд американской пехоты «для оказания помощи» в борьбе с контрабандой наркотиков. Руководство Мексики расценило это как свидетельство готовности Вашингтона прибегнуть к жестким формам давления, чтобы добиться нужных сдвигов в мексиканской политике.
Поведение США как бы приглашало нас к более решительным акциям. Однако Москва не потеряла хладнокровия. Наша поддержка Никарагуа — политическая солидарность, ограниченная экономическая помощь, поставки ненаступательного оружия — была не только естественной в рамках всемирной игры супердержав, но и обоснованной с моральной и правовой точек зрения. Она воспринималась как защита суверенитета малого государства против агрессии супердержавы, права маленькой нации избирать свой собственный путь развития. И общественное мнение Западной Европы в большинстве своем с пониманием относилось к советской позиции, по крайней мере не отвергало ее, что тоже служило стимулом для действий СССР. В защиту Никарагуа энергично выступило Бюро Социнтерна. Советский Союз неизменно добивался политического решения конфликта, высказывался за прямые переговоры между США и Никарагуа, не претендуя на участие в них. Он оказал полную и безусловную поддержку миротворческому процессу с момента его возникновения в январе 1983 года. А в 1987 году Москва предложила Вашингтону одновременно прекратить поставки оружия в регион. Москва поддерживала и линию на проведение в Никарагуа выборов отчасти, наверное, и потому, что не ожидала поражения сандинистов. Во всяком случае, Политбюро одобрило записку в таком духе, внесенную отделом совместно с МИД.
Рискну также предположить: «низкий профиль» советской активности имеет еще одно объяснение (не главное, конечно, и никогда не оглашавшееся) — это отвычка, отчуждение от революций. В значительной мере обюрокраченное руководство КПСС перестало быть на «ты» с ними, а с их «делателями» — революционерами — ему уже трудновато было находить общий язык. Вспомним, насколько неудобно себя чувствовали наши лидеры, особенно послехрущевские, с Кастро, сколько неприятных минут он им доставил. Вкус к революционному риску, к революции был уже утрачен. В жилах нашего руководства уже не текла кровь революционного пыла и задора.
Это подтверждают и наши отношения с компартиями Латинской Америки. Они дают немало свидетельств и умеренности наших рекомендаций, и умеренности линий самих этих партий.
Советская политика в Латинской Америке не была ни авантюристической, ни конфронтационной, признает Уэйн Смит. Не была она, добавлю, и особо важной в общем комплексе международной деятельности Советского Союза. Этим и были заданы общие рамки для работы с коммунистическими партиями и общественными организациями региона. Именно скромность наших внешнеполитических интересов обусловливала наше минимальное вмешательство во внутренние дела компартий, готовность считаться с их автономностью.
Но и здесь, разумеется, мы без восторга реагировали на их стремление вести себя слишком независимо, вводить «ревизионистские» новации.
Чего, прежде всего, мы ожидали от латиноамериканских партий? Первое — твердой поддержки Кубы. Второе — следования линии, которая, ведя к росту их влияния и ослаблению позиций Вашингтона, в то же время не втягивала бы Москву в острое с ним столкновение. Третье — лояльности, особенно в международном ком- движении, и пропагандистской поддержки нашей политики (к чему партии, как правило, и сами были готовы в рамках верности интернационализму).
Не забывая подчеркивать, что свой курс каждая партия определяет сама (и это уже не было лишь пустой фразой), мы ориентировали их на эволюционное продвижение вперед, подчеркивая неготовность региона к социалистической трансформации. Советовали следовать тактике Народного фронта, расширять связи и сотрудничество с другими силами, находить общий язык с буржуазно-демократическими правительствами. Конечно, революция не снималась с повестки дня, но откладывалась до тех времен, когда сложатся все необходимые условия, что выглядело достаточно туманным и практически означало: в тактическом плане эта проблема как бы снимается.
Тем более, что компартии переживали определенный застой. Если в Западной Европе их обходили «справа» — социал-демократы, то в Латинской Америке часто «слева» — революционные, но некоммунистические движения (не говоря уже о левацких течениях типа «Монтонерос» в Аргентине, «Тупамарос» в Уругвае, «М-19» в Колумбии). А коммунисты, опираясь на теоретические догматы, выступали против вооруженной борьбы, считали ее «авантюристичной». Не исключено, что порой это подсказывал им и инстинкт самосохранения.
Так произошло на Кубе, в Никарагуа, а поначалу и в Сальвадоре. И мы сперва считали Кастро и сандинистов «мелкобуржуазными революционерами», а поддерживали связи с коммунистами — с Никарагуанской социалистической партией и Народно-социалистической партией Кубы. Даже после победы сандинистов в 1979 году в руководстве КПСС хотя и признали СФНО как «авангард и ведущую силу никарагуанской революции», относились к Фронту с некоторым резервом.
Партии большей частью (за исключением колумбийцев и уругвайцев, мексиканцев и чилийцев, разумеется, до Пиночета) не играли видной роли в общественной жизни своих стран, а в отдельных случаях даже сдавали позиции, как Компартия Аргентины, когда ее руководство — из политических или иных соображений — пошло на компромисс с правой военной хунтой. Не в лучшем положении оказывались и партии, например панамская и перуанская, поддержавшие левопатриотические военные диктатуры, в конечном счете себя скомпрометировавшие. Краткосрочные и достаточно скромные избирательные успехи коалиций, в которых участвовали или главенствовали коммунисты, в частности, в Колумбии, а впоследствии в Перу, общего положения не меняли.
Тенденции, которые можно условно назвать «еврокоммунистическими», проявлялись главным образом в Мексиканской компартии (МКП), думаю, не без связи с характерной для нее и в прошлом фрондой в отношении КПСС (упорного стремления к цезависимос- ти). Ее линия на укрепление связей со всеми прогрессивными силами завершилась созданием Объединенной социалистической партии. Показательно: буквально на следующий день после избрания Горбачева Генеральным секретарем ЦК КПСС член Политкомиссии этой партии, бывший член Политбюро МКП Э. Монтес сказал мне: «Коммунисты Западной Европы и Латинской Америки ждут от КПСС чего-то сходного с XX съездом, но сильнее, масштабнее».
Задача расширения социальной базы партии, переключения внимания на демократические требования была выдвинута уже на VII съезде МКП в мае 1977 года (я там присутствовал). Члены руководства МКП — генсек А. Мартинес Вердуго, Р. Росас, Пабло Гомес — говорили о необходимости выработать демократическую альтернативу, отвечающую условиям сегодняшнего дня, которую поддержат самые различные слои, включая передовую часть буржуазии, готовые «бороться за демократическое решение каждодневных задач, против монополий, за демократические свободы… но при этом не терять из виду социалистическую перспективу». Перекличка с «еврокоммунизмом» тут несомненна, и на латиноамериканской почве это выглядело особенно еретически, как и отсутствие упоминания о Китае, хотя его критика тогда была своего рода «Отче наш» правоверных компартий и декларацией их верности КПСС.
Острое стремление к самостоятельности, выраженная национальная гордость, как мне показалось, вообще в характере мексиканцев. Уходя своими корнями в историческое прошлое, которым они гордятся, эта черта, думается, постоянно, уже полтора столетия подпитывается характером взаимоотношений с северным соседом. США — объективно, своим весом, но и субъективно, своими действиями — неизменно давили на Мексику. Когда я осторожно коснулся этой темы в разговоре с Арнольдо Мартинесом Вердуго, он мне сказал: «Да, это у нас в крови, мы любим жить своим умом, любим «обувь, которая не жмет». Конечно, «Мексиканец» Джека Лондона — вещь романтическая, но кое-что из нашего характера схвачено неплохо».
В Латинской Америке не слишком почитают индейские корни. Мексиканцы же гордятся своими предтечами — чтят ацтеков и другие доколумбовы цивилизации, оставившие им богатое наследство, в том числе сооружения, которые сравнимы с «чудом света» — египетскими пирамидами.
Мексиканцы не забыли, что США отхватили у них большие и лакомые куски — Техас и Калифорнию. По отношению к Вашингтону Мексика, пожалуй, самое строптивое из латиноамериканских государств. Для многих мексиканцев американцы до сих пор «гринго», хотя миллионы из них рвутся через границу на Север в поисках земли обетованной, где можно отыскать работу и средства к существованию…
К политической гибкости, к порывам, условно говоря, итальянского типа было склонно руководство Компартии Чили, к чему некоторые наши лидеры относились с подозрением. Именно она, а не социалисты и тем более не Революционное движение левых (МИР) стала умеренной и конструктивной силой в коалиции, поддерживавшей правительство Альенде. Хотя в обстановке кровавой диктатуры Пиночета в КПЧ, естественно, усилились воинственные настроения.
Имя ее лидера Луиса Корвалана в 70-е годы гремело по всему миру. Обмененный на диссидента В. Буковского, он Приехал в Советский Союз, где ему 4 января 1977 г. была устроена шумная, торжественная встреча в Центральном концертном зале.
Этот сын крестьянина напоминал добродушного дедушку: человек небольшого роста, с лицом, на котором выделялись аккуратные усики и крючковатый нос (из-за него в Чили Корвалана называли condorito — маленький орел), скупой на жесты и неторопливый, говорил размеренно, очень просто и доходчиво, вставляя народные поговорки. Корвалан не был пылким трибуном и не смотрелся героем. Но через несколько лет, изменив внешность, под чужим именем, со сфабрикованным паспортом он дерзнет нелегально, через Буэнос-Айрес, вернуться в Чили, успешно миновав «мелкую сеть» тайной полиции Пиночета (а спустя два года повторит этот путь после недолгого пребывания в Москве, куда приедет для медицинского обследования).
В каком-то смысле внешность его не была обманчивой. Это был сдержанный, мне хочется сказать, мудрый человек, отличавшийся незаурядной скромностью, лояльностью и терпимостью к товарищам.
Суслов очень не любил Корвалана, и, думаю, это делает чилийцу честь: в нем разглядели неортодоксальность. Корвалан упорно отстаивал идею мирного пути развития революции. Он не понимал и не принимал зажим у нас в сфере культуры, гонения против Солженицына и т. д. Это просочилось наружу, когда в 1979-м в интервью французскому журналу «Пари-Матч» он квалифицировал преследования диссидентов (наши власти предпочитали приравнивать их к уголовникам) как политические. Порядки в КПСС, судя по его недоуменным вопросам, он считал не слишком демократическими. Но страну нашу любил, относился к ней чище, чем иные зарубежные деятели, восхвалявшие СССР.
Я не раз встречался с Корваланом, в частности в ходе подготовки к его «Переброске». Корвалан торопил нас, он явно тяготился пребыванием в Советском Союзе, положением эмигранта, оторванного от родины и борьбы, его беспокоило растущее напряжение между внутренней и зарубежной частями партии.
От Корвалана я много узнал об Альенде — чилийском президенте, ставшем жертвой погромщиков Пиночета, которых поддержали США. Поначалу он получил признание не в СССР, но в социалистических кругах на Западе. Именно их поддержка помешала американцам оспаривать его чистую победу на выборах. И именно у социалистов, как и у коммунистов, кровавый «подвиг» Пиночета вызвал огромное негодование.
Победа Альенде укрепила нашу веру в выдвинутый КПСС (но не очень прижившийся) тезис о мирном развитии революции. А его свержение возродило и усилило угасшие было сомнения. Несомненно, это был очень своеобразный человек: блестящий, из тех, чей сильный интеллект бросается в глаза; оратор, умеющий наэлектризовать толпу, последовательный и твердый политик. В Москве он был желанным гостем, но это не мешало ему отстаивать взгляды, которые у нас не разделяли.
У Альенде была собственная политическая концепция. Он говорил примерно гак: да, мы будем строить социализм, но это не значит, что пойдем по пути Октябрьской революции. Это — одна модель, а у нас будет другая — без диктатуры пролетариата, в условиях демократии. Понятно, насколько это было не мило для Москвы: какие там «модели», когда существует один образец и других быть не может. Придя к власти, Альенде стойко придерживался своих либеральных взглядов, оберегая демократический режим. Не случайно у него были хорошие связи с западной и латиноамериканской социал-демократией, с ним солидаризировались различные политические силы.
Он знал себе цену, был честолюбив. Ему нравилась популярность, нравилось, когда на улице все обращали на него внимание, подходили, здоровались. Будучи председателем сената, любил приглашать к себе в «офис», во дворец. Стража брала на караул, а он говорил: вот видите, они салютуют будущему президенту. Он любил жизнь в разнообразных ее проявлениях, обладал большим чувством юмора. Знал толк в женщинах, и этой стороны бытия касался не без удовольствия. Как-то принимал у себя в резиденции глав делегаций, прибывших на съезд соцпартии, и похвалялся подаренными ему перуанскими древними глиняными сосудами: «Они стоят миллионы, я вам объясню их поучительный смысл». А потом попросил немецкую переводчицу узнать, какой счет в матче футболистов Чили и ГДР, который как раз проходил в это время. Когда она вышла, Альенде показал сосуд, у которого вместо ручек было два фаллоса, смачно пояснив: «Вот это очень нужно, если одного не хватает».
К американцам Альенде относился без предубеждения. В ходе предвыборной кампании даже ездил в Соединенные Штаты, чтобы заручиться поддержкой. Но был антиимпериалистом — не то чтобы рьяным, а исходящим из реальных обстоятельств. Знал, располагая документами, что США делают все, чтобы свергнуть его. Поначалу в Вашингтоне надеялись, что Альенде повторит путь многих лидеров, которые, придя к власти, фактически безропотно соглашались на продолжение американского господства. Он же твердо был настроен на самостоятельность, на социалистические реформы.
Во время визита в Москву в декабре 1972 года произнес тост, где назвал Советский Союз старшим братом, хотя имел в виду отнюдь не следование в советском фарватере. Это политически неудачное выражение было широко использовано его противниками: «Какой еще там старший брат. Мы независимая страна!» А ему действительно казалось, что СССР — это старший брат, помогающий тем, кто идет но пути независимости. И для него было естественным в трудную минуту «постучаться» туда. У него состоялась встреча с Брежневым один на один.
В какой-то момент Альенде вдруг говорит: «Я, Леонид Ильич, хотел обратиться к вам, может быть, вы можете оказать нам кое- какую помощь» (у чилийцев наступали сроки погашения долгов, и они очень опасались, что Чили объявят банкротом).
Брежнев: «Деньгами нам трудно, тем более я один этот вопрос не решаю, вы меня правильно поймите. А вот, может быть, относительно помощи оружием мы можем посмотреть». Тут Альенде пригласил приехавшего с ним генерала Рохаса, командующего ВВС. Ему Леонид Ильич уточнил: «Вот если вам нужна военная техника, авиационная и не только авиационная, мы готовы рассмотреть этот вопрос и дать ее вам на льготных условиях».
Брежнев был простужен и стал извиняться, что не сможет присутствовать на прощальном приеме в Георгиевском зале.
— Как врач, — заметил Альенде, — я прекрасно понимаю и совершенно не обижусь, но прежде чем мы расстанемся, у меня есть к вам просьба. Я бы сказал так: последняя просьба приговоренного к смертной казни.
— Смертной казни?
— Наступают сроки расплаты с долгами. Поэтому я прошу изыскать какую-то возможность, чтобы нам помочь, иначе у нас просто не будет никакого выхода.
— Я сказал, что этот вопрос один не решаю, но с товарищами посоветуюсь.
На этом они расстались. Альенде пошел в Георгиевский зал, полный света, празднично одетых людей. Приглашенные устремились к столам, загремели вилками и ножами. А у чилийского президента совсем непраздничное настроение, он обращается к референту нашего отдела И. Рыбалкину: «Что делать, Игорь? Надо же решить как- то, к кому мне обратиться?» Тот показал ему на Кириленко. Альенде подошел к нему, объяснил, в чем дело. Андрей Павлович в свою очередь подозвал Косыгина, Подгорного, а они — председателя Центробанка Свешникова. Посоветовавшись, сказали: «Мы создадим консорциум и предоставим вам заем. У вас есть какой-нибудь представитель?» Тогда с помощью КГБ буквально сняли с самолета председателя Банка Чили, отправлявшегося в Париж. Однако этот заем, конечно, не спас Альенде.
Альенде рано стал говорить о том, что из дворца Ла-Монедо его унесут только мертвым. Отсюда, подчеркивал он, по своей воле не уйду: меня избрал народ, и я выполню мандат до конца.
Как-то советская делегация была у него дома, в резиденции на улице Гвардии Вьеха, которую потом разбомбили, а находившиеся там картины украли. После беседы он пригласил Кириленко в спальню, поднял подушку и вытащил автомат Калашникова: «Это автомат, который мне подарил Фидель. Если что, я буду стрелять из этого автомата». Из имеющихся документов и свидетельств людей, близких к тогдашним событиям, явствует, что Альенде — вопреки добронамеренной легенде о том, что его убили, — выстрелил в себя сам, чтобы не оказаться в плену у «подлецов», как он называл фашиствующих правых.
Альенде оказался в безвыходном положении, в тупике, и он, думается, фигура трагическая. Его политика, исполненная самых добрых побуждений, потерпела фиаско, натолкнувшись на упрямые реалии чилийской жизни и на неприкрытую враждебность Вашингтона, который в ту пору особенно не стеснялся в выборе средств…
Продолжаю прерванный рассказ. Определенные сложности, хотя и значительно меньшие, чем прежде, продолжала вносить в работу отдела кубинская позиция — и прежде всего по вопросу о вооруженной борьбе. Вопрос этот имел свою историю и в контексте отношений с кубинцами был трудным как по существу, так и в связи с уже упомянутым возникновением левых движений за рамками компартий.
Вооруженная борьба, особенно подстегиваемая извне, неизбежно сталкивала бы Советский Союз с дилеммой: либо проявить непростительное, с точки зрения доктрины и союзников, равнодушие, либо пойти на чрезмерно рискованные действия. Осторожность диктовала всячески избегать подобных дилемм. Мы не отрекались от вооруженной борьбы, но ссылались (и действительно так считали) на то, что не созрела революционная ситуация. Однако межа зрелости была не очень видна, и правомерность вооруженной борьбы фактически ставилась нами в зависимость от соотношения сил в мире. Такую позицию можно назвать тактической. Но то была тактика, ориентированная на столь долгий срок, что превращалась, сознательно или бессознательно, в стратегический выбор, в стратегию.
Советский Союз еще и потому старался как-то ограничить готовность Кубы поощрять повстанческие действия и вовлекаться в них, что опасался за ее судьбу. Тут очень велик был риск иррациональной американской реакции. Между тем — пусть это долго не произносилось вслух — советское руководство для себя практически решило, что в случае прямой атаки на Кубу защищать ее не будет.
Это прямо противоречило исходной установке кубинцев на вооруженную борьбу. Деликатность вопроса состояла и в том, что эта установка подкреплялась их собственным опытом, их победой. Но мы достаточно твердо стояли на своем и отказывались от каких-либо связей с левацкими организациями, предпочитавшими оружие работе в массах.
Зарубежные эксперты часто приписывают Советскому Союзу иную позицию, ссылаясь на выступления некоторых наших ученых. Сказывается «болезнь» многих иностранных наблюдателей, отчасти вызванная нашей традиционной в прошлом закрытостью. В поисках информации они придирчиво читали статьи советских авторов, расценивая малейшие виражи как отражение официальной политики. Подобное примитивное представление о вездесущем оке цензуры, конечно, не отвечало реальности. На самом деле ученые (и не только они), часто «самостоятельно» отклоняясь в сторону от официальной точки зрения, высказывали свои оригинальные суждения.
После гибели Че Гевары и некоторых других неудач кубинцы фактически отказались от прежнего единообразного подхода. Кроме того, их революционный порыв в какой-то мере уже был переключен на Африку. Но проблема полностью не исчезла, потому что процесс обхода слева компартий не прекратился, а Никарагуа (да и Сальвадор) служила неплохим аргументом для адептов вооруженной борьбы. Вместе с тем очевидный ко второй половине 70-х годов поворот
Кастро к более умеренной линии упростил положение и позволил энергичнее побуждать кубинцев к сотрудничеству с компартиями. И те и другие прошли определенный путь навстречу друг другу.
Конечно, склонность к вооруженной борьбе, воинственная левизна, линия на развитие связей со своими фаворитами — теми, кто вел партизанские действия, — стремление к лидерству, исходящее из прочно засевшего в головах собственного опыта, и несколько ироничное отношение к большинству компартий, «лишенных» революционной отваги, у кубинцев остались. Появилось желание взять их под свою опеку.
Мы всячески избегали столкновений с кубинцами, а нередко и «уступали дорогу», но глухое «подковерное» соперничество за влияние на компартии все-таки развивалось. Некоторые компартии, например аргентинцы и мексиканцы, относились к кубинцам не без скепсиса и настороженности (хотя и восхищались Фиделем), во всяком случае, отвергали их гегемонистские замашки. Вообще отношение к кубинцам было фактором, который нередко вносил несогласие в комдвижение Латинской Америки.
Наиболее тесные отношения с Кастро существовали у Роднея Арисменди, Генерального секретаря ЦК Компартии Уругвая (КПУ), что, впрочем, не мешало ему дома да и в оценках общеконтинентальной ситуации придерживаться линии на широкие союзы. Вот что он говорил мне в июне 1986 года: «Коммунистам необходимо вести активную работу как с партиями социал-демократической ориентации, так и с социалистическими в рамках общих выступлений против империализма. Я думаю также, что мы все выиграем, если КПСС, компартии других социалистических стран активизируют отношения с этими партиями и с буржуазно-демократическими правительствами стран Латинской Америки. Там много недовольства политикой США, которые продолжают проводить политику диктата, поддерживать Пиночета и Стресснера». У себя в стране генсек КПУ проводил гибкую политику единения демократических сил, увенчавшуюся созданием Широкого фронта во главе с весьма уважаемым генералом Либером Сереньи.
Впрочем, у Арисменди была и «оборотная сторона» — и, по утверждению некоторых латиноамериканистов, основная: его теория «континентальной революции», убежденность в том, что победа демократических и социалистических сил в Уругвае и ряде других малых стран пролегает через революцию в двух гигантах — Бразилии и Аргентине, между которыми они зажаты. Это сближало Арисменди с кубинцами и объясняло его связи с партизанами «Тупамарос».
Р. Арисменди был одним из наиболее масштабных и колоритных коммунистических деятелей Латинской Америки: аналитического и творческого ума, со вкусом к теории, соединявший склонность к рефлексии и интеллектуальной гибкости с неожиданной решительностью, наконец, отличный оратор. Он живо интересовался обстановкой за пределами Уругвая, много ездил, в том числе в горячие, революционные точки, возвращаясь с интересными выводами, а иногда и практическими идеями. Побывав, например, в Анголе, стал направлять, туда в качестве советников уругвайских специалистов — коммунистов. Арисменди явно было тесно в 3-миллионном Уругвае, он претендовал на общеконтинентальную роль, что вызывало глухое недовольство других лидеров.
Ко мне Арисменди относился очень хорошо, мы познакомились много лет назад во время моей первой поездки на Кубу. Тогда он, известный партийный лидер, приятно удивил своей простотой и демократичностью. Водил по улицам и даже злачным местам Гаваны. Беседовать с Арисменди было всегда интересно. Обычно он предпочитал, во всяком случае со мной, общетеоретические темы и рассуждения о латиноамериканских делах. С ним никогда не было проблем по части взаимоотношений с КПСС. Но однажды он поразил меня. Дело было летом 1982 года в моем кабинете. Переводчик на минуту вышел, и Арисменди вдруг спросил по-французски: «Карей, а вас ничего не беспокоит у вас?» Услышав мой ответ: «Многое», Арисменди продолжил: «Социализм — это не египетская пирамида, а движение, и это — дело молодых». Переводчик вернулся, и разговор оборвался…
Не раз я встречался с Луисом Карлосом Престесом, «рыцарем надежды», как его называли еще в 30-е годы. Фигура в то время легендарная и за пределами его родины. Беспартийный инженер- капитан, возглавивший в 20-х годах восстание гарнизонов на юге страны и прошедший с ними («колонна Престеса») всю Бразилию, он был избран Генеральным секретарем компартии, когда находился в тюрьме, отбывая 9-летнее заключение после неудачного народного восстания в 1935 году. Человек, говоря языком некрологов, отдавший жизнь борьбе против бразильской олигархии и ее американских покровителей, чтимый такими выдающимися личностями, как архитектор Оскар Нимейер или писатель Жоржи Амаду, посвящавший ему свои произведения.
Внешность его могла ввести в заблуждение: субтильный, маленького роста, в толпе взгляд на нем не остановился бы. Но Престес был личностью решительной и твердой, человеком с железным характером, непреклонным в своих убеждениях. Его не сломили ни личные невзгоды (его жена погибла в концлагере), ни возникшие в 60-е годы расхождения с товарищами и разрыв с «официальной» компартией. Он, к сожалению, отказывался замечать новые реалии в Латинской Америке и в мире в целом. Для меня, знавшего его в этот период, он был воплощением драмы крупных общественных и революционных деятелей, когда их, остановившихся, обгоняет жизнь. Престес со своими «дохрущевскими» взглядами вызывал какое-то странное чувство: смесь почтения, жалости и смутной досады на неумолимо текущее время.
Из социал-демократических лидеров хорошо запомнился Карлос Андрес Перес, президент Венесуэлы, глава Партии демократического действия (ДД) — Несомненно личность, умный и проницательный человек, приветливый, но сдержанный, не склонный к экспрессии, к ярким политическим жестам.
Перес держался добрых отношений с Советским Союзом, охотно принимал наши партийные делегации, с интересом беседовал с ними не только о советско-венесуэльских отношениях, но и о положении в Латинской Америке. Самостоятельного курса он придерживался и в отношении Кубы, был инициатором многих конференций в ее поддержку, неоднократно встречался с Кастро. Прежде всего из-за этого подвергался довольно жесткому прессингу со стороны США. В позиции Переса я видел не столько отражение его идеологических симпатий, сколько трезвый расчет: понимание необходимости, с одной стороны, учесть назревающие в Латинской Америке сдвиги и обезвредить их проявления у себя дома, а с другой — укрепить свое положение перед лицом американского соседа.
Хочу упомянуть еще об одной фигуре, с которой меня сводила в те годы работа. Хотя и совсем другого плана, она тоже типична для Латинской Америки. Имя этого человека получило мировую известность в связи с вторжением американских войск в Панаму, как утверждалось, с единственной целью захватить его как одного из главарей наркоторговли. Речь идет о генерале Норьеге, в ту пору главнокомандующем Национальными силами обороны страны.
Я встречался с ним дважды в Панаме. Эта страна представляла интерес и в плане развития межгосударственных отношений, и с точки зрения политики и положения коммунистов. Народная партия Панамы сложно маневрировала, стремясь в рамках альянса с военными воздействовать на их курс и обеспечить себе возможности для деятельности.
Норьега принял нашу делегацию в своей резиденции — небольшом двухэтажном деревянном доме. Это был невысокий, ниже среднего роста, но стройный и крепко вытесанный мужчина крестьянского типа. Его смуглое с оливковым оттенком хитроватое лицо, покрытое мелкими оспинками, напоминало об индейских предках. Улыбался он редко и скупо. Генерал был немногословен, и у меня сложилось впечатление, что это не только избранная манера поведения: видимо, разговорный жанр — вообще не его стихия. Держался приветливо, довольно четко выражал свои мысли, но на дистанции, как бы «на своей планете». Реального контакта не получалось.
Беседа касалась прежде всего установления консульских, а также полных дипломатических отношений с Советским Союзом. Норьега неизменно выражал заинтересованность в этом, но тянул, ссылаясь на необходимость все подготовить. Вторая тема — экономические связи, в частности возможности для полетов Аэрофлота. Норьега подчеркивал свой патриотизм, твердое стремление добиться установления панамского контроля над каналом. Он жаловался на США, которые, говорил генерал, «путем открытого, грубого вмешательства хотят добиться изменения внутриполитического положения у нас. Американцы явно заинтересованы в сохранении своего господства над нашей страной. Дело не только в канале, но и в географическом положении Панамы. Ведь его нельзя сравнить с Коста-Рикой и Гондурасом». Норьега заявил, что рассчитывает на поддержку Советским Союзом «дела Панамы», в особенности в ООН.
Конечно, нам, возможно в отличие от представителей других наших структур, были неведомы связи генерала с ЦРУ и обвинения относительно его участия в наркобизнесе. Тем не менее встречи оставила смешанное впечатление. Под маской благопристойности проглядывали черты брутальности, столь характерной для латиноамериканских «горилл». Филиппики же в адрес США и теплые слова об СССР не показались мне ни фальшивыми, ни вполне убедительными. Скорее Норьега старался использовать связи с нами для давления ни американцев. Впрочем, руководство панамских коммунистов думало иначе. Их лидер Р. Соуса говорил мне, что «генерал М. А. Норьега эволюционирует в лучшую сторону, последовательно выступает в защиту национальных интересов страны и суверенитета Панамы. Народная партия оказывает генералу полную поддержку».
Встреча с Норьегой состоялась сразу после того, как мы возложили венок к могиле генерала Торрихоса, командующего Вооруженными силами Панамы, который возглавил движение за возвращение под ее суверенитет канала. Он погиб в авиационной катастрофе в 1981 году, организованной, но убеждению едва ли не всех в Панаме, американцами.
К слову, эпизод, который имел место в ходе визита к Торрихосу советской делегации летом 1979 года, неплохо иллюстрирует хватку США. На исходе беседы генерал поинтересовался, кто из членов делегации говорит по-испански. Им оказался М. Кудачкин, заведующий сектором Латинской Америки Международного отдела. Торрихос пригласил его в соседнее помещение (по нашей номенклатурной терминологии, в «комнату отдыха») и, накрыв с головой себя и собеседника одеялом, заговорил: «Мы здесь, в Панаме, находимся в ужасном положении, нельзя поговорить откровенно — все под надзором и наблюдением американцев. Сейчас в Панаме 15 военных баз США, не говоря уже о других службах. Поэтому суверенитет над зоной канала — для нас главный вопрос. Мы будем отстаивать наш суверенитет, в том числе в международных организациях, и надеемся на поддержку Советского Союза». Это была одна из последних бесед Торрихоса…
Норьега, начальник военной разведки при Торрихосе, как бы воплотил в себе последовавшее за уходом лидера «соскальзывание вниз» национально-демократических сил Панамы. Это осложняло положение панамских коммунистов, которые тесно связали себя с линией Торрихоса и не могли от нее оторваться — нередкая судьба в ту пору левых в развивающихся странах, поддерживавших военных, которые выдвигали патриотическую, националистическую платформу.
Торрихос не преувеличивал. Через восемь лет американцы вторглись в Панаму — суверенное государство, чтобы арестовать его фактического главу. Ч. Крокер, бывший помощник госсекретаря, которого я принимал в январе 1990 года, пояснил мне: «Это — особый случай, внутреннее дело США, которые создали эту страну и владеют каналом».
В связи с Панамой есть повод ненадолго отвлечься от политики и попытаться передать не раз пережитое мной волнующее ощущение дивной экзотики Латинской Америки. В феврале 1979 года в Панаме мы оказались свидетелями и участниками на редкость жизнерадостного и затейливого действа. Нас пригласили на ежегодный «Праздник весны». Его участники — а это почти весь город, поселок и т. д. — дают волю своему темпераменту: поют и пляшут под шумную и воинственно-ритмичную музыку нескольких оркестров, осыпают друг друга мукой и большими горстями конфетти, обливают водой, чистой и подсиненной какой-то краской. Многие забавно разукрашены, в масках. Женщины вызывающе-кокетливы и как бы приглашают включиться в праздничную «любовную игру» (но грубо ошибется тот, кто примет это за нечто большее). Непрестанно и оглушительно звучат хлопушки.
Через все эти «процедуры» проходит и местная власть, в том числе губернатор, командир гарнизона (майор пританцовывал с бутылкой виски в руках). В волне праздничного настроения, можно сказать, тонут различия между участниками, исчезает почтение к вышестоящим и какое-то время, часы или дни, все пребывают в своеобразном пространстве равенства. Главное — атмосфера всеобщего непринужденного карнавального настроения. Центральный момент — встреча королев. Каждый квартал или улица выбирает свою. Побеждает та, которая соберет больше пожертвований. Она появляется, стоя на «корабле» — медленно «плывущем» большом грузовике, очень живописно и ярко украшенном, буквально заваленном цветами, преимущественно белыми. Как и все на карнавале, убранство королевы выдержано в народном стиле. Она облачена в «поэру» — платье с длинным шлейфом, на который идет до
15 метров специальной ткани. «Поэра» — плод нескольких месяцев работы десятка женщин. На королеве дорогие украшения: золотые «садовые ограды», цветы, бабочки, на шее — черная лента, символизирующая девственность. За королевскими машинами — река пляшущих людей. Толпа осмеивает «чужую» королеву, используя и довольно смелые выражения: «Что у тебя за прическа — не берет никакая расческа!» (намек на жесткие волосы — и отнюдь не на голове). Или: «Какая ты старая, старая, почти 30 лет, а не замужем!» И еще, лирическое: «Я хочу встретить утро, танцуя и распевая».
Празднество продолжалось с утра до утра четверо суток. И окончилось тем, что «враждующие» королевы, толпы их болельщиков собрались в условленном месте и зарыли в землю рыбку как символ примирения.
3. В арабском лабиринте
За последние годы из нашего политического лексикона исчезло выражение «арабский мир». Отчасти, наверное, из-за арабофобии значительной части интеллигенции: журналисты, оставив далеко позади и американскую печать, называют оккупированные территории «спорными», а созданный наконец институт, который призван заниматься ближневосточными проблемами, даже именуется Институтом изучения Израиля и Ближнего Востока. Но видимо, и по той причине, что идея арабского единства продемонстрировала свою утопичность и неосуществимость, по крайней мере на данном этапе.
Между тем это действительно целый мир. И потому, что речь идет о 22 государствах, — таких крупных, как Египет с его 65 миллионами населения, и таких крошечных, как Катар, где живет всего 300 тыс. человек, — непрерывной цепью протянувшихся от Атлантического океана до Индийского. И потому, что чуть ли не у каждого народа, населяющего эти государства, свои история и формы политической жизни, свои культура и диалекты, обычаи и характеры, наконец, они в буквальном смысле отнюдь не на одно лицо.
Когда я начал заниматься арабами, очень скоро понял: при том, что все они — арабы и такими ощущают и считают себя, речь идет об очень разных людях. Это склонные к юмору, жизнерадостные и неунывающие египтяне, жесткие, а часто и брутальные иракцы, высокомерные саудовцы, расчетливые кувейтцы, предприимчивые ливанцы, гордые и упрямые ливийцы, независимые алжирцы, хитроумные сирийцы, непосредственные южнойеменцы.
Сирийцы и иракцы мало того что арабы, они и соседи, живут рядом столетиями, но сколь же не схожи! В 1958 году в Ираке произошло восстание, в результате которого пал диктаторский режим короля Фейсала и его всемогущего премьера Нури Саида, втащивших Ирак по указке англичан, от которых всецело зависели, в военный Багдадский пакт. Привязанное вверх ногами к хвосту осла телоненавистного Нури Саида — голова его билась о камни мостовых — целый день таскали по улицам Багдада. Генсек Сирийской компартии Халед Багдаш, сам человек довольно жесткий, говорил мне не без отвращения: «В Сирии подобное невозможно».
Действительно, в Сирии до прихода к власти Хафеза Асада был период, когда перевороты следовали один за другим. Тогда ходил такой анекдот. Президентский дворец в Дамаске. По его гулким коридорам, чеканя шаг, идет майор, входит в большой зал-приемную и направляется к двери в кабинет президента. Его останавливают: «Вы куда?» Он отвечает: «К президенту». — «По какому делу?» — «Я намереваюсь совершить переворот». Ему преграждают дорогу: «Займите очередь. Здесь все по этому вопросу. И они старше вас по званию — генералы и полковники. Вы будете четырнадцатым». Однико перевороты в Сирии не сопровождались кровопролитием. За исключением лишь выходки майора Селима Хатуна, который вздумал штурмовать дома политических противников. Подозревали, что этот «несирийский» способ и послужил причиной того, что не простившие этой эскапады расправились с ним в Иордании, где он попытался укрыться.
В Ираке же пять лет спустя после истории с Фейсалом повторилось действо практически того же жанра. Свергнутого главу государства генерала Касема, привязанного к стулу и иссеченного автоматными очередями, долго показывали по телевидению. А дочь казненного им начальника штаба иракской армии, стоя рядом с трупом и осыпая его проклятиями, кричала с экрана о том, как она рада. И еще эпизод, не столь необычный, но тоже по-своему показательный. В 1976 году в Багдаде меня повезли на какое-то массовое официальное мероприятие на стадионе. У входа я видел, как безжалостно полицейские избивали дубинками мальчишек 12–13 лет, которые попытались проникнуть на праздник.
Но при всех своих различиях арабы — гостеприимное и щедрое племя, склонное к сердечности, к дружбе. Это мир, в котором добрые отношения — большая сила. За полтора десятка лет тесных контактов с сирийцами и ливанцами, южнойеменцами и палестинцами, египтянами и иорданцами, алжирцами и марокканцами я проникся к ним теплым чувством. Говоря так, я отнюдь не отвлекаюсь от основного сюжета: знание их человеческих качеств помогало мне на поприще наших арабских дел, их национальные черты не может не учитывать никакая реальная политика, если она претендует на эффективность.
Выгодное географическое положение, природные богатства преимущество, которым судьба наделила арабские страны, — в новейшую эпоху обернулись для них проклятием, разжигая аппетиты европейских магнатов и военных стратегов. Их горький опыт как бы подытожил выдающийся арабский писатель и мыслитель Амин Рейхани: «Несчастная страна, имеющая нефть, которую она не может защитить».
Ближний Восток остался одним из узлов международных противоречий и после второй мировой войны. Расталкивая своих французских и английских союзников, притязания на господствующее положение в регионе предъявили США. Во второй половине 50-х годов в игру вступил Советский Союз.
Общая социально-экономическая отсталость, тяжелое материальное положение миллионных масс, огромная неравномерность распределения богатства как внутри отдельных стран, так и в рамках всего арабского мира, укоренившиеся чувства ущемленности и недоверия, обиды и враждебности в отношениях с Западом, связанные с недавним его господством и нынешним экономическим и силовым превосходством, — все это отличный «питательный бульон» для социального и политического отчаяния, националистического экстаза и религиозного экстремизма. К этому надо добавить отсутствие или слабость демократических традиций современного толка, преобладание авторитарных режимов, для которых воинственность зачастую остается стержнем существования.
С конца 50-х годов Ближний Восток был ареной конфронтации двух супердержав, двух мировых лагерей. Она способствовала его милитаризации и нагромождению тут оружия, в том числе самого современного, поддерживала и даже разжигала соперничество между ближневосточными государствами, тормозила развитие региона. Правда, этот своеобразный конфронтационный кондоминиум позволял в значительной мере контролировать здесь уровень напряженности, не давая ей выходить за определенные рамки.
Но как бы то ни было, Ближний Восток — один из районов мира, который наиболее пострадал от локального противостояния Соединенных Штатов и Советского Союза как формы их глобальной конфронтации. И это касается практически всех стран, в каком бы лагере они ни находились. Как метко заметил однажды президент Танзании Дж. Ньерере, «малые страны испытывают беспокойство или даже страдают как от вражды, гак и от дружбы сверхдержав: трава равным образом страдает — дерутся ли слоны или занимаются любовью».
Ближний Восток, арабский мир занимали видное место в советской внешней политике. Это определялось близостью региона к границам СССР, что вводило в «пасьянс» интересы его безопасности, проблему, особенно чувствительную для страны и ее лидеров еще военного поколения, которые дали своего рода зарок: «1941 год — никогда вновь», имея в виду обеспечение «чистоты» советского предполья. Это определялось также ролью Ближнего Востока в противоборстве СССР и США, его ресурсным и коммуникационно-стратегическим значением для Запада. Важность арабо-ближневосточного региона обусловливалась и тем, что весь послевоенный период тут тлел, то и дело воспламеняясь вооруженным конфликтом, очаг опасной напряженности. Наконец, здесь у СССР было немало друзей.
Долгие годы конфликт в регионе именовался ближневосточным, хотя американские авторы предпочитали называть его арабо-израильским. Теперь, даже адресуясь к событиям прошлого, его нередко так именуют и у нас. Мне кажется, оба определения недостаточно точны, но первое ближе к истине.
Конечно, сердцевина напряженности и конфликта — вражда между арабами и Израилем. Но были и другие составляющие, которые в разное время играли разную роль, мешая угаснуть конфликту. Это — противоборство между арабскими странами и бывшими метрополиями, а также пытавшимися занять их место США. Это — конфронтация между США и СССР, которая серьезно деформировала естественный ход событий в регионе. Это, наконец, противостояние между самими арабскими государствами, в особенности нефтяными и ненефтяными, которое одновременно совпадало и с их разделением — разумеется, не случайным — на режимы политически умеренные и радикальные.
Кстати сказать, от этих составляющих (например, динамики арабо-израильского конфликта или развития отношений между Западом и арабскими странами) зависели успехи и неудачи советской политики. Не случайно Советский Союз «ворвался» на Ближний Восток по следам англо-франко-израильской агрессии против Египта в 1956 году в момент предъявления Англией и Францией «иарако- лониальных» претензий. И не случайно с переходом Садата на рельсы патронируемого Вашингтоном политического урегулирования начался постепенный спад влияния СССР.
Применительно к Ближнему Востоку тоже трудно говорить о ясно очерченной советской стратегии. Но некоторые цели несомненны. Прорвавшись сюда во времена Хрущева, Советский Союз стремился закрепиться здесь, набрать очки в глобальном противоборстве с американцами. Соперничество с ними, противодействие их попыткам вытолкнуть отсюда СССР, бесспорно, были нервом нашей ближневосточной политики. А в середине 70-х годов, наряду с традиционными соображениями безопасности, ее стали определять и более широкие военные соображения уже глобального масштаба. Вначале задача состояла прежде всего в том, чтобы противодействовать созданию Западом военных союзов и баз, не допустить, чтобы США могли освоить в военном отношении наше подбрюшье. И в этом мы преуспели. Затем Советский Союз приступил к расширению своего военного присутствия и тоже преуспел. Разворачивавшиеся в рамках стратегического паритета с США советские военно-морские силы нуждались в опорных пунктах в Средиземном море для противостояния американскому 6-му флоту. Практически использовался почти весь периметр арабского мира: Алжир и Триполи, Латакия и Аден, Тунис и Александрия (до 1974 г.). Благодаря присутствию на Ближнем Востоке наших военных — советников и специалистов — арабо-израильские войны 1967 и 1973 годов дали определенный толчок развитию советских вооружений и военной мощи.
Ставшее весьма важным политическим рычагом в отношениях со многими арабскими странами военное сотрудничество заметно расширилось в 70-е годы. Действенным стимулом послужили выпадение Египта из арабской коалиции и укреплявшиеся военные связи между Израилем и США. Более интенсивный и масштабный характер приобрели поставки оружия, которые поначалу рассматривались лишь как помощь арабам. Потом, возможно несколько неожиданно для себя, обнаружили, что это и неплохой бизнес. Скажем, Ливия к 1992 году за работы по сооружению военных и гражданских объектов в соответствии с соглашением о военно-техническом сотрудничестве от 1970 года заплатила валютой и нефтью 18,0 млрд долларов.
Другой целью советской политики — и ее средством — была поддержка независимости арабских стран. Совпадение в этом вопросе интересов Советского Союза и арабов служило сильнейшим нашим козырем. Идеологические соображения до известной степени все еще оставались константой советской политики, и предпочтение отдавалось странам, которые придерживались, иной раз только на словах, «прогрессивного» курса, но с условием, чтобы социалистические намерения провозглашались «в сцепке» с негативным отношением к США. Во всяком случае, существование в 70-е годы на Ближнем Востоке достаточно влиятельных сил, которые тянулись к советскому опыту, было немаловажно.
Имел для нас Ближний Восток и определенное экономическое значение. Именно в 70-е годы арабские государства стали главными экономическими партнерами Советского Союза в «третьем мире» и важным рынком для нашего промышленного экспорта: в 1970–1990 годах на них приходилось до трети товарооборота с этим миром.
Наконец, свою роль сыграла и особая специфическая чувствительность Москвы к событиям в ближневосточном регионе, некая дань политическому романтизму: ведь именно здесь СССР начал выход в «третий мир».
Общие недостатки «третьемирской» советской политики проявлялись и на Ближнем Востоке (а кое в чем и особенно здесь). И здесь мы переоценили созидательный потенциал националистов, вставших у государственного руля, свою способность оказать на них политическое и идеологическое воздействие. И здесь были ослеплены гулявшим среди них социалистическим поветрием, часто не понимая его характер. Пономарев мог, например, в речи на комбинате в Махалла Эль-Кубра в Египте произнести такие фразы: «Ленин — наш общий вождь. Работы Ленина — энциклопедия строительства новой жизни. Мы открываем вам чашу нашего опыта». А выступая на судоверфи в Александрии, воскликнуть: «Эта ваша верфь особая — это будет первая социалистическая верфь на Средиземном море».
Справедливости ради надо признать: ошибиться было нетрудно, поветрие было очень сильным. Казалось, Советский Союз идет от победы к победе, а арабы близки к тому, чтобы сплотиться в единое государство. Когда вспоминаешь обстановку тех лет в Египте, других арабских странах, поражаешься, как изменилось время: столь сильными были тогда антизападные, антиимпериалистические чувства и приязнь к нам. Характерный факт. Изданная в то время в Каире 16-тысячным тиражом ленинская работа «Государство и революция» разошлась в три дня. Левыми идеями в Египте была увлечена не только часть интеллигенции, но в известной мере и руководство страны. Правда, то была эклектичная смесь различных левых взглядов с достаточно туманными представлениями о социализме и решительным отрицанием классовой борьбы. Мы же настойчиво вели разговоры о марксизме-ленинизме, хотя и оговаривались, будто «не навязываем своего опыта».
Но на общие недостатки нашей политики в развивающихся странах накладывались и региональные слабости и ошибки.
Во-первых, это неспособность эффективно содействовать реализации целей арабских государств в конфликте с Израилем, внутренняя слабость и военная неэффективность наших арабских союзников.
Во-вторых, изоляция от Израиля — одного из основных игроков на ближневосточной сцене, что обеспечивало Соединенным Штатам монополию на связь с Тель-Авивом, а нас лишало возможности распространить советское влияние на все пространство конфликта.
Изменить эту ситуацию было трудно. Не только из-за предубежденности к Израилю или позиции арабов, но и вследствие самой логики холодной войны, в которой Тель-Авив тесно союзничал с Вашингтоном. Между тем в израильском правительстве были люди, которых тяготила слишком большая зависимость от него, которые предпочли бы иметь контакты с СССР, чтобы обрести свободу маневра.
В-третьих, в нашей политике был некоторый, я бы сказал, естественный, проарабский крен, который порождался не только уже названными обстоятельствами, но и тем, что арабы являлись обиженной, пострадавшей стороной, чьи земли находились под оккупацией.
В-четвертых, СССР сотрудничал лишь с частью арабского мира. Нефтедобывающие государства Залива оставались вне нашего воздействия, и в годы холодной войны ничего изменить было невозможно. Эти государства, опасавшиеся «коммунистического проникновения», находились под плотной опекой Соединенных Штатов и были связаны с Западом теснейшими узами, став фактически частью его финансово-экономической и энергетической систем. Именно на этой финансово-нефтяной основе действовал и действует парадоксальный альянс средневековых абсолютных монархий с американской демократией. Так что путь в Эр-Риад — саудовскую столицу — лежал через Вашингтон, а наша политика была как бы привязана к расколу в арабском мире.
В-пятых, необходимость считаться с нередко радикальными позициями своих арабских друзей, хотя следует оговориться, что это никогда не сказывалось на принципиальных подходах советской политики.
Наконец, вероятно, не в полной мере учитывалась тенденция арабов к балансированию между СССР и США. Нельзя, однако, согласиться с обличительными рассуждениями о том, что арабские государства, мол, эксплуатировали конфронтацию сверхдержав: ее в своих интересах использовали все, кто мог, — от Франции де Голля до Израиля.
Но свои слабости, притом весьма серьезные, были и у политики США. Она недооценивала силу арабской национально-политической идеи, часто и здесь идентифицировала национальные движения с коммунистическим проникновением. Это лежало в основе всех крупных просчетов американцев. Правда, у непонимания были также объективные причины: эти движения угрожали экономическим, политическим и военно-стратегическим позициям, доставшимся США по наследству от колониальных держав.
Собственно, своими успехами в регионе СССР в немалой мере обязан Соединенным Штатам: своим враждебным отношением они подтолкнули к нам Насера и других арабских националистов. Реакция США не только на укрепление советских позиций, но и на естественные политические сдвиги, связанные с преодолением коло- ниальиого наследия, была часто неадекватной, даже панической. И это дополнительно осложняло ситуацию, иной раз вынуждая и нас к ответным шагам, тоже резким и грубым.
Но именно 70-е годы для Соединенных Штатов, как и для нас, были, думается, началом более реалистического подхода. Они стали учиться различать коммунизм и национализм, который сделался к этому времени менее воинственным, более сговорчивым.
Отношение СССР и США к присутствию противной стороны было различным и диктовалось прежде всего разными возможностями. Советский Союз считал себя вправе требовать (и никогда этого не скрывал), чтобы другие считались с его интересами на Ближнем Востоке, но в то же время не домогался каких-то особых преимуществ. США же стремились закрепить и расширить свое преимущественное, если не доминирующее, положение в регионе, оттеснив всех остальных. И это, кстати, касалось не только СССР, но и Западной Европы.
Я не исключаю, хотя это и маловероятно, что, скажем, в 60-е годы иных наших лидеров, возможно, и опьяняла мысль о том, что Советский Союз в состоянии чуть ли не вытеснить Соединенные Штаты с Ближнего Востока. Это могло быть связано с насеровским периодом. По своим масштабам, политическим возможностям и воздействию в арабском мире фигура Насера неповторима. Его гигантский авторитет служил мощной динамической силой арабского национализма. Далекий от коммунистических идей, их не приемлющий, он, однако, проникся доверием к советской позиции поддержки борьбы арабов. Насер сделал ставку на Москву в противостоянии Западу, в первую очередь Соединенным Штатам, оказывавшим на него грубое давление, и стал как бы мостом, по которому арабские националисты пошли на сближение с СССР.
Именно Насер привез к нам Арафата, представил советским руководителям лидера свободного Алжира Бен Беллу, свергнувших ливийского короля Каддафи и его друзей. Каддафи как-то сказал Горбачеву: «Раньше, при жизни Насера, мы всё в развитии советско- арабских отношений оставляли ему и шли за ним. Даже после победы ливийской революции мы поехали к Насеру и через него — в Москву… Мы помним, что говорил Насер о Советском Союзе. Он верил в вас крепко». Смерть Насера была крупнейшей потерей для советской политики. Если посмотреть поглубже, не приход к власти Садата и его последующие действия, не израильско-египетское соглашение в Кэмп-Дэвиде, а сама кончина египетского лидера стала своего рода поворотным пунктом: она резко подтолкнула в арабском мире процессы, которые затормозили рост нашего влияния, а затем привели и к его спаду.
В Москве тогда этого не поняли, да и, пожалуй, понять было трудно. Посланного в Египет после смерти Насера Н. Подгорною явно переиграл хитрый Садат, сумевший повести себя так, что Председатель Президиума Верховного Совета привез самые успокоительные выводы. Но и наши службы пришли к ложному выводу, будто Садат (он при Насере умело держался в тени) — фигура временная, во всяком случае управляемая. Возможно, сказалось и влияние ближайших соратников Насера в Арабском социалистическом союзе, которые попытались дать бой Садату. Кстати, такого же рода оценки нового египетского президента высказывались поначалу и на Западе.
Впрочем, первый холодный душ обдал нас еще при Насере. Я имею в — виду 1967 год, нападение Израиля и поражение наших египетских друзей, болезненно воспринятое в Москве. Но оно было как бы компенсировано событиями в Ливии, Ираке, Судане, где пришли к власти националисты, ростом антизападных тенденций в арабском мире.
Затем последовал новый удар — высылка Садатом советских военных советников и денонсация Договора о дружбе и сотрудничестве. Это, в сущности, открыло путь к кэмп-дэвидскому соглашению, которое метило в сердце арабского фронта и стало серьезным завоеванием США, поражением советско-арабской схемы урегулирования, шагом в сторону вытеснения СССР из региона. Правда, и это отступление было в значительной мере компенсировано укреплением советских связей с рядом арабских стран, что явилось их реакцией на американо-израильский прорыв и лояльную позицию Советского Союза. Но глубоких корней это не имело.
Таким образом, мы пережили двойное отрезвление. Шестидневная война 1967 года побудила более верно оценивать возможности арабов в конфронтации с Израилем, а «финт» Садата — более здраво судить об их позициях. Руководство постепенно избавлялось от иллюзий: политика становилась реалистичнее, хотя проводилась в прежних устоявшихся стратегических рамках. Более того, в связи с известным разочарованием, вызванным «изменой» Садата, кое-кто готов был броситься в другую крайность. Если раньше с арабами были охочи обниматься чуть ли не круглосуточно, теперь в иных кабинетах полюбили подтрунивать над боевыми качествами арабов, а то и слышалось: «Эти арабы… да пошли они подальше». Я слышал подобное из уст Подгорного, хотя, конечно, это могло быть подсказано обидой на «обманувшего» его Садата. Но и не только из его уст.
В середине 70-х годов Советский Союз занимал в арабском мире позиции, которые выглядели прочными. Они опираюсь на общую заинтересованность в укреплении самостоятельности арабских государств и богатый послужной список СССР по части поддержки их национальных интересов, на наши поставки оружия и экономичес- _кую помощь, наконец, на окрепнувшие взаимные симпатии наших народов.
В целом можно было бы сказать: в рамках преследовавшихся тогда целей Советский Союз с тем потенциалом, которым располагал, — значительно меньшим, чем у США, — все же неплохо использовал свои возможности, несмотря на очевидные слабости своей политики. В 70-е годы, думается, был. достигнут пик советского влияния на Ближнем Востоке. А в тот период заметное расширение позиций в разных зонах «третьего мира» воздействовало на ситуацию и в глобальном плане.
Но полоса наращивания влияния осталась позади. Вот как — и близко к истине — оценивалось это в «Национальной разведывательной оценке» США («Изменения на Ближнем Востоке: оценки и возможные варианты для Москвы»), датированной 29 мая 1979 г.: «Советы должны быть удовлетворены нынешней поляризацией на Ближнем Востоке и своим отождествлением с подавляющим большинством арабских государств по важнейшему политическому вопросу — оппозиции египетско-израильскому мирному договору. В целом подписание договора до сих пор содействовало советскому преимуществу, так же как падение шаха Ирана. Способность Советов извлечь позитивные завоевания из этих событий, однако, скована теми же самыми базовыми ограничениями, которые в течение долгого времени препятствовали их продвижению в регионе».
Было несколько причин, по которым «буря и натиск» иссякли.
Во-первых, в основном вышел пар противостояния арабов бывшим колониальным державам, начал увядать революционный настрой политической фазы национального движения, стали громче заявлять о себе внутриарабские противоречия. Не затронутая политическими пертурбациями часть арабского мира — страны Залива — была слишком отсталой, а религиозно-феодальная хватка режимов, опиравшихся на иностранную поддержку, слишком прочной. Между тем их огромные финансовые ресурсы позволяли оказывать существенное влияние.
Во-вторых, становление государственности, упрочение независимости (да еще при огромных военных расходах, которые оправдывались конфликтом с Израилем) поднимали значение экономического фактора. Советский же Союз после серии крупных «подарков» строительство Асуанской плотины, Евфратского гидроузла и т. д. был вынужден притормозить свою активность в этой области главным образом из-за выявившейся ограниченности советских ресурсов. Но к тому же свой и американский опыт убедил: политические дивиденды очень часто оказываются весьма скромными. В 70-е годы возникло противоречие, если не разрыв, между наработанным высоким уровнем политических отношений и масштабами экономических связей.
В-третьих (и возможно, главное), стали обнаруживаться пределы возможностей Советского Союза в решении центральной внешнеполитической проблемы арабского мира — конфликта с Израилем. С одной стороны, военные столкновения показали превосходство Израиля, который американцы фактически использовали как дубинку, занесенную над арабским миром. С другой — дружественные арабские режимы нередко отличались внутренней неустойчивостью, сталкивались с серьезными политическими и экономическими проблемами. Все это изначально суживало наши возможности, ставило даже в поисках политического урегулирования в заведомо невыгодное положение. Фактически, не признавая этого, СССР вынужден был решение вопроса — не пора ли положить конец военной конфронтации? — отдать другой стороне.
Многие из этих причин видел и наш противник. В еще одной американской «Национальной разведывательной оценке» (от 1 мая 1978 г.) подчеркивалось:
«В течение последних нескольких лет советское влияние и свобода действий на Ближнем Востоке были ограничены тремя сходящимися обстоятельствами. Первое и наиболее важное из них — огромный рост влияния консервативных нефтепроизводящих государств, возглавляемых Саудовской Аравией и Ираном, которые работают против советских интересов.
Второе — ценность политико-военных связей с Советским Союзом размывалась советской неспособностью обеспечить удовлетворение арабских устремлений в конфликте с Израилем.
Третье — советская позиция и далее ослаблялась растущей ориентацией экономик даже радикальных арабских государств в сторону капиталистических промышленных государств».
Советский Союз пришел на Ближний Восток, когда там на первом плане было столкновение с Западом. Потом в центр стал выдвигаться арабо-израильский конфликт, хотя его соотношение с ситуацией в регионе — ближневосточным конфликтом — выглядело все более запутанным, учитывая, что Запад был постоянно на стороне Израиля, а тот — Запада. Наше отношение к этому конфликту, естественно, подчинялось общим целям политики СССР.
Конечно, план Бальфура — о создании в Палестине еврейского очага — с самого начала был в какой-то мере насилием над арабами: их не спрашивали о судьбе той земли, на которой они жили. Но человечество, хотя и не оно вскормило нацизм, естественно, чувствовало себя в долгу перед евреями, и СССР голосовал за создание Государства Израиль. И эта позиция, свидетельствую с полной ответственностью, никогда, даже в период разгара «романа» с арабами и, наоборот, обострения отношений с Израилем, не ставилась под вопрос. Наверное, здесь действовала комбинация причин, в том числе и далеко не альтруистического свойства, но не это главное. Главное, что Советский Союз всегда выступал за существование независимого Израиля рядом с независимыми арабскими государствами, включая палестинское.
Советский Союз не был заинтересован в «пробе сил» на Ближнем Востоке. Он опасался возгорания этого очага напряженности вблизи своих границ, чреватого советской, наряду с американской, вовлеченностью. И Москва отнюдь не стремилась втянуть США в омут ближневосточного, конфликта, организовать там для них «еще один Вьетнам», как иногда утверждали на Западе.
Убедительное доказательство этого — советская позиция накануне арабо-израильской войны 1967 года. Существует, более того, на Западе распространена версия, будто Москва поддерживала или даже поощряла действия Насера: требование вывести Чрезвычайные силы ООН с Синайского полуострова и закрытие Акабского залива для израильских судов, ставшие причиной (или поводом) для нападения Израиля. Этой версии придерживается и Голда Меир в своих мемуарах «Моя жизнь», ссылаясь на визит в Москву египетского военного министра Бадрана.
На самом деле все обстояло наоборот. Бадран прибыл в Москву 23 мая, то есть после предпринятых египетским президентом шагов. Он привез послание Насера и был почти немедленно принят Косыгиным. Переговоры длились три дня 23–25 мая. В послании говорилось, что Израиль, сконцентрировав большую войсковую группировку, собирается нанести удар по Сирии и одновременно проводит военные приготовления против Египта. Каир не может оставить в беде своих сирийских друзей и намеревается предпринять превентивные действия, опередить израильтян. Насер хотел бы получить «благословение» Советского Союза.
Косыгин выразил резко отрицательное отношение к подобного рода планам, заявив, что превентивная акция будет равносильна агрессии и Советский Союз ее поддержать не может. Бадран же, ссылаясь на инструкции Насера, продолжал настаивать и пытался переубедить Косыгина, но тот твердо придерживался занятой позиции. На третий день, 25 мая, получив из Каира новые директивы, египтянин сдался. Он заявил: «Мы не думаем, что это правильно, но и не считаться с советскими друзьями не можем».
Полторы недели спустя, когда А. Белякову и мне поручили подготовить текст доклада Брежнева на Пленуме ЦК, среди переданных нам документов были и выдержки из записи беседы Косыгина с Бадраном, где Алексей Николаевич в самой решительной форме выражал отрицательное отношение Москвы. Одну из них мы включили в проект.
Так что Советский Союз не только не поощрял военные замыслы Египту, но фактически предотвратил их реализацию. Кстати, та же принципиальная позиция, а конкретно — отказ предоставить запрошенные виды наступательного оружия и т. п., послужила не только предлогом, но и одной из причин разрыва Садата с СССР.
В рамках версии о «виновности» Советского Союза нередко ссылаются на маршала А. Гречко, министра обороны, который, провожая Бадрана в аэропорту, якобы сказал что-то вроде: «Мы всегда будем с вами, всегда вас поддержим». Это невозможно ни подтвердить, ни опровергнуть. Да и не нужно. Нельзя полностью исключать, что Гречко мог произнести нечто подобное. Во всяком случае, летом 1972 года в Александрии, в некотором подпитии, обнимая своего египетского коллегу Садека и стуча по столу, Гречко громко повторял: «Что бы ни было, мы будем с вами». Но, во-первых, это не более чем дежурная, общая фраза из тех, что нередко произносятся в неофициальных и официальных контактах без какой-либо серьезной нагрузки, некий «птичий язык» политических краснобаев. Во-вторых, египтяне уже имели официальную позицию советского руководства, оглашенную Косыгиным, и никакие фразы министра обороны, даже не столь стереотипные, перевесить это не могли. И третье, может быть, самое главное: ведь египетская сторона не стала инициатором военных действий.
Остается добавить: хотя на официальном уровне египтяне никогда не упрекали нас в том, что Советский Союз помешал им реализовать свои намерения, в неофициальных беседах мне доводилось слышать и такое: если бы Египет предпринял превентивные действия, ход войны был бы другим.
Несомненно, что и до перестройки советская политика в арабо- израильском конфликте исходила из резолюций Совета Безопасности № 242 и 338 и необходимости мирной развязки и справедливого урегулирования. Я бывал на многих беседах наших лидеров с арабскими представителями, в том числе и Брежнева. Арабов не только не поощряли на военное решение, не только толкали на политический путь, но и настойчиво побуждали примириться с существованием
Израиля. На всех уровнях (от самого низшего, Комитета солидарности с народами Азии и Африки, до самого высокого, у Генерального секретаря) переговоры, если упрощать, обычно проходили в следующем ключе. Арабы говорили, что израильтяне загоняют их в угол, что ущемлены их жизненные интересы и им не на что надеяться, кроме как на силовое давление. Им отвечали: Израиль — реальность, с этим надо считаться и искать политического выхода. Наша позиция часто воспринималась арабами как мягкотелая, как умиротворение.
Не было и речи о том, чтобы перекрыть Западу нефтяную артерию. В беседах «наверху» нефть обычно даже не упоминалась. Известную активность проявлял лишь Пономарев, но на свой манер. Он говорил, что в руках арабов есть столь мощное оружие, и удивлялся, почему оно не используется эффективно, советовал с его помощью активнее воздействовать на США, чтобы они отошли от произраильской позиции. За эти пределы не выходил и он. И настоящим нашим достижением было то, что, особенно во вторую половину 70-х годов, мы могли уже в полный голос, не вызывая протеста, говорить с арабами о закономерности существования Израиля. Можно сказать, приучили их, побудили это принять. С такой линией пришлось считаться даже особо упорным — алжирцам. Думаю, эго сыграло свою роль в постепенном переходе арабов на более реалистические позиции.
Между тем то была очень непростая задача не только из-за отношения к Израилю, но и в силу внутриполитических и престижных соображений наших партнеров. Официальная позиция непризнания Израиля служила одной из основ легитимизации арабских правительств. Мне приходилось проводить часы в спорах с арабскими представителями, добиваясь, чтобы коммюнике отражало отстаиваемую нами позицию. В марте 1981 года в Алжире из-за несговорчивости хозяев делегация КПСС была на волосок от крупной ссоры с ними. И только после довольно длительного разговора с Ш. Мессадией — координатором партии Фронт национального освобождения Алжира, долго объяснявшим, что расхождение с официальной позицией не было бы понято народом, удалось уладить дело.
Я не хочу создавать впечатление, что Советский Союз проводил однозначно миротворческий курс. Его политика, несомненно, страдала внутренней противоречивостью. Существовало общее понимание угрозы конфронтационного развития обстановки в регионе. Но были и опасения, что безоглядная ставка на мирное урегулирование при ведущей роли США усилит «прозападные» арабские государства за счет близких нам режимов. А позиции СССР ослабнут, если мы не будем нужны арабам как опора в противодействии Израилю. Мир на предлагавшейся США основе ассоциировался с перспективой восстановления ими своей гегемонии в регионе. Собственно, так дело и обстояло. «В конце концов главной целью нашей политики на Ближнем Востоке, — признавался Киссинджер, — было ослабление роли и влияния СССР».
В итоге наша линия сводилась к декларативной в известной мере поддержке мирного урегулирования и активному содействию укреплению военного потенциала ряда арабских стран, что считалось естественным в условиях, когда США стремились выбросить СССР из миротворческого процесса и обеспечить военное превосходство Израиля.
Москва никак не хотела эскалации конфликта. Но СССР был заинтересован в сохранении напряженности, поддающейся контролю, до тех пор, пока невозможно урегулирование, приемлемое для нас и для наших арабских друзей. Я уже не говорю о том, что каждый новый виток напряженности сопровождался новыми просьбами о поставках оружия и это превращалось во все более дорогую и опасную авантюру.
Понятно, что СССР не мог давать в обиду своих друзей, допускать их унижения. Это затрагивало его политические и стратегические интересы, его престиж как сверхдержавы. А Израиль не раз пытался демонстративно поставить арабов чуть ли не на колени. Случалось, это провоцировало нас на весьма жесткие шаги, не всегда безупречные, что вряд ли способствовало эволюции арабской позиции к компромиссу.
Но одно должно быть ясно: оружие давалось арабам не для уничтожения Израиля, а чтобы укрепить их политические позиции.
И американцы отнюдь не были заняты только тем, что подбрасывали дрова в огонь конфликта. Но многие свои чувствительные поражения в регионе США как бы компенсировали, эксплуатируя неурегулированность арабо-израильского конфликта. Израиль при их поддержке мог порой диктовать условия, демонстрируя, кто «хозяин» в регионе. В этом отношении ближневосточный конфликт, конечно, был нужен Вашингтону. Киссинджер в мемуарах пишет вполне определенно, что «не было причин для изменения политики США до тех нор, пока какое-либо из арабских государств не проявляло желания отойти от Советов или пока Советы не были готовы отказаться от арабской программы». Стратегия американцев заключалась в том, чтобы, не раздувая конфликта, держать его в подвешенном состоянии. Длительное статус-кво с некоторых пор стало их устраивать, пожалуй, больше, чем нас. И кэмп-дэвидский вираж Садата служит хорошей иллюстрацией, как работала такая линия США.
Но перед американскими политиками стояла трудноразрешимая задача.
С одной стороны, прессинг сионистского лобби и Израиля. Помимо особых симпатий к еврейскому государству это лобби питало, по понятным причинам, особую антипатию к СССР. И нередко создавалось впечатление, что политику Вашингтона определял Израиль, или, как писал один американский журналист, «хвост вертел собакой». На заседании в Осло профессор Кунихольм из университета Дьюка (США) заявил: «Время от времени США адресовались к Израилю как к своему клиенту, хотя порой не ясно, не обстоит ли дело наоборот, не мы ли клиент Израиля».
С другой — многие в государственном департаменте и за его пределами выступали против чрезмерного осложнения отношений с арабами. Такая тенденция, хоть часто и задавленная произраильским креном, давала о себе знать и сыграла свою роль в появлении совместного советско-американского заявления в октябре 1977 года, о котором речь впереди. Непоследовательность в политике США объяснялась также острой конкуренцией и далее неприязнью между государственным департаментом и Советом национальной безопасности, который, как и Комитет начальников штабов, был привержен более жесткому курсу (об этом вспоминают почти все тогдашние госсекретари).
Не сбрасывая со счетов возможности произраильского лобби, все же убежден: если бы руководство США считало, что американские интересы требуют урегулирования конфликта, оно сумело бы «дожать» Израиль. Недаром премьер-министр Великобритании Э. Хит после войны 1973 года сказал госсекретарю США, что «за последние шесть лет, со времен войны 1967 года, США имели полную возможность заставить Израиль пойти на переговоры, но ничего не сделали». У Хита были все основания сказать так. В 1978 году, например, Израиль оккупировал ливанский юг, действуя исключительно из собственных побуждений. Но достаточно было американцам предупредить, что, если войска не будут немедленно выведены, США прекратят поставку Тель-Авиву вооружений, как через несколько часов израильтяне из Ливана ушли.
Итак, и США, и СССР придерживались, но разным причинам и в разной мере, стратегии контролируемой напряженности и не намеревались от нее отходить до тех пор, пока не станет возможным урегулирование на приемлемых для них условиях. Как и США, Советский Союз стремился к урегулированию, которое закрепит его влияние. Конфронтационная структура отношений супердержав не давала возможности разблокировать ближневосточный конфликт: они приносили в жертву своему локальному и всемирному соперничеству интересы народов региона.
Однако в отличие от США стратегия напряженности не была для СССР вполне добровольным выбором, тем более что примерно со второй половины 70-х годов неурегулированность конфликта начинает обращаться против Советского Союза. Не от Москвы, а от Вашингтона зависел выбор в пользу урегулирования. Только он, имея достаточное влияние на Израиль, мог склонить его к конструктивной позиции.
В отличие от США Советский Союз не ставил — другое дело, что и не мог ставить, — задачи вытеснить из региона своего противника.
Он стремился к такому урегулированию, где будет принимать участие наравне с США. Вашингтон же претендовал на единоличное участие и стремился оставить СССР за бортом. Он не хотел сотрудничества с Москвой в ближневосточных делах. Киссинджер в своих мемуарах откровенно признается, что препятствовал этому и старался лишь создать впечатление такой заинтересованности.
В отличие от США Советский Союз выступал за всеобъемлющее урегулирование. При этом имелись в виду вывод израильских войск со всех арабских территорий, оккупированных в 1967 году; осуществление неотъемлемых прав палестинцев, включая право на самоопределение и создание собственного государства; обеспечение права на независимое существование и безопасность всех государств — непосредственных участников конфликта, как арабских, так и Израиля; прекращение состояния войны между арабскими странами и Израилем.
Сегодня мы уже в состоянии судить, какой выбор сделала история, и констатировать: Советский Союз поддерживал справедливую и реалистическую программу урегулирования. По сути дела, именно она стала стержнем нынешнего миротворческого процесса на Ближнем Востоке. И в этом я вижу подтверждение того, что прежде всего свара сверхдержав мешала переходу обеих сторон в конфликте на реалистические позиции, к конструктивным поискам урегулирования.
Иногда, ставя под сомнение заинтересованность Советского Союза в урегулировании, ссылаются на то, что конфликт создавал для него большие возможности сохранять и расширять свое влияние в арабских странах, а также — в связи с тесным союзом между США и Израилем — в мусульманском мире вообще. В такого рода рассуждениях есть, конечно, доля истины. Однако, безусловно, перевешивала заинтересованность в том, чтобы «разминировать» этот район у своих границ, предотвратить реальную опасность военного столкновения с Соединенными Штатами и, наконец, стабилизировать советское влияние в регионе.
С началом президентства Дж. Картера (январь 1977 г.), казалось, стала складываться более благоприятная обстановка для поисков путей ближневосточного урегулирования. Трудно определенно сказать, почему США решились предпринять совместные с СССР усилия на Ближнем Востоке и в конечном счете согласились на опубликование 1 октября 1977 г. заявления Вэнса — Громыко. Конструктивный отклик госсекретаря Вэнса (вопреки возражениям Бжезинского, он получил «добро» от президента на зондаж прибывшего на сессию ООН Громыко) был неожиданным, и советской делегации пришлось действовать без директив из Москвы.
Надо думать, причин было несколько, но основная, по-видимому, состояла в том, что переход Садата к проамериканской линии не дал эффекта, на который рассчитывал Вашингтон, напротив, Египет оказался изолированным. К приходу в Белый дом Картера уже обнаружились пределы возможностей ближневосточной политики США, становилось ясно, что курс на сепаратные соглашения в общем-то выдохся. Крепло убеждение, что без Советского Союза урегулирование продвинуть не удастся. Оно нашло отражение в докладе «Мир на Ближнем Востоке», подготовленном на рубеже 1976–1977 годов в Бруклинском институте, прежде всего У. Квандтом, занявшим вскоре пост заведующего ближневосточным департаментом в Совете национальной безопасности и советника президента. Как он мне рассказывал, у них были две главные идеи: о важности комплексного подхода к проблеме и о необходимости для США (естественно, не в ущерб себе) взаимодействовать с СССР, поскольку он «объективная реальность» и располагает существенным влиянием в регионе. Новая администрация отнеслась к докладу с большим вниманием.
Сыграло свою роль и то, что Картер, взвешивая перспективы ближневосточной политики США, провел переговоры с рядом арабских лидеров. В апреле и мае 1977 года состоялись его встречи с Садатом, королем Иордании Хусейном, президентом Сирии Асадом, саудовским наследным принцем Фахдом. США добивались, но, очевидно, безуспешно, согласия с идеей прямых переговоров с Израилем без участия Организации освобождения Палестины (ООП).
Еще одно обстоятельство — стремление Картера обозначить свое президентство крупными внешнеполитическими сдвигами и его ориентация на серьезное улучшение отношений с Советским Союзом, на расширение с помощью этого и борьбы за права человека американского влияния в Восточной Европе.
Кстати: многие в США считают, что президентство Картера во внешнеполитическом плане — и особенно применительно к отношениям с СССР — было слабым или даже неудачным, основанным на идеалистических посылках. На мой взгляд, это абсолютно ошибочное представление. Напротив, следует воздать должное Картеру, который, можно сказать, перенес сражение в стан противника, выдвинул на первый план то, что в конечном счете оказалось самым острым и эффективным оружием против СССР: права человека. Рейган же своей политикой грубого агрессивного «навала» вел, повторяю, азартную игру, которая при ином руководстве Советского Союза могла бы привести на порог ядерной катастрофы.
Как бы то ни было, на фойе нового витка разрядки ближневосточная проблема тоже, по-видимому, стала размораживаться. Через два месяца после вступления в должность Картер заявил, что у палестинцев должна существовать родина. Одновременно он несколько раз высказался в пользу возобновления работы Женевской конференции.
Могло, правда, показаться, что жива и прежняя линия. Бжезинский, разъясняя условия мира на Ближнем Востоке, заявил, что, по мнению президента, границы 1967 года мертвы, что Израиль должен будет «распространить свои границы на 32 мили в глубь Синайской пустыни и сохранить значительные территории на Западном берегу реки Иордан и на Голанских высотах» и что река Иордан — это «естественная линия обороны Израиля».
Как бы отвечая Картеру, Брежнев на XVI съезде профсоюзов 21 марта 1977 г. развил советскую позицию, в частности предложил международные гарантии выполнения условий мирного урегулирования. Высказана была также мысль, не нашедшая, однако, отклика у американской стороны, что можно было бы рассмотреть и вопрос о содействии прекращению гонки вооружений на Ближнем Востоке.
28 марта в беседе с Громыко Вэнс говорил: «Добиться этого (прекращения конфликта и справедливого урегулирования. — К. Б.) можно только путем взаимодействия между нашими двумя странами… Такой точки зрения придерживается президент Картер». А 18–20 мая 1977 г. на встречах глав советской и американской дипломатии в Женеве была достигнута официальная договоренность о совместных усилиях по возобновлению осенью того же года международной конференции и подтверждена важность взаимодействия ее сопредседателей — СССР и США.
Кульминационным же моментом явилось совместное Заявление от 1 октября 1977 г. Оно, на мой взгляд, служит солидным подтверждением доброй воли и серьезности намерений президента Картера. В Заявлении была зафиксирована необходимость решить в рамках всеобъемлющего урегулирования ключевые вопросы: вывод израильских войск с оккупированных в 1967 году территорий; решение палестинского вопроса, включая обеспечение законных прав палестинского народа; прекращение состояния войны и установление нормальных мирных отношений. Было уделено внимание мерам по обеспечению безопасности границ между Израилем и соседними арабскими государствами, международных гарантий этих границ, как и в целом соблюдения условий урегулирования с этой целью. Стороны выразили намерение содействовать возобновлению работы Женевской мирной конференции не позднее декабря 1977 года.
США, таким образом, впервые официально заявили о признании законных прав палестинского народа и необходимости участия ее представителей в Женевской конференции. Это, безусловно, стало важным сдвигом в американской позиции.
Хотя документ был посвящен принципам работы и процедуре конференции, при его составлении фактически обсуждались и вопросы по существу. Ведь практически за каждым, даже процедурным моментом таилось политическое содержание, и из дискуссий постепенно вырастало взаимопонимание, приближавшее партнеров к плану мирного урегулирования.
То был большой шаг к компромиссу между двумя супердержавами: впервые они согласились сотрудничать на Ближнем Востоке и признали друг друга равными партнерами в поисках урегулирования. Реализация зафиксированных договоренностей, несомненно, могла означать продвижение к подлинному миру в регионе.
Декларация была настолько серьезным и неординарным шагом, на который решились США, что поначалу в аппарате ЦК его встретили с недоверием. Мы затеяли спор в кабинете Александрова: Шишлин, руководитель группы консультантов Отдела социалистических стран, и я считали, что речь идет о повороте в американской политике, который может не ограничиться Ближним Востоком, а Александров упрекал нас в наивности. Такую же позицию заняли Пономарев и поддержавший его Ульяновский в кабинете моего «босса» пару часов спустя. Их скептицизм, к сожалению, оправдался, и через несколько дней Борис Николаевич не отказал себе в удовольствии напомнить о моих оптимистических комментариях.
Не хотел бы создавать впечатление, будто все решалось одним Заявлением, и оно было обречено на успех. Были и есть люди, которые утверждают, что само согласие двух держав, выразившееся в нем, было лишь формальным. Я так не думаю, хотя понимаю, что в ходе дальнейшей работы могли возникнуть дополнительные трудности. Не ясно было, как воспримут Заявление страны, которых это непосредственно касается. МИД провел предварительные дискуссии с дружественными арабскими государствами. Хотя конкретного документа тогда еще не существовало, мы обсудили основное его содержание, и, судя по всему, большинство арабских стран приветствовали бы Заявление. Оно, однако, вызвало протест Сирии, которая всегда была трудным партнером. И все же, исходя из ситуации, которая мне достаточно знакома, я убежден, что удалось бы добиться согласия наших арабских друзей. У США было не меньше возможностей сделать то же в отношении Израиля.
Как известно, когда документ был готов, последовал рассерженный звонок из Вашингтона с выговором Вэнсу. Существуют противоречивые версии по поводу того, кто звонил и причастен ли к этому Бжезинский. Во Флориде и Осло американцы предпочитали отмалчиваться или давали уклончивые ответы даже па прямо поставленные вопросы. А некоторые утверждали что Бжезинский поддерживал Заявление.
Вот как реагировал Вэнс: «Я думаю, что тогда был звонок. Я не знаю, кто позвонил, не помню, чтобы лично участвовал в каком- нибудь подобном разговоре, я даже уверен, что не участвовал». Тяжесть ответа он попытался переложить на своего бывшего помощника М. Шульмана: «Маршалл, ты не хотел бы прокомментировать это?» И тот говорит: «Я буду комментировать с неохотой и только потому, что мне приказал мой бывший босс. Я помню, что в то время, как мы были с нашей миссией в Нью-Йорке — после объявления о коммюнике или совместном заявлении, — действительно был звонок и разговаривал я, получил этот звонок. Но я хотел бы поговорить об общих последствиях этого…»
Видимо, звонил все же именно Бжезинский. В этом мнении меня убеждает и эпизод, имевший место через несколько лет после истории с Заявлением. В середине 80-х годов итальянское телевидение организовало телемост, в котором участвовали из Ныо-Йорка бывший министр иностранных дел Израиля А. Эбан, из Джакарты — 3. Бжезинский, из Рима — министр иностранных дел Италии (кажется, Андреотти) и из Москвы — автор этих строк. В ходе беседы американец не только высказался против равноправного сотрудничества Советского Союза и США в поисках путей ближневосточного урегулирования, но и вполне определенно дал отрицательную оценку Заявлению 1977 года.
Началась беспрецедентная атака на Заявление, особое неприятие вызвало положение о том, что США и СССР будут действовать совместно. Резко отрицательную позицию заняли правительство Израиля, произраильские и правые круги в США. Хотя, как говорили, и на израильской стороне были люди, готовые занять иную позицию.
В итоге США дезавуировали свою подпись под Заявлением, появился подготовленный на основе израильских предложений «рабочий документ», где пересматривались согласованные в Заявлении подходы. Процесс урегулирования, который должен был вот-вот начаться, оказался сорванным. Обычное объяснение американцев состоит в том, что израильтяне пришли в ярость и пустили в ход все свои связи в конгрессе, госдепартаменте и администрации президента.
Израильский фактор, видимо, сыграл основную роль, но наряду с ним — и позиция Бжезинского и ему подобных, чей гнев вызвало то, что Заявление легитимизировало советское присутствие на Ближнем Востоке. Вдобавок механизм сепаратных договоренностей, запущенный при Киссинджере, к этому времени действовал, возможно, и без плотного участия США. Уже ушел Киссинджер, уже у американцев могли быть какие-то иные задумки, но этот механизм подтолкнул навстречу друг другу Садата и Израиль: казалось, вот-вот удастся и так совершить «прорыв».
Отказ от Заявления и последовавшее через полтора месяца кэмп-дэвидское соглашение между Египтом и Израилем, заключенное под опекой Вашингтона, показали, что он не сделал реального выбора в пользу сотрудничества с СССР. Принципиальный смысл соглашения Садата — Бегина как раз в том и состоял, что взрывалась схема всестороннего урегулирования при обязательном участии Москвы. И в этом одна из главных причин, почему Советский Союз решительно — вслед за арабскими странами — отверг соглашение. Ведь в нем самом, думается, было не слишком много такого, что мы никак не могли бы принять. Но то был ход в русле американо-израильской линии на изгнание СССР с Ближнего Востока. Если бы — но это «если» из тех, которые абсолютно нереальны, — к этому соглашению шли другим путем, иначе говоря, вместе с СССР и дружественными ему арабскими странами, события, не исключено, могли бы развиваться иначе.
Между прочим, поездка Садата в Иерусалим и контакты, приведшие к Кэмп-Дэвиду, не стали для нас неожиданностью. Было известно о происходящей через египетского генерала разведки Фавзи взаимной «притирке». Кроме того, нас предупреждали и друзья. Так, 9 ноября 1977 г, я встречался с Халедом Мохи эд-Дином, человеком по сию пору очень уважаемым в Египте, одним из пяти — семи «Свободных офицеров», которые были рядом с Насером в дни революции. Он рассказал, что Садат настроен пойти на любые уступки, готовит сепаратное урегулирование и стремится подтянуть к этому и Иорданию.
Я убежден: дезавуирование Заявления означало огромную упущенную возможность разрешения конфликта. После отказа от Заявления и в еще большей мере после подписания египетско-израильского договора уже не оставалось видимых перспектив для сотрудничества СССР и. США в поисках урегулирования. С приходом же к власти Рейгана всякая мысль о каких-то совместных конструктивных действиях, естественно, уже была нереальной.
Курс, на который вышли американцы после того, как было умерщвлено Заявление, иллюстрируют высказывания Бжезинского в его мемуарах, впрочем не вполне прямодушные: «Мы теперь подчинились (?!) тому факту, что всеобъемлющее урегулирование в лучшем случае отодвинется на многие годы. Вместо него мы были вынуждены (?!) остановиться определенным образом на переводе инициативы Садата в осязаемую договоренность между Египтом и Израилем… Мы хотели бы иметь такой мирный процесс, который затронул бы умеренные арабские режимы так, чтобы американские позиции в районе укреплялись»
Вашингтон, очевидно, вернулся к убеждению, что может реализовать свою неизменную, как признался Буш Горбачеву в Хельсинки в 1990 году, цель: изолировать и вытеснить СССР с Ближнего Востока. Однако в общеарабском плане сепаратное соглашение имело обратный эффект. На базе его отторжения произошло сближение между СССР и рядом арабских стран. В конце 1977 — начале 1978 года в Москве побывали руководители Алжира, Сирии, Южного Йемена, Ирака, Ливии, ООП. А кэмп-дэвидскую сделку поддержали лишь два члена Арабской лиги — Оман и Сомали.
Но это сближение не могло быть ни устойчивым, ни долговременным. Продолжали действовать те же факторы, которые сыграли свою роль в метаморфозе Садата. Я оставляю в стороне уже названные общие слабости нашей политики. Отвлекаюсь от личности Садата — видел его лишь однажды и склонен верить разговорам о его психической неустойчивости и даже склонности к наркотикам — и активной нелюбви (говорят даже о патологической ненависти) египетского президента к Советскому Союзу, возможно связанной и с беспочвенными подозрениями нас в связях с его оппонентами из Арабского социалистического союза, а также с пронацистскими симпатиями времен второй мировой войны.
Однако существовали и действовали другие, вероятно более веские обстоятельства. Я уже упоминал о явной неспособности СССР повернуть ход событий в конфликте с Израилем в пользу арабов и их заинтересованности в экономических связях с Соединенными Штатами. В этом смысле Садат был немедленно вознагражден: начиная с той поры Египет ежегодно получает от США безвозмездно более 2,5 млрд. долларов. Надо полагать, что и другие арабские страны были небезразличны к такому «аргументу». Правда, когда Садат попытался вовлечь в кэмп-дэвидский процесс и Сирию, она решительно отказалась, став, напротив, центром сопротивления ему.
Фундаментальной слабостью советской ближневосточной политики было отсутствие дипломатических и вообще каких-либо серьезных отношений с Израилем. Не скажу, чтобы это очень волновало, особенно в 70-е годы, руководство да и большинство тех, кто был занят на ближневосточном направлении. Разорвав — по понятным причинам, но тем не менее ошибочно — дипломатические отношения с еврейским государством в связи с нападением на Египет в 1967 году, мы как-то свыклись с этим положением и отсутствием Израиля на карте наших ближневосточных связей. СССР как бы привык рассчитывать свои ходы, ориентируясь лишь на арабские государства и примериваясь (что касается противоположной стороны) главным образом к позиции США, отождествляя с ними Израиль, хотя это заметно снижало эффективность советской политики.
Этому способствовал, работая на арабофильство, и антисемитский душок, который, как я уже говорил, ощущался в коридорах здания ЦК. Господствовавшие в руководстве и аппарате предубеждения подпитывали политика Израиля, действовавшего в одной упряжке с Вашингтоном, роль еврейского лобби в США. Это настроение усилилось, когда в начале 80-х годов был официально оформлен существовавший и до того военно-стратегический союз США и Израиля. Примешивалось и неприятие вызывающего поведения Израиля, вкупе с США игнорировавшего десятки резолюций ООН и Совета Безопасности, и т. д.
В Международном отделе преобладало негативное отношение к политике Израиля, которое нередко перерастало в неприязнь к нему самому. Я особых симпатий к Израилю не питал, хотя относился к нему непредвзято. Мне претили готовность лидеров страны, народ которой и сам стал объектом беспримерного насилия, перенес холокост, прибегать к насилию против мирного населения, например в Ливане, их претензии на все новые куски арабских территорий, неспособность понять чувства миллионов изгнанных палестинцев. В согласии с официальной точкой зрения я считал, что восстановление дипломатических отношений с Израилем должно предваряться или — об этом открыто не говорилось, но такая возможность допускалась — на худой конец быть синхронизированным с конструктивными шагами, содействующими запуску реального миротворческого процесса.
Кстати, у меня есть основание полагать, что такую позицию считали разумной и американцы. Заместитель госсекретаря США Р. Мэрфи, нанесший мне визит 11 марта 1988 г., перечисляя, по его словам, «области, где СССР мог бы проявить конструктивное, серьезное отношение к запуску и развитию мирного процесса», назвал и такую: «Использовать в отношении Израиля тот аргумент, что процесс урегулирования поможет решить вопрос нормализации советско- израильских отношений». Видимо, однако, на этом естественном требовании, как средстве давления на Израиль, мы слишком зациклились.
Вместе с тем мне представлялась неправильной и неэффективной политика полной изоляции от Израиля. Это лишало нас рычага, без которого в ближневосточных делах было не обойтись. Да и вообще была не по душе попытка превратить Израиль в государство-изгоя.
Неприлично-односторонней, антннзраильской была и позиция нашей прессы (теперь же, как бы наверстывая упущенное и успокаивая «нечистую совесть», она впала в другую крайность).
Думаю, сказывалось и то, что в памяти живы были рассказы первого советского посла в Тель-Авиве А. Абрамова, которого я встречал несколько раз у Ю. Францева. Он описывал, как широко и искренне — именно 9 мая, а не 8, как на Западе, — отмечался там праздник Победы, как на стадионе в Тель-Авиве собирались многие сотни людей, грудь которых украшали боевые советские ордена, и т. д. От него я узнал что, что наши летчики-добровольцы участвовали в защите провозглашенного еврейского государства.
Мы в отделе неодобрительно относились к неразборчивой, тотальной кампании против сионизма. Сказывались, наверное, и неоднократные демарши Генерального секретаря Компартии Израиля М. Вильнера, который подчеркивал необходимость дифференцированного подхода к этому явлению. На беседах в ЦК он предлагал, и безуспешно, провести двухпартийный симпозиум на эту тему. Отнюдь не случайно Антисионистский комитет, деятельность которого не всегда отвечала требованиям политической гигиены, был создан под эгидой Отдела пропаганды и агитации. Мы возражали против этого шага и к его функционированию относились негативно.
На формирование моего подхода к проблеме Израиля оказала влияние и поездка туда на съезд компартии в конце 1976 года. Она была весьма полезной в познавательном отношении, в том числе и для понимания ближневосточной ситуации, ее перспектив.
Разумеется, на меня произвело большое впечатление мужество израильских коммунистов, особенно евреев. Будучи едва ли не на положении отщепенцев и даже подвергаясь насилию в своей стране, которой арабский мир отказывал в праве на существование, не встреча» взаимопонимания и у его левых сил, включая коммунистов, они тем не менее стойко выступали за возвращение арабам оккупированных земель и уважение прав палестинцев. Вместе с тем я убедился — и практически это был самый важный вывод, — что компартия имеет влияние прежде всего среди арабского населения, а евреи составляют в ней меньшинство и на серьезные сдвиги тут рассчитывать не приходится. Другие же, более влиятельные силы израильского общества поддерживали линию правительства в ближневосточном конфликте, и было маловероятно, что они изменят свою позицию.
В те годы Израиль рисовался нам эдаким сионистским монстром, сплоченным и воинственным. Оказалось же, что политическая палитра там весьма разнообразна. Действительно, я убедился в существовании жесткого режима в некоторых сферах жизни, в высокомерном, а иногда и шовинистическом подходе к арабам. Но нельзя было не увидеть, что в этой, в каком-то смысле осажденной, стране действуют демократические порядки. Правительство не воспрепятствовало ни проведению съезда, ни приезду иностранных делегаций (и мы, и кубинцы получили въездные визы в день запроса). Характерная деталь: в том же здании в Хайфе и на том же этаже, где заседал съезд, в зале напротив происходило какое-то офицерское собрание. И выходя на перерыв, участники обоих собраний мирно прохаживались по коридорам.
Оказалось, что в Израиле «национальность» чтили и лелеяли еще больше, чем в Советском Союзе, причем евреем ты признаешься по крови (только если у тебя еврейская мать, отец не в счет), что религия здесь играет немалую роль в обществе, а нередко и решительно вторгается в политическую жизнь. Я видел в Иерусалиме кварталы, заселенные приверженцами секты «гуш эмуним», где женщины ходят в париках (с момента замужества головы бреются наголо) и черных платках, мужчины — в черных костюмах и шляпах, с длинными пейсами и где закидывают камнями неосторожно «забредшие» сюда в субботу автомобили. Как раз в дни нашего пребывания пало правительство Израиля, которому отказала в поддержке религиозная партия, разгневанная тем, что оно в субботу принимало в аэропорту партию американских военных самолетов.
В то же время я получил представление о разнообразии сил, которые прикрываются, казалось бы, общей шапкой сионизма, имел контакты с представителями некоторых из них. Увидел левых адвокатов — некоммунистов, отстаивающих права палестинцев, политических деятелей, настроенных вполне дружелюбно к арабам. Ну а отношение многих израильтян, особенно интеллигенции и молодежи, к чрезмерным претензиям служителей религии проиллюстрировал один из лидеров правившей тогда Рабочей партии (МАПАИ), рассказав популярный, как он утверждал, анекдот: «поп-католик и раввин едут в поезде. Первый угощает второго свининой. «Я не ем», отвечает раввин, услышав в ответ: «Жаль, это хорошая вещь». Выходя из поезда, раввин просит спутника передать привет жене. «У меня ее нет», — отвечает поп и слышит в ответ: «Жаль, это хорошая вещь». «А как ты распоряжаешься доходами, получаемыми от прихожан?» — спрашивает раввин. Поп отвечает: «10 процентов себе, остальное — Богу. А ты?»— «Подбрасываю вверх. Что Бог берет — ему. Что не берет, то падает на землю, это — мне».
Вынесенное из поездки представление об Израиле сопровождало меня все годы, что я занимался Ближним Востоком, подкрепляло стремление подтолкнуть арабов к реалистической позиции, настраивало, наряду с политическими резонами, в пользу возобновления связей с этой страной. Я привез предложение сделать первый шаг: наладить контакты с левосоциалистической партией МАПАМ. Но понадобилось еще несколько лет, чтобы оно было принято. О восстановлении дипотношений тогда и не помышлял, хотя понимал, что разрыв был ошибкой.
В последующий период с подачи отдела связи по общественной линии с Израилем несколько оживились, но качественного сдвига не произошло. Не было полного затишья и по государственной линии. В сентябре 1977 года по инициативе МИД было решено направить в Тель-Авив группу консульских работников для обмена документов, удостоверяющих советское гражданство лицам, постоянно проживающим в Израиле (таких тогда было около трех тысяч). Постановление имело, несомненно, и политическое значение, как сигнал, что СССР может и готов идти на деловые контакты с Израилем. Однако из-за военной израильской акции против Ливана оно не было реализовано.
Этот же вопрос решался повторно спустя восемь лет — можно сказать, потерянных лет — в июле 1985 года (постановление Политбюро от 18 июля). Предполагалось, что консульская группа займется и советской недвижимостью в Израиле. И вновь благое намерение было сорвано нападением на штаб-квартиру палестинцев в Тунисе израильских «коммандос», ликвидировавших одного из руководителей ООП, Абу Джихада, и его семью.
Мы плохо использовали, а чаще не использовали вовсе — частично из-за оглядки на арабских друзей — различия взглядов в израильском политическом истеблишменте. Например, позицию Переса, лидера партии МАПАИ, который склонялся к более гибкой позиции, проявляя особую заинтересованность в контактах с советской стороной. Добавлю, что Перес был связан с влиятельными представителями американского еврейства, например с президентом Всемирного еврейского конгресса Э. Бронфманом, и на него делало ставку руководство Социнтерна. Или, скажем, взгляды другого видного политика, Э. Вейцмана, который открыто признавал права палестинцев и был готов встретиться с их лидерами, в частности с Арафатом, приехать в Москву якобы но личным причинам.
Лед тронулся лишь после 1985 года, и то не сразу. В марте 1986 года Международный отдел направил Горбачеву записку, где отмечалось, что «настало время для активизации наших действий на израильском направлении». В записке при сохранении установки «на увязку процесса нормализации советско-израильских отношений с прогрессом дела урегулирования» предлагалось:
«Расширить и углубить контакты с официальными кругами Израиля, прежде всего с Пересом, проверяя серьезность его намерений, использовать для этого предстоящий приезд в Москву президента Всемирного еврейского агентства Бронфмана;
— в развитие предстоящей поездки наших консульских работников в Тель-Авив, если их контакты будут позитивными, пойти через некоторое время на проведение встречи представителей МИД двух стран;
— существенно оживить наши контакты с Израилем в общественной деловой, научной и культурной сферах, включая расширение связей с различными политическими партиями и общественными организациями (в том числе принять в Москве министра Э. Вейцмана);
— учредить в Тель-Авиве корпункт ТАСС, а в недалеком будущем и постпредставителя Интуриста;
— внести определенные изменения в нашу пропагандистскую и информационную работу по израильской теме».
Мы ссылались на то, что «проблемы, связанные с Израилем, получают у нас одностороннее освещение», и выразили мнение, что «следовало разобраться и с тем, как у нас освещается проблема сионизма. Его критики была в иных изданиях вульгаризирована до такой степени, что отдавала антисемитским душком».
В августе 1986 года в Хельсинки наконец произошла встреча консульских работников СССР и Израиля. Израильтяне пытались с порога начать обсуждение еврейского вопроса в СССР и выразили желание направить аналогичную группу в Москву, хотя в Советском Союзе не было ни собственности, ни постоянно проживающих граждан Израиля.
В декабре того же года под председательством Лигачева на заседании Политбюро обсуждались отношения с Израилем, в том числе итоги контактов в Хельсинки. Лигачев и особенно Шеварднадзе высказались за наращивание контактов и переход к обсуждению политических вопросов. Чебриков тоже поддержал развитие контактов, но оправдывал это исключительно имущественными интересами. Громыко же выступил против, ссылаясь на то, что «в отношении земельных участков нам ничто не грозит», что «арабы будут против этих контактов», а «от Израиля реально мы никаких уступок и никакого «навара» не получим». Он предложил проконсультироваться с арабами и, если те отнесутся отрицательно, «игры не затевать». И позже инициативы в этой области нередко наталкивались на серьезные препятствия. Так, в последний момент был отменен визит но приглашению Комитета защиты мира делегации израильской общественности (и это в августе 1987 г.!), в состав которой входили Генеральные секретари Компартии Израиля, партий МАПАИ и МАПАМ, Движения за гражданские права (РАЦ).
Благотворную роль в развитии наших контактов с Израилем сыграл Социалистический Интернационал, который предпринимал немалые усилия, чтобы проторить путь к ближневосточному урегулированию. Нас пригласили участвовать в римской сессии Социнтерна (7–9 апреля 1987 г.) и в проводившемся в те же дни заседании его Ближневосточного комитета, где должны были присутствовать израильская и палестинская делегации. Руководство Социнтерна не скрывало одну из главных своих целей — организовать встречу между Ш. Пересом (в ту пору министром иностранных дел) и советским представителем. В Рим направили меня, и 8 апреля такая встреча состоялась.
Собеседник произвел на меня большое впечатление своей эрудицией и склонностью к размышлениям, своей невоинственностью. Разговор носил общеполитический, даже философский характер, конкретные, вопросы, если не считать темы восстановления дипломатических отношений, не поднимались. Но политический настрой Переса вполне был различим. Он пространно говорил об истории взаимоотношений арабов и евреев, их взаимной тяге и отталкивании, их «обреченности» на мир, к которому необходимо прийти поскорее (как бы в противовес философии Даяна, некогда заявившего, что арабы и евреи «обречены» на два поколения сражений, прежде чем повернут к миру), о миролюбии Израиля, о живых нитях, которые связывают его с СССР, и т. д. Он признал существование палестинской проблемы и, конечно, повторил старую израильскую идею о ее решении под крышей Иордании.
Перес сказал достаточно, чтобы сделать вывод: это — человек компромисса, резервы у него в этом отношении немалые и в поисках урегулирования он готов сотрудничать с Советским Союзом. Я сообщил это в шифровке и доложил по приезде. «Перес, — писал я, представляет и возглавляет поднимающуюся в Израиле волну настроений в пользу договорного мира с арабами, который предусматривал бы и решение вопроса о национальных правах палестинцев. С усилением его позиций, видимо, надо связывать основные надежды на поворот Израиля к конференции, и его следовало бы поддержать».
Не обошлось без мелких трюков, которые слегка подпортили впечатление. Уговорились, что встреча будет носить закрытый характер. Генеральный секретарь Социнтерна Л. Вяянинен намеревался организовать ее в том же здании, где проходила сессия. От Переса, однако, поступила просьба встретиться в одном из римских отелей, в его апартаментах. Когда продолжавшаяся более двух часов встреча подошла к концу и наши руки соединились в прощальном рукопожатии, дверь в коридор, перед которой мы стояли, вдруг широко распахнулась и столпившиеся там журналисты лихорадочно защелкали затворами фотоаппаратов. Так израильская сторона решила, вопреки договоренности, немедленно снять «политические сливки» с состоявшейся встречи. Сенсационные журналистские сообщения и фотографии привели к тому, что вокруг встречи было накручено много вздора.
На этом активная роль отдела в развитии контактов с Израилем завершилась. Переса я видел потом еще раз, присутствуя на его беседе с Горбачевым. Он дал высокую оценку перестроечным процессам: «Мы с восхищением следим за вашими переменами. Мы понимаем, в каких трудных условиях приходится вам действовать. Американцы вас часто не понимают, потому что их 200 лет — это история избалованного ребенка».
Перейдя к ближневосточной ситуации, он подчеркнул важность принципа «мир в обмен на территории», неизбежную сложность и длительность процесса достижения двусторонних договоренностей с арабами. Основной акцент сделал на значении и трудностях «третьего этапа» — «построения нового Ближнего Востока», что включает в себя разоружение, водную проблему, которая «острее, чем территориальная», реконструкцию и кооперацию экономики. «Мы не хотим замыкаться на прошлом, — заявил он. — Израиль не может быть островом изобилия в море нищеты. Поэтому надо сотрудничать с арабами, начав с территориального компромисса, надо строить новый Ближний Восток». Люди, продолжал Перес, должны иметь надежду. Он процитировал представителя одной из французских косметических фирм: «Мы делаем на наших предприятиях духи, но в своих магазинах продаем женщинам надежду».
Перес говорил: «То, что вы открыли ворота (для эмиграции евреев. — К. Б.), имеет для нашего народа историческое значение. В прошлом мы задавались вопросом, почему существует антисемитизм. Надо изменить мир или измениться самим. Евреи-коммунисты пытались решить эту проблему, создавая общество, базирующееся на интернационализме. Их неудача — это один из аспектов провала коммунизма. Мы решили: надо покончить с расселением евреев, не зависеть от кого-либо, иметь свое государство. Мы должны построить его на нашей земле и сохранить свою культуру. Мы — единственный народ. Он не является родственным ни с кем — ни по языку, ни по религии, ни по “родителям”». О социализме он заметил: «Социализм — не доктрина, а цивилизация, комплекс принципов, попытка облагородить демократию экономически. Чтобы тратить как социалисты, надо зарабатывать как капиталисты».
К началу 80-х годов для Советского Союза на Ближнем Востоке стала складываться неблагоприятная ситуация. Если во вторую половину 70-х годов действия США в определенной мере еще сковывались разрядкой, то теперь американская политика приобретала все более воинственный, наступательный характер. В завершающий год президентства Картера в регионе была сосредоточена мощная военно- морская группировка (около 30 кораблей, в том числе 2 авианосца), в Саудовской Аравии и Египте, Марокко и Омане, Бахрейне и Сомали расширялась и модернизировалась сеть военных баз, которые либо прямо передавались в распоряжение США, либо были рассчитаны на использование ими в «чрезвычайных обстоятельствах». Явно для американских нужд безмерно насыщалась оружием Саудовская Аравия. В конце 1979 — начале 1980 года США создали воздушный мост для массивных перебросок оружия в Северный Йемен.
С приходом в Белый дом Рейгана силовой аспект стал еще выраженнее, сопровождаясь воинственной риторикой (которая, впрочем, не всегда соответствовала реальным возможностям США), а иногда и провокационными жестами. Так, в августе 1981 года над заливом Сидра — правда, не без вины самой Ливии — были сбиты два ее самолета. А осенью того же года в США была развернута мощная антиливийская кампания на базе подброшенной спецслужбами ложной информации, будто ливийцы направили Ы(вдиайв (команды киллеров) с целью убийства Рейгана и вице-президента Мондейла. Дело дошло до того, что в Белом доме были усилены меры безопасности, а напротив него, как утверждает Вудворт, даже установлены ракеты «земля — воздух» (?!). Несмотря на энергичные опровержения Каддафи, разрабатывались планы «наказания» Ливии, в том числе с помощью воздушных ударов. Через посредство Бельгии Рейган направил ливийскому лидеру угрожающее письмо.
Между тем, как следует из документов госдепартамента и ЦРУ, все эти сообщения были сфабрикованы. Тем не менее Рейган на прямой вопрос ведущего телекомпании Си-би-эс Дана Разера, не является ли информация ложной, ответил: «Нет. У нас слишком много информации из слишком многих источников, и наши факты точные, наша информация падежная». Впрочем, наказание Ливии все-таки состоялось: пять лет спустя 160 американских самолетов сбросили 60 тонн бомб, десятки гражданских лиц были убиты, а сотни ранены.
В марте 1982 года в Южный Йемен была заброшена с помощью саудовцев обученная ЦРУ группа из 13 человек с заданием взорвать нефтяные сооружения и другие ключевые объекты. В связи с их арестом была отозвана вторая группа, уже находившаяся в НДРЙ.
Полную раскрепощенность и бесцеремонность действий ЦРУ в этот период можно проиллюстрировать таким почти анекдотическим фактом. Директор ЦРУ Кейси на приеме у весьма высокопоставленного официального лица одного из ближневосточных государств не постеснялся самолично установить подслушивающее устройство.
В 1983 году США высадили морских пехотинцев в Ливане, а линкор «Нью-Джерси» поливал шквальным огнем районы, где имели опору организация «Амаль» и национально-социалистическая партия, выступавшие против американской политики. Были подвергнуты бомбардировке и сирийские позиции в Ливане, очевидно чтобы запугать Дамаск.
От своего покровителя не отставал и Израиль. В июне 1981 года его авиация бомбила иракский атомный центр в Бомоне. В июне следующего года Израиль вторгся в Ливан. Имелась информация, что об этой акции говорил побывавший незадолго до этого в Вашингтоне военный министр Израиля Шарон, который, в частности, встречался там с Кейси. США наложили вето на поддержанную остальными 14 членами Совета Безопасности резолюцию, которая предлагала Израилю вывести свои войска за международно признанные границы Ливана.
Все это, однако, не принесло особых дивидендов Соединенным Штатам. Морские пехотинцы ретировались из Бейрута, потеряв 241 человека. Сирийцы и ливанцы не поддались давлению. Еще раньше потерпел неудачу «план Рейгана» по ближневосточному урегулированию. Навязанное Ливану в результате вторжения Израиля — с помощью и американских эмиссаров — соглашение от мая 1982 года было аннулировано.
Демонстрация силы США и Израилем привела к укреплению военного сотрудничества СССР с Сирией. Советские ракеты САМ-5 выдвинулись в Ливан, в долину Бекаа. В декабре 1983 года здесь сбили два американских самолета. Наши военные, по крайней мере часть их, были в это время, насколько мне известно, настроены весьма решительно.
Начальник Генерального штаба Н. В. Огарков говорил мне, что «американцы и евреи зарываются», заметив, что «наш кулак» в регионе будет «посильнее», а у них всего 12 готовых дивизий. А несколько дней спустя, 20 июня 1982 г. находясь в кабинете Андропова, я оказался свидетелем его телефонных разговоров сначала с Устиновым, а затем и Громыко. Первый настойчиво предлагал «двинуть» в Сирию еще два ракетных полка с войсковым прикрытием, на что Юрий Владимирович отвечал: «Надо подумать». Второй же, которому позвонил сам Андропов, занял, как я понял, неопределенную позицию. Андропов вернулся к прерванному разговору об испанских делах, но в конце неожиданно спросил, нужно ли посылать войска в Сирию. Я замялся, но, когда Юрий Владимирович повторил вопрос, ответил, что не вижу необходимости: Израиль сейчас напасть не решится, не посмеет, да и США не разрешат. И даже считаю это опасным: без нужды можно резко обострить обстановку и ее куда труднее будет держать под контролем. Андропов ничего не сказал, только едва заметно кивнул.
Кэмп-дэвидский процесс надолго закрепил у нас скептицизм в отношении миротворчества на компромиссной основе. Лишь появление «плана Рейгана» и арабской Фесской платформы, где арабы (не без нашего влияния) впервые, еще не говоря о признании Израиля, уже исходили из возможности мира с ним, вынудило нас спешно напомнить о себе как о государстве, добивающемся ближневосточного урегулирования. Однако реальными шагами наши предложения в то время подкреплены не были — даже содержавшийся в докладе Брежнева XXVI съезду КПСС призыв к международному сотрудничеству в рамках конференции по Ближнему Востоку с участием всех сторон конфликта и заинтересованных государств.
Ирано-иракская война, которую фактически поощряли США (поддерживая главным образом Ирак) и Израиль (связанный с Ираном), приблизила пламя конфликта вплотную к нашим границам.
Она еще больше расколола арабов и отвлекала их от противостояния с Израилем (палестинцы назвали ее «Кэмп-Дэвидом на восточном фронте»).
Продолжавшаяся гонка вооружений возлагала серьезное и растущее бремя на Советский Союз и дружественные нам государства, чье финансовое положение и без того было трудным. Они были вынуждены обращаться за помощью к государствам Залива, что усиливало их закулисное влияние, в частности Саудовской Аравии. Военное сотрудничество, хоть и весьма ценимое арабскими странами, тоже было уже не без «пятен». Споры касались качества некоторых видов поставляемого оружия, цен. Главное же, сам факт, что многолетнее сотрудничество не привело к созданию силы, способной противостоять Израилю, — даже независимо от того, кто на самом деле был в этом повинен, — не мог пройти бесследно.
Крепли экономические связи близких нам режимов с Западом. Западные компании проникали в самые отдаленные уголки арабского мира. Летом 1984 года командировочная тропа привела меня в северойеменский город Мариб, некогда цветущую столицу древнего Сабейского государства. Сегодня это захудалый, одетый в пыль городок, где, как и окрест, еще живут, как в седую старину, племенными устоями и жуют кат. Но благодаря французской компании ТТТ, сидя в тамошнем ресторане, я мог запросто позвонить в Москву. А мои коллеги в ЦК отказывались поверить, что говорю с ними из Мариба.
Наконец, обострились отношения между сирийцами и палестинцами, стала осложняться обстановка в Южном Йемене. Ливия все глубже увязала в своей авантюре в Чаде, а в Алясире наметился сдвиг в сторону исламизма и политики «равной удаленности» от сверхдержав.
С приходом Андропова в ЦК и к руководству страной в ближневосточной политике началось некоторое оживление. Арабская и немецкая печать даже писала о «возвращении» СССР на Ближний Восток. Была создана ближневосточная комиссия Политбюро. Председательствовал в ней Устинов: то ли Громыко уже возглавлял другую, афганскую, то ли этим подчеркивалась особая роль военного фактора, то ли еще по каким-то причинам. При комиссии сформировали рабочую группу во главе с маршалом Огарковым. В нее входили представители МИД (Г. Корниенко), КГБ (Я. Медяник, заместитель начальника Первого Главного управления) и Международного отдела (я). Собиралась она не реже одного раза в месяц, обсуждала ситуацию, готовила предложения и документы для комиссии. В ее недрах родилось развернутое постановление Политбюро о советской политике на Ближнем Востоке (насколько помню, первое и единственное). Документ не отличался принципиальной новизной, но несомненным его достоинством было то, что все направления нашей политики в регионе увязывались в единый комплекс, притом с некоторым взглядом в перспективу.
Начался отход от политики остракизма в отношении Египта, инициированный демаршами президента Мубарака. В течение 1983 года он трижды принимал советского посла в Каире. Громыко встречался с Басьюни, послом Египта в Москве. Египтяне выразили желание координировать усилия по созыву международной конференции, критиковали «американо-израильский стратегический союз», «израильскую агрессию в Ливане», высказались за сотрудничество в области экономики, культуры, образования. А в начале следующего года в Москву прибыла египетская делегация для переговоров о возобновлении военного сотрудничества и торговых связей, предложившая довести уже через год товарооборот до 1 млрд. долларов. В 1984 году начались поставки военной техники Кувейту и Иордании. Но эти сдвиги, хоть и симптоматичные, не меняли общей картины. С приходом же Черненко в этой сфере вовсе установился штиль. Рабочая группа по Ближнему Востоку, как и сама комиссия, бесшумно скончалась.
Почти сразу после избрания М. С. Горбачева Генеральным секретарем ЦК КПСС, 31 марта 1985 г., я направил ему через Александрова пространную, на 17 страниц, записку «К вопросу о политике Советского Союза на Ближнем Востоке». Перечитав ее сегодня, вижу, что в ней было немало такого, что не выходило за рамки уже привычных схем или выходило лишь в частностях. В то же время предлагались и существенные коррективы к проводившейся до сих пор политике: поставить перед собой «более скромные задачи, чем прежде, с учетом наших возможностей».
В записке — и это было одной из основных ее мыслей — подчеркивалась необходимость усилить внимание к «консервативному крылу арабского мира», учитывая не только нынешние, но и перспективные наши интересы. Это обосновывалось тем, что «в нашем присутствии па Ближнем Востоке практически в той или иной мере заинтересованы едва ли не все арабы, арабские режимы самой различной окраски — от левых, национально-демократических, до монархических, включая Саудовскую Аравию». Вместе с тем отмечалось, что «речь также должна идти об усилении политической отдачи для нас от сотрудничества и практически союзнических отношений с прогрессивными арабскими странами, прежде всего с Сирией.» Позиция Сирии в палестинском вопросе называлась «экстремистской». Причем указывалось, что она «в этом важном вопросе (как и некоторых других) фактически отказывается координировать с нами свою позицию».
Записка констатировала, что политика СССР носит порой недостаточно активный, последовательный и настойчивый характер, сводится «к реакции на ту или иную создавшуюся ситуацию, которая, хотим мы этого или не хотим, побуждает нас к действию». Она должна — и это вторая основная мысль записки — «опираться на скоординированные между нашими внешнеполитическими ведомствами поэтапные программы мероприятий по Ближнему Востоку, включая вопросы двусторонних отношений. Такие программы должны иметь комплексный характер, то есть все мероприятия должны быть конкретно увязаны и подчинены (по срокам и содержанию работы) зафиксированным в программах общеполитической линии и конкретным целям». И еще одно базовое положение записки: «одним из направлений нашей политики на Ближнем Востоке должны быть активные и последовательные контакты с США». Говорилось и о необходимости всемерно расширять связи по общественной линии с Израилем.
Наконец, предлагалось, чтобы соответствующие ведомства представили «предложения о всех доступных нам мерах, направленных на прекращение ирано-иракской войны или, по крайней мере, на достижение хотя бы временного перемирия (имея в виду и контакты с американцами по этому вопросу)». Перечислялись варианты возможной мирной инициативы, причем говорилось, что на все это, видимо, стоит пойти даже с учетом возможных негативных последствий выхода Ирана из войны для афганской ситуации.
Мой рассказ охватывает вторую половину 70-х годов и первую половину 80-х. Поэтому перестроечный период, в сущности, остается за его пределами. Скажу только, что именно тогда мы стали связывать в одно целое необходимые элементы: налаживание широкого взаимодействия со всеми арабами, включая так называемые консервативные режимы, четкое разыгрывание «палестинской карты», рабочий диалог с Израилем и влиятельными еврейскими кругами на Западе, активный поиск понимания с США и западноевропейцами. До этого мы вместе с большинством арабов придерживались политики, которая опиралась на иллюзию о возможности изменить баланс сил и побудить Израиль пойти на уступки, принять отвергаемую им схему установления мира.
Перемены в отношениях с Соединенными Штатами заметно, а в конечном счете радикально улучшили перспективу ближневосточного урегулирования. Стратегия контролируемой напряженности стала уступать место стратегии мира. Правда, на изменение позиции американской стороны, пожалуй, не меньшее влияние оказала начавшаяся на оккупированных территориях «интифада» — восстание палестинцев. Приведу на этот счет пространную выдержку из высказываний в беседе со мной 12 июля 1988 г. уже знакомого читателю У. Квандта
— советника Картера по ближневосточным проблемам:
«Отмечающаяся активизация дипломатии США носит во многом вынужденный характер и связана с изменившимися представлениями американцев (имеются в виду «простые» американцы. — К. Б.) о характере палестинской проблемы и о тех методах, которыми Израиль удерживает под своим контролем Западный берег реки Иордан и сектор Газа. До осени прошлого года, то есть до восстания, Рейган и Шульц вообще не были настроены на активность в деле продвижения арабо-израильского урегулирования… После начала палестинского восстания заработали несколько новых факторов. Один из важнейших — обеспокоенность американской еврейской общины снижением репутации Израиля в общественном мнении США, а также усилением экстремистских тенденций внутри самого израильского общества… В этом же направлении подталкивали администрацию и многие арабские страны, обеспокоенные подъемом палестинской борьбы и ростом радикалистских настроений у себя дома».
Новый курс, мне кажется, быстро доказал свою благотворность. Я бы даже сказал, что к концу 1987 — началу 1988 года влияние Советского Союза на Ближнем Востоке вновь достигло своего пика, но уже на иной основе. И понятно, почему. Мы еще ничего не утратили в своей силе. Не стали слабее наши связи с союзниками, хотя начался отход от чрезмерной милитаризации этих связей. И, тем более, мы не потеряли никого из них, в то же время открыли себе ворота в наиболее богатую и до того закрытую для нас часть арабского мира государства Залива. Наконец, наше влияние существенно подпитывалось возросшим авторитетом СССР — перестраивающейся страны, поднявшей знамя мира, международного сотрудничества и общечеловеческих интересов.
Сошлюсь на факт, который не делает погоды, но, на мой взгляд, по-своему о ней свидетельствует. В конце декабря 1987 — начале января 1988 года в качестве личного представителя Горбачева я побывал в Сирии, Египте, Объединенных Арабских Эмиратах (ОАЭ), Кувейте и Саудовской Аравии. Мне было поручено вручить его послания, адресованные главам этих государств — президентам Асаду, Мубараку, шейху Зайду Аль Нахаяну и эмиру Ас-Сабаху, королю Фейсалу.
В это же время — и практически по тому же маршруту — передвигался военный министр США Р. Карлуччи. Печать отмечала, что его визиту уделялось заметно меньше внимания, чем моей поездке, и это несмотря на куда более высокий официальный статус американца. В Египте, Сирии, Кувейте и ОАЭ государственные министры иностранных дел даже провели специальные пресс-конференции, посвященные итогам визита советского представителя. И это ничем не объяснишь, кроме как престижем, который имел в тот момент Советский Союз.
К некоторым из принимавших меня арабским руководителям я еще вернусь. Но здесь хочу рассказать о такой своеобразной и колоритной фигуре, как шейх Заид (я потом видел его в 1991 и 1995 гг.). Прием проходил в президентском дворце — здании колониального, несколько вычурного стиля, как будто сошедшем со страниц сказок Шехерезады или из кадров коммерческих фильмов на восточную тему. У ворот и по периметру стража — солдаты в форме на английский манер. Но вход в ту половину, что занимает сам эмир, охраняли люди из его племени — бородачи в бедуинских халатах. Внутри дворец роскошно обставлен и напичкан новейшими средствами связи, иной современной «инфраструктурой». Но шейх Заид и все официальные лица были в традиционном национальном одеянии (так в странах Залива, в отличие от других арабских стран, одевается подавляющее большинство населения). Шейх — худой невысокий мужчина, с лицом, украшенным изящной бородкой, и, конечно, с едва ли не обязательными у арабов усами, почти без седины, несмотря на восьмой десяток. На лице, шее и руках вечный, несмываемый загар пустыни.
В течение двухчасовой беседы хозяин дворца то и дело шумно сморкался в бумажные салфетки, извлекая их из коробки на столике между нашими креслами, и затем отправлял их в карман халата. По обе стороны от шейха в глубоких креслах располагался «диван», высшие сановники государства, так и не проронившие ни слова. То и дело подавали кофе, чай и соки, и слуги покидали зал, пятясь и непрерывно кланяясь, — не смели повернуться спиной.
Я впервые столкнулся с изложением «мирских», политических вопросов в оправе религиозной философии и племенной морали. Ссылаясь на постулаты ислама и сыпя поговорками («Сокола можно посадить на цепь, но укротить — никогда», «Остра твоя сабля, но всегда есть острее», «Верблюд глуп, но тебя кормит», «Тог, у кого нет старого, — у того нет и нового» и т. п.), шейх, толкуя мировые и ближневосточные проблемы, подводил к выводу о благотворности происходящих на международной арене перемен, о необходимости укреплять мир и терпимо относиться к взглядам и позициям, не совпадающим с собственными. Хотя я понимал, что передо мной не схимник, не кабинетный философ, а изощренный политик, умело действующий в мутных водах местной и региональной политики, рассуждения шейха Заида показались мне достаточно интересными, они отдавали какой-то первозданной мудростью (и я послал в Москву пространную квазифилософскую шифровку).
Подведя меня к большому окну и показывая на ведущее к аэропорту великолепное шоссе, которое с двух сторон окаймлено зеленым поясом (к каждому дереву, к каждому кусту здесь подведены оросительные трубочки, их наполнение регулируется компьютером), шейх произнес: «Видите все это? А когда мы, наши племена, пришли сюда не так давно, везде была вот такая голая пустыня, как тот кусок у моря. А теперь все иначе. Раньше в моем племени у каждой семьи был лишь один верблюд. Теперь же — по несколько автомобилей. И все это потому, что мы чтим Аллаха, не воюем, живем между собой в мире, а наше государство — одна большая семья». Разумеется, эта картина может показаться пасторальной, в ней отсутствует одна немаловажная «деталь» — нефть, на которой «плавают» Эмираты и которая служит основой их благосостояния. Однако верно и то, что неспешная, взвешенная политика руководителей ОАЭ тоже сыграла свою роль в достигнутом процветании…
Хотел бы привести здесь выдержки еще из одной, более поздней моей записки, адресованной президенту СССР и составленной на основе впечатлений от поездки но странам Залива (она была разослана Горбачевым министрам иностранных дел и обороны Б. Панкину и Е. Шапошникову, а также А. Вольскому и Е. Примакову):
«1. Руководители этих государств едины в весьма доброжелательном отношении к нашей стране, в стремлении развивать сотрудничество (что отразилось в их реакции на наши финансовые просьбы). Причем речь идет, по крайней мере на данном этапе, прежде всего о Союзе. Влиятельные собеседники неизменно и по собственной инициативе подчеркивали, что отношения с республиками имеется в виду развивать в общем русле сотрудничества с центром.
Объясняется такая позиция несколькими обстоятельствами:
— деидеологизация нашей внешней политики, «сброс» конфронтационного балласта, глубокие преобразования внутри сняли опасения по поводу наших «подрывных действий», и отношения с нами стали рассматриваться через призму своих геополитических и международных интересов;
— хотя руководители стран Залива ориентируются прежде всего на сотрудничество с США (ОАЭ также на Англию), всем им не но душе «однополюсный» вариант международной ситуации и хотелось бы, чтобы мы играли в той или иной мере уравновешивающую роль в регионе да и в мире в целом;
— сильнодействующим фактором является сама личность советского Президента. Сказывается, по-видимому, и то, что в их глаза? Президент воплощает Союз, за сохранение которого они выступают.
2. За последние годы мы заметно продвинулись в отношениях со странами Залива, но наши действия носят недостаточно спланированный и комплексный характер и имеющиеся возможности используются далеко не в полной мере. Нужны дополнительные усилия, учитывая экономический потенциал, но также и их политическое влияние в арабском мире. Можно было бы сделать следующее.
Первое. Обратить особое внимание на очень аккуратное, осторожное, но тем не менее настойчивое и целеустремленное продвижение военного сотрудничества. Страны Залива… стремятся к диверсификации поставщиков (сейчас это главным образом американцы, но также англичане и французы).
Поэтому принципиальное значение приобретают пунктуальное выполнение наших обязательств по недавно заключенному с ОАЭ соглашению о поставках военной техники и в целом успешное развитие сотрудничества с ними. Оно станет как бы «входным билетом» и на рынки других стран Залива. Причем, как уже показывает опыт с ОАЭ, эти страны могли бы стать и источником финансовой поддержки совершенствования нашей военной техники.
Второе. В Саудовской Аравии, Кувейте, ОАЭ на базе нефтяного бизнеса и финансовых связей с Западом сформировались сильные деловые круги, которые не прочь — при наличии соответствующих условий — вкладывать деньги в нашей стране или совместно с нами — в третьих странах. К сожалению, эти настроения нашими ведомствами и деловым миром практически не используются. Между тем в некоторых отношениях здесь у нас больше возможностей, в особенности в русле конверсионных процессов. Важно, однако, чтобы сюда приезжали люди квалифицированные, «пробивные» («от конверсии»), с конкретными предложениями.
В этой связи следовало бы рассмотреть вопрос о создании Ассоциации экономического сотрудничества со странами Залива (возможно, на базе Научно-промышленного союза), в которую могли бы войти представители и нашего бизнеса, и государственного сектора. Эта организация стала бы оказывать консультационную помощь нашим предприятиям и одновременно в концентрированном виде выражать интересы этих предприятий, обращенные к арабским странам, участвовать в координации их активности. Целесообразно также издать на языках справочник об условиях деятельности иностранного капитала в Советском Союзе, где изложить все правовые, законодательные вопросы, интересующие иностранных вкладчиков.
Третье. Назрел вопрос о том, как использовать страны Залива, учитывая их на сегодня довольно приемлемую установку в вопросе взаимоотношений с нашими «мусульманскими» республиками — то есть вести с ними разговор с участием центра, не стимулировать сепаратистские тенденции — в общих интересах Союза, для нейтрализации негативных проявлений исламского фактора у нас. Подобная позиция стран Залива объясняется страхом перед фундаментализмом иранского свойства, а также, видимо, трезвым пониманием реального положения наших «мусульманских» республик и в этой связи необходимостью для них не торопиться «уходить» из Союза.
Представляется полезным создать какую-то «исламскую» группу либо в аппарате Президента, либо в рамках МИД. До сих пор изучение ислама, к сожалению не очень продуктивное, шло по научной линии. Оно заслуживает, конечно, поддержки и в дальнейшем. Однако сейчас надо поворачивать в сторону политико-практических рекомендаций по следующим вопросам:
— влияние «внутрисоюзного» исламского фактора на наши отношения с другими странами;
— воздействие исламского фактора извне на наши республики;
— использование соперничества различных исламских течений (и государств, их стимулирующих) для нейтрализации негативных проявлений исламского фактора внутри Союза и т. д.
Следовало бы, кроме того, дать посольствам специальное указание поддерживать более активные контакты с исламистами в их странах (имея в виду различные исламские течения), а также ускорить информационно-аналитическую работу по этому направлению.
Четвертое. Сейчас наши «мусульманские», особенно среднеазиатские, республики усиленно пробиваются в страны Залива. Но делается это зачастую неквалифицированно, а иногда и назойливо, что вызывает здесь, мягко говоря, недоумение. К тому же республики действуют несогласованно, «толпясь» у порога этих стран, и мешают друг другу. Думается, необходимо содействовать реализации законных устремлений республик но развитию отношений со странами Залина, обеспечивая координацию их действий через СМИД и оказывая им квалифицированную помощь по линии МИД Союза.
Пятое. Руководители стран Залива с огромным вниманием следят за происходящим в нашей стране, стремясь нащупать объективные ориентиры для определения своей позиции (саудовский король даже просил предоставлять ему ежедневно кассеты с нашей информационной программой в английском переводе). Они нуждаются в регулярной доверительной информации. Не говоря уже о «дивидендах» от знаков внимания как такового (речь идет ведь о восточных людях), мы таким путем обеспечиваем себе важную политическую поддержку. Да и на экономических делах это тоже может сказаться.
Поэтому важен регулярный политический контакт советского Президента с главами государств Залива. Может быть, следовало бы ввести в обиход периодические телефонные беседы Президента, по крайней мере с некоторыми из них (например, с королем Саудовской Аравии, президентом ОАЕ), выбирая, разумеется, подходящие обстоятельства. Американские президенты, в том числе Буш, давно используют такой канал».
Перечитал все это, и невольно подумалось, что из предложенного, к сожалению, и теперь немало остается актуальным.
Особый вопрос — отношения с коммунистическими партиями арабских стран. О них многого не скажешь. Хотя наши контакты, обмен мнениями и другие формы связей (например, учеба активистов в Институте общественных наук при ЦК КПСС, прием по специальным квотам студентов в советские вузы и т. д.) были довольно оживленными, они носили скорее будничный характер и чаще всего не имели большого политического содержания, конечно с точки зрения ближневосточной проблемы. Как и их латиноамериканские коллеги, арабские компартии отличались лояльностью в отношении КПСС, но не имели сильных позиций в своих странах. Исключение составляли в определенные периоды суданская, сирийская и иракская партии.
Суданская, возглавлявшаяся волевым и прагматичным А. Х. Махджубом, обладала в стране серьезным авторитетом — с нею считались все, включая весьма влиятельных «Братьев-мусульман». Но она «подорвалась» на грубой ошибке — авантюре ее руководства — участии в перевороте против генерала Нимейри, приведшем к истреблению партийных кадров (сам Махджуб был казнен) и к откату генерала на антикоммунистические и проамериканские позиции. Иракские коммунисты стали объектом жесточайших репрессий Саддама Хусейна. Его вездесущий мухабарат (разведка) нанес чувствительные удары по партийным структурам, от которых партия в 80-е годы так и не оправилась, сосредоточив свою деятельность преимущественно в Курдистане. Впрочем, курдская прослойка всегда играла большую роль, что нередко вызывало недовольство тех в партии, кто считал, что в ее руководстве недостаточно представлены арабы. Сирийские коммунисты были серьезно ослаблены расколом, приведшим к возникновению двух конкурирующих партий. Еще до этого из партии выделились две группы — Р. Турка и Мурада Юсефа, которые продолжили самостоятельную политическую деятельность. Что касается Ливанской компартии, то она свою относительную слабость стремилась компенсировать активностью в сфере международных связей. В частности, в период обострения обстановки вокруг Ливии она направляла туда некоторых своих членов, прошедших «школу войны» в Ливане, пыталась посредничать между Каддафи и Москвой и т. д.
Слабость компартий не была, конечно, случайной.
На это их обрекала, во-первых, отсталость социально-экономических условий, которым никак не была адекватна официальная партийная идеология. И для большинства коммунистов конечные цели партий оставались более чем туманными.
Во-вторых, коммунисты, партия атеистов, сталкивались с огромным и едва ли преодолимым препятствием — глубокой укорененностью исламских верований и традиций. Попытки некоторых компартий обойти этот барьер (например, алжирской, заявившей о своей решимости идти к своей цели, держа «в одной руке Коран, а в другой — «Капитал» Маркса») большого эффекта не дали.
В-третьих, компартии так и не сумели очиститься от наветов антикоммунистической пропаганды, что они, мол, действуют по указке Москвы. Между тем влияние КПСС, особенно во внутренних вопросах, не следует преувеличивать. Участие коммунистов Судана в попытке свержения Нимейри шло вразрез с линией КПСС на сотрудничество с арабскими националистами. В 80-е годы мы не сумели убедить иракских коммунистов снять лозунги борьбы против «антинародной агрессивной войны», за свержение режима после того, как иранцы вторглись на территорию Ирака: слишком сильна была их ненависть к Саддаму Хусейну. Тогда же Москва оказалась не в состоянии урезонить лидеров сирийских коммунистов и не допустить раскола партии, хотя об этом дважды шла речь на встречах с руководством КПСС. В 60-е годы из Ливанской компартии была изгнана ориентировавшаяся на КПСС группировка Савайи Савайи, а Ж. Хауи, которого Москва не жаловала, стал Генеральным секретарем.
В-четвертых, партии в «прогрессивных» странах пострадали от взятого нами курса на сотрудничество с правящими группировками. Это в значительной мере лишило их политической самостоятельности, возложило на них ответственность за недостатки и пороки режимов, на политику которых они практически не имели ощутимого влияния.
И наконец, в-пятых, в ряде партий у руля оставались люди старой школы. К тому же в сирийской, иракской, иорданской и египетской партиях в руководстве существовали серьезные разногласия политического и особенно личного свойства, что порой приводило даже к расколам. Наверное, не помогало также и то, что некоторые партии, например сирийская и ливанская, находились между собой в откровенно неприязненных отношениях.
Не сбросишь со счетов, что арабским компартиям приходилось работать в особенно трудных условиях, как правило, под постоянным и жестким полицейским прессингом. Пребывание в партии требовало не только стойкости, не только готовности переносить жизненные трудности, но нередко и личного мужества.
В наших отношениях с арабскими коммунистами, наверное, существовал полуосознанный расчет на создание и укрепление какой- то прочной опоры в их странах. Присутствовал и дух товарищества, причастности к общему делу, правда не слишком определенному. Но превалировала скорее рутина, устоявшаяся практика. Должен признаться, что положение в партиях мы знали не слишком хорошо. Их лидеры давали информацию не только ограниченную, но и, естественно, приукрашенную и целенаправленную. Общались мы главным образом с членами руководства, контакты же за рамками этого круга были скудными, и они лидерами не поощрялись.
В этот период получили развитие и связи с некоторыми правящими партиями арабских стран, или, скорее, фигурировавшими в таком качестве. Эти связи осуществлялись, как правило, на основе ежегодных планов межпартийного сотрудничества, которые стимулировали контакты между представителями руководства, среднего звена партий, содействовали увеличению числа арабской молодежи, обучавшейся у нас, и в какой-то степени подпитывали атмосферу симпатий к Советскому Союзу. Вместе с тем связи во многом оставались формальными.
В течение всех лет, о которых идет речь, исключительно важная для советской политики в ближневосточном регионе роль отводилась Сирии. Отношения с ней развивались в общем благополучно с середины 50-х годов. Уже к началу 70-х годов они стали широкомасштабными (причем с 1967 г. установились и межпартийные связи).
В Москве с большой настороженностью восприняли переворот в Дамаске в ноябре 1970 года, приведший к власти Хафеза Асада. Но уже в феврале 1971 года состоялся визит премьера Юзефа Зуэйна, и ему удалось продемонстрировать преемственность сирийской политики. Приехавший с ним Абдалла Аль-Ахмар, заместитель Генерального секретаря партии БААС, горячий сторонник наших межпартийных связей, побывавший почти во всех наших союзных республиках, нанес визит в отдел, беседовал с Пономаревым. Сирийцы запросили даже программы Института общественных наук но всем проблемам, включая марксизм-ленииизм.
В Советский Союз на учебу хлынул поток сирийцев — к 1992 году во всех звеньях обучения, начиная с техникумов и кончая вузами и аспирантурой, было подготовлено более 40 тыс. человек. Многие из них до настоящего времени находятся на ключевых постах в партии и государстве; из восьми членов регионального руководства четверо говорят по-русски. В созданном и оборудованном с нашей помощью Институте политических наук в Дамаске до сих пор идет преподавание различных общественных дисциплин, естественно, на баасистский лад, слушателей знакомят с марксизмом и опытом коммунистов, соединяя это, разумеется, с критикой. Проводится мысль, что баасизм пойдет другим путем, учтя ошибки КПСС.
Большая роль во всем этом принадлежала самому Хафезу Асаду. Сказалось и постепенно вызревшее в сирийских правящих кругах убеждение, что коммунизм и коммунисты не представляют больших опасностей для баасизма. Это, впрочем, не мешало им тщательно контролировать идеологическую сторону контактов и связей.
Тенденция к особым отношениям с Дамаском заметно укрепилась, когда Египет стал поворачиваться к США. А после нашего разрыва с Каиром Сирия превратилась для СССР в союзника номер один в регионе. Когда дело касалось арабского мира, в Москве внимательно прислушивались к сирийской точке зрения, хотя не всегда ее разделяли. Так, мы нередко, может быть, даже понимая, что сирийцы не правы, предпочитали не поддерживать ООП в ее разногласиях с Дамаском.
Тесное сотрудничество с Сирией проявлялось в разностороннем характере наших отношений, в объеме помощи, в достаточно доброжелательной реакции на ее просьбы (пусть даже они не всегда удовлетворялись), в общем настрое советского руководства и, конечно, в военных связях, которые именно в 70-е годы приобрели масштабный характер. Обильными стали поставки оружия, причем передавалась достаточно передовая техника, не направлявшаяся другим арабам. Началось это еще с визита Ю. Зуэйна. Сириец привез военную заявку настолько крупную, что, принимая его, Брежнев заявил: «Знаете, я был болен, лежал, но, когда мне сообщили о ваших заявках, меня аж подбросило, я встал». Зуэйн, не смутившись, ответил: «Что ж, мы теперь знаем на будущее, как поставить вас на ноги».
Заметно возросло число советских военных советников и специалистов, на сирийской земле появились наши подразделения ПВО. В 1979 году в Сирию был введен ракетный полк, который затем на время был перебазирован в Ливан, хотя в связи с действиями там Израиля эго порождало опасность прямого столкновения. В данном случае советские лидеры изменили обычной своей осторожности: так много значила Сирия. Наши моряки утвердились в Латакии.
При всем том отношения с Сирией были далеко не идиллическими. На среднем уровне — скажем, провинциальных комитетов БААС, среднего офицерства — отношение к нам было не только хорошим, но часто и доверительным. Высшее же звено, определявшее политический курс, выдерживало, конечно, определенную дистанцию.
Не все складывалось гладко и во внешнеполитической сфере. В вопросах «большой» международной политики — отношение к общей линии и конкретным акциям США вроде размещения ракет среднего радиуса действия и т. п. — сирийцы были готовы идти рука об руку с Советским Союзом. Возможно, они поступали подобным образом отчасти, и потому, что эти проблемы не слишком их касались. Сирия, однако, была одной из немногих мусульманских стран, которые и в афганской проблеме, весьма чувствительной для арабского и мусульманского мира, твердо поддерживали СССР. Больше того, на исламских конференциях она отстаивала эту точку зрения до конца. Когда же речь заходила о проблемах региональной и общеарабской политики, тут сразу же проявлялась определенная сдержанность, если не сказать больше. Это тоже характерная черта наших отношений и сирийской политики в 70-е и 80-е годы. Яркий пример — ввод в 1976 году сирийских войск в Ливан, который в Москве кое-кто называл даже вероломным. В тот момент Косыгин находился с визитом в Дамаске, и сирийцы сделали вид, будто посоветовались с ним, но на самом деле его даже не поставили предварительно в известность.
Москва отреагировала подчеркнуто холодно, хотя и не публично: в закрытых обращениях к руководству Сирии о советской позиции говорилось недвусмысленно, а послание Брежнева к Асаду было составлено в достаточно резких тонах. Однако сирийцы никак не проявили своего недовольства. Реакция последовала лишь после того, как полный текст обращения напечатала французская «Монд». Но и тут, что опять-таки характеризует сложившиеся отношения, никакой критики СССР.
СССР серьезно расходился с Дамаском по вопросу о его отношениях с Ираком. Зацикленность на враждебности к нему мы считали малообоснованной, видя в этом типичный пример того, как личные и националистические противоречия берут верх над общеарабскими интересами.
Не вполне совпадали наши точки зрения и на положение в Ливане. Сирийское руководство в глубине души считало и считает, что это — государство искусственное, часть Великой Сирии, отторгнутая колонизаторами. И ее действия в Ливане часто носили характер грубого диктата, что не могло вызвать в Москве большого сочувствия. В 80-е годы, используя шероховатости в отношениях, сирийцы стали прибегать к услугам Хесболлы, других исламистов и т. д. В те же годы возникли противоречия в связи с ирано-иракской войной: Дамаск вежливо, но твердо отводил наши попытки побудить его способствовать ее окончанию. Неоправданной казалась нам сирийская враждебность к Арафату.
Не было вполне безоблачным и военное сотрудничество, хотя основные споры, касающиеся поставок, начались несколько позже. Сирийцы, настаивавшие на концепции «стратегического равновесия» с Израилем, требовали все больше оружия. Москва же доказывала, что это невозможно, считала, что насытила Сирию вооружением в достаточной мере.
Хотя экономическое сотрудничество получило немалый разворот (в 1973 г. была, например, завершена первая очередь Евфратского гидроэнергетического узла), сирийцы хотели от нас большего. Они добивались более широкого участия в тех сферах, где мы были сильны: в энергетике, в железнодорожном строительстве (дорога на Тартус и т. д.). СССР, однако, на это уже не шел, что, конечно, не проходило бесследно для наших межгосударственных отношений.
К сожалению, бывали и осложнения, которые не имели никакого разумного основания. Так, в конце 1974 года Брежнев должен был поехать в Сирию. Визит готовился три месяца, но Леонид Ильич незадолго до назначенного срока вдруг заявил: «А зачем я туда поеду? Не поеду». Сирийцы восприняли это как пощечину. Разумеется, было сделано все, чтобы убедить Дамаск: никаких изменений в отношении к нему у нас не произошло. Не скажу, что преуспели, но, во всяком случае, старались.
В целом, однако, при всех нюансах и сложностях позиция Дамаска, если сравнивать с другими ключевыми странами — Ираком, Ливией, Алжиром (Южный Йемен стоит здесь особняком) и т. д., — была наиболее лояльной. И это главное, что отличает сирийско- советские отношения во второй половине 70 — первой половине 80- х годов.
В минуты обострения ситуации на Ближнем Востоке СССР твердо поддерживал Сирию. И это служило ей своего рода щитом, очевидно, охлаждая воинственные намерения определенных кругов Израиля. Однажды мне довелось озвучивать такого рода «предупреждения». Получив поручение Пономарева, видимо согласованное с кем-то «постарше», я во время пребывания в Сирии в апреле 1984 года — это был период очередного обострения ситуации — несколько раз заявил, что СССР твердо поддерживает Сирию и «не позволит агрессорам реализовать их цели».
Это вызвало быструю реакцию Тель-Авива. Трижды в течение 24 часов официальные лица Израиля — последним был министр обороны Моше Арене старательно, как отмечали ливанские и сирийские газеты, подчеркивали, что нет никакого намерения атаковать Сирию. Правда, Аренс добавил, что мое заявление не содержит ничего нового, ибо СССР и раньше говорил, что будет защищать Сирию в случае агрессии.
Правомерен вопрос: на какой основе — я имею в виду в первую очередь отношение к ближневосточному конфликту — осуществлялось сотрудничество между Советским Союзом и Сирией? Мы никогда (могу это утверждать с полной определенностью) не подталкивали сирийцев к радикальной позиции. Напротив, настойчиво убеждали в необходимости придерживаться умеренного курса, подключиться к поискам выхода на Международную конференцию. Когда, например, в 1973–1974 годах шла работа по ее формированию, Москва оказывала откровенный нажим на сирийцев, добиваясь их участия. Собственно, в этом же направлении действовали и в конце 80-х годов, когда вновь замаячила перспектива созыва конференции. Я специально ездил с посланием Горбачева к Асаду.
Иной раз можно услышать обвинения, будто военное сотрудничество с Сирией способствовало радикализации ее политики. Мол, поставки оружия, направление советников позволяли ей упираться, уходить от «мирного решения». На самом же деле беседы советских руководителей с Асадом, на которых я присутствовал, носили абсолютно однозначный характер. Установка на поиски мирного урегулирования, твердая убежденность в бесперспективности ставки на военные методы излагались достаточно ясно, а позже и бескомпромиссно. Да и Асад нас достаточно хорошо знал и понимал. Напомню, мы не поддерживали сирийскую линию на «стратегический баланс» с Израилем.
Но все дело в том, что усиленное давление на Сирию могло быть плодотворным — даже учитывая независимый характер Асада, если бы оно подкреплялось американским нажимом на другую сторону конфликта. А иначе это означало бы подталкивание Сирии к односторонним уступкам, если не к капитуляции. Оставляя за скобками неприемлемость для СССР подобной роли, надо помнить: сирийцам свойственно решительно защищать интересы своей страны, что они убедительно демонстрируют до сих пор, не поддаваясь американо-израильскому прессингу.
Все эти годы сирийскую политику определял президент Хафез Асад. Только в Дамаске я встречался с ним пять-шесть раз и, судя по тому, что он говорил Горбачеву в апреле 1990 года, пользовался его уважением (поэтому Михаил Сергеевич в послании Асаду, которое я вручал 17 августа 1991 г., мог написать, что направляет человека, «которого вы хорошо знаете»-). Я это ценил и ценю, ибо, как бы ни относиться к Хафезу Асаду, невозможно отрицать, что сирийский президент — личность, очень умный и проницательный человек, большой политик. Неблаговолящая к нему западная печать, фаворитами которой в арабском мире являются марокканский и иорданский короли Хасан и Хусейн, а также египетский президент Мубарак, не раз называла главу Сирии самым крупным государственным деятелем на Ближнем Востоке.
Возможно, лучше всего характеризует Асада один факт: он уже 28-й год бессменно правит Сирией, до него слывшей страной переворотов. Причем правит, опираясь на силовые структуры — армию и спецслужбы, лояльность которых в арабских странах не гарантируется никакими присягами. (Мне рассказывали: когда в мае 1985 г. суданскому генералу Сивару Ад-Дагабу предложили возглавить переворот, тот вначале колебался, так как давал на Коране клятву верности руководителю страны Нимейри. Но потом согласился, заявив, что нарушение клятвы искупит трехдневным постом.)
Асад, несомненно, сильная и властная личность, внушающая почтение не только своим «подданным», но и уважение тем, кто его недолюбливает или опасается в арабском мире и кто относится к нему враждебно за пределами этого мира, например в США и Израиле. Его не сломали личные потрясения — тяжелый инфаркт, гибель сына, которому готовили «престолонаследие». Асад не лишен обаяния и способен, когда захочет, быть обходительным, излучать теплоту.
В политике сирийский президент одновременно и жёсток, и гибок, он умеет очень хитроумно и продуманно поддерживать властный баланс между различными группировками и кланами, искусно противопоставляя их друг другу: дело тем более важное и трудное, что в Сирии с Асадом к власти пришли алавиты (особая ветвь шиизма), составляющие в стране лишь 15–20 процентов населения.
Вместе с тем многие годы Асад окружен одними и теми же людьми. Едва ли не самый близкий к нему А. Х. Хаддам, вице- президент Сирии, — суннит. Хитрый и ловкий политик, склонный к интриге и едкой фразе, а когда нужно, и к агрессивной позе, которая выглядит странной, а временами и смешной у этого «коротышки». Монументальный Громыко, который на переговорах держался властно и уверенно, если не сказать самоуверенно, иной раз чувствовал себя, казалось, неуютно с иронично-язвительным сирийцем. Зато Хаддама сумел «перещеголять» Г. Алиев (я был свидетелем этого в Дамаске), в грубо-пренебрежительной манере раскритиковав его рассуждения о Ливане и ирано-иракской войне. Хаддаму принадлежит формула: «Влияние СССР на Ближнем Востоке должно быть пропорционально влиянию США в этом регионе» (из его интервью лондонской «Таймс» в апреле 1984 г.). Названная «Немецкой волной» «скорее двусмысленной», она, возможно, отражает глубины сирийской политики.
Асад обладает тонким политическим инстинктом и завидной выдержкой. Он умеет талантливо «держать паузу» в политике, терпеливо поджидая, когда ситуация созреет для вмешательства.
В начале 80-х годов обстановка в Сирии крайне обострилась. У Асада случился обширный инфаркт, резко активизировались «престолонаследники», прежде всего брат лидера — вице-президент Рифаат Асад, тесно связанный с Саудовской Аравией. В его поддержку были организованы молодежные демонстрации. Но эти притязания натолкнулись на решительный отпор военных — давних соратников X. Асада: начальника генштаба Шехаби, начальника военной контрразведки Али Дуба, командира первой дивизии генерала Файяда и других. Они привели некоторые части в боевую готовность, возникла угроза вооруженного столкновения — ведь под командованием Р. Асада были отборные специальные части, оснащенные лучшим вооружением.
Я был в Дамаске в кульминационный момент противостояния. Сирийская столица напоминала фронтовой город. На крышах некоторых зданий стояли зенитные орудия. По пути в резиденцию Асада (он еще выздоравливал) пашу автомашину останавливали последовательно люди военных, Рифаата и, наконец, из президентской гвардии.
Все ждали вмешательства президента, но он, казалось, непростительно медлил. На самом же деле Асад терпеливо выжидал, удерживая соперников от «последнего шага», пока ситуация разрядится, противники поостынут и конфронтация выдохнется, как бы завязнув в болоте собственных будней. И точно выбрал момент для вмешательства. В итоге и Рифаат, и Файяд были отправлены за границу (первый — в Западную Европу, второй — в Софию), а ситуация мирно «рассосалась».
Кстати, однажды в Дамаске я навестил Рифаата — по его приглашению. Его резиденция находилась в обширном компаунде, набитом войсками и тщательно охраняемом. На пороге дома меня встречал сам хозяин, по обе стороны которого выстроилась охрана из молодых женщин в военной форме с золотыми позументами и шнурами, в позолоченных сапожках (мне рассказывали, что и у Каддафи охрана состоит из женщин, и объясняли это тем, что убийца-араб не решился бы стрелять в них). Они же подавали нам соки и фрукты, и Рифаат, указывая на «дам», заметил: «Не подумайте чего-нибудь. Это наши боевые подруги, у каждой на счету не один прыжок с парашютом». Брат сирийского президента показался мне человеком недалеким, малообразованным и тщеславным, к тому же плохо себя контролирующим. Бахвалясь, с видимым удовольствием и наигранным удивлением рассказывал, как обыватели — его соседи в Швейцарии (место «ссылки») — были поражены и напуганы множеством вооруженных людей на его вилле.
Асад правил и правит Сирией твердой рукой. В середине 70-х годов в Хаме (город в Центральной Сирии, примерно в 175 км от столицы, с населением около 200 тыс. человек), восстав, взяли верх «Братья-мусульмане». Специальные силы безопасности, окружившие город, подавили мятеж жесточайшим образом. Город был подвергнут массированному артиллерийскому обстрелу и разрушен почти дотла. Жертвы, как утверждают, исчислялись многими тысячами. Но с тех пор «Братья» опасаются поднимать голову в Сирии.
Примерно ту же методу я наблюдал в Бейруте 4–6 июля 1978 г. Сирийцы, чтобы преподать урок и укротить ливанских христиан, обрушили на гражданские кварталы Восточного Бейрута шквал огня, демонстрируя всю мощь приобретенной советской техники — мины, ракеты, артиллерийские снаряды всех калибров и т. д. 6 июля, вернувшись к полуночи в отель, возбужденный — в те дни в Бейруте затемно передвигаться было опасно, особенно пешком, и часть пути мне и сопровождавшей меня охране пришлось преодолеть перебежками, — я не мог заснуть и вышел на балкон. То было устрашающе-феерическое, завораживающее зрелище: громыхание и гул орудий, ракетных установок, небо, освещенное сполохами разрывающихся снарядом и озаренное пламенем пожаров, рушащиеся балконы и целые секции домов. С нервирующей аккуратностью, через каждые 20–30 секунд, раздавался взрыв. Я лег, но заснуть удалось с трудом. Наутро узнал, что мины падали рядом с отелем, в 150–200 метрах.
И снова об Асаде. На официальных беседах он говорил помногу. Память у него великолепная, и он любил повспоминать. Но, думаю, это была не болтливость, а тактика: собеседник как бы тонул в «болоте» его рассуждений и воспоминаний, размягчался. Асад же в конечном счете всегда четко доводил до собеседника все, что хотел сказать, используя подходящие детали из прошлого. Неизменная тема его переговоров с советской стороной — необходимость достигнуть «стратегического равенства» с Израилем.
Подобная неспешная манера Асада вести беседу однажды, в последний день 1987 года, едва не довела меня до конфуза. Отправляясь на прием к сирийскому президенту, я и наш посол А. Дзасохов (нынешний президент Северной Осетии-Алании) за завтраком, видимо, перебрали по части жидкостей — соки, чай, овощи. И к концу третьего часа я почувствовал острую необходимость, по выражению одного из газетчиков, «прислушаться к голосу организма». Взглянув на посла, увидел, что он тоже, что называется, чуть ли не сучит ногами. Эта мука продолжалась еще час, в течение которого я отчаянно старался не утерять нить беседы. Увы, сирийский урок не пошел мне впрок. То же повторилось несколько дней спустя у Мубарака, в кабинете которого было еще и прохладно.
По своим взглядам Асад — убежденный националист. Для него Сирия — сердце арабского мира, высший хранитель и знаменосец арабской национальной идеи. На мой взгляд, две фундаментальные посылки его мировоззрения — это идея «Великой Сирии» и глубокое недоверие к Израилю, проистекающее из убежденности в «шовинистическом характере сионизма», неразрывно связанного, по его мнению, с проповедью превосходства евреев. Об этом он говорил на встрече с Горбачевым в апреле 1987 года так: «Расизм в ЮАР и Зимбабве идет от людей, и он может быть преодолен. У евреев он от Бога, идет от Торы». Он сослался и на Шамира, сказавшего, что выезд евреев из СССР — великий исход, а великий исход требует великого Израиля.
Сирийский президент — человек принципиальный, твердо придерживающийся своих убеждений. И заставить его отступиться от них задача вряд ли вообще выполнимая. Советскому руководству — Брежневу и другим — во всяком случае это практически не удавалось. Теперь, даже в период фактической монополии на Ближнем Востоке Соединенных Штатов, в несговорчивости Асада могли удостовериться и они.
У меня создалось впечатление, что сирийский президент хорошо и искренне, насколько это позволительно политику, относился к Советскому Союзу: как к великой и привлекательной стране, как к дружественному государству. Тут была смесь политического расчета и теплых воспоминаний о времени, которое он провел в СССР, проходя летнюю подготовку. На переговорах неизменно рассказывал, как с друзьями неправильно перешел улицу в Москве, у Военторга, и их отчитывал милиционер, говоривший, что «грузины всегда нарушают порядок». Но идеологию нашу он не принимал и Сирию от ее проникновения оберегал.
Асад, несомненно, в немалой степени «повинен» в том, что наша страна стала настолько популярна в Сирии: даже откровенное пренебрежение арабами в российской внешней политике козыревских лет не подорвало это отношение. Когда Асад на той же встрече с Горбачевым говорил, что «дружба с Советским Союзом стала делом всех патриотически настроенных сирийцев», это не было одними лишь словами. В то же время Асад — политик, который никогда «не кладет яйца в одну корзину».
Последний раз президент Асад принимал меня 16 августа 1991 г. Прощаясь после длительной беседы и полуобняв, он попросил передать сердечный привет М. С. Горбачеву. Мы не могли знать, что меньше чем через 48 часов грянет ГКЧП…
В годы, о которых рассказываю, понимание значения и места палестинской проблемы в арабо-израильском конфликте, внимание к ней составляли отличительную черту ближневосточной политики Советского Союза, способствовали ее легитимизации и были важным преимуществом перед США. Мы, в отличие от Вашингтона, сознавали, что без справедливого решения палестинской проблемы, касающейся судьбы 4,5 млн. человек, никакое урегулирование невозможно.
Американцы этого не понимали или, во всяком случае, не признавали. Еще 11 марта 1988 г. приехавший с госсекретарем США Шульцем его заместитель Р. Мэрфи, навестивший меня с целыо, как он выразился, «информировать об американских усилиях в направлении ближневосточного урегулирования», заявил, что «с точки зрения США, представителями палестинцев не могут быть явные члены ООП или одиозные политические фигуры, связанные с ООП. Напрочь (!) исключено, что израильские ответственные лица, к какому бы крылу они ни принадлежали, умеренному или максималистскому, сядут за стол переговоров с Арафатом, Абу Айядом и им подобными». Интересно это звучит сегодня, не правда ли? Спустя полтора месяца Мэрфи снова уверял меня: «В Вашингтоне считают, что единственной реалистической формой участия палестинцев было бы создание совместной иордано-палестинской делегации».
Понимание палестинского вопроса пришло к нам не сразу. Первый политический контакт состоялся в 1968 году, когда Насер, не уведомив нас, в составе своей делегации тайно привез в Москву Арафата. Заканчивая в Кремле беседу с Брежневым, египетский президент неожиданно объявил, что в особняке на Воробьевых горах находится лидер палестинцев. Леонид Ильич поручил Пономареву переговорить с Арафатом.
Видимо, и поэтому инициативу по развитию связей с ООП долгое время проявлял наш отдел. МИД же занял первоначально довольно безучастную позицию. Только спустя годы, когда стало ясно, что палестинцы — очень важный канал воздействия на процесс и перспективы ближневосточного урегулирования, МИД, наоборот, принялся, тесня нас, претендовать на приоритетную роль в отношениях с ними.
Какие же цели мы ставили, все более интенсивно развивая отношения с Организацией освобождения Палестины и с составляющими ее организациями — ФАТХом, Народным фронтом освобождения Палестины, Демократическим фронтом освобождения Палестины?
Во-первых, способствовать укреплению ООП, в том числе ее сплочению вокруг конструктивной платформы, обеспечивающей удовлетворение законных прав палестинцев. Во-вторых, усиливать наше влияние на Организацию. В-третьих, оказывать умеряющее воздействие на позиции палестинцев, добиваясь признания — на базе ближневосточного урегулирования — права Израиля на существование, исключения терроризма и тактики вооруженной борьбы. В-четвертых, содействовать упрочению самостоятельности палестинского движения перед лицом арабских претендентов на установление над ним своей опеки. В-пятых, способствовать международному признанию ООП.
Все эти цели были расположены как бы внутри орбиты ближневосточной политики СССР. Стержнем нашего отношения к палестинцам было желание иметь в процессе борьбы вокруг миротворчества, условно говоря, «под своим колпаком» палестинскую карту, что отнюдь не исключало искреннего стремления помочь палестинцам обрести свое государство. Отсюда, кстати, и вытекали некоторые противоречия в нашей линии в отношении палестинцев: не всегда эти цели гармонично соединялись и сочетались друг с другом.
Но в целом советская линия давала плоды. Если крупным минусом политики СССР было отсутствие связей с Израилем, то сильным ее козырем — дружественные отношения с палестинцами. У Соединенных Штатов зеркальным, если так можно сказать, отражением нашей изоляции от Тель-Авива стало отсутствие связей с палестинцами.
Во второй половине 70-х и начале 80-х годов советско-палестинские отношения развивались в основном по восходящей. Они стали значительно шире и теплее на волне антикэмп-дэвидской кампании, значение ООП для нас росло. Во многом благодаря нашим усилиям ее международные позиции заметно окрепли. Вместе с тем характерной чертой политики Советского Союза оставалось то, что в отношениях с ООП ои неизменно учитывал, иногда даже больше, чем следовало, позицию Сирии, некоторых других арабских государств.
Первый официальный визит Арафата состоялся в феврале 1970 года, вскоре его стали принимать на высшем уровне. Тут же началось и военное сотрудничество, оно даже опережало политические контакты: часть палестинцев готовилась в сирийских и египетских лагерях под видом военнослужащих этих стран. В Советском Союзе обучали немногих — несколько десятков человек ежегодно. Оружие же передавалось египтянам и сирийцам, а оттуда какая-то часть шла палестинцам, на это мы закрывали глаза. Финансовой помощи палестинцы — надо отдать им должное — никогда не просили.
В политических контактах Москва с самого начала — а тогда палестинцы были настроены весьма воинственно — держалась принципиально, подталкивая ООП к умеренности и реализму. Если Организация освобождения Палестины постепенно эволюционировала именно в таком направлении, а сегодня стоит на конструктивных позициях, то во многом это, без преувеличения, и советская заслуга, результат нашей работы на всех уровнях.
Уже в ходе первого визита Арафата принимавшие его Мазуров и Пономарев твердо заявили, что Израиль — необратимая реальность и серьезные политики обязаны исходить из этого. Руководство же ООП хотя и не выдвигало тогда лозунга «евреев — в море», но требовало создать единое государство, что означало по существу уничтожение Израиля. Палестинцам было сказано, что выдвинутые ими (в Хартуме в 1967 г.) три «нет» — «нет Израилю», «нет оккупации», «нет миру» — вещь тупиковая. Им разъясняли: коренная слабость Организации освобождения Палестины в том, что она признает права только за палестинцами, именно поэтому ООП не получает международного признания.
Серьезное воздействие на палестинцев возымело то, что СССР публично заявил (впервые во время визита Асада в 1971 г.) о готовности вместе с США выступить гарантом безопасности границ Израиля. Идя на контакты с нами, ООП приходилось считаться с этим. Иными словами, с палестинцами вели дело, не отступаясь от своих позиций, говорили: существование Израиля неоспоримо, а Советский Союз готов сотрудничать с вами в обеспечении законных национальных прав арабского народа Палестины.
Противодействуя радикальным тенденциям, Москва в резкой форме отвергла так называемый Фронт отказа, хотя в него входили такие левые организации, как Народный фронт освобождения Палестины (глава Ж. Хабаш) и Демократический фронт освобождения Палестины (глава Н. Хаватма). Мы перевели контакты с ними на самый низкий уровень. По этим же мотивам мы не соглашались завязывать отношения с некоторыми палестинскими организациями, опекаемыми сирийцами. Фронт не только противопоставлял себя основной линии ООП, ои оказывал на нее значительное воздействие, и Арафат не мог просто отмахнуться от него. Твердая советская позиция способствовала ограничению влияния Фронта, послужила одним из факторов, которые помогли фидерам ООП, самому Арафату не поплыть по течению.
Советский Союз всячески поощрял израильско-палестинские контакты сначала по линии общественных организаций, а затем уже и на официальном уровне. Международный отдел, например, старался содействовать конфиденциальной встрече палестинских лидеров с Э. Вейцманом, обращался но этому поводу с запиской в Политбюро.
В своих политических контактах мы неизменно высказывали резко негативное отношение к террористическим акциям палестинцев. Должен, однако, подчеркнуть, что речь шла о действиях, которые действительно подпадают под эту категорию. Сегодня политическая тусовка Запада и некоторые наши журналисты трактуют эту проблему весьма специфическим образом, повернувшись спиной к общемировой и собственной истории. Шумилин, журналист, пишущий из Каира («Независимая газета», 1 июня 1996 г.), умудрился назвать нападение на израильских солдат в оккупированной Израилем «зоне безопасности» в Ливане и «терактом», и «наглостью поистине безграничной». Послушать господина Шумилина, террористами были и американские колонисты, добивавшиеся независимости от британской короны, и белорусские партизаны, сражавшиеся с гитлеровскими оккупантами, и алжирские комбатанты, нападавшие на французских легионеров… А как насчет полковника Штауфенберга, подложившего бомбу под стол, за которым сидел Гитлер, или израильских организаций «Хагана» или «Иргун цвей леуми», взрывавших британские объекты в арабской Палестине в первые послевоенные годы?..
В сентябре 1970 года, когда террористические действия приобрели довольно активный характер и начались насильственные посадки гражданских самолетов на так называемый революционный аэродром в Иордании, мы уже не ограничились резким закрытым обращением. Москва выступила с публичным их осуждением, в частности, через Советский комитет солидарности стран Азии и Африки. И эти действия были свернуты, несомненно, не без нашего влияния.
В условиях же, которые можно назвать обычными, «антитеррористическая» работа шла целенаправленно и планомерно на всех уровнях. Специальные беседы на эту тему с лидерами ООП Махмудом Аббасом, Фаруком Каддуми, самим Арафатом были и у меня, причем, выполняя поручение, я выражался вполне определенно, если не жестко.
Беда состояла в том, что ряд акций проводился группами и организациями, находившимися явно вне контроля руководства ООП. К тому же действия палестинцев часто были ответом на акции израильских спецслужб и армии, которые достаточно широко применяли против функционеров ООП, палестинского населения и террористические методы. Наконец, характер некоторых эпизодов, их приуроченность к определенным событиям, в особенности когда намечалось оживление международной активности ООП, наводили на мысль, что их авторы или, по крайней мере, вдохновители — не арабы. Не берусь утверждать со стопроцентной уверенностью, что решающую роль сыграло наше влияние, но мы на протяжении ряда лет предостерегали палестинцев против вооруженной борьбы на Западном берегу и в секторе Газа. И когда там началась интифада, стали особенно настойчивы, понимая, к чему может привести перерастание восстания в вооруженное сопротивление. Должен, правда, признаться: вполне благоразумную позицию занимал и сам Арафат.
Советское воздействие, наряду с изменением ситуации в регионе и мире, заметно повлияло на линию ООП, о чем не раз говорили сами палестинцы. Началось с заявлений Арафата, где — сперва очень осторожно, не называя Израиля, — стала звучать мысль об уважении права на жизнь и мирное сосуществование всех народов Ближнего Востока. Это дало толчок процессу международной легитимизации Организации освобождения Палестины.
В выдвинутом на XXVI съезде КПСС плане урегулирования ближневосточного конфликта весомое место было уделено национальным правам палестинцев, включая право на создание собственного государства, и ООП как единственному законному представителю палестинского народа, а также гарантии права всех стран и народов региона, включая Израиль, жить в мире и безопасности. Одобрение этих предложений Национальным советом Палестины (палестинский парламент в изгнании) в апреле 1981 года означало радикальный сдвиг в позиции ООП. В то же время палестинская Национальная хартия, где оставалось положение об уничтожении Израиля, так и не была скорректирована. Арафат ссылался на него как на одну из последних «козырных карт» в предстоящем политическом торге.
В 1983–1984 годах между ООП и Москвой наступило охлаждение, точнее, оно касалось самого Арафата. Некоторое время существовало даже своеобразное эмбарго на его визиты в Советский Союз. Объяснялось это естественными, на мой взгляд, попытками лидера ООП выбраться из прокрустова ложа — исключительной привязки лишь к одной из сторон противостояния. Они, очевидно, были подстегнуты событиями в Ливане и делались в «гонке со временем». Упоминавшийся тупик на Ближнем Востоке обнажил нашу неспособность сдвинуть ситуацию, и Арафат пошел на соглашение с королем Хусейном, получившее название амманского, нанес визит в Каир.
Ряд палестинских организаций и некоторые арабские государства обвинили его в том, что он нарушает решения Национального совета Палестины, «сдает позиции». СССР настроился на ту же волну. Вероятно, Арафат действительно решился тогда на чрезмерные уступки, но Москва, рассматривавшая все через призму конфронтации с США, не сумела понять мотивов его шагов.
Надо сказать, что восточные немцы заняли более разумную позицию и, проявив характер, не стали равняться на СССР. В Берлине в эти дни оказали подчеркнуто теплый прием члену руководства
ООП Абу Айяду. Летом — осенью 1985 года в ГДР не давали согласия на проведение собраний арабских студентов без гарантии, что ни Я. Арафат, ни амманское соглашение не будут подвергаться критике.
Визитное эмбарго было снято встречей Горбачева с Арафатом 18 апреля 1986 г. Михаил Сергеевич подтвердил, что «мы всегда имеем в виду, чтобы из процесса ближневосточного урегулирования не выпала палестинская проблема», и заявил, что «важно сохранить ООП на позициях борьбы за создание независимого палестинского государства» (это, очевидно, отзвук предостережений относительно «капитулянтской» линии Арафата).
Затем в контактах наступил перерыв: советское руководство было отвлечено другими проблемами, к тому же дала знать о себе арабо- фобия некоторых лиц в наших внешнеполитических структурах. Новая встреча с Арафатом состоялась 9 апреля 1988 г., и на ней Горбачев говорил: «Трудная судьба, трудная борьба, но сила ваша в том, что вы не одиноки, вас подпирают… Будет ближневосточное урегулирование, и будет решен центральный вопрос — самоопределения палестинского народа». Одновременно Михаил Сергеевич подчеркивал, что это предполагает «уважение интересов и другой стороны и в конце концов признание самого Израиля на основе принципов международного права». Арафата вновь предостерегали против перерастания интифады в вооруженную борьбу, на что он отвечал: «Мы твердо держимся решения о неприменении оружия».
Беру на себя смелость утверждать: наряду с завоеванием и укреплением независимости арабских стран постепенное обретение палестинцами своих законных прав, осознание в регионе неизбежности мирного сосуществования всех его народов — главные результаты, к которым серьезно причастна, при всех ее ошибках и зигзагах, советская ближневосточная политика. Мы вовремя поняли ключевое значение палестинского вопроса и активно способствовали его разрешению.
Американцы же в этом вопросе находились под прессингом сионистских кругов. И тем не менее уже в 70-е годы были попытки наладить контакты с палестинцами на рабочем уровне, найти с ними точки сближения. В поведении США эти двойственность и противоречивость, отражавшие разные веяния, проявились довольно четко: с одной стороны, отказ от контактов под девизом «непризнания ООП» (под давлением израильского лобби из-за несанкционированной беседы с палестинским представителем Терази представитель США в ООН Янг был отправлен в отставку), с другой — закулисные встречи.
Вашингтон всячески препятствовал международному признанию ООП и практически солидаризировался с израильской линией на подрыв ее позиций. США хотели — и долгое время пытались — «растащить» и рассосать палестинскую проблему, упрятав, например, палестинцев под «иорданский колпак». На это были направлены и попытки Израиля создать противовес ООП на Западном берегу и в секторе Газа, которые, кстати, не имели ни малейшего успеха, хотя для этого не жалели сил в течение всех лет оккупации. Причем израильские спецслужбы шли даже на поддержку исламских групп, которые сегодня они предают анафеме.
Американская позиция и тут типичный пример того, как интересы урегулирования приносились в жертву сверхдержавным устремлениям. Сегодня платформа, которую мы поддерживали, практически перенята Соединенными Штатами и постепенно претворяется в жизнь: это — признание ООП единственным законным представителем палестинского народа (формула, которую США считали абсолютно неприемлемой); это — все более явное движение в сторону создания палестинского государства и т. д.
Говорить о палестинцах и о наших с ними отношениях невозможно, не рассказав об Арафате. Оп был и остается символом их борьбы за свои права. Сейчас лицо этого невзрачного, неказистого мужчины, с редкой, клочковатой бородой, прореженной проседью, знакомо миллионам. Арафату пожимают руки президенты и премьер-министры, его встречают с почестями в десятках столиц, ои — респектабельный собеседник Билла Клинтона и Бениамина Нетаньяху. А когда он впервые приехал в СССР и позже, когда я познакомился с ним, его лицо было известно немногим за пределами арабского мира, а западная печать дружно называла его «террористом».
Я встречался с Арафатом добрый десяток раз, но не рискну утверждать, что хорошо его знаю: слишком он хитроумен и гибок, если не сказать переменчив. Как говорил мне Ф. Каддуми, «министр иностранных дел» ООП, «это прагматик, он может порой повернуться на 180 градусов».
Впрочем, этому отчасти есть объяснение в объективных обстоятельствах. Известно, насколько сложно сидеть «меж двух стульев». Арафату же приходилось — и он умудрялся делать это с успехом — сидеть между дюжиной «стульев»: многие арабские государства стремились взять ПДС под свое крыло, а некоторые даже имели там свои фракции (на Саудовскую Аравию, например, в руководстве ООП ориентировались братья Хасаны, на Сирию — лидеры так называемого Фронта отказа и т. д.). Но маневрируя между «стульями», терпя неудачи и поражения, перенося иной раз и унижения, он никогда не изменял избранному делу, курсу, который не только держал на плаву палестинский корабль, но и настойчиво продвигал к пункту назначения — независимому государству.
Когда Арафата, которому шел тогда седьмой десяток, допекали вопросами, отчего он не женится, тот отделывался формулой: «Моя семья — Палестина». И при всей ее пропагандистской театральности была в ней своя правда. С этой правдой вяжется и то, что Арафат скромен, даже аскетичен в быту, в еде и одежде (неизменная военная форма, на голове — платок-куфия, стянутая черным шнуром-ухалем), не употребляет, как и большинство арабов, спиртных напитков.
Арафат — не только бессменный руководитель ООП, именно он прежде всего «повинен» в том, что она сохранилась как единая организация и успешно прошла через процесс взросления. Бесконечно лавируя, находя общий язык — но на базе общепалестинских интересов — с самыми различными силами, от «Братьев-мусульман» до коммунистов, он сумел уберечь ООП от раскола, несмотря на всю ее внутреннюю разнородность. И прежде всего именно благодаря Арафату ООП не выродилась в террористическую группировку, а поднялась к политической деятельности.
Хотя руководитель ООП, пожалуй, всегда ходил в «умеренных», ее эволюция — от «сбросим Израиль в море» до нынешнего реализма — это и эволюция самого Арафата, в которой он, как и подобает всякому лидеру, опережал движение. А начинал Арафат в рядах «Братьев-мусульман», был замечен и вытащен на поверхность Насером, сыгравшим огромную роль в его судьбе, как и в судьбе палестинского движения сопротивления, у истоков которого стоял. Воспитанник египетского президента постепенно превратился в крупную самостоятельную фигуру.
Палестинский лидер, несомненно, человек мужественный. Он долгие годы был мишенью номер один израильских спецслужб, от руки которых (это — не терроризм?!) пали его ближайшие соратники: Абу Джихад, шеф военных операций ООП, Абу Айяд, глава ее разведки, и многие другие. Он постоянно менял свое местонахождение, никогда дважды не ночевал по одному и тому же адресу, все время «заметал следы», часто нарушая протокол. Типичный пример: Арафат должен прибыть в иорданскую столицу к назначенному часу, в аэропорт съезжаются премьер-министр, другие официальные лица. Ждут полчаса, час, уезжают, а через некоторое время садится самолет Арафата.
Арафат поразительно неутомим. Этот тщедушный на первый взгляд человек отличается недюжинной выносливостью и энергией. Бесконечно перемещаясь из одной точки арабского мира в другую, он провел в воздухе времени неизмеримо больше всех других политиков.
Внешне мягкий, ои, подобно большинству арабских лидеров, антидемократичен и жёсток в политической практике, навязывая другим свою волю, в частности и с помощью денег: под его контролем солидные финансовые ресурсы ООП, вокруг использования которых было немало разговоров и сплетен. Это не раз, особенно в конце 70 — начале 80-х годов, приводило к обострению положения в Организации, когда оппоненты требовали «демократизации обстановки, создания такой ситуации, при которой председатель (Арафат. — К. Б.) не сможет единолично решать насущные вопросы движения».
Арафат, по крайней мере прежде, охотно прибегал, мягко выражаясь, к нетривиальным приемам. Например, летом 1982 года, в трудные дни, когда израильтяне вторглись в Ливан и палестинцам пришлось эвакуироваться через Бейрут, он собрал корреспондентов и объявил о получении от Брежнева послания (которого не существовало в природе) с выражением полной поддержки: очевидно, чтобы подбодрить своих и произвести впечатление на США и Израиль. После некоторых раздумий в Москве было решено с опровержением не выступать. И это не единственный подобный случай. Многие видные деятели ООП, правда большей частью из оппонентов, считают, что у Абу Аммара (псевдоним Арафата) амбициозный характер, его «точит» страсть к лидерству, желание быть на виду.
Из моих встреч с Арафатом лучше других запомнились две. Одна — в декабре 1977 года в Бейруте, где ООП чувствовала себя хозяином. Мне поручили обратить его внимание на бесцеремонное поведение, если не сказать самоуправство, палестинцев в Ливане (которое в конечном счете весьма осложнило их отношения с местным населением), а также настоятельно рекомендовать принять меры к прекращению террористических акций. Арафат не возражал, по сослался на то, что эти акции совершаются организациями-дисси- дентами, и старался избегать твердых обязательств. Он, как это часто бывало, поставил вопрос о поставках оружия и о своем визите в Москву.
Раз уж речь зашла о Ливане, я не хотел бы, чтобы описанный демарш создавал впечатление об особой принципиальности советской политики в отношении этой страны. Начиная с 1964 года я довольно часто бывал в Ливане, не раз встречался с ее президентами — Ильясом Саркисом, Амином Жмайелем, почти со всеми видными ливанскими политическими деятелями.
С изумлением и горечыо наблюдал, как внутренние распри вкупе с внешним вмешательством разоряют и разрушают эту богатую, живописную страну («Ближневосточную Швейцарию»), населенную самым предприимчивым народом арабского мира. Видел, как Бейрут («Париж Ближнего Востока») из красивой, изящной, явно зажиточной столицы, с особым, гедонистским, жизнелюбивым нравом, превращался в мертвый и объятый страхом город (хотя его жизнерадостные жители в перерывах между обстрелами мгновенно заполняли пляжи и уцелевшие бары), в каменное кладбище с кварталами домов-скелетов, с пустыми глазницами «вчерашних» окон.
Понятно, что Советский Союз не в силах был бы изменить эту ситуацию. Но зажатый в тиски противоборства с США, скованный связями с Сирией и ООП, а также с одной из сторон внутриливанского конфликта, СССР ограничивался лишь призывами к прекращению междоусобицы и заявлениями о поддержке суверенитета Ливана, громогласным осуждением израильской оккупации и силовых акций
Тель-Авива — пусть наиболее болезненного, но все же лишь одного из факторов, которые взрывали обстановку в стране.
Правда, в подобной манере, словно перенятой у нас, ныне, когда СССР уже нет на ливанской сцене, ведет себя Вашингтон: покровительствует Израилю и христианским силам, закрывает глаза на действия Сирии, выступает с широковещательными декларациями о поддержке суверенитета Ливана. И тем самым как бы доказывает, что советская позиция была в свое время обоснованно прагматичной…
Другая моя встреча с Арафатом относится к началу 1984 года: моей задачей было подтолкнуть его к поискам путей нормализации отношений с Сирией. Он же говорил, что, отвергая ближневосточную инициативу Рейгана, палестинцам и другим заинтересованным сторонам необходимо перейти к более активным политическим действиям, ибо «время работает против нас». Идет интенсивное заселение Западного берега Израилем, который создает ситуацию совершившегося факта. Арафат и в этот раз просил принять его в Советском Союзе, где все еще царило прохладное к нему отношение.
Разговор в очередной раз зашел и о признании палестинцами резолюции Совета Безопасности № 242 (т. е. существования Израиля). Арафат в очередной раз отвечал, что был бы готов добиваться этого от руководства ООП, если бы существовали выстроенные параллельно гарантии реализации палестинских прав. Он повторял, что фактически это их основное средство давления и они не могут «просто так» отказаться от него.
И в этой беседе, и в той, что состоялась несколько лет спустя (8 апреля 1988 г., накануне его встречи с Горбачевым), он говорил, что ООП не согласится на созыв неправомочной международной конференции. «Нас, — сказал он, — съедят так же, как в свое время был съеден Садат. Только участие СССР и Западной Европы, их гарантии могут помочь мам добиться минимума своих требований». На этой же встрече Арафат дал согласие на включение в сообщение о беседе с Михаилом Сергеевичем положения о том, что правовой основой конференции могло бы быть признание всеми ее участниками как резолюций № 242 и 338, так и законных прав палестинского народа, включая его право на самоопределение. Это, несомненно, явилось крупным сдвигом.
И последнее. Тема Арафата возникла довольно неожиданным образом в ходе поездки Горбачева в Индию в 1987 году. Во время краткой остановки в Ташкенте пришло сообщение о том, что Арафат собирается выступить с инициативой по вопросу о международной конференции и советуется с нами. Горбачев поинтересовался мнением Шеварднадзе и моим. Я полностью поддержал намерение Арафата. Шеварднадзе отозвался сдержанно, но Михаил Сергеевич резюмировал разговор, выразив точку зрения ближе к той, что высказал я.
Не могу пройти мимо некоторых сторон взаимоотношений Советского Союза и Южного Йемена (по официальной терминологии Народно-Демократической Республики Йемен) — государства, которое события последних лет стерли с политической карты. Тем не менее опыт отношений с Южным Йеменом в ряде аспектов очень показателен и имеет значение, выходящее за его пределы.
Несмотря на весьма близкие — ближе, чем с любым другим арабским государством, — отношения с НДРЙ, где находилось около 500 советских военных советников и в разное время от 1,5 до 4 тыс. гражданских специалистов, мы оказались не в состоянии серьезно повлиять на ход событий в этой небольшой стране. Эпопея Южного Йемена демонстрирует, как далеко, в какие глухие уголки «третьего мира» добиралась в те годы левая волна и как она разбивалась о твердь отсталых, неподходящих условий. И наконец, эта эпопея свидетельствует: советская политика, представлявшаяся тогда совершенно естественной и логичной в рамках схемы «наступление социализма и поддержка естественных союзников», оказалась неадекватной, можно даже сказать, утопичной, она переоценила и собственные возможности, и потенциал революционных националистов.
Южный Йемен в те годы — очень небольшое по населению (2 млн. человек), но по территории средней величины государство (четыре Португалии и полторы Греции) на юге и юго-западе Аравийского полуострова, как бы разделенное на две части, резко отличающиеся друг от друга. Столица Аден — норт и крупный нефтеперерабатывающий завод, многие тысячи рабочих, кварталы вполне современных домов (район Маалла). И вся остальная республика: здесь господствовали племенные отношения, здесь и до сих пор, как, например, в городке Шибам, возвышаются ведущие свою родословную от XIV века глинобитные, циклопические «небоскребы» в двенадцать-шестнадцать этажей, из окон которых торчат желоба: своеобразная «канализация».
Южный Йемен пережил 130 лет господства англичан. Их привлекало сюда стратегическое положение Адена, лежащего на перекрестке путей, которые связывали Европу (Англию) с Азией (Индией), Африкой, Австралией. Южиойеменский лидер Абдель Фаттах Исмаил имел все основания назвать Аден «русалкой Красного моря». Защищенная с севера горой Ахдар (к которой притулился город), а с юга контролирующим вход в нее островом Сира, аденская бухта, изящно врезанная в скалы, издревле считалась идеально приспособленной для судов каботажного плавания. В конце 70-х годов сюда ежегодно заходило в среднем около 6 тыс. судов общей грузоподъемностью до 30 млн. тонн.
С середины 50-х годов в Адене размещалась штаб-квартира Верховного командования британских вооруженных сил на Аравийском полуострове, преобразованного затем в Средневосточное командование. Здесь же были расквартированы от 10 до 15 тыс. военнослужащих, построено 19 аэродромов. В Белой книге от 2 февраля 1964 г. Лондон подтвердил, что намерен «превратить Аден в постоянную военную базу, оснащенную всеми необходимыми средствами… для защиты британских интересов в районе Персидского залива и других районах к востоку от Суэца». Но не прошло и четырех лет, как южнойеменцы, взявшись за оружие, вынудили англичан убраться.
Советский Союз признал новорожденное государство через три дня после того, как был поднят флаг независимости, — 3 декабря 1967 г. В первую очередь Москву, несомненно, привлекала все та же стратегическая ценность Адена. Свою роль играли и идеологические мотивы. Если не говорить о коммунистах, то в Южном Йемене «угнездились» самые левые силы в арабском мире. Это, на мой взгляд, явилось результатом сложения прежде всего двух факторов.
Во-первых, сказалась, как любил повторять Исмаил, открытость «внешним ветрам». В межарабском Движении арабских националистов (ДАН), из которого вырос Национальный фронт Южного Йемена (НФ), изначально действовало левое, марксистское крыло (сам А. Исмаил, группа братьев Баазибов и др.), хотя это отнюдь не совпадало с платформой Движения: в ДАН даже существовал специальный партийный суд, который, в частности, карал за чтение марксистской литературы или общение с марксистами.
Во-вторых, в отличие, скажем, от Индии, англичане в Южном Йемене («маленькая страна — справимся») действовали недальновидно и довели дело до вооруженной борьбы, которая, как и повсюду, и здесь послужила одним из «левообразующих» факторов.
Уже в день провозглашения независимости Генеральное руководство НФ заявило, что Фронт намерен работать «над созданием идейной авангардной партии», которая сможет «руководить массами и обеспечить для них светлое будущее». И 10 лет спустя, вопреки рекомендациям КПСС, была создана Йеменская социалистическая партия (ИСП). Ее идейной основой провозглашались «принципы научного социализма». Исмаилу хотелось даже назвать партию «коммунистической». Настойчивые советы КПСС, предупреждавшей против такого «вызова арабскому, мусульманскому миру», привели лишь к тому, что о марксистско-ленинском характере ИСП было сказано в закрытой резолюции съезда.
Это, конечно, был искусственный или, во всяком случае, искусственно форсируемый, пусть даже с лучшими побуждениями, процесс. Лишь часть руководства и среднего звена партии пришла или же «прислонилась» к марксизму, да еще зачастую погруженному в националистический «раствор». По словам заместителя Генерального секретаря партии С.С. Мухаммеда, в 1986 году из 32 тыс. членов и кандидатов партии 2 тыс. были вовсе неграмотными. И «очень многие», заметил он, «не в состоянии избавиться от кланово-племенных пережитков». Впрочем, не думаю, что в этом смысле «коренная» прослойка партийных организаций ВКП(б) в Средней Азии в начале 20-х годов отличалась принципиально. Но там действовал российский скелет, российский мозг партии…
В основе отношения руководства НДРЙ к Советскому Союзу, бесспорно, лежали государственные интересы — расчет на помощь и военное сотрудничество, на политическую поддержку в противостоянии постоянному давлению западных держав. К тому же и в арабском мире Южный Йемен чувствовал себя чуть ли не в изоляции, поскольку многие видели в нем «страну-отщепенца», отошедшую от исламских принципов. Причем это касается не только откровенно враждебных Саудовской Аравии и Северного Йемена, прибегавших то и дело к вооруженным вторжениям, но и к Сирии, Ираку и особенно Ливии, которая неоднократно демонстративно прерывала экономическое сотрудничество.
Но ведь стоило только южнойеменцам изменить свою политику, как они получили бы большие выгоды. США и тут использовали политику кнута и пряника. Так, в 1977–1978 годах они попытались вытеснить Советский Союз, используя стремление главы НДРЙ С. Рубейя Али наладить отношения с Саудовской Аравией в расчете на ее финансовую помощь. В октябре 1977 года на сессии Генеральной Ассамблеи ООН с ним встретился Вэнс, а в июне 1978 года, когда Рубейя был смещен, на полпути в Аден с задачей наладить сотрудничество находился эмиссар госдепартамента. Ему пришлось вернуться.
Для меня несомненно, что в позиции южнойеменцев большую роль играли приязнь и доверие к Советскому Союзу, их политический, а в определенной мере и идеологический выбор, обусловившие готовность и желание выступать его союзником.
Советско-южнойеменские отношения развивались довольно безоблачно. НДРЙ поддерживала нашу позицию практически но всем международным вопросам. Мы вообще были ведущими, а южнойеменцы — ведомыми. Но вот парадокс: в этих обстоятельствах наиболее рельефно проступили не только позитивные стороны советской политики, но и ее ошибки, ее минусы. Кстати, именно из Адена в январе 1987 года я послал в Москву пространную телеграмму о крупных изъянах в политике Советского Союза в «третьем мире» и необходимости выработать долгосрочную ее концепцию. Горбачев дал соответствующее поручение МИД, Международному отделу и Госкомитету по экономическому сотрудничеству (ГКЭС). Но события в Союзе вскоре начали разворачиваться столь круто, что тема стала терять актуальность.
Хотя Москва предостерегала от забегания вперед, многие советские советники (партийные, экономические и т. д.), преподаватели (им, а также восточным немцам было отдано на откуп политическое обучение кадров) старались перенести на южнойеменскую почву наш опыт, привычные им методы управления, формы работы и общения. Они не имели ни возможности, ни времени как следует освоить специфику местных условий, даже если этого и хотели. Скажем, советником Генерального секретаря ЦК ИСП был направлен консультант Организационно-партийного отдела ЦК КПСС. Толковый человек, он, однако, был способен давать полезные советы скорее технического характера. Весь остальной арсенал средств и методов партработы, используемый его отделом, мог оказаться здесь большей частью просто вредным.
Особенно неудачно складывалось экономическое сотрудничество. Это имело; негативные политические последствия и потому, что шло своеобразное соревнование «через границу» с Северным Йеменом — Йеменской Арабской Республикой (ЙАР), где действовали западные компании. Верно, экономическое положение НДРЙ было не только тяжелым, по и трудно-поправимым. Республика занимала одно из последних мест среди арабских стран (опережая лишь Судан и Северный Йемен) и в мире в целом по производству ВНП на душу населения (120 долл. к концу 60-х гг.). Слишком большие средства тратились на содержание вооруженных сил: как говорил мне Генеральный секретарь ЦК Йеменской социалистической партии А. Бейд, 40 процентов госбюджета, не считая значительных сумм, выделяемых министерству внутренних дел и органам безопасности.
Несмотря па вложенные Советским Союзом многие десятки миллионов рублей, ситуация в южнойеменской экономике скорее ухудшалась. Как и в других странах «третьего мира», здесь фактически вне внимания оставалась проблема эффективности экономического содействия, его влияния па общеэкономическое положение страны. Отсутствовал концептуальный подход, нацеленный на постепенное обеспечение способности экономики развиваться на собственной основе.
Все замыкалось на отдельные проекты, которые не «встраивались» в экономику в целом. В результате сооружение и ввод в эксплуатацию ряда объектов (большой больнично-поликлинический комплекс, консервный завод в Мукалле, работавший на 20 процентов своей мощности, и т. д.) вели лишь к нарастанию бюджетных трудностей. К этому надо прибавить необязательность и неповоротливость наших организаций, непомерное число направленных сюда специалистов и их не всегда высокий профессиональный уровень.
К тому же южнойеменцы не всегда умели защищать свои интересы. Чины из ГКЭС не раз объясняли долгострой, навязывание южнойеменской стороне все новых протоколов, переносящих ранее согласованные сроки, ее неспособностью выполнить свои обязательства (главным образом по части местных капиталовложений). Между тем нереальность этих обязательств была во многих, если не в большинстве, случаях совершенно очевидной с самого начала и, видимо, «закладывалась» нашими ведомствами как удобное для себя оправдание. Это, конечно, не исключало того, что и сами южнойеменцы не демонстрировали ни рвения, ии умения в подходе к экономическим проблемам, стремились переложить ответственность на «советских товарищей».
Советские геологи открыли в провинции Шабва нефтегазовое месторождение с запасами, по оценке министра геологии СССР Е. Козловского, в 150 млн. тонн нефти и 1 млрд. кубометров газового конденсата. Это, как и найденные запасы золота, стало основной ставкой южнойеменцев на оздоровление экономики. В беседе с Е. Лигачевым А. Бейд назвал проблему нефти проблемой спасения режима.
Однако южнойеменцев ждало разочарование: им предстояло столкнуться с нашей системой в действии. Козловский, обходительный, интеллигентный человек с гладко льющейся речью, способный загипнотизировать своими руладами любое начальство, ездил в Южный Йемен едва ли не дюжину раз, уверенным, жизнерадостным голосом давал обещания, но график работ неизменно проваливался. Мало помогло делу и специальное решение о южнойеменской нефти. Предусмотренное соглашением начало промышленной добычи нефти в 1990 году так и не состоялось. А американские компании в то же самое время быстро осваивали северойеменские месторождения.
Вот как оценивал в беседе со мной ход экономического сотрудничества А. С. Бейд: «Даже на этом главном направлении, где мы возлагали столько надежд, мы не уверены. Информации идут противоречивые, делегации приезжают и уезжают, а толку нет. Мы чувствуем, что советское руководство хочет продвижения, но тем не менее его нет. Мы дали все документы. Но мы хотели бы, чтобы приехали люди, способные решать. Действительно, даже вмешательство Лигачева (а это был один из немногих, кто стремился решать практические вопросы) результата не дало». Конечно, эти оценки надо воспринимать с определенной поправкой, но зерно истины в них, думается, есть.
Положение южнойеменцев осложнялось периодическими обострениями и без того напряженных отношений с Северным Йеменом, сопровождавшимися подтягиванием войск к границам и вооруженными стычками. В основе лежали несовместимость политических режимов и живое стремление каждого из них к объединению страны, разумеется на собственных условиях. К тому же ЙАР науськивала Саудовская Аравия, которой двигало и стремление ослабить междоусобицей обе части Йемена: не хотелось иметь на своих границах сильное государство с территориальными претензиями к ней (йеменцы считали, что Эр-Риад отхватил у них, в частности, оазис Бурейма). В этом же направлении подталкивали Северный Йемен США.
В аденском руководстве страстным поборником объединения был А. Ф. Исмаил, северянин по происхождению. Он не прочь был форсировать объединение, используя, если понадобится, и силовые приемы. Во всяком случае, в событиях начала 1979 года, когда произошло серьезное обострение отношений между Йеменами, Исмаил, в то время глава партии и государства, занимал наиболее воинственную позицию. И именно ему было направлено твердое предостережение советского руководства против силовых акций (даже несмотря на провокации с Севера), переданное мной через человека в посольстве, обеспечивавшего доверительную связь с ним. Москва не раз предлагала и прекратить деятельность руководимого из Адена северойеменского филиала Йеменской социалистической партии, но безуспешно.
В январе 1985 года не без нашего влияния между НДРЙ и ЙАР была достигнута договоренность относительно территориальных споров — о создании зоны для совместной разработки природных богатств.
Таков общий фон, на котором шла почти постоянно, то разгораясь, то затихая, борьба в южнойеменском руководстве, вызванная как личными амбициями, симпатиями и антипатиями, так и политическими противоречиями. В январе 1986 года она привела к ожесточенному вооруженному противостоянию в Адене, которое стоило Йеменской социалистической партии большой крови и, по существу, предопределило поглощение НДРЙ Севером.
Но, прежде чем рассказать об этом, обращусь к двум очень разным фигурам, которым суждено было стать важными, если не основными персонажами будущей драмы: Абдель Фаттаху Исмаилу, Генеральному секретарю ЙСП и Председателю Президиума Верховного народного совета в 1978–1980 годах, и Али Насеру Мухаммеду, занимавшему эти посты в 1980–1986 годах.
Исмаил и при жизни был малоизвестен за пределами арабского мира. Теперь, спустя 10 лет после смерти, — тем более, особенно у нас. Но я испытываю острую потребность рассказать о нем. И не только потому, что к этому побуждает логика моих воспоминаний: в нем воплотились лучшие черты революционера-идеалиста. Это светлая и трагическая фигура из поколения Че Гевары.
Светлая — потому что он был политиком, которым двигали идейные и нравственные мотивы. Революционный романтик, он не делал карьеру через революцию, а революцией жил, связывая с нею торжество свободы и социальной справедливости. Поднявшись к вершинам власти, став вождем, он не утратил ни искренности, ни скромности, не погряз в элитарном самодовольстве, остался чист и неподкупен среди расцветшей коррупции.
Трагическая — потому что идеи, которым А. Исмаил был предан с прямолинейностью, страстью верующего, оказались утопией, не выдержали испытания реальностью мира и собственной страны. А его искренняя любовь к Советскому Союзу, с которым еще в молодости он связал свои революционные надежды, оказалась преданной равнодушно-потребительским отношением к его стране и к нему самому, хамоватым поведением некоторых советских руководителей. Наконец, жизни ему стоило коварство людей, бок о бок с которыми он боролся многие годы.
В национальное движение А. Ф. Исмаил пришел, когда ему не было и 18 лет. Он один из первых членов общеарабского Движения арабских националистов. Работал на нефтеперерабатывающем заводе в Адене, учился в Каире, где дважды встречался с Насером. Возглавлял наиболее сложный участок вооруженной и политической борьбы против англичан — Аденский фронт. Увлекался левыми взглядами — его называли коммунистом еще в 1967 году, предупреждая прибывшего в Аден британского министра Шеклтоиа «об опасности участия Исмаила в каких бы то ни было переговорах». В 1969 году стал Генеральным секретарем Национального фронта (НФ).
Невысокий, худощавый мужчина субтильного телосложения, с приятными чертами смуглого лица, отмеченного привлекательной интеллигентностью и освещенного живыми, вдумчивыми глазами. На нем то и дело вспыхивала какая-то смущенная, чуть ли не робкая улыбка.
Был мягок с людьми, но тверд в политике, хотя был порой непрактичен. Ему, подвижнику, недоставало прагматизма, не говоря уже о здоровой доле цинизма — его не было вовсе. Не оратор, он не всегда чувствовал себя уютно в массовой аудитории. Был не лишен черт кабинетного политика, но пользовался огромной популярностью благодаря личному обаянию и контрастной честности. Из множества арабских политиков, которых я знал, он один из немногих, у кого не было диктаторских инстинктов. А из южнойеменских деятелей, наверное, единственный, над кем не довлели племенные привязанности. Эрудит по арабским стандартам, с тягой и способностями к теоретическому мышлению, но склонный недооценивать специфику арабских условий. Несомненно, человек не только политической, но и личной храбрости, которую не однажды, и с оружием в руках, доказывал.
Перечитал написанное — получился почти панегирик. Но здесь нет ничего, что бы расходилось с правдой.
Во многих отношениях противоположен ему А. Н. Мухаммед. Крупный, довольно мощного телосложения, энергичный мужчина — энергично ходит, энергично разговаривает. Но кажется, будто эту свою энергию он постоянно взнуздывает, что это манера поведения «на вынос», призванная произвести впечатление. Много смеется, похлопывает в знак дружеского расположения собеседника по плечу. А глаза все время в движении, взгляд словно прыгает с лица на лицо, с предмета на предмет: возможный признак «двухслойного» мышления, лишь один из которых одет в слова, адресованные собеседнику.
Внешне мягкий, располагающий к себе, он был способен к жестокой интриге, что и доказал, развязав кровавые события января 1986 года. Взлетел на вершину власти прежде всего благодаря стечению обстоятельств: противостояние враждующих групп зашло в туник. Участник партизанской борьбы, человек тщеславный и амбициозный, властолюбец, он как бы подтверждал расхожие представления о восточных властителях — скрытных, мстительных, высоко ценящих радости жизни. Молва приписывала ему покровительство коррупции, свившей гнездо, как утверждали, у него «при дворе» и в его родной провинции Абьян.
Зачинщиком внутренней борьбы и южнойеменском руководстве часто выступал А. Аитар — герой вооруженной борьбы против англичан, долгое время министр обороны, сохранивший крепкие связи в вооруженных силах. Этакий местный микробонапарт, неизменно претендовавший на особое положение. В конце 70-х годов он начал поход против Исмаила, который завершился отстранением последнего в апреле 1980 года и приходом на высшие посты в партии и государстве премьер-министра Мухаммеда, не принадлежавшего ни к одной из противоборствовавших группировок. Исмаил, для встречи с которым я летал в мае 1980 года в Варну (Болгария), жаловался мне, что его коварно обманул Мухаммед. Предложив союз против Антара, он в последний момент переметнулся на его сторону, чтобы «самому забраться на вершину».
По просьбе Мухаммеда и руководства ИСП Исмаил был принят на лечение в СССР на полтора месяца, которые растянулись на 5 лет. Все эти годы Исмаил жил на даче ЦК в Серебряном бору, и я время от времени навещал его. Почти все приезжавшие считали необходимым посетить «опального» — тропа к нему не зарастала: он был хорошо осведомлен о происходящем в Южном Йемене.
Мухаммед, сосредоточив в своих руках посты генсека, президента и премьер-министра, повернул к созданию режима личной власти: расставлял на ответственные посты преданных людей, вытеснял и даже устранял физически противников, под разными предлогами препятствовал возвращению из Москвы Исмаила. Между тем экономическое положение ухудшалось, нарастало и давление извне. Возник противостоящий Мухаммеду блок во главе с тем же Антаром. Обвиняя Мухаммеда в нарушении принципов коллегиальности и узурпации власти, антаровцы стали искать поддержки Исмаила, призывать к его возвращению, заявляя, что в 1980 году совершили «историческую ошибку».
В сентябре 1983 года Антар приезжал в Москву, и после беседы с ним Исмаил мне сказал, что не верит в раскаяние Антара, но допускает возможность использовать его, чтобы вернуться домой. Он считал, что, если «поставить Мухаммеда в рамки партийной законности», с ним «можно работать».
Популярность Исмаила, и так достаточно высокая, росла на фоне самоуправства Мухаммеда и расцветшей коррупции. Мухаммеду пришлось уступить, и в марте 1985 года Исмаил вернулся в Аден. Однако вопреки договоренности между ним и Мухаммедом оп был назначен заведующим отделом ЦК и не введен в Политбюро.
Положение продолжало обостряться по мере приближения очередного съезда ЙСП, намеченного на октябрь 1985 года. Оппозиция получила поддержку большинства членов партии, в том числе в вооруженных силах. По итогам съезда Мухаммед оказался в меньшинстве в Политбюро, а Исмаил был избран его членом и секретарем ЦК. Оппозиция стала требовать перераспределения постов в партийно-государственном руководстве, а Мухаммед — искать радикального выхода.
Москва предпринимала активные усилия, стремясь предотвратить кризис. Неоднократные «профилактические» беседы были проведены с Исмаилом перед его отъездом на родину и в Адене: я и мои коллеги убеждали его сотрудничать с Мухаммедом, не дать использовать себя в беспринципной фракционной борьбе. Он обещал и своего обещания не нарушил. Тема «умиротворения» и нормализации обстановки в руководстве НДРЙ неизменно присутствовала на переговорах советских и южнойеменских лидеров. Обсуждалась она и на беседе Андропова с А. Н. Мухаммедом в августе 1983 года в Крыму — последней встрече Юрия Владимировича с зарубежным деятелем. Она мне запомнилась особенно отчетливо — не из-за содержания беседы, а из-за сопутствовавших ей обстоятельств.
Мы — Пономарев и я — приехали на дачу, где отдыхал Андропов, раньше иностранных гостей. Меня поразило обилие охраны: и «на посту», и невдалеке от дома, где предстояла встреча. Юрия Владимировича мы застали на балконе. Он сидел, задумчиво глядя куда-то вдаль. Беседу Андропов провел в своем обычном стиле: убедительно аргументировал, уважительно держался по отношению к собеседнику. Затем последовал обед, по окончании которого Юрий Владимирович поднялся и пошел к двери, чтобы попрощаться с гостями. Но, едва протянув руку Мухаммеду, резко побледнел — лицо приобрело меловой оттенок — и пошатнулся. Наверное, Андропов бы упал, если бы его не поддержал и не усадил па стул один из охранников. Другой принялся поглаживать его по голове. Все это продолжалось не более минуты, потом Юрий Владимирович встал и как ни в чем не бывало попрощался с гостями. А после их ухода еще 5—10 минут разговаривал с нами, обмениваясь впечатлениями о прошедшей беседе.
В апреле 1985 года Мухаммед, принимая советскую делегацию, довольно прозрачно намекнул мне на свою готовность использовать силу. Отвечая, я не только сказал о неправомерности и опасных последствиях подобного шага для страны, но и предупредил, что Советскому Союзу будет трудно сохранить отношения с НДРЙ. Подобный же разговор у меня состоялся и с Антаром во время его пребывания в Москве.
Тем не менее дважды, в мае и августе, поступала информация о реальной угрозе вспышки гражданской войны и дважды мы принимали срочные меры. 23 мая было направлено обращение к Мухаммеду, Исмаилу и Антару с призывом к сдержанности и урегулированию разногласий в рамках «партийной законности». Состоялись также две беседы с министром обороны НДРЙ С.М. Касемом. По просьбе советского руководства Аден посетили и провели «умиротворяющие» беседы палестинский лидер Н. Хаватме, который хорошо знал южнойеменских деятелей по Движению арабских националистов, и первый секретарь ЦК Иракской компартии А. Мухаммед. 30 августа советское руководство вновь обратилось к Мухаммеду с настоятельным призывом к сдержанности и поиску политического решения проблемы.
Эти шаги, очевидно, сыграли свою роль: в мае — августе столкновение не состоялось. Однако, судя по информации, которая всплыла впоследствии, в конце декабря Мухаммед принял окончательное решение физически расправиться с лидерами оппозиции. Он побывал в Аддис-Абебе, где Менгисту, который уже имел опыт подобного обращения с политическими оппонентами, видимо, поддержал или даже подсказал это решение. Да и сама акция, предпринятая Мухаммедом, очень напоминает проделанное Менгисту девятью годами раньше: она развивалась по тому же сценарию. Правда, Менгисту в беседе с нами 26 июля 1986 г. утверждал, будто рекомендовал Мухаммеду созвать чрезвычайный пленум ЦК, с чем тот якобы согласился.
День 13 января 1986 г. в здании ЦК ЙСП начался как обычно. К 11 часам утра — времени начала заседания Политбюро — стали съезжаться его участники. Без десяти одиннадцать они уже заняли свои места: ждали Али Насера Мухаммеда. Как обычно, ближе к 11-ти во двор въехала автомашина Генерального секретаря и, как обычно, в комнате заседания появился Мубарак Салем Ахмед, начальник его охраны, неся кейс Мухаммеда и термос с чаем. Но, подойдя к столу, за которым обычно сидел генсек, и поставив на него термос, охранник выхватил из кейса автомат и открыл огонь по сидящим. К нему присоединился стоявший в дверях другой охранник Мухаммеда. Погибли члены Политбюро Антар, министр обороны Касем, председатель контрольной комиссии Али Шайи. Я сам видел потом изрешеченные пулями стены — своего рода памятник этой бойни. Одновременно подошли к берегу катера, обстреляли ряд городских объектов, в том числе дом Исмаила, и вступили в дело более 500 вооруженных сторонников Мухаммеда из его родной провинции Абъян, которые были тайно введены в Аден и укрыты в губернаторском комплексе. Сам же Мухаммед ждал развязки в 70 километрах от Адена.
Но плану Мухаммеда не суждено было осуществиться прежде всего из-за осечки убийц. Исмаил, раненный в ногу Бейд и С. С. Мухаммед (будущие генсек ЦК ЙСП и его заместитель) уцелели и с помощью собственных охранников ускользнули, забаррикадировавшись в одной из комнат (Бейд подтащил к двери огромный металлический стол, который потом не смог даже сдвинуть с места), откуда Исмаил по телефону сообщил о случившемся военным. Затем через окно они выбрались на улицу, и верный себе Исмаил сел, чтобы сражаться, в бронетранспортер, который вскоре был сожжен. Исмаил, считается, погиб, но тело его так и не нашли.
В городе завязались ожесточенные бои, которые продолжались почти две недели и привели к большим разрушениям и жертвам. Мухаммед проиграл и с группой сторонников бежал за границу. Он и по сей день в эмиграции, теперь в Дамаске.
Террористическая акция Мухаммеда застала нас врасплох. Такого от него мы не ожидали. И несколько часов в Москве верили версии Мухаммеда: в «Правде» было даже воспроизведено официальное заявление о провале направленного против него «заговора». Но затем последовала неделя лихорадочных усилий, в которые было вовлечено высшее руководство страны: надо было положить конец кровопролитию и обезопасить находившихся в Адене наших людей.
Трудность состояла в том, что в Адене практически не с кем было разговаривать — все смешалось в «дыму сражений», руководители либо погибли, либо оказались отрезаны от связи. К счастью, в эти дни в Москве находился премьер-министр Южного Йемена Аттас, который стал активно с нами сотрудничать. По нашей инициативе и с нашей помощью он несколько раз обращался по радио с призывом к борющимся сторонам отложить оружие и приступить к переговорам. Одновременно была организована эвакуация советских работников, было вывезено 1250 человек.
Между тем «стреляющие» стороны апеллировали к Москве, призывая к отходу от нейтральной позиции и энергичному вмешательству. На этот счет пришлось отнести и такой нетривиальный ход, как обстрел нашего посольства, который вряд ли был случайным. А 21 января к ночи — очевидно, когда стал обозначаться перевес сил, противостоящих Мухаммеду, — временный поверенный в дела: НДРЙ в СССР А. С. Мухаммед передал по телефону следующее сообщение на мое имя от А. Б. Баазиба, человека из окружения южно-йеменского президента:
«Первое. Сообщите товарищу Брутенцу, что положение очень серьезное, самое опасное и трагическое. Улицы заполнены трупами. Бои переходят с улицы на улицу. В захваченных кварталах городов уничтожаются все поголовно. Даже посольства СССР и Эфиопии подвергаются обстрелу. Борьба продолжается и будет продолжаться. Эта фашистская группировка не сможет править страной с помощью танков. Положение вовсе не такое, каким его описывает кое-кто (примечание А. С. Мухаммеда: имеется в виду премьер-министр НДРЙ Аттас), так как у него другие цели. Второе. Невмешательство советских товарищей сейчас будет трагедией, несчастьем.
Тов. Брутенц! Необходимо вмешательство для прекращения побоища, причем срочное.
Я ожидаю вашего согласия на прибытие в Москву со вчерашнего дня».
Голоса в пользу активного вмешательства звучали и у нас, к счастью не слишком влиятельные. Бои прекратились лишь тогда, когда одна из сторон одержала верх. Да и неудивительно: слишком велика была ярость, вызванная предательством Мухаммеда. К тому же в Южном Йемене не впервые внутренние распри решались кровавым путем: традиция, идущая, наверное, еще от племенных нравов, живуча.
Р. Гартофф в книге «Великий переход» утверждает, что «США предупредили Советский Союз против вмешательства (в Южном Йемене. — К. Б.), а он, в свою очередь, сделал такого же рода представление США». Ни того ни другого не было. У Москвы не было никаких резонов «предупреждать» Соединенные Штаты, которые не имели ни малейшей возможности вмешаться здесь. Правда, «предупреждения» в рамках пропагандистских войн делаются и в таких случаях. Но Москва и не помышляла в связи с этими событиями сделать Вашингтон козлом отпущения.
Это, впрочем, не помешало американцам и некоторым деятелям в других западных, а также арабских странах выступить с утверждениями, будто за событиями в Южном Йемене стоит Советский Союз. В ход были пущены и откровенные фальшивки. Приведу один, но довольно показательный пример. Журнал «Экспресс», распространявшийся в смежном с НДРЙ регионе — в Кении, Сомали, Джибути, Саудовской Аравии и других странах Залива, — вскоре после событий опубликовал «ориентировку-задание» — телеграмму, якобы направленную 18 ноября 1985 г. резидентам КГБ начальником Первого Главного управления КГБ В. Крючковым. Для придания достоверности под этим опусом красовалась подпись «Алешин» — фамилия, которую тот действительно нередко использовал в своей переписке, и «контрольный номер 417–342». Вот выдержки, которые дают возможность читателю самому составить представление о подобных подметных листках:
«На основании полученных от вас данных, сведений других источников, а также указаний из отдела товарища Брутенца Центром разрабатывается план действий по укреплению позиций СССР в стране вашего пребывания… Наши действия на данном этапе не должны выглядеть как вмешательство во внутренние дела суверенных арабских государств Аравийского полуострова. Именно по этой причине мы просили товарища Менгисту посетить НДРЙ в целях оказания содействия заключению соглашения, удобного для всех заинтересованных сторон, чтобы избежать окончательного раскола Йеменской социалистической партии на ее последнем съезде… В политическом нлаие наши основные трудности по-прежнему связаны с личностью Али Насера Мухаммеда. Он и его правые уклонисты продолжают набирать силу в стране в ущерб советско-йеменским отношениям… Мухаммед пытался изолировать преданных социализму людей в государственном аппарате страны. Предприняв позорную попытку вернуть НДРЙ на путь феодализма, Мухаммед назначил преданных ему людей на ключевые государственные посты, попытался заручиться поддержкой соседних феодальных государств и западных стран и прекратил помощь братским социалистическим группировкам в Омане и Северном Йемене. Он даже собирался восстановить отношения с Соединенными Штатами в ущерб нашему стремлению к сотрудничеству. Он намеревался отказать нам в базах… Он далее потребовал нашей финансовой помощи для оплаты услуг западных фирм, которые помогли бы НДРЙ стать экономически независимой от Советского Союза. Мухаммед также способствовал росту недовольства среди населения НДРЙ политикой СССР и спровоцировал выступления против нашего присутствия в стране и критику нашего образа жизни… Понимая необходимость смещения Мухаммеда, мы стоим перед трудным выбором кандидата на этот пост. Абдель Фаттах Исмаил, видимо, мог бы стать естественным преемником Мухаммеда, но он очень болен и не способен управлять такой сложной страной, как НДРЙ. В то же время, поскольку он сам из Северного Йемена, он мог бы благоприятно отнестись к нашей конечной цели объединения Северного и Южного Йемена в одно социалистическое государство. Разрабатываемый нами план предусматривает столкнуть Мухаммеда с Али Антаром, Касемом и их левыми сторонниками. Мы будем готовы к быстрому вмешательству и обеспечим военную и психологическую поддержку… Лично к вашему сведению сообщаем, что мы планируем провести аналогичную операцию в Эфиопии. Эта операция предусматривает замену Менгисту, который начал проявлять правый уклонизм, товарищем Легессе Асфау, верным приверженцем социализма…»
В сопровождавшей фальшивку статье говорилось: «Документ КГБ дает еще одно солидное свидетельство советского двоедушия в отношениях с так называемыми братскими странами… Как показали исследующие действия, Советы действовали безнаказанно в Адене, демонстрируя поразительное безразличие к последствиям своих акций».
Как видно, «документ» составлен довольно топорно, его содержание полностью противоречит реальным фактам. Неуклюже и объяснение того, как попал этот опус в редакцию «Экспресса». Он, мол, случайно очутился в руках некоего сомалийца в числе секретных документов, брошенных в посольстве бежавшими после начала боев советскими дипломатами. И только в самом конце статьи мы из невнятной фразы узнаем о связи журнала с американскими корреспондентами.
Январские события сыграли фатальную роль. Южный Йемен был непоправимо ослаблен и вскоре, лишенный поддержки Советского Союза, стал легкой добычей ЙАР.
Для меня эта печальная история имела продолжение. Поздней осенью 1987 года в Адене предстоял процесс над январскими заговорщиками. В Москву поступила информация о вероятности большого числа смертных приговоров. Это было бы не только жестокой, но и политически вредной акцией, способной закрепить и усилить раскол и вражду в обществе. Принимая Бейда и оговорившись, что «суд, конечно, ваше внутреннее дело», Лигачев рекомендовал поступить «мудро».
Я думаю, эго произвело определенное впечатление. Тем не менее в Адене все же намеревались вынести 31 смертный приговор. Тогда решили направить в НДРЙ представителя КПСС — продолжить уговоры. Выбор пал на меня, и начиная с 21 декабря в течение нескольких дней я старался «увещевать», на финальном отрезке в довольно жестком гоне, А. Бейда и других южнойеменских руководителей. Успех был неполным — из 31, а затем из 17 смертников все же осталось 5, в том числе начальник охраны Мухаммеда, заместители министров госбезопасности и обороны.
С южнойемеиской темой в памяти прочно сцеплено и событие в моей партийной карьере. Март 1986 года, идет XXVII съезд КПСС. На третий или четвертый день вдруг приглашают к «руководству». Меня вводят в просторную комнату справа от сцены (если смотреть из зрительного зала), где за длинным столом сидит почти все наше начальство. Мне задали несколько относящихся к Южному Йемену показавшихся пустяковыми вопросов и отпустили. Недоумевая, вернулся на рабочее место (мы обычно сидели за кулисами, в гримуборных). Но Загладин, человек многоопытный по части аппаратно-дворцовых интриг и повадок высшего начальства, разъяснил: «Это смотрины». Он оказался нрав: меня избрали кандидатом в члены ЦК КПСС, и я пребывал в этом качестве до следующего съезда.
И на выходе из «арабского лабиринта» — еще об одном персонаже ближневосточного политического ландшафта: о Хусейне, короле Иордании. Я не раз встречался с ним, был его гостем, летал с королем в Акабу у Мертвого моря.
Маленького роста, хорошо сложенный человек, с неторопливыми, уверенными и даже изящными движениями, с лицом, которое часто складывается в улыбку. Прост и даже обаятелен в обращении, он явно не страдает нередким у низкорослых людей комплексом неполноценности: ни тени высокомерия, радушен, внимателен к собеседнику. Обладает редким, я бы сказал, аристократическим качеством: одинаково ровно, непринужденно и с достоинством ведет себя как с королями и президентами, так и с простыми бедуинами. Наверное, и поэтому пользуется среди населения популярностью. Стремление к самовыражению, к сильным ощущениям, очевидно, определяет любовь Хусейна к «движущейся» технике. Он летчик, вертолетчик, автомобилист и мотоциклист, притом лихой. Наш посол Юрий Грядунов, будучи у премьер-министра Шарифа Зейда, стал свидетелем того, как во двор его особняка влетел на мотоцикле король, далеко обогнавший охрану.
Человек и правитель нелегкой судьбы. На его глазах в 1948 году в иерусалимской мечети Аль-Акса палестинец застрелил деда Абдаллу — как «предателя». Правит королевством, где 60 процентов населения составляют палестинцы. И это постоянно рождало у лидеров Израиля — и не только у них — опасный соблазн за его счет решить «палестинский вопрос».
Хусейн — изворотливый, никогда не «сжигающий своих кораблей» ни на одном направлении политик. Если попытаться одним словом определить смысл и цель всей политической деятельности короля за 40 лет пребывания на троне, это — «выживание», личное и его государства. Дело архисложное, поскольку опасности подстерегали почти отовсюду.
С одной стороны, Израиль с его планами за счет королевства избавиться от самой проблемы палестинцев («за 24 часа», говаривали и Бегин, и Шамир). С другой палестинское Движение сопротивления, которое пробовало установить контроль над Иорданией, и только бойня, учиненная по приказу короля отрядам ООП в 1970 году («черный сентябрь»), предотвратила это. С третьей давление «братских» арабских государств, особенно соседей, нажим фундаменталистов.
Хитроумный и прагматичный, решительный и осторожный, гиб кий и настойчивый, Хусейн выжил, выжило и его королевство. Король как-то сказал мне: «Мы не дали себя затоптать среди великих».
Правда, король не был одинок. Ему помогали и его оберегали. У него были тесные связи — некоторые скажут, слишком тесные — с американцами (их присутствие ощущается весьма весомо, о моем разговоре с наследным принцем Хасаном посольство США, как мне рассказывали, информировали в тот же день) и англичанами. Он никогда не прерывал контактов с Израилем, невзирая на реакцию внутри и извне, получал поддержку от властителей нефтяных монархий.
Лишь однажды, но по-крупному, ему изменили осторожность и расчет, И лишь в одном, но крупном деле он потерпел неудачу. В сезон «Бури в пустыне» король мне до сих пор не вполне ведомо, почему — солидаризировался с Саддамом Хусейном. Из-за этого подвергся остракизму, по опять-таки выжил, был прощен. Ему также не удалось — теперь это уже очевидно — реализовать мечту: сохранить привязанность к себе бывших своих подданных на оккупированном Западном берегу реки Иордан и возвратить его в лоно королевства.
В заключение не могу не сказать, что от Советского Союза на Ближнем Востоке осталось солидное, хоть и небезупречное наследство. И это может служить своего рода итогом советской ближневосточной политики. Речь, прежде всего, идет о весьма разветвленной структуре связей и доверительных контактов, каких не имело, пожалуй, ни одно другое государство. Для многих арабских стран СССР стал партнером номер один. Его влияние на Ближнем Востоке было вполне сравнимо с американским, несмотря на несопоставимость экономических потенциалов. И оно помешало США подобрать все англо-французское наследство в регионе.
Хотя СССР выступал как союзник лишь одной группы арабских государств, его позиция помогла всему арабскому миру закрепить самостоятельность. В результате сформировались устойчивые симпатии к пашей стране, сложилось сознание взаимной необходимости в сотрудничестве. Наши народы, по сути дела, впервые вошли в довольно широкое и близкое соприкосновение. Ныне десятки тысяч арабских семей имеют в своем составе хотя бы одного россиянина, и это самый ценный и самый долговечный «капитал». Крупная заслуга политики тех лет — поддержка палестинского дела и лично Арафата.
Я думаю, для объективной оценки арабской политики Советского Союза и ее плодов отнюдь небесполезны суждения — притом высказанные уже в наши дни — президента X. Мубарака — деятеля, никогда не принадлежавшего к радикальному крылу арабского политического мира и весьма лояльного к США. Мало этого, они были даны накануне визита египетского президента в Москву в сентябре 1997 года и его встреч с российскими лидерами, непосредственно причастными к ликвидации СССР, и уже потому их никак не отнести к разряду дипломатических любезностей. «Мы, — говорил Мубарак — очень хорошо помним ту огромную помощь, которую нам оказал Советский Союз. Этого мы никогда не забудем».
Бесспорно, советская ближневосточная политика имела и свои изъяны, если не пороки. Главный из них — она, как и политика США, была встроена в систему биполярной конфронтации, подчинена ее целям, ее перипетиям. В перестроечные времена в рамках общего пересмотра внешней политики Советского Союза и ответного изменения американской позиции эта стратегия была отброшена. Сделался возможным запуск процесса мирного урегулирования (сентябрь 1991 г. — Мадридская конференция), где СССР выступал коспонсором.
Но уже тогда появились первые признаки ослабления его роли на ближневосточной сцене но мере осложнения положения в стране. Это отчетливо проявилось в ходе кризиса, вызванного иракской агрессией против Кувейта (в том, как он развивался, какими методами разрешался), и в некоторых сторонах двусторонних отношений с арабскими странами, особенно государствами Залива. Хотя позиция Советского Союза определялась принципиальными соображениями, перед лицом своих экономических проблем он практически был вынужден искать финансовой благодарности от этих государств.
Саудовская Аравия предоставила в июне 1991 года несвязанный финансовый кредит в размере 750 млн. долларов, а Кувейт в январе 1991 года — 550 млн. долларов (без взимания процентов в первые четыре года). Еще 200 млн. долларов предоставил Оман. ОАЭ же обещали инвестировать в СССР 1 млрд. долларов, но советская сторона не представила перечень возможных объектов. В ходе визита Е. Примакова в сентябре 1991 года Кувейт согласился проработать вопрос о несвязанном кредите в сумме 500 млн. долларов, а ОАЭ — предоставить такой кредит. С просьбой о дополнительном займе в размере 1 млрд. долларов обратились и к Саудовской Аравии. В октябре 1991 года, принимая меня, король Саудовской Аравии Фахд заявил о намерении изучить в благожелательном духе эту просьбу.
С распадом СССР процесс ослабления наших позиций в регионе ускорился и расширился. Разумеется, немалую роль сыграли утрата статуса сверхдержавы и дальнейшее ухудшение ситуации в России. Но по крайней мере столь же негативное воздействие имела установка па то, чтобы крушить едва ли не все наработанное прежде как «греховное», подчинять политику идеологическим мотивам, пусть и с обратным знаком, зацикленность на американском направлении — и на этом фоне довольно пренебрежительное отношение к арабскому азимуту.
Серьезный ущерб престижу России — а он на Востоке играет особую роль — причинило и впечатление о несамостоятельностинашей политики. Дело ведь дошло до того, что российская дипломатия в избыточном рвении одна из первых солидаризировалась с американской бомбежкой Багдада, от чего открестились иные союзники США. А министр обороны Грачев умудрился даже посетить оккупированные Голанские высоты.
Были свернуты политические связи, исключительно редкими стали взаимные визиты российских и арабских руководителей. В экономическом сотрудничестве не только усугубились существовавшие проблемы, но и наступил общий упадок, от которого не спас и некоторый рост торговых связей по линии частного сектора. Неиспользованными остались, возможности его укрепления, созданные благодаря политическому капиталу, приобретенному в связи с кризисом в Персидском заливе. Серьезно пострадало и военное сотрудничество.
Иначе говоря, Россия, выступившая правопреемницей Советского Союза, не сумела по-хозяйски распорядиться его арабским наследством. Ее позиции в регионе и соответственно роль в миротворческом процессе были подорваны. Американцы, длительное время деликатно сохранявшие декорум, уже давно действуют одни в открытую. И долгожданный прогресс в урегулировании сопровождается прогрессирующим вытеснением России.
Между тем, хотя Советский Союз исчез с карты мира, не исчезли наши теперь уже российские государственные интересы в арабском мире. Эго прежде всего мотивы безопасности, но это также политические и экономические интересы.
Мне уже не раз доводилось писать о том, что России «пора возвращаться на Ближний Восток». Теперь уже — давно пора. Конечно, сохраняющиеся немощи России и далее будут тормозящим фактором. Тем не менее есть и благоприятствующие обстоятельства. Крепнет тенденция корректировки однонаправленного внешнеполитического курса, пробуждается активность по заброшенным азимутам, все очевиднее стремление вновь обрести собственную арабскую политику.
И у арабской стороны было время ощутить чувство потери, заново взвесить совпадение важных российских и арабских интересов в однополярном мире, полезность, даже необходимость взаимного сотрудничества в целях их защиты. Как подлинным интересам арабов не нужна была американо-советская конфронтация, так им и невыгодно встраивание России в кильватер политики США. Ее роль как балансирующего фактора незаменима. Это все яснее осознают в арабском мире и потому огорчены ослаблением российского влияния и внимания.
У России уникальный облик в политико-психологическом плане. В ее послужном списке нет антиарабских страниц. Она никогда не вступала в военное противостояние с арабами и не запятнана ни крестовыми походами, ни колониальными экспедициями. И все еще живы воспоминания о проарабской политике СССР.
Ныне впервые существует возможность развития тесного сотрудничества, свободного от деления на своих и чужих, вбирающего и свое русло и сближающего в нем Израиль и арабские страны. Россия с ее культурным и духовным наследием, от которого тянутся нити не только к евреям, но и к арабам, может сыграть весомую роль в наведении мостов доверия между вчерашними антагонистами.
В силу всех этих обстоятельств Россия в состоянии послужить серьезным стабилизирующим фактором в регионе, в какой-то степени умеряющем гегемонистские амбиции США.
Распад Советского Союза дал возможность США реализовать заветную цель — установить на Ближнем Востоке свою неоспариваемую гегемонию. «Буря в пустыне» позволила не только наказать агрессора и восстановить суверенитет Кувейта, но и продемонстрировать мощь военного кулака Вашингтона, преподать на будущее урок всем, кто вознамерился бы действовать вне американских схем.
Соединенным Штатам, бесспорно, принадлежит серьезная заслуга в налаживании процесса ближневосточного урегулирования. В то же время «имперскими» чертами своей политики они сеют семена напряженности в регионе и наращивают взрывоопасный потенциал.
«Буря в пустыне» сопровождалась беспрецедентной экспансией военного присутствия США на Ближнем Востоке. Ныне они имеют свои опорные пункты, базы, склады оружия, военнослужащих в Египте, Саудовской Аравии, Объединенных Арабских Эмиратах, Кувейте, Катаре, Бахрейне, и это не может не вызывать недовольства в арабском мире. В обмен на военную и экономическую помощь США удерживают в русле своей политики Египет. США поставляли и поставляют Эр-Риаду на десятки миллиардов долларов ненужного ему, но нужного американцам оружия. Биллу Клинтону достаточно позвонить, чтобы в обход иностранных конкурентов миллиардные контракты были отданы американским корпорациям АТТ (1994 г.), «Боингу» (1996 г.) и т. д. Кстати, по неполным данным, «Буря в пустыне» обошлась саудовской казне более чем в 50 млрд. долларов, что послужило одной из основных причин финансовых трудностей королевства. Официально США защищают Саудовскую Аравию от внешней угрозы. На самом же деле они страхуют и подпирают послушную им феодально-абсолютистскую монархию в обмен на дешевую нефть и систематическое подпитывание американского военно-промышленного комплекса, для которого Саудовская Аравия служит своего рода «дойной коровой».
Выступая «брокером» в миротворческом процессе, США, однако, не отказываются от ориентации на Израиль как локальную опору своего доминирования на Ближнем Востоке (что позволяет некоторым кругам в Израиле рассчитывать на его «субгегемонию»). Я уже не говорю о манере, в которой держатся зачастую США и их официальные представители, — бесцеремонной и безапелляционной.
Но ведь против всех этих нынешних реальностей работает само время. И надо обладать недюжинной самоуверенностью и слепотой, если думать, что так может продолжаться долго, каким бы потенциалом ни обладали Соединенные Штаты.
В грядущих переменах, особенно если они примут конфликтный характер, Россия призвана сыграть умиротворяющую, конструктивную роль. Бесспорно, восстановление связей с арабами не будет ни быстрым, ни легким: утраченные позиции вернуть не просто. К сожалению, бесспорно и то, что ми в обозримом, ни в необозримом будущем России не удастся иметь на Ближнем Востоке влияние, сравнимое с тем, которым пользовался Советский Союз. Но она может и должна верпугься в регион в качестве одной из держав, которые имеют здесь солидные позиции и играют важную роль.
4. Немного о далекой Азии
Я уже упоминал о том, что Международному отделу довелось принять активное участие в нормализации отношений с Южной Кореей. Произошло это и потому, что МИД, скорее лично Шеварднадзе, занимал здесь блокирующую позицию. Злые языки даже утверждали, будто нанесший визит Ким Ир Сену Эдуард Амвросиевич дал ему «слово коммуниста», что Советский Союз не пойдет па установление отношений с Южной Кореей. Правда, подтверждающих это «бумаг» я не видел.
Инициативу проявил А. Н. Яковлев. Эго было одним из первых его поручений в роли секретаря ЦК КПСС, курирующего международные связи. «Видимо, первое предложение принципиального характера мы внесем по Южной Корее», — писал он мне 19 октября 1988 г. Подготовленную в отделе записку Яковлев забраковал, и поделом: она была слишком робка и традиционна. Второй вариант был иным и получил одобрение.
В начале июня 1989 года в Москву «под крышей» приглашения от Института мировой экономики и международных отношений (ИМЭМО) прибыл председатель южнокорейской Партии воссоединения Ким Ен Сан (избранный впоследствии президентом Республики Корея). Это был первый южнокорейский политический лидер, приехавший в Советский Союз.
Во время первой нашей встречи 6 июня Ким Ен Сан заявил, что его приезд в Москву отражает растущее понимание в Сеуле необходимости развития отношений между нашими странами, горячим сторонником чего он является. Гость выдвинул идею об обмене парламентскими делегациями, а также вузовскими представителями и студентами. Он обратился с просьбой разрешить живущим на Сахалине советским гражданам корейской национальности, выходцам из Южной Кореи, посетить родину, а примерно 200 из них, преклонного возраста, и остаться там. Такой конкретный результат визита важен для сдвига в отношениях и лично для него, сказал Ким Ей Сан. Он, наконец, сообщил, что руководство Северной Кореи направило в Москву для встречи с ним члена Политбюро, секретаря ЦК Трудовой партии Хо Дама.
Просьба Ким Ен Сана была удовлетворена, хотя это оказалось нелегким делом: мы натолкнулись на сопротивление некоторых наших ведомств. В письме ко мне Ким Ен Сан называл нашу встречу «полезной для расширения взаимопонимания в отношении будущих перспектив советско-корейских отношений».
В феврале следующего года МИД представил новую концепцию политики в отношении Южной Кореи. Нам с Черняевым пришлось написать критический отзыв. Я привожу нашу записку на имя Горбачева с некоторыми сокращениями:
«Представленная концепция несет на себе печать некоторой традиционности или даже консерватизма, а также противоречивости. В документе развитие связи с Южной Кореей остается излишне подчиненным сохранению в нынешнем виде наших отношений с существующим режимом в КНДР… Совершенно очевидно, что нынешний режим в КНДР в тупике. Из этого не делается, однако, должных выводов с точки зрения модификации нашего курса, с тем чтобы не только не повредить нашим связям с КНДР, но и не компрометировать нашу политику перед лицом мирового общественного мнения и антидиктаторских сил, потенциально зреющих в этой стране.
Нам не следует становиться заложниками политики Пхеньяна. Ким Ир Сен не воспользовался шансом положить конец холодной войне в Корее. Ставка по-прежнему делается на силовую политику. Руководство КНДР объявило разрядку вредной для малых стран и открыто призывает население к «свержению фашистской клики Ро Дэ У».
Особо настораживает ядерная программа, тайно осуществляемая в КНДР с нашей помощью… Если прежние военные провокации Пхеньяна не раз подводили Корею на грань войны, грозившую втягиванием в нее СССР как союзника КНДР, то ее доступ к ядерному оружию повлечет за собой непоправимые последствия для всей системы безопасности, сложившейся в АТР после второй мировой войны, нанесет ущерб престижу Советского Союза. Необходимы решительные шаги с нашей стороны для предотвращения такого развития событий.
Видимо, совершенно неуместно делать ставку на КНДР как нашего стратегического союзника на случай военных осложнений в Азии… Кого мы там собираемся защищать, «социализм» Ким Ир Сена? И вообще, исходим ли мы из мирной перспективы, которая лежит в основе всей нашей нынешней политики, или в этом регионе мы придерживаемся иной позиции?
Один из основных рычагов воздействия на ситуацию в Корее, которым располагает советская сторона, это строительство наших отношений с Южной Кореей.
Сейчас настало время сделать очередной шаг — решительно приблизить сроки установления консульских отношений с Южной Кореей в полном объеме и идти к полной нормализации политических отношений. Четыре социалистические страны — Венгрия, Польша, Югославия и Чехословакия — признали Южную Корею. Рано или поздно и мы будем вынуждены поступить таким же образом. Но если это будет сделано слишком поздно, мы не получим ни политического, пи экономического выигрыша, а сделаем лишь вынужденный ход».
Фактически наши отношения с Южной Кореей развивались в русле, предложенном в этой записке. В марте 1990 года состоялся второй визит Ким Ен Сана в Москву. На этот раз в составе делегации был первый государственный министр по политическим вопросам Республики Корея Пак Чхер Он — посланец президента Ро Дэ У. Мне было поручено встретиться с ним и принять конфиденциальное сообщение президенту СССР. Состоявшаяся 22 марта 1990 г. встреча с Пак Чхер Оном поначалу не предвещала ничего хорошего. Мой собеседник заявил, что возникла трудно объяснимая для южнокорейского президента ситуация и его послание, очевидно, вручать не придется.
У нас иной раз одна рука не ведает, что делает другая. Произошла незапланированная встреча Ким Ен Сана с Горбачевым — он как бы случайно зашел в кабинет Примакова, где находился южнокореец. С точки зрения Пак Чхер Она, это явилось нарушением дипломатического протокола, поскольку беседа с главой советского государства произошла без вручения послания президента Республики Корея. К тому же это была встреча с политическим противником Ро Дэ У и ведущим деятелем оппозиции.
Мне стоило большого труда успокоить собеседника, убедить, что беседа носила мимолетный характер и не означает невнимания к Ро Дэ У В конце концов Пак Чхер Он согласился вручить послание. В нем южнокорейский президент заявлял, что «ныне есть необходимость в скорейшей нормализации советско-южнокорейских отношений во имя стабильности и мира на Корейском полуострове и в Северо-Восточной Азии, расширения экономического сотрудничества между нашими странами» и что «наступил момент, когда это может быть претворено в жизнь»..
Министр добавил, что Ро Дэ У просил передать Горбачеву также следующее. Он убежден: настало время покончить с напряженностью в Корее, закрыв тем самым последнюю страницу истории холодной войны. Президент твердо взял курс на диверсификацию внешнеполитических связей и интересов Республики Корея, что уже привело к укреплению ее самостоятельной позиции на международной арене и нормализации отношений со многими социалистическими странами. Ро Дэ У намерен последовательно придерживаться этого курса, надеется, что его усилия замечены Советским Союзом и Южную Корею уже не воспринимают в качестве чьего-либо сателлита.
Ро Дэ У определенно настроен на поддержку крупных проектов сотрудничества южнокорейского бизнеса с СССР. Однако в развитии политических и экономических отношений должен существовать параллелизм. Южнокорейский бизнес высоко оценивает экономические возможности СССР и с большим интересом относится к проектам крупных инвестиций на Дальнем Востоке и в Сибири. Но бизнесмены пойдут на связанный с этим большой риск только при наличии соответствующих правительственных гарантий, для чего нужен и адекватный уровень политических отношений.
Пак Чхер Он подчеркнул, что политика Ро Дэ У не направлена на подрыв, а тем более на свержение системы Ким Ир Сен — Ким Чен Ир. Главное сейчас — обеспечить стабильность и мир на полуострове, сосуществование и совместное процветание. Мы ориентируемся, сказал министр, на вывод американских войск из Кореи примерно в середине 90-х годов. В связи с этим встает проблема прекращения гонки вооружений на Севере и Юге. Она могла бы легче решиться, если бы СССР и Южная Корея установили между собой дипломатические отношения, а США и Япония нормализовали свои отношения с КНДР.
Южнокорейская сторона, продолжал собеседник, считает возможным использовать в интересах военной разрядки на полуострове меры доверия на европейский образец, ее тревожит информация о планах разработки ядерного оружия в КНДР. Министр просил нас побудить Северную Корею подписать с МАГАТЭ соглашение о контроле над ее ядерными объектами.
Пак Чхер Он предложил создать совместный экономический комитет для разработки, а затем и реализации проектов развития. При этом он не исключал привлечения рабочей силы и из КНДР. Министр заявил, что для конфиденциальных переговоров по названным проблемам готов прибыть в Москву в мае или июле — августе во главе небольшой делегации.
Через три дня по поручению Горбачева я вновь принял Пак Чхер Она, чтобы передать ответ на послание Ро Дэ У. Было, в частности, сказано, что Горбачев разделяет мысль о необходимости дальнейшего развития отношений между нашими странами, с интересом воспринял соображения о конкретизации экономических связей и дает согласие на приезд делегации. Советский президент надеется также на нормализацию обстановки на Корейском полуострове, которая отвечала бы интересам всех народов региона, и будет этому содействовать.
Мы условились с посланцем Ро Дэ У о каналах для дальнейших контактов.
По итогам пребывания делегации Ким Ен Сана и переговоров с Пак Чхер Оном Черняев и я обратились с запиской к Михаилу Сергеевичу, где высказывались «за пересмотр нашей линии в отношении Южной Кореи». Мы писали: «Проводившаяся до сих пор политика поэтапного подхода к нормализации связей с этой страной не дает ожидаемого эффекта ни в политической, ни в экономической сфере.
Фактически мы шаг за шагом идем к признанию Южной Кореи, не получая взамен никаких существенных преимуществ. Между тем весомость акта признания — а это является главной целыо, которую преследуют южнокорейцы, — с течением времени уменьшается. Южная Корея уже признана почти что всеми государствами Восточной Европы (исключая ГДР и Албанию), а также Монголией, и с их помощью южнокорейцы намереваются проникнуть в ООН. Не получаем мы благодарности и со стороны руководства КНДР, которое со своих «твердолобых» позиций негативно воспринимает любые паши контакты с Сеулом, бомбардирует нас протестами…
Беседы в Москве с южнокорейскими политическими деятелями и бизнесменами подтвердили: не оправдывается расчет на то, что поэтапное движение к нормализации послужит своего рода эффективным прессингом, побуждающим южнокорейцев платить за каждый наш шаг ощутимыми подвижками в экономическом сотрудничестве. Не только правительство попридерживает дело, по и сами южнокорейские бизнесмены не рискуют идти на серьезные капиталовложения.
С учетом всего этого представляется целесообразным использовать идею, которую предложили, практически от имени президента, южнокорейцы: подвести под нормализацию наших отношений конкретный экономический фундамент в виде совершенно определенных экономических проектов. Иначе говоря, вопрос о дипломатическом признании Южной Кореи урегулировать в одном пакете с решением крупных вопросов экономического сотрудничества. Такая увязка позволила бы нам проверить и серьезность южнокорейских намерений.
Важен также другой аспект этой проблемы. Думается, мы не можем игнорировать тот факт, что разрядка не затронула по-настоящему Корейский полуостров. Корейцы на Севере да в какой-то мере и на Юге еще не отказались от мысли решить силой вопрос национального воссоединения… Наверное, настало время перевернуть и эту страницу истории, написанную в эпоху холодной войны. Нормализация отношений между СССР и Южной Кореей поведет к повороту от конфронтации на Корейском полуострове к созданию условий для мирного развития.
Остается вопрос о северокорейцах. Не говоря даже о том, что нам не пристало целиком ориентироваться на их позицию, что связи с Ким Ир Сеном стали для нас довольно обременительными в политическом и моральном плане, вряд ли стоит драматизировать возможную реакцию Пхеньяна. Его потенциал в этом смысле весьма ограничен, и северокорейцы едва ли могут выйти за рамки дипломатических протестов, которыми мы и сейчас не обделены. Разумеется, нам следует оставаться достаточно лояльными к северокорейскому режиму и наши намерения в отношении Сеула не должны быть неожиданными для руководства КНДР».
Президент записку одобрил. Были предприняты решительные шаги, которые, кстати, вызвали неудовольствие и даже протесты Шеварднадзе: в июне 1990 года в Сан-Франциско Горбачев встретился с Ро Дэ У. Министерство иностранных дел, учитывая позицию и даже протесты его главы, при этом было обойдено.
Южнокорейские, а затем и японские хлопоты были частью моего основательного погружения в дела, связанные с этой частью мира. Это стало не только следствием моих новых служебных обязанностей, но главным образом поворота советской политики к Азиатско-Тихоокеанскому региону, который до этого Москва особенно не баловала вниманием, хотя его растущее значение не заметить было нелегко.
Поступавшая информация с мест, беседы с государственными и общественными деятелями «оттуда», несколько поездок в регион, участие в составе советской делегации в сессии АСЕАН, куда она была приглашена впервые, побудили критически взглянуть на нашу деятельность в АТР. Итогом стала направленная Горбачеву записка, которую ои послал министру иностранных дел СССР с поручением «замяться разработкой плана действий на этом направлении».
Мне кажется, мои размышления шли в правильном направлении:
«Общее впечатление (от обстановки в АТР и позиции стран АСЕАН. — К. Б.) однозначное: большой и мало используемый нами запас доброжелательности в отношении Советского Союза, активное стремление иметь нас (и Китай) деятельным партнером в рамках как двустороннего, так и регионального сотрудничества, включая проблемы безопасности.
Судя но всему, причин тут несколько. Во-первых, желание государств АСЕАН, обретающих — на базе впечатляющего экономического прогресса — крепнущую уверенность в себе и вкус к самостоятельной политике, играть более весомую роль прежде всего в азиатской политике, разнообразить свои международные возможности. Во-вторых, стремление в определенной степени уравновесить американское, а частично и японское влияние, противостоять заметно возросшему после событий в Персидском заливе и довольно бесцеремонному давлению США, требующих политических и экономических уступок. В-третьих, растущий интерес к экономическому сотрудничеству с Советским Союзом, в том числе в нетрадиционных формах, наряду с готовностью поделиться опытом перехода к рыночной экономике в условиях, во многом аналогичных нашим (многонациональный состав населения, социальная нестабильность, отсутствие соответствующих навыков и кадров, попытки западников механически насадить свою модель и т. д.). В-четвертых, активный отклик на нашу деидеологизированную внешнюю политику и исчезновение советской «угрозы», живая симпатия к перестроечным процессам и заинтересованность в их успехе, смешанная, правда, с тревогой: неудача привела бы, по их мнению, к «пакс американа».
Думается, было бы целесообразно:
1. Заметно усилить внимание к этому региону, выводя его из разряда «бедных родственников» нашей политики (в том числе в смысле контактов на ответственном уровне). При упорной, последовательной работе это может принести немалые дивиденды и в сфере двусторонних отношений, и в региональном плане, в АТР в целом. Наверное, это окажется небесполезным и для американского направления советской политики, «пощекочет» японцев, побуждая их к большей гибкости в отношениях с нами.
Страны АСЕАН настроены на упорное противодействие нажиму со стороны США и Японии, которые пытаются не допустить проникновения СССР. («Американцы, — сказал мне Правиро, индонезийский министр-координатор, фактический премьер-министр, — резко возражали против вашего приглашения на сессию АСЕАН. А мы эго сделали, потому что хотели этого, но также наперекор им».) Они очень обеспокоены ослаблением позиций Советского Союза и стремятся со своей стороны вовлекать его в дела региона.
Интенсифицировать нашу политику в районе АСЕАН уместно и потому, что на фоне наметившегося урегулирования в Камбодже здесь обстановка существенно меняется в лучшую сторону, и государства региона намерены динамизировать свою внешнюю политику (и в частности, привлечь к себе Вьетнам, который они, но словам министра иностранных дел Индонезии Алатаса, попробуют «взять экономически на буксир»). Эту во многом новую ситуацию уже учитывают другие государства: резко наращиваер свою активность Япония, ненамного отстают США, по региону снуют французские эмиссары и т. д.
Причем мы могли бы действовать тут в какой-то мере параллельно с Китаем. В Куала-Лумпуре китайский мининдел, подчеркнув значение и перспективность АСЕАН, как «весьма жизненной» региональной организации, заявил: «У нас с вами в отношениях с АСЕАН нет противоречий ни в интересах, ни в целях».
2. АСЕАН и его участники (Индонезия, Малайзия) могут служить каналом проработки и продвижения пашей концепции безопасности в АТР. Сейчас, видимо, следует сосредоточиться на каких-то, пусть внешне небольших, конкретных шагах по линии укрепления безопасности, мер доверия и т. д., притом не обязательно общерегионального (в плане АТР) характера. На данном этапе именно они могут оказаться наиболее эффективными. Страны АСЕАН, вероятно, будут готовы сотрудничать в этом деле, особенно если выступят вовне инициаторами тех или иных предложений. Вряд ли случайно то, что они на только что прошедшей сессии фактически отклонили предложение Японии обсуждать вопросы безопасности в рамках ежегодного «диалога 6+7» (АСЕАН+США, Япония, ЕЭС, Южная Корея, Австралия, Канада), то есть без Советского Союза и Китая.
3. Видимо, назрела нужда в разработке стратегического плана нашей работы в АТР, скажем до конца 90-х годов. Это позволило бы более четко представить себе наши цели в гармонии с нашими возможностями, определить последовательность и планомерное развитие конкретных шагов, ведущих к этим целям, гарантировало от импровизаций, от спонтанных инициатив, не встроенных в общую схему работы либо нереалистических. Составление такого плана можно было бы поручить МИД в сотрудничестве с другими заинтересованными ведомствами, с учеными и с участием вашего аппарата.
4. Организовать серьезное и целенаправленное изучение экономических возможностей (и опыта) стран региона, который нами совершенно не освоен. Судя по всему, уже созданный их потенциал позволяет СССР наряду с развитием торговых отношений начать переходить и к более сложным формам экономического сотрудничества. Некоторые местные фирмы проявляют интерес даже к инвестициям в советскую экономику. Но для всего этого потребуются, разумеется, энергичные усилия с пашей стороны, преодоление пассивности, неподготовленности и попросту незнания наших ведомств, которые были очевидны и в ходе поездки, их односторонней ориентации на западные фирмы. Важно было бы помочь в этом плане среднеазиатским республикам, особенно Узбекистану, к которым здесь по попятным причинам особое отношение.
5. В регионе очень заинтересованы в обстоятельной, правдивой и доверительной информации о положении в СССР и наших намерениях. Представители руководства обеих стран настойчиво расспрашивали о развитии событий в Советском Союзе, о «прочности положения» президента, о перспективах заключения Союзного договора. Видно было, что они питаются исключительно западной информацией и тяготятся этим. Не менее волнует вопрос, не уступим ли мы американцам внешнеполитическую инициативу, не станем ли с готовностью следовать за ними и в этой связи не «уйдем» ли из региона, оставив страны АСЕАН «один па один» с США и Японией».
К сожалению, многое и из этого осталось на бумаге.
В этой главе я привел несколько своих официальных записок с критикой разных сторон советской внешней политики. Но, разумеется, я не был прозорливым одиночкой. Наверняка подобные же мысли бродили также у других, они мелькали в кулуарных разговорах. Но документов подобного рода я не видел да и рассказываю о своих «деяниях».
5. Об афганском походе
По должности к афганским делам я отношения не имел, их курировал Р. Ульяновский. Но Пономареву случалось привлекать меня к вопросам, которые выходили за пределы моей «епархии». И после переворота 17 апреля 1978 г. в Афганистане я частенько выступал тут «дублером» Ростислава Александровича, так что был в курсе событий и дважды сопровождал Бориса Николаевича, ездившего туда в сентябре 1978-го и в июле 1979 года. Видел Н. Тараки, X. Амина, Наджибуллу, М.А. Ваганджара, С. М. Гулябзоя, С. Кештманда, О. Сарвари, других, в большинстве своем уже погибших людей, чьи имена светились на небосклоне «сауровской революции». Ведь ее история — это прежде всего мартиролог.
Но пишу эти строки не для того, чтобы анализировать события или пересказывать ход войны в этой несчастной стране. Задачу вижу в ином: попытаться на основе личного соприкосновения с происходившим, контактов с американскими «делателями» политики того времени и некоторых документов внести свою лепту в понимание того, как рождалось злополучное решение о вводе советских войск.
Теперь уже, пожалуй, общепризнано, что свержение Дауда, первоначально приписывавшееся «руке Москвы», явилось сюрпризом для советского руководства. Отношения КПСС с Народно-демократической партией Афганистана (НДПА) были сравнительно недолгими (с 1967 г.), нерегулярными и прохладными. В Москве знали о ней недостаточно и не слишком на нее полагались, скорее, сдерживали воинственных лидеров НДПА. В Межведомственном разведывательном меморандуме США от 28 сентября 1979 г. находим такие строки: «Мы не имеем убедительных свидетельств, подкрепляющих утверждение, что Советы стояли за переворотом, который привел к власти марксистов. СССР, несомненно, был главной вдохновляющей силой и источником финансовой поддержки для афганского коммунистического движения с момента его возникновения в начале 50-х годов. Но Советы всегда были озабочены воздействием, которое поддержка ими афганских коммунистов могла бы иметь на отношения с афганским правительством, и были исключительно осмотрительны в своих прямых связях с ними. Действительно, Москва никогда не признавала официального существования афганской компартии, не разрешала им присутствовать на международных партийных встречах, даже инкогнито.
Руководство НДПА не посвящало пас в собственные планы — сказывались скрытность, независимый характер, а возможно, и опасения, что советские лидеры не одобрят его намерений. Их устраивало положение Афганистана, который все годы холодной войны играл роль нейтрального буфера, склонявшегося в сторону Советского Союза.
Да и сам переворот был в определенном смысле импровизацией. К нему готовились, но состоялся он не по расписанию, не в час, назначенный заговорщиками, его навязали внешние обстоятельства: правительство начало массовые аресты членов партии. Мне сам Амии говорил — а он возглавлял военную организацию НДПА, — что ему удалось передать сигнал к выступлению через малолетнего сына, который сумел ускользнуть из дома, где уже находилась полиция.
Кстати, нелегко удержаться от искушения сказать, что в апрельских событиях определенная заслуга принадлежит американцам. Известно, что именно по совету посла США в Кабуле Ньюмена и после встречи с ним Дауд предпринял массовые репрессии против коммунистов, послужившие толчком к вооруженному выступлению.
Сама НДПА и вслед за нею мы называли сауровский переворот революцией. Да и американское посольство в Кабуле в своих шифровках так же именовало апрельские события без кавычек. И он действительно мог бы перерасти в революцию, если бы были успешно проведены преобразования, в которых остро нуждался Афганистан.
Советскому Союзу предстояло определиться по отношению к новому режиму. После некоторых колебаний и связанного с этим недолгого трехдневного выжидания Москва его поддержала. Разумеется, сыграли свою роль идеологические, доктринальные соображения. В новой власти все-таки задавали тон представители партии, хоть и дальней, но родственницы. Но главное, подчинились соблазну иметь послушного союзника на южной границе, в стратегически важном районе, расширить и далее свой «лагерь». Кроме того, смещено было правительство, которое в предшествующие несколько лет под американским влиянием, «транслировавшимся» через Иран, Пакистан и Саудовскую Аравию, начало отступать от прежней ориентации на Москву.
В США и Западной Европе режим 17 апреля называли, по крайней мере публично, коммунистическим. И это вполне объяснимо хотя бы пропагандистскими соображениями в рамках холодной войны. Однако эту этикетку нередко сохраняют и теперь, особенно в России. На самом деле то была своеобразная, даже странная смесь пуштунского национализма с марксистской идеологией в ее догматической упаковке. Причем коммунистические идеи имелось в виду использовать как ключ к проблемам национального возрождения и подъема. Иначе говоря, речь шла об определенной социальной «технологии», используемой в целях модернизации, как она представлялась людям, пришедшим к власти.
Поначалу афганские события казались типичным эпизодом, характерным для времен холодной войны и «перетягивания каната» между двумя сверхдержавами. Советский Союз использовал случай — один из тех, которые возникали прежде всего в условиях «третьего мира», где происходило смещение крупных общественных пластов, шли серьезные перемены, нередко принимавшие форму острых конфликтов.
На самом же деле, поддержав новый режим, СССР стал заложником сектантских, незрелых и неуравновешенных сил, которые был не в состоянии контролировать. Москва угодила в ловушку, вступив в игру, в которой приходится все время увеличивать ставки, не имея возможности ни направлять ее, ни, тем более, выиграть.
Спокойно воспринявшая переворот страна вскоре стала проявлять признаки тревоги, которая переросла в активное недовольство политикой новых властей: ширящимися репрессиями, гонениями на духовенство, которые воспринимались как война против ислама, неуклюжим и неподготовленным вторжением в специфический уклад деревенской жизни (земельная реформа, отмена калыма, подрывавшая основу материального существования многих семей — его получателей, совместное обучение и т. д.). К тому же многие мероприятия, даже назревшие, проводились с чрезмерным рвением, в бескомпромиссной форме, нередко с применением насилия.
Еще до захвата власти руководство партии неплохо освоило «технику» и «технологию» деятельности компартии: ее люди постепенно проникли в различные управленческие структуры, в правительственные ведомства и в особенности в армию. Но вот с политикой — с ней дело обстояло куда хуже.
Кремль пытался, но безуспешно, воздействовать на своих «подопечных» по крайней мере в том, что касалось репрессий, расширения политической и социальной базы режима и придания ему, хотя бы внешне, коалиционного характера, нахождения модуса вивенди с определенными кругами духовенства, отказа от поспешных радикальных преобразований. Необоснованные репрессии были одним из главных вопросов, настойчиво ставившихся Пономаревым в сентябре
1978 года в беседах (я на них присутствовал) с Тараки, а также с Амином. И оба они, хотя и оправдывали применявшуюся практику, обещали учесть московские рекомендации (чего, разумеется, не сделали).
Другим предметом переговоров были взаимоотношения между соперничавшими течениями в НДПА — «Парчам» («Знамя») и «Хальк» («Народ»). Объединившись в 1977 году (НДПА была создана в 1965 г.), они, тем не менее, даже пренебрегая судьбами режима, продолжали междоусобную войну. Летом 1978 года парчамисты провели тайный съезд, где поставили задачу взять в свои руки власть.
Противоречия между группировками были не только и, пожалуй, не столько политического плана, сколько личного и, условно говоря, социального. Среди нарчамистов большинство составляли выходцы из интеллигенции и сравнительно обеспеченных групп. Среди халькистов — из более низших слоев, не случайно они занимали доминирующие позиции в армии: военная карьера была наиболее доступным способом выбраться из бедности, занять положение в обществе. Были и иные причины, для пас малопонятные. В частности, Амин признавался Н. Симоненко, заведующему сектором нашего отдела, что ненавидит Бабрака Кармаля, так как тот из аристократов, сын губернатора да и «полукровка» — наполовину индиец. Словом, в НДПА существовало практически тройное разделение: среди халькистов были сторонники и Тараки, и Амина.
В июне — июле 1978 года фракционная борьба вылилась в чистку нарчамистов. Как и в 1937–1938 годах в СССР, значительная часть репрессированных приходилась на товарищей по партии. Начальник службы безопасности, член Политбюро НДПА Сарвари, например, пытал члена Политбюро, вице-премьера Кешгманда. Настойчивые усилия Москвы, неустанно добивавшейся единства НДПА, ни к чему не привели. Безрезультатной оказалась и миссия Б.Н. Пономарева, убеждавшего Тараки и Амина прекратить «чистки». В решении от 12 апреля 1979 г. (№ 149/Х1У) Политбюро констатировало, что «афганские руководители, проявляя недостаточную политическую гибкость и отсутствие опыта, далеко не всегда и не во всем учитывали эти (КПСС. — К. Б.) советы».
Американцы в упомянутом Межведомственном разведывательном меморандуме от 28 сентября 1979 г. также отмечали: «Советы убеждали Тараки и Амина искать политические методы разрядки положения. Они убедили правительство отказаться от программы земельной реформы. Но они не смогли повернуть вспять некоторые другие социально-экономические реформы, введенные Тараки и Амином, которые оттолкнули глубоко религиозные афганские племена». А в октябре 1980 года в подобном же меморандуме признали: «Афганцы игнорировали советские советы замедлить их усилия по построению социализма в Афганистане. Хафизулла Амин… был особенно своеволен в этом отношении». Афганские лидеры поступали так не только по независимости характера или из упрямства. Они понимали, что советское руководство стало в некотором роде их заложником и не бросит их на произвол судьбы.
Хотя советские рекомендации были, несомненно, здравыми, Москва тоже способствовала, пусть и не в решающей степени, воцарению в умах афганских лидеров Путаницы, толкавшей их к экстремистским глупостям. У нее не было четкой и последовательной установки на неуместность социалистических «порывов» в Афганистане. А кое-кто в руководстве и аппарате ЦК был готов думать о его социалистическом развитии на манер то ли советской Средней Азии, то ли Монголии.
На одном из совещаний — еще до ввода наших войск — зашла речь о заявлении Бжезинского относительно того, что максимум, на что США могли бы пойти, это «превращение Афганистана в азиатскую Финляндию». Г. Корниенко сказал, что такой вариант мог бы вполне нас устроить. Однако Борис Николаевич туг же воскликнул: «Как можно сравнить Афганистан и Финляндию? Ведь Финляндия — это капиталистическая страна». «А что, — спросил Корниенко, — Афганистан уже созрел для того, чтобы быть социалистической страной?» На что тут же, вторя Пономареву, откликнулся Ульяновский: «В мире сейчас нет такой страны, которая не созрела бы для социализма».
В марте 1979 года, когда была отвергнута просьба о вводе войск, Андронов определял ситуацию в Афганистане как «не созревшую для социалистической революции», а Громыко рассуждал «об отсутствии там революционной ситуации». Но уже в решении Политбюро от 12 апреля говорилось: «С нашей стороны должно и впредь делаться все от нас зависящее, чтобы помочь правительству ДРА… стабилизировать положение в стране, укрепить свое влияние и повести за собой народные массы но пути социалистических (выделено мной — К. Б.) преобразований». А в декабре подчеркивалось: «Для нас совершенно ясно, что Афганистан не подготовлен к тому, чтобы сейчас решать все (!) вопросы по-социалистически». Вывод об отсутствии ясного понимания ситуации напрашивается сам собой.
Кроме того, давая советы по политическим и социальным проблемам — организация власти на местах, земельная реформа, образование и т. д., — мы нередко слепо копировали советскую практику, в частности в условиях Средней Азии, которые многие считали, в том числе и наши востоковеды, близкими к афганским. Между тем такая «пересадка» чужеродных методов зачастую имела довольно печальные последствия. Б. Кармаль — правда, уже после бегства из Афганистана — утверждал, что часть наших советников склоняли его к насильственным сталинским методам и левачеству в экономике.
Не повезло «сауровской революции» и на лидеров. Тараки, поэт и бывший учитель, человек относительно мягкий и не лишенный обаяния, претендовавший на роль «отца нации», пользовался в стране уважением, особенно среди образованной части общества. Но он плохо подходил к роли, которая выпала ему на долю. Заметно недоставало волевого начала, некоего «стерженька» в характере, к тому же он пристрастился к алкоголю.
Я дважды участвовал во встречах с ним, и у меня создалось впечатление, что победа в апреле ввергла его в состояние затянувшейся эйфории. Он явно наслаждался своим положением, я бы даже сказал, утопал в самодовольстве. В стране всячески раздувался культ его личности. В сентябре 1978 года Тараки принимал нас в день своего 62-летия. Газеты вышли с цветисто-хвалебными статьями, пространно сообщали о преподнесенном 62-этажном торте, в одной из них я насчитал шесть его фотографий. Он был искренен в своем политическом и идеологическом выборе и, может быть в силу характера, менее склонен к эксцессам и экстремизму и уже поэтому ближе стоял к нам.
Иное дело — Амии. Очень тонкий покров марксистских идей едва скрывал его яростный пуштунский национализм. Возможно, и менее идеологизированный, чем Тараки, он, однако, исповедовал жесткие, условно говоря, сталинистские взгляды, сдобренные характерными для Афганистана привычками и формами поведения, на которых лежала печать господствовавших здесь отсталых отношений. Амин, очевидно, безгранично верил в силу, крепко усвоив известную формулу о насилии как повивальной бабке истории. Он говорил, что хорошо знает характерные черты афганцев, любил повторять: афганец думает одно, говорит другое, и делает третье, и полагал, что в Афганистане добиться своего можно, лишь ведя бескомпромиссную политику и используя кулак. Считал себя пролетарским революционером, представителем обездоленных афганцев.
Амин, безусловно, был более сильной и волевой личностью, чем Тараки: ясный ум, независимый, честолюбивый и властолюбивый нрав, хорошие организаторские способности, умение привлечь и привязать к себе людей. Он был очень жесток. Амин производил впечатление: я до сих пор ясно вижу его статную фигуру, красивое смуглое лицо, которое украшали живые глаза и седые виски, переходившие в черную как смоль шевелюру. Амин называл Тараки «учителем», но в душе считал себя, наверное, более достойным способным стать во главе «сауровской революции».
И Тараки, и Амин ориентировались на Советский Союз, рассчитывали на его помощь и поддержку. Они верили в него и, можно сказать, черпали в советском опыте вдохновение. Но приведу один характерный факт, в котором, думается, отчетливо проявилась разница между ними в этом вопросе.
Вскоре после апрельских событий, в середине мая 1978 года, по просьбе афганцев в Кабул приехала небольшая группа наших специалистов во главе с Н. Симоненко: ознакомиться с положением государственном и партийном аппаратах, определить, какую помощь и в каких формах было бы целесообразно оказать в организации их деятельности, имея в виду прежде всего техническую сторону дела. Если Тараки давал установку ничего не утаивать от делегации, то позиция Амина была заметно сдержанней. Он, видимо, считал, что работу государственной машины не следует выворачивать наизнанку, делиться с нами всеми сведениями. В результате группа вернулась, лишь частично выполнив намеченную задачу.
Москва относилась к афганским лидерам довольно сдержанно, как и приличествует «старшему брату». Но определенная степень доверия существовала, особенно первоначально, хотя не было полного контакта в том, что касалось развития обстановки в Афганистане.
Между тем она осложнялась. Росло недовольство, возникло и стало шириться вооруженное сопротивление, получавшее все более щедрую помощь из Пакистана, Саудовской Аравии и Египта, которые действовали с благословения и при направляющем участии США. К этой «работе» подключился и Китай. Из афганцев, спасавшихся от военных действий бегством в Пакистан, под опекой местной разведки, а также ЦРУ формировались отряды моджахедов.
Американские спецслужбы еще до «сауровской революции» оказывали поддержку антиправительственным формированиям на пакистанской территории, используя это как средство давления на Дауда. Она значительно усилилась после его свержения. Возросло и количество передаваемого вооружения. В сентябре 1979 года Вэнс даже направлял телеграмму в посольство США в Кабуле, где выражал озабоченность по поводу активности американских официальных лиц в лагерях беженцев в Пакистане.
В начале апреля 1979 года Специальный координационный комитет (SCC) под председательством Бжезинского, преодолев, по его словам, Оппозицию госдепартамента, решил «проявлять больше симпатий к афганцам, борющимся за независимость». Принятая программа «помогала финансировать, координировать и облегчать продажу оружия и связанную с этим помощь из других источников». Бжезинский в своих мемуарах признает, что сам «консультировался с саудитами и египтянами относительно вооруженной борьбы в Афганистане». Сенатор Черч в докладе сенатскому комитету, сделанном по возвращении из Афганистана в 1984 году, писал: «В январе 1980 года Соединенные Штаты подтвердили наличие поставок оружия афганской оппозиции в Пакистане, как это предусмотрено программой тайных операций ЦРУ».
Впрочем, большинство американских официальных лиц того времени и политологов предпочитают до сих пор отрицать очевидное или отделываться туманными формулировками. Это вновь проявилось — на конференции в Осло. Так, бывший директор Центрального разведывательного управления С. Тэрнер заявил: «Летом 1979 года мы обратились к президенту, чтобы получить одобрение для тайных операций в Афганистане… Помощь состояла в оказании пропагандистской и медицинской поддержки, но не включала вооруженную поддержку, снабжение оружием, обучение и т. д… Наши тайные операции в Афганистане до декабря 1979 года сводились к довольно вялым действиям, имевшим целью предоставить повстанцам некую разновидность помощи, но в действительности она была очень ограниченного характера».
Между тем на заседании Специального координационного комитета 17 декабря 1979 г. (8СС7482) (т. е. еще до ввода наших войск в Афганистан), на котором присутствовали вице-президент В. Мондейл, министр обороны Г. Браун, заместитель государственного секретаря У. Кристофер, начальник Объединенного комитета начальников штабов генерал Д. Джонс, заместитель Бжезинского, глава службы Совета национальной безопасности (СНБ) по советским делам генерал Б. Одом и сам адмирал Тэрнер, было принято решение «вместе с пакистанцами и англичанами рассмотреть возможность улучшения финансирования, снабжения вооружением и средствами связи повстанцев, чтобы сделать возможно более дорогим продолжение Советами их действий». Об этом напомнил в Осло Геир Люндесталд, генеральный секретарь Комитета по Нобелевским премиям, заметив, что и в мемуарах Бжезинского есть указание на «нечто», происходившее и до декабря. Одом, человек, как говорилось, с репутацией «ястреба», при знал: «Вы указали на важные доказательства».
Но Тэрнер продолжал маневрировать: «Пакистанцы, конечно, делали, тут нет вопросов, но мы в этом не участвовали». Впрочем, и эта далекая от откровенности фраза, подтвердив то, что раньше адмирал отрицал, дала мне основание заметить: «Я могу рассматривать это как подтверждение моего заявления о том, что вы не нуждались в вовлечении напрямую, потому что кто-то другой делал это для вас». Бжезинский признает в мемуарах, что уже после ввода наших войск в Афганистан на заседании Совета национальной безопасности были сформулированы «планы дальнейшего (выделено мной. — К. Б.) сотрудничества с Саудовской Аравией и Египтом относительно Афганистана».
Уже в самом начале афганской эпопеи стали вырисовываться контуры замысла определенных кругов США: поглубже затянуть СССР в афганское болото и до известной степени сковать его там, заставив заплатить максимальную цену — военную, экономическую, человеческую и морально-пропагандистскую. В наиболее беззастенчивой манере это сформулировал конгрессмен Гарри Вильсон (лоббист программ финансирования тайных операций в Афганистане): «Во Вьетнаме было 58 тысяч мертвых американцев, и мы должны вернуть это русским» У. Кристофер, тогда заместитель госсекретаря, ездил на пару с Бжезинским в Пакистан по «афганским делам». Как раз во время этой поездки, в феврале 1980 года, Бжезинский китайским автоматом в руках позировал фотографам на афганопакистанской границе.
Именно в рамках этого замысла всячески стимулировалось повстанческое движение, наращивалась помощь моджахедам.
Забегая вперед, скажу: следуя этому же курсу, влиятельные американские круги, как ни неправдоподобно это выглядит на первый взгляд, были заинтересованы в акции Москвы и ждали ее не бе; нетерпения, стараясь «не спугнуть». «Уже в декабре 1979 года, говорил в Осло в сентябре 1995 года, ссылаясь на слова Б. Одома, бывший сотрудник госдепартамента Дж. Хершберг, — некоторые в администрации считали, что в американских интересах заставить Советы заплатить максимально возможную цену в Афганистане». Да и сам Одом в беседе со мной на следующий день прямо сказал, что «они» очень хотели, чтобы «советские вползли» в Афганистан, и старались ничего не делать, чтобы этому помешать. Он подтвердил это также на конференции, заявив: «Моей реакцией, как и других, было, что, если они заберутся туда, мы сумеем доставить им неприятности. И было бы очень хорошо, если бы это произошло». Навер-ное, действовал и послевьетнамский мотив: «Мы же «вляпались» во Вьетнаме, так пусть они «вляпаются» в Афганистане».
После таких заявлений в Осло, обнаживших позицию влиятельных деятелей картеровской администрации, М. Гаррисон, советник-посланник США в Москве в период афганских событий, сказал: «Я получил сегодня вечером определенный ответ на вопрос, который меня волнует уже ряд лет: почему «собака не лаяла» в Вашингтоне в первые три недели декабря 1979 года. Иначе говоря — с учетом всей информации, которая имелась в распоряжении, относительно того, что Советы думают и готовятся сделать в Афганистане, — почему Соединенные Штаты на самом высшем уровне не сказали что-либо Советам на самом высшем уровне, даже если бы это оказалось бесполезным. Мне всегда казалось, что это нельзя отнести на счет некомпетентности. Позвольте проиллюстрировать, почему у меня возник этот вопрос. 13 декабря мы получили в Москве письмо президента Картера Брежневу относительно кампучийской границы, которое, в соответствии с указанием, передали в Министерство иностранных дел. Но если вы собирались послать письмо относительно Кампучии, почему не послать письмо об Афганистане?»
Комментарии, наверное, излишни. И у выступавшего вслед за этим молодого американского исследователя, сотрудника Национального архива безопасности М. Зубока, были все основания предъявить счет не только советским, но и американским политикам: «Может быть, для Билла Одома все было к лучшему, но я не могу не думать, что мое поколение страдало из-за этого несколько лет. По существу, лидеры по обе стороны исковеркали значительную часть жизни моего поколения».
Среди людей, занимавших подобную позицию в особенно напористой форме, мы, естественно, находим и 3. Бжезинского. Адмирал Тэрнер — он утверждал это в Осло и в интервью российскому телевидению 20 июля 1996 г. — колебался, когда перед ним поставили вопрос о массовых поставках оружия моджахедам. Он считал, что это означало бы толкать их — перед лицом 75 тыс. советских солдат — на самоубийство ради американских интересов. Бжезинского же, судя по его заявлениям, эта проблема не волновала. А. Вестад, один из руководителей Нобелевского института мира, рассказал в Осло: «Доктор Бжезинский сказал мне, что не рассматривал афганскую интервенцию даже тогда как трагедию. Он видел также и другие ее стороны».
Еще откровеннее бывший помощник Картера был в разговоре с С. научной сотрудницей Института Эмори (США). В мае 1994 года Бжезинский ей заявил, что предвидел ввод советских войск в Афганистан и был доволен этой акцией, ибо она была необходима, чтобы СССР развалился. Разговор этот имел любопытное «неафганское» продолжение. Бжезинский спросил С.: «Кто будет следующим президентом России?» Она ответила: «Явлинский». «Нет, — возразил Бжезинский, — Жириновский. Такой народ, как русский, ничего лучшего не заслуживает».
Какие же «другие стороны» афганской интервенции видели Збиг Бжезинский и его единомышленники в американском истеблишменте? Речь шла не только о том, чтобы заставить «кровоточить» Советский Союз, укрепить внешнеполитические позиции США, особенно, как заявил Г. Сик, бывший сотрудник Совета национальной безопасности США, «среди исламских стран, где доверие к нам почти исчезло», восстановить «стратегическую позицию», разрушенную иранской революцией.
Ставилась и более крупная задача: побудить Картера повернуть от разрядки вновь к сдерживанию, на чем уже долго, но безуспешно настаивали «ястребы» в американском политическом бомонде и в самой администрации, вывести из игры сторонников более конструктивной линии в отношении СССР, скажем, госсекретаря Вэнса. Противоборство этих двух тенденций, этих двух фигур было характерной чертой всего президентства Картера.
«Самый важный результат Афганистана, — говорил в Осло М. Шульман, — это укрепление позиции тех, кто рассматривал взаимоотношения с Советским Союзом как неизменно враждебные, конфликтные (…) Афганистан «подходил» одному из направлений мысли в американском правительстве»… Этой же темы коснулся уже упомянутый Г. Сик: «Афганистан обозначил конец битвы между С. Вэнсом и госдепартаментом, с одной стороны, и 3. Бжезипским и Национальным советом безопасности — с другой. Сайрус проиграл эту битву, и с этого момента Бжезинский стал доминирующей фигурой в том, что касалось отношений между США и СССР». Он же заявил, ставя, так сказать, точки над «i»: «Вы попросту не могли бы получить доктрину Картера до вторжения в Афганистан…»
Афганистан дал Бжезинскому возможность материализовать политику, которую он активно пропагандировал уже год. С весны 1979 года Збиг, как он пишет в мемуарах, делал акцент на Афганистане и настраивал Картера в том духе, что Советский Союз, очевидно, стремится через Иран и Пакистан выйти к Индийскому океану. При этом упирал на «извечные» гегемонистские намерения Москвы, подкрепляя свои утверждения недостоверными историческими ссылками. А 26 декабря 1979 г. в меморандуме президенту он писал: «Как я упоминал вам неделю назад или около того, мы сталкиваемся теперь с региональным кризисом. Если Советы добьются успеха в Афганистане (далее в «рассекреченном» документе вымаран изрядный кусок. — К. Б.), вековая мечта Москвы о прямом выходе к Индийскому океану осуществится. Иранский кризис привел к крушению баланса сил в Юго-Восточной Азии, и это может привести к советскому присутствию у самого края Аравийского и Оманского заливов».
К сожалению, утверждения Бжезинского производили впечатление и его фантастические конструкции были взяты Белым домом на вооружение. Я имею в виду концепцию «кризисной дуги» на Среднем Востоке и в Юго-Восточной Азии, якобы возникшей в связи с «советским наступлением» в этом районе, нацеленном на реализацию «великого замысла» («grand design») — захват Саудовской Аравии и других нефтедобывающих государств. В протоколе заседания СНБ от 2 января 1980 г. (№ NSC026), где обсуждались меры против СССР в связи с вводом его войск в Афганистан, читаем: «Президент заявил, что он не уверен, что наши сегодняшние решения удержат русских от вторжения в Пакистан и Иран» (выделено мной. — К. Б.).
Правда, Картер в своих суждениях, по крайней мере публичных, колебался. 8 января 1980 г. в беседе с конгрессменами он говорил: «Нет сомнения, что, если вторжение Советов в Афганистан останется без отрицательных последствий (для СССР. — К. Б.), оно будет иметь следствием соблазн продвигаться вновь и вновь, пока они не достигнут тепловодных портов или не установят контроль над большей частью мировых нефтяных ресурсов». Но 10 января на встрече с членами общества издателей газет президент уже заявляет: «Мы не можем знать с уверенностью мотивы советского вторжения в Афганистан, является ли Афганистан целью или прелюдией».
«В США, — говорил М. Шульман в Осло, — шли дебаты о том, реагирует ли советское руководство на дезинтегрирующуюся ситуацию в Афганистане или, как доказывали другие, имеются в виду более широкие стратегические цели в рамках так называемой «кризисной дуги» — усилия, имеющие целью продвинуться к нефтяным нолям Ближнего Востока, взять в клещи Персидский залив и т. д. Последняя интерпретация привела к доктрине Картера и интенсификации военных усилий. Советская интервенция в Афганистане в этом климате была расценена как подтверждение «второго» подхода, с которым я не был согласен».
Таким образом, в Осло мы, «участники» советской политики второй половины 70-х и 80-х годов, стали свидетелями полемики между представителями двух течений в американском политическом истеблишменте того времени, как бы воспроизводящей споры прошлого. Подведя итоги дискуссий в Осло по афганскому вопросу, сотрудник Брауновского университета Дж. Блайт писал Дж. Картеру, что «нужно было (в те годы. — К. Б.) с американской стороны меньше паранойи относительно советского «главного плана» дестабилизировать регион и воспрепятствовать американскому доступу к арабской нефти».
Но пора вернуться к событиям в Афганистане. Они ставили советских руководителей перед все более трудными проблемами. На фоне общего осложнения обстановки, в Герате, пограничном с СССР провинциальном центре (70 км от Кушки — города в Туркмении, самой южной и жаркой точки в СССР), 15 марта 1979 г. вспыхнуло восстание. В нем приняли участие и подразделения 17-й дивизии афганской армии.
Кабульские руководители, видимо растерявшись, обратились за помощью. 16 марта Тараки позвонил Косыгину и в довольно нервозном тоне попросил — впервые — ввести советские войска. Любопытно, что в 11 часов утра 17 марта, то есть почти в то же самое время, Амин, по словам Громыко, «с олимпийским спокойствием» заявил ему, что «положение не такое уж сложное, армия все контролирует», что «положение у них надежное» и т. д. В действительности, подчеркивал Громыко, «положение в Герате и ряде других мест, как докладывают наши товарищи, тревожное, там орудуют мятежники». Правда, на следующий день в разговоре с Устиновым Амин уже повторял оценки Тараки, как и просьбу о вводе войск. Эти факты свидетельствуют не только о разнобое в афганском руководстве, но и о том, что оно не владело точной информацией о положении в стране.
Косыгин реагировал на просьбу афганцев весьма сдержанно, практически отрицательно. А 17–19 марта ситуация обсуждалась на заседаниях Политбюро, которые, как рассказывал Пономарев, проходили в довольно напряженной обстановке. Сам он был решительно против ввода войск, хотя его позиция по запротоколированному выступлению скорее угадывается. Он заявил: «Прежде всего надо сделать все необходимое силами афганской армии, а потом уже, когда действительно возникнет необходимость, вводить наши войска». Эта полуэзоповская форма выражения мнения — нормальная в условиях тогдашней системы, тем более когда речь шла о «младшем» участнике заседания.
Оба заседания проходили без Брежнева, давшего указание провести обсуждение в его отсутствие. Черненко предстояло «постараться», как объявил председательствовавший Кириленко, проинформировать Леонида Ильича и получить одобрение. Это тоже характеризует уже сложившееся положение в руководстве: хотя речь шла о вопросе принципиальной важности, первое лицо считало для себя возможным не присутствовать.
Выступавшие подчеркивали в унисон: «За Афганистан нам нужно бороться; все-таки 60 лет мы живем душа в душу…У всех у нас единое мнение — Афганистан отдавать нельзя» (Косыгин). «Мы ни при каких обстоятельствах не можем потерять Афганистан… Если сейчас мы потеряем Афганистан, он отойдет от Советского Союза, то это нанесет сильный удар по нашей политике» (Громыко). «Нам ни в коем случае нельзя терять Афганистан» (Андропов). Эта формула станет девизом всех, кто в декабре того же года выступит за военную акцию.
Вместе с тем перспектива ввода войск участникам заседания явно не улыбалась. Особенно это заметно по выступлениям Андропова и Пономарева. Исключение составляет, пожалуй, лишь Устинов. Тем не менее в первый день, 17 марта, склонялись к решению удовлетворить просьбу афганских лидеров, фактически даже приняли постановление. «Нам надо сформировать свои воинские части, разработать положение о них и послать по особой команде», — говорил Косыгин. «У нас разработано два варианта относительно военной акции», — заявлял Устинов. А Кириленко, «подводя итог» и перечисляя шаги, которые предстоит предпринять, сказал: «…Пятое. Я думаю, мы должны согласиться с предложением Устинова относительно помощи афганской армии в преодолении трудностей, с которыми она встретилась, силами наших воинских подразделений».
Однако на следующий день ветер подул в другую сторону.
17 марта Андропов говорил: «Политическое решение нам нужно разработать и иметь в виду, что на нас наверняка навесят ярлык агрессора, но, несмотря на это, нам ни в коем случае нельзя терять Афганистан». Но 18 марта он уже заявлял: «Я, товарищи, внимательно подумал над всем этим вопросом и пришел к такому выводу, что нам нужно очень и очень серьезно продумать вопрос о том, во имя чего мы будем вводить войска в Афганистан. Для нас совершенно ясно, что Афганистан не подготовлен к тому, чтобы сейчас решать все вопросы по-социалистически… Поэтому я считаю, что мы можем удержать революцию в Афганистане только с помощью своих штыков, а это совершенно недопустимо для нас. Мы не можем пойти на такой риск… Я думаю, что мы должны прямо сказать т. Тараки, что мы поддерживаем все их акции, будем оказывать помощь и ни в коем случае не можем пойти на введение войск в Афганистан».
Громыко 17 марта заявлял: «Ясно только одно — мы не можем отдать Афганистан. Как этого добиться, надо подумать. Может быть, нам и не придется вводить войска». А 18 марта он доказывал, что вводить войска нельзя. «Я полностью, — подчеркивал он, — поддерживаю предложение товарища Андропова о том, чтобы исключить такую меру, как введение наших войск в Афганистан. Армия там ненадежна. Таким образом, наша армия, которая войдет в Афганистан, будет агрессором. Против кого же она будет воевать? Да против афганского народа прежде всего, и в него надо будет стрелять».
Сегодня, когда мы знаем, что случится в декабре и как это будет оправдываться, занятно вчитываться в «противоположные» доводы Громыко: «Нам надо иметь в виду, что и юридически нам не оправдать ввода войск. Согласно Уставу ООН, страна может обратиться за помощью, и мы могли бы ввести войска в случае, если бы они подверглись агрессии извне. Афганистан агрессии не подвергался. Это внутреннее их дело, революционная междоусобица, бои одной группы населения с другой».
В этом хоре слышен и голос Кириленко: «Вчера в Афганистане была другая обстановка, и мы склонялись к тому, что, может быть, нам пойти на то, чтобы ввести какое-то количество воинских частей». Считает нужным высказаться и Черненко (в изящном литературном стиле): «Если мы введем и побьем афганский народ, то будем обязательно обвинены в агрессии. Тут никуда не уйдешь». И, наконец, Косыгин: «Одним словом, мы ничего не меняем помощи Афганистану, кроме (!) ввода войск»
Та же тональность царила на заседании 19 марта, где присутствовал Брежнев, заявивший, что «нам сейчас не пристало втягиваться в эту войну». И даже Устинов произнес: «Я так же, как и другие товарищи, не поддерживаю идею ввода войск в Афганистан».
Можно лишь гадать о подлинных причинах такой разительной перемены. Резоны, которые называют сами «герои», выглядят не только неубедительно, но противоречат здравому смыслу. Оказывается, дело в том, что положение в Афганистане… ухудшилось. Вот, например, аргументация Андропова: «Сегодня положение там другое. В Герате уже не один полк перешел на сторону противника, а вся дивизия…» А приводимые доводы принципиального характера против этой акции, красноречиво описывающие ее негативные последствия, выглядят как попытки «красиво» отступить от вчерашней позиции.
Несколько месяцев спустя, во время поездки в Кабул, я пытался расспросить Бориса Николаевича о подоплеке происшедшего. От прямого ответа он уклонился. Но, как я понял, дело решила позиция Леонида Ильича, который действовал в известной мере иод влиянием своего помощника Александрова. Сыграла роль, очевидно, и заинтересованность Брежнева в намечавшемся советско-американском саммите — он состоялся 17–18 июня. Поставить встречу под вопрос млн даже сорвать ее Леониду Ильичу не хотелось.
Характерно, что перемена настроения сопровождалась резко критическими оценками афганского руководства. Из уст Андропова прозвучало, например, такое суждение-признание: «Как мы видим и: сегодняшнего разговора с Амином, народ не поддерживает правительство Тараки». Громыко говорил, что «мы здесь имеем дело с таким случаем, когда руководство страны в результате допущенных серьезных ошибок оказалось не на высоте, не пользуется должной поддержкой народа». А Косыгин предложил (но это не было сделано): «Мне кажется, что надо нам и Тараки, и Амину прямо сказать о тех ошибках, которые они допустили за это время. В самом деле, ведь до сих пор у них продолжаются расстрелы несогласных с ними людей, почти всех руководителей не только высшего, но даже и среднего звена из партии «Парчам» они уничтожили». Проворчал и Брежнев: «У них распадается армия, а мы здесь должны будем за нее вести войну».
Говорилось и о недостаточно достоверной информации относительно положения в Афганистане: «Афганское руководство многое от нас скрывает. Оно как-то не хочет быть откровенным с нами» (Громыко). «Что ни говорите, как Тараки, так и Амин скрывают от нас истинное положение вещей. Мы до сих пор не знаем подробно, что делается в Афганистане» (Косыгин). «К сожалению, мы многого не знаем об Афганистане» (Пономарев).
Впрочем, и советские лидеры были не вполне искренними с афганцами, и на переговорах стороны нередко обменивались пропагандистскими пассажами. В беседе с приглашенным в Москву Тараки советские руководители украшали принципиальными аргументами уже принятое из прагматических соображений решение воздержаться от ввода войск (хотя едва остановились на пороге этой акции). В свою очередь он «угощал», например, такими утверждениями: «Проводимые нами революционные преобразования… укрепили авторитет нашего правительства среди афганского народа, нашли положительный отклик среди народов Пакистана и Ирана… Правителей Пакистана очень испугало, что по всей стране прокатились демонстрации, выступавшие под лозунгами: «Да здравствует Демократическая Республика Афганистан!», «Да здравствует Тараки!» и т. д.
В апреле на базе развернутой (на 11 страницах) записки Андропова, Громыко, Устинова и Пономарева было принято постановление Политбюро (№ П/149(Х1У), где подтверждалось и на будущее принятое решение не вводить войска. «Наше решение — воздержаться от удовлетворения просьбы руководства ДРА о переброске в Герат советских воинских частей, — говорилось в нем, — было совершенно правильным. Этой линии следует придерживаться и в случае новых антиправительственных выступлений, исключать возможности которых не приходится».
В записке содержался трезвый анализ афганской ситуации, раскрывались ошибки кабульских лидеров и перечислялись неизбежные негативные последствия военного вмешательства. Признавался «преимущественно внутренний характер» антиправительственных выступлений в Афганистане, говорилось, что «основная масса населения пока не ощутила преимуществ нового строя, не оценила его прогрессивного характера», а «партии пока не удалось охватить своим влиянием те круги афганского общества, которые можно было бы привлечь на сторону революции: интеллигенцию, служащих, мелкую буржуазию, низшие слои духовенства». Констатировалось, что «при решении как внутрипартийных, так и государственных вопросов часто допускались перегибы, неоправданные репрессии, имело место сведение личных счетов, в ходе расследований дел арестованных допускалось насилие», что «недовольство необоснованными репрессиями затронуло и армию, которая была и остается главной опорой режима». Особо подчеркивались «далеко идущие политические последствия, с которыми был бы сопряжен ввод в страну советских войск».
Но это была записка фактически под уже принятое решение. Готовивших ее людей — ответственных должностных лиц, занимающихся афганским направлением в четырех ведомствах, — по-серьезному не привлекали к обсуждению ни в этот, ни в следующий раз, в декабре.
Я подробно остановился на мартовской «встряске», па обсуждении просьбы афганского руководства, потому что во многом — по содержанию и характеру, по проявившейся при этом тенденции — они были калькой для декабрьского решения. Март показал твердую установку советского руководства «не отдавать Афганистан» наряду с наличием у него трезвого представления об угасающей популярности кабульского режима и главным образом внутренних источниках ухудшения положения в Афганистане. Вместе с тем были продемонстрированы поверхностный уровень обсуждения острейшей проблемы, незнание и, еще важнее, непонимание специфики афганских условий. Чего стоят, например, брежневские рекомендации Тараки: «Организовать в сельских районах (говоря условно, применительно к нашему опыту) комитеты бедноты» или «закрыть» границы с Пакистаном и Ираном (что не удалось и нам).
Наконец, несмотря на явную шаткость позиций руководящею синклита, на его колебания и продемонстрированную способность за 24 часа развернуться на 180 градусов, четко обнаружилась склонность и даже потенциальная готовность пойти на ввод войск. Хотя мартовское испытание и явившееся его итогом апрельское постановление Политбюро на месяцы вперед определили и стабилизировали советский курс на отказ от военного вмешательства, они, думается, в определенной мере облегчили, если не подготовили, противоположное декабрьское решение, послужив своего рода репетицией, трамплином для него.
В послемартовские месяцы события продолжали развиваться по уже заданной траектории. Режим располагал некоторой поддержкой, главным образом среди городских жителей и части молодежи, но основная масса населения была настроена против него. Повстанческое движение охватывало все новые районы. К октябрю 1979 года, по свидетельству генерала армии В. Варенникова, Главнокомандующего Сухопутными силами Советского Союза, оппозиция практически контролировала положение в 12 из 27 провинций Афганистана.
Противостояние между моджахедами — по некоторым данным, их было 35–40 тысяч — и правительственными войсками (кстати, далеко не всегда надежными) начинало смахивать на войну. Помощь извне, ставшая наряду с недовольством населения основным источником силы повстанцев, приобретала все более широкий и неприкрытый характер.
Правительство в Кабуле, ощущая уязвимость своего положения, все чаще, все настойчивее повторяло просьбу о вводе советских войск. Генерал А. Ляховский насчитал в общей сложности около 20 таких просьб. Вопрос о «расширении советского военного присутствия», о направлении «хотя бы двух дивизий» был основным, который ставили Тараки и Амии и в ходе второго визита Пономарева в Кабул в июле 1979 года. Перед поездкой, согласовав, разумеется, позицию с высшим руководством, Борис Николаевич поручил мне записать в директивах для предстоящих переговоров: «Ясно и определенно сказать, что о вводе войск не может быть и речи». Пономарев «озвучил» утвержденные директивы. Кроме того, он опять говорил о необходимости положить конец массовым репрессиям и «внутрипартийной» борьбе.
Москва, как и прежде, без особого успеха побуждала афганское руководство проводить более обдуманную политику. В Межведомственном разведывательном меморандуме США «Советские варианты в Афганистане» (сентябрь 1979 г.) отмечалось, что «также в течение лета 1979 года Советы очевидным образом пытались и не сумели побудить режим допустить другие политические элементы в правительство, чтобы расширить его базу». Эти рекомендации, разумные сами по себе, видимо, не вполне учитывали ни далеко зашедшее противостояние в стране, ни реальный потенциал кабульского правительства к тому времени.
Но на фоне этой уже привычной, устоявшейся неблагоприятной динамики появились дополнительные обстоятельства, которые, несомненно, тоже подтолкнули к декабрьскому решению. Начался новый, заключительный этап «самопожирания» режима. На этот раз противоборство развернулось между Тараки и Амином. Предпосылок было достаточно: властолюбие Амина, которому, очевидно, надоело оставаться «вечно вторым», его убежденность, что он лучше подходит к роли первого лица и сумеет справиться с ситуацией.
Но помогли и необязательные факторы, и среди них «московский». Многое говорит о том, что позиция Москвы, поведение некоторых ее представителей в Кабуле стимулировали взаимное недоверие Тараки и Амина: отсюда поступали призывы к бдительности, предостережения о «кознях» Амина и т. д. Для связей с Тараки, помимо посольства, Москва использовала сотрудников КГБ, с Амином — представителей Министерства обороны. Соперничество этих структур, как я сам убедился, особенно в Кабуле в июле 1979 года, тоже сказалось на взаимоотношениях афганских лидеров, способствуя обострению их противостояния. К тому же в КГБ, организации также и с политическими задачами, к линии Амина относились неодобрительно. Затем перестали доверять ему самому. И это, естественно, оказывало свое, притом растущее, влияние на настроения советского руководства, что не могло сказаться также на поведении Тараки.
Наконец, окружение соперников — как это бывает почти всегда, если складываются два центра силы, — усиленно настраивало своих «боссов» друг против друга.
По мере обострения конфликта Москва все откровеннее вмешивалась на стороне Тараки, причем в эту кампанию включились и советские руководители. В начале сентября от них шли афганскому президенту увещевания: учитывая «опасные намерения» Амина, не покидать Кабул, не ездить в Гавану на Конференцию глав неприсоединившихся государств. Но Тараки им не внял. На приезде в кубинскую столицу настаивал Кастро, весьма заинтересованный в присутствии лидера «революционного Афганистана». Да и тщеславие Тараки влекло туда же.
Когда Тараки по пути домой остановился в Москве, с ним беседовали Брежнев и Андропов, предупредили об исходящей от Амина угрозе и даже планах физического устранения афганского президента.
Мне довелось читать две шифртелеграммы из Кабула, где сообщалось о готовящемся пулеметном обстреле Тараки при встрече в аэропорту. Ничего этого не произошло. Зато утверждали (за достоверность этого не поручусь), что сам Амин едва избежал покушения: он поехал в аэропорт не той дорогой, где его ждали. Ляховский тоже приводит эту версию, ссылаясь даже на то, что Андропов в этот момент убеждал и убедил Брежнева не направлять в Кабул так называемый «мусульманский батальон», поскольку с Амином разберутся и так.
Как бы то ни было, к этому времени противоречия достигли критического накала. Правительственная власть, по сути дела, перестала существовать как единый институт. Полные недоверия друг к другу Тараки и Амин «засели» в своих «крепостях»: первый — в президентском дворце, второй — в министерстве обороны, ожидая следующего хода противника. Он был сделан 14 сентября и во многом определил ход событий.
Утром этого дня Тараки позвонил Амину и пригласил приехать во дворец. Когда тот отказался, президент сослался — в качестве гарантии безопасности — на присутствие в его кабинете советских представителей. Это подтвердил подошедший к телефону посол СССР
А. Пузанов (кроме него там же находились представитель КГБ генерал-лейтенант Б. Иванов и главный военный советник генерал- лейтенант Л. Горелов), который фактически присоединился к приглашению. Амин согласился приехать. О том, что должно было произойти, посол явно не знал. За некоторых других присутствовавших советских представителей поручиться труднее.
Когда Амин стал подниматься по лестнице (из дворцового холла наверх ведут две изогнутые боковые лестницы, которые сходятся на втором этаже на галерее, окаймленной балюстрадой), стоявшие у балюстрады охранники открыли по Амину огонь из автоматов. Шедший впереди адъютант Тараки подполковник Тарун был убит, а телохранитель Амина Зирак ранен. Сам Амин, отделавшийся лишь царапиной, сумел выбежать из дворца и, вскочив в джип, уехать. В тот же день Тараки был смещен со всех постов, исключен из НДПА и арестован. Попытки соратников Тараки, вступив в контакт со своими сторонниками на местах и в войсках (пользуясь, кстати, спецсвязью советского посольства), организовать сопротивление ни к чему не привели. 8 октября, вопреки обращению Брежнева и заверениям нового «хозяина» Кабула, что Тараки ничего не угрожает, он был задушен.
На мой взгляд, и само участие в конфликте Тараки — Амин, и, тем более, его подогревание были грубейшим просчетом Москвы. Если раньше факторы, подталкивающие ее к вводу войск, поступали главным образом «снизу» (повстанческое движение, слабость или даже отсутствие народной поддержки правительства в Кабуле и т. д.), то теперь они шли и «сверху». У власти оказался человек, к которому в Москве испытывали недоверие и отношения с которым были отягощены советской позицией в его противостоянии с Тараки. Кроме того, состоявшееся «выяснение отношений» президента с министром обороны, несомненно, послужило ударом по остаткам авторитета кабульского режима и, пожалуй, может быть даже названо началом развала его структур.
Нам не дано судить, действительно ли Амин был американским агентом, как утверждали те наши деятели, которые подталкивали к военному вмешательству.
В «послужном списке» Амина и в самом деле есть неясности. Он, например, признавался, что, учась в США и будучи руководителем Ассоциации афганских студентов, принимал деньги от источников, связанных с американскими разведслужбами, но использовал их для «нужд ассоциации». «С недавних пор, — заявил на конференции в Осло сотрудник Национального архива безопасности США В. Зубок, — исследователи начали более серьезно относиться к советским подозрениям относительно двойной природы Амина». Известный американский политолог 3. Харрисон признает, что Амин во время учебы в колледже Колумбийского университета в начале 60-х годов и как руководитель студенческой ассоциации мог финансироваться ЦРУ — прямо или непрямо.
Но об этом эпизоде в жизни Амина было известно и раньше. В 1967 году Амина даже отказались ввести в ЦК НДПА из-за подозрений относительно связей со спецслужбами. Бывший директор ЦРУ Тэрнер в Осло отрицал существование таких связей, при этом, правда, бросив витиеватую фразу: «Я много слышал в эти два дня о том, как мы, возможно; использовали Амина в качестве марионетки. Генерал Шебаршин (присутствовавший на конференции бывший председатель КГБ. — К. Б.) и я, оба понимаем, что это непросто — использовать таких людей (т. е. забравшихся столь высоко. — К. Б.) в качестве марионеток».
И все же поступавшая на этот счет от определенных наших структур в Кабуле информация, на которой строили свои представления советские лидеры, мне кажется малоубедительной. Во многом она основывалась на слухах, циркулировавших в афганской столице, И на источниках, способных подбросить ложную информацию. Не вполне доказательны и другие аргументы, на которые ссылались сторонники этой версии: встреча Амина с поверенным в делах США в Кабуле А.К. Бладом в конце октября, заявление примерно в то же время министра иностранных дел Афганистана Шах Вали о желании улучшить отношения с США, выдержанные в таком же духе интервью Амина газетам «Вашингтон пост» и «Лос-Анджелес тайме»
25 октября 1979 г., наконец, подготовка его встречи с одним из лидеров моджахедов Хекматияром. Подобные факты могут с равным основанием быть истолкованы и как разумные тактические ходы, и как проявление естественного стремления Амина к известной самостоятельности.
На мой взгляд, к Амину отнеслись с предубеждением. И это понятно. То был трудный «объект», и, сосредоточившись целиком на отрицательных чертах этой личности, некоторые советские представители в Кабуле не сумели сделать ставку на сильные стороны Амина, наладить с ним необходимый контакт — тот, который, видимо, в какой-то мере нашли люди из Министерства обороны: генерал Горелов и некоторые другие военные считали, что «с Амином можно работать», подчеркивали, что «Амин относится с большим уважением к Советскому Союзу и надо принимать во внимание его большой реальный потенциал и использовать в наших интересах». Не случайно, что после устранения Тараки свою просьбу о приеме в Москве Амин передал через военных — через того же Горелова. Впрочем, наши политики и в других случаях, как правило, не умели держать своих союзников и партнеров «на длинном поводке», предпочитая послушание.
Поступавшая в советскую столицу информация о том, что Амин-де чуть ли не враждебно относится к СССР, не сходится со многими фактами. Если эго так, то почему он неоднократно (семь раз за октябрь — декабрь) обращался с просьбами ввести в Афганистан советские войска, доверил вторую линию охраны своей резиденции, дворца Тадж-Бек, советскому батальону, а свое здоровье — советскому врачу? Или такой факт: утром 26 декабря в Москву пришла телеграмма, где описывался разговор Амина с начальником генштаба генералом Якубом. Встревоженный, тот докладывал — в присутствии источника этой информации, — что советские войска прибывают в размерах, значительно превышающих оговоренные. Амин прервал его: «Ну что тут особенного, чем больше их прибудет, тем нам лучше будет».
Как ни рассуждай, 14 сентября 1979 г. во главе Афганистана встал человек, которому советское руководство не доверяло. Уже в информации Хонеккеру от 16 сентября 1979 г. о событиях, приведших к смещению Тараки, недвусмысленно дается понять об отрицательном отношении к Амину. В следующем сообщении ему же от 1 октября решение Москвы признать Амина как главу Афганистана мотивируется своеобразно — тем, что «в его окружении немало честных людей, стоящих на позициях марксизма-ленинизма, настоящих революционеров, хорошо относящихся к Советскому Союзу» (иначе говоря, сам Амин такими качествами не обладает. — К. Б.), и подчеркивается: «Мы будем внимательно следить за поведением Амина».
А уже 29 октября афганская комиссия Политбюро представила записку, где содержался вывод «о неискренности и двуличии» Амина в отношении советского руководства. Также констатировалось, что «представители США на основании своих контактов с афганцами приходят к выводу о возможности изменения политической линии Афганистана в благоприятном для Вашингтона направлении».
В записке Андропов, Громыко, Устинов и Пономарев предлагали: «С учетом изложенного и исходя из необходимости сделать все возможное, чтобы не допустить победы контрреволюции в Афганистане или политической переориентации X. Амина на Запад, представляется целесообразным придерживаться следующей линии:
1. Продолжать активно работать с Амином и в целом с нынешним руководством НДПА и ДРА, не давая Амину поводов считать, что мы не доверяем ему и не желаем иметь с ним дело. Использовать контакты с Амином для оказания на него соответствующего влияния и одновременно для дальнейшего раскрытия его истинных намерений…
При наличии фактов, свидетельствующих о начале поворота X. Амина в антисоветском направлении, внести дополнительные предложения о мерах с нашей стороны».
Правда, советское руководство практически сразу же — 15 сентября — признало «целесообразным, считаясь с реальным положением дел… не отказываться иметь дело с X. Амином и возглавляемым им руководством». Такой подход вновь был подтвержден 6 октября.
Но фактически, начиная с этого рубежа, мысли тех советских лидеров, которые имели отношение к афганской проблеме, все более обращались к перспективе ввода войск. В этом смысле смещение и убийство Тараки, приход к власти Амина открыли новый этап не только в отношениях Москвы и Кабула, но и в эволюции вопроса о советском военном вмешательстве, дав мощный толчок вероятности такого выбора.
Именно тогда мой и Г. Корниенко шефы (Пономарев и Громыко), до того нестесненно рассуждавшие на афганскую тему и совершенно однозначно выступавшие против ввода войСк, считая это безумием, вдруг замкнулись и стали избегать этой темы.
В рамках такой ориентации, думается, рассматривались и, в отличие от недавнего прошлого, удовлетворялись, по крайней мере частично, просьбы афганского руководства о направлении советских воинских частей. В ноябре был переброшен «мусульманский батальон», в начале и середине декабря еще два батальона и т. д. Начинался последний, самый страшный акт афганской драмы.
Должен оговориться: на мой взгляд, и не будь Амина, перед Москвой встали бы вплотную проблема судеб кабульского режима и в этой связи вопрос о вводе войск. Правительство в Кабуле, доказавшее свою неспособность справиться с положением, проводить — даже в рамках собственных целей — эффективную политику, прислушиваться к трезвым рекомендациям, к этому времени все менее выглядело способным выжить без опоры на советские штыки. По данным Межведомственного разведывательного меморандума США (октябрь 1980 г.), в декабре 1979 года «партизаны свободно действовали вокруг авиабазы Баграм, примерно в 25 километрах от Кабула, несмотря на правительственные наступления в этом районе». По данным же советского посольства, вне контроля правительства находилось около 70 процентов афганской территории, на которой проживало свыше 10 млн. человек.
Как теперь известно, решение о вводе войск было принято — после долгих колебаний — 12 декабря 1979 г. Оно явилось авантюрой, грубейшей и непростительной ошибкой советского руководства, если не сказать больше. Доводы, которыми пытались оправдать это решение, выглядят фальшивыми. Достаточно вспомнить приведенные ранее контраргументы того же Громыко. А ссылка на приглашение афганского правительства звучала и звучит вовсе цинично. Ведь речь шла об Амине, которого ликвидировали те, кто «пришел на помощь». Эту «работу» выполнил несущий охрану Амина «мусульманский батальон», две спецгруппы КГБ и другие.
Впрочем, в подобных гангстерских приемах советские лидеры были отнюдь не одиноки. За 16 лет до этого примерно таким же манером США убрали своего ставленника, ставшего для них обузой, — главу марионеточного режима Южного Вьетнама Нго Динь Дьема. Тем не менее в связи с устранением Амина, разумеется, именно Вашингтон протестовал громче всех, ссылаясь на нарушение «цивилизованных норм».
Все это, однако, не значит ни того, что злополучное решение было принято с легким сердцем, ни того, что для него не было никаких резонов. Сегодня никто не в состоянии с абсолютной точностью сказать, какими мотивами руководствовалась группка людей, стоявших у его истоков. Никого из них нет в живых. Но факты, документы, личная причастность к некоторым эпизодам, впечатления позволяют мне, думается, восстановить картину более или менее достоверно. Понятно, оценивая происшедшее, надо исходить не только с позиций сегодняшнего дня, но и вживаться в обстоятельства того времени, возвращаться к тогдашним критериям. Исторической модернизации пристало иметь свои пределы.
Первый и решающий из действовавших резонов — безопасность страны. Афганистан тогда был, по сути, единственным дружественным соседом СССР в Азии, другие границы тут оставались далеко небезопасными. Между тем возникла, казалось, реальная перспектива «потерять Афганистан», обрести там недружественный или даже враждебный режим.
В начале декабря меня вызвал Пономарев и попросил написать от имени отдела записку-резюме по этому вопросу, наказав никому, даже Ульяновскому, об этом не говорить. Я уединился в пустовавшем кабинете Загладина. Дело уже шло к концу, когда в кабинет заглянула встревоженная загладинская секретарша: «Вас Андрей Михайлович, уже сердитый». Я поднял трубку и едва успел поздороваться, как Александров, в необычной даже для него нервно-ядовитой форме попеняв мне за то, что не беру «вертушку» сам, осведомился о ходе работы. Услышав, что составляю негативное заключение, с явным недовольством, запальчиво произнес несколько фраз, из которых запомнилась одна: «Так что же, по-вашему, отдавать Афганистан американцам?» И, не дожидаясь ответа, бросил трубку.
Перепечатав записку в нашей шифровальной, я отдал ее Пономареву. О дальнейшей ее судьбе ничего не знаю. Мои попытки на следующий день завязать разговор на эту тему были решительно пресечены.
Опасения «потерять Афганистан», конечно, имели под собой определенную почву, хотя, на мой взгляд, и были сильно преувеличенными. В письме ЦК КПСС Хонеккеру от 1 октября говорилось не без реализма: «Мы исходим из того, что советско-афганские отношения… не претерпят каких-либо принципиальных изменений. Амина к этому будут подталкивать нынешние обстоятельства и трудности, с которыми афганскому режиму придется сталкиваться в течение длительного времени. Афганистан будет по-прежнему заинтересован в получении от СССР и других социалистических стран военной, экономической и иной материальной помощи». Об этом же писал в госдепартамент в сентябре 1979 г. поверенный в делах США в Кабуле Эмштутц: «Почти любой (но почти. — К. Б.) афганский режим, который может сменить халькистов, будет принужден геополитическими реальностями поддерживать мирные стабильные отношения с великим северным соседом, как это делали разные афганские правительства за истекшие 60 лет».
У советского руководства были достаточные основания бояться американских интриг. США, надо думать, не собирались ставить ракеты на Гиндукуше, как уверяли солдат некоторые наши пропагандисты. Но свою станцию слежения в Иране США после победы там революции пытались переместить на север Афганистана. Еще раньше, несмотря на разрядку, США, используя иранского шаха, обещавшего Дауду 2 млрд. долларов (и предоставившего займ в 400 млн. долл. на льготных условиях), и главу Пакистана Бхутто, приложили немало усилий, чтоб, ы «приручить» Кабул, и достигли в этом определенных успехов. С приходом Амина именно такой вариант представлялся (правильно или нет — в данном рассуждении неважно) наиболее или даже единственно вероятным.
Таким образом, огромную роль играла боязнь иметь в своем южном предполье недружественное государство, да еще с преобладающим американским влиянием. Фактор безопасности приобретал дополнительную остроту из-за действий США в стратегически важной для СССР зоне, прилегающей к его южным границам. Принимая решение, Москва оценивала и ситуацию в регионе в целом.
Соединенные Штаты активно наращивали здесь свой военный потенциал. Насаждались новые военные и военно-морские базы, в Персидский залив и Индийский океан стягивались крупные военно-морские силы. Поступала информация о готовящемся американском военном вмешательстве в Иране (и оно, хоть и неудачное, действительно состоялось), Москве пришлось выступать с соответствующими предупреждениями. А 1 декабря Картер принял предложение Бжезинского о значительном наращивании американского военного потенциала по «кризисной дуге», к которой было отнесено все южное подбрюшье СССР.
Кремль видел в этом нечто нарушающее стратегический баланс меяаду США и СССР и угрожающее его безопасности, а в американских действиях в Афганистане — попытку добавить еще одно звено в кольцо окружения Советского Союза. Особую тревогу и негодование «американская бесцеремонность» вызывала, говорили, у Устинова. Кстати, по некоторым данным, он играл весьма активную роль в принятии решения о вводе войск. Любопытная информация на этот счет исходит от генерала-оператора в Генеральном штабе, занимавшегося афганским направлением. В конце сентября(!) его вызвали от имени Устинова в Кремль. Придя в так называемую «ореховую комнату» (напротив зала заседаний Политбюро), он застал там Андропова, Устинова, Крючкова и еще одного человека, которого не знал и назвать не смог. Открывая дверь, услышал голос Устинова: «Соединенные Штаты не боятся шуровать у нас под носом — Персидский залив, Иран, они вовсю помогают в Афганистане. Почему же мы должны без конца бояться, осторожничать, терять Афганистан?»
К проблеме безопасности следует отнести и озабоченность влиянием, которое в случае победы моджахедов мог бы оказать фундаменталистский Афганистан на советские республики Средней Азии, а также Казахстан. Кстати, ЦРУ в октябре 1984 года по указанию своего директора Кейси подталкивало моджахедов к рейдам на территорию Узбекистана и Таджикистана, и такие попытки были предприняты.
Уже одного фактора безопасности было бы достаточно, чтобы подтолкнуть к военной интервенции. Нетрудно представить, как действовали Соединенные Штаты, если бы, скажем, в Мексике возникла реальная возможность прихода к власти враждебного режима.
Но были и другие резоны. События в Афганистане советские лидеры, несомненно, рассматривали через призму глобального противоборства с США. Согласно же его своеобразной логике, уграта позиции (страны) значила больше, чем сама эта позиция. Это воспринималось как поражение, как отступление сверхдержавы и социалистического лагеря, как потеря инициативы. О «правилах» глобальной игры сверхдержав выразительно сказал председатель Совета ио внешней политике США Л. Гелб на конференции во Флориде. «Если мы не ответим на то, что происходит в Шабе, Роге, на Кубе, где-нибудь еще, вы на вашей встрече сядете и скажете: “Ну, эти ребята стали слабыми, давайте сделаем следующий шаг мы сами”».
Когда речь шла об Афганистане, это восприятие у московских лидеров усиливалось, несомненно, тем, что он геополитически находился в зоне влияния Советского Союза, где США не позволено и не пристало «промышлять». В стратегическом отношении, в рамках борьбы супердержав действия СССР в Афганистане могут даже рассматриваться — сколь странно бы это ни звучало — как оборонительные. К этой группе резонов примыкало и опасение, что отстранение от власти идеологически родственной партии — первое за послевоенный период — серьезно скажется на престиже СССР, поскольку будет очень негативно, как «прецедент», воспринято в социалистическом лагере и коммунистическом движении. Американский поверенный в делах в Кабуле сообщил в Вашингтон, что посол ГДР в Афганистане Швизау говорил ему: «Советам приходится принимать во внимание их взаимоотношения с другими партиями по всему миру и свою репутацию. Если будут считать, что Советы бросили партию здесь, в Афганистане, это будет иметь повсюду очень неблагоприятное влияние на партии, которые дружны с Москвой».
Формирование позиции советского руководства происходило на фоне и в тесной связи с глубоким кризисом разрядки и основательным ухудшением советско-американских отношений. Занявший в них, можно сказать, ключевое место и весьма ценимый в Москве Договор ОСВ-2 оказался (задолго до декабря 1979 г.) обреченным из-за высосанного из пальца кубинского мини-кризиса, к чему приложили руку и люди из высшего эшелона американского политического истеблишмента.
Наращивалось сближение США с Китаем (на его границе с СССР была создана американская станция слежения), происходил переход от прежней так называемой беспристрастной дипломатии (evenhanded diplomacy) к американо-китайскому согласию с антисоветским острием. Уже было объявлено о визите в Китай и министра обороны Брауна, что сигнализировало о начинающемся военном сотрудничестве.
В Москве рассматривали как противоречащее разрядке решение Совета НАТО от 12 декабря 1979 г. разместить в Европе 572 новые американские ракеты промежуточного радиуса действия. В этом же смысле было расценено принятое без консультации с СССР, несмотря на возражения Устинова в ходе венского саммита, решение о способе размещения стратегических ракет МХ. Добавим сюда отказ США от договоренности по Ближнему Востоку, прекращение ими переговоров по Индийскому океану, резкое увеличение американского военного бюджета и формирование программы создания так называемого «умного оружия».
Словом, в Москве сложилось впечатление: США отказываются от разрядки, но еще не решаются публично сбросить с себя ее «мантию». Если прежде сдерживание входило лишь своего рода компонентом в общую стратегию разрядки, то теперь оно становилось политикой сдерживания, подменяя и вытесняя политику разрядки.
Можно, конечно, еще порассуждать, Афганистан ли положил конец разрядке, или же, напротив, ее угасание стимулировало «поход в Кабул». Во всяком случае, если Афганистан, как любят говорить американцы, и вбил последний гвоздь в гроб разрядки, то в отношении остальных «гвоздей» позаботилась и другая супердержава.
В итоге при принятии решений в Москве разрядка и состояние советско-американских отношений переставали играть роль сдерживающего фактора, какими были прежде. Советское руководство могло рассуждать и действительно — согласно имеющимся свидетельствам и моим собственным впечатлениям — рассуждало так: «Теперь терять нечего, хуже быть уже не может». Иными словами, путь к афганской авантюре вел и через умерщвление ОСВ-2, через «шашни» Соединенных Штатов с Пекином, через их усиленные военные приготовления и т. д.
В этом смысле весьма поучительным является меморандум М. Шульмана «О возможных выводах советского внешнеполитического анализа» (RDS-3,12/14/79), адресованный им С. Вэнсу 14 декабря
1979 г., то есть всего за 10 дней до ввода советских войск в Афганистан. Приведу несколько выдержек из этого интересного документа:
«“Закрепляющий образ действий”, который, согласно ожиданиям Москвы, должен был последовать за венским саммитом в преддверии ратификации Договора ОСВ-2, был размыт серией двусторонних противоречий, за которые советское руководство не считает себя ответственным в первую очередь… Несмотря на наши уверения, они должны все больше сомневаться в том, что Договор будет ратифицирован. Также привлекательность договора для них в большой мере развеялась растущими требованиями увеличить военные усилия Соединенных Штатов…
Советы видят растущее напряжение в наших отношениях как форсирующее американо-китайское сближение. Хотя военный порог еще предстоит пересечь, они рассматривают шаги, подобные визиту Брауна (министр обороны США. — К. Б.), как шаги в этом направлении…
Советы, очевидно, пришли к выводу, что преимущества более прямой интервенции в Афганистан теперь перевешивают неизбежную цену, которую им придется уплатить в виде региональной и американской реакции. Хаос в Тегеране и перспектива американской военной акции там — факторы, ведущие к такому выводу. “Стреноживать” собственную политику из-за озабоченности реакцией США — это слишком высокая цена за неуловимое улучшение отношений… Таким образом, впереди возможны более жесткие трудности в отношениях между Советским Союзом и Соединенными Штатами, если только не будут предприняты обдуманные шаги с целью исправить ситуацию”».
Анализ, как видим, вполне реалистический. Он подтверждает, что у советского руководства были резоны для вмешательства в Афганистане, вытекавшие и из американского курса. И в Вашингтоне были люди, которые это видели.
Вместе с тем советские лидеры не ожидали особой международной реакции на свою акцию, в том числе на Западе. Несмотря на то что она была первым советским вмешательством за пределами социалистического лагеря, известная накатанность и привычность силовых решений (Венгрия, Чехословакия, Ангола, Эфиопия…), кажущаяся их эффективность, как и западная пассивность в прошлом, позволяли надеяться, что так будет и на этот раз. Так что в известном смысле путь в Кабул шел также, как уже говорилось, через Будапешт, Прагу, Луанду и Аддис-Абебу.
Как и в африканских делах, наверное, немножко пьянил, побуждая переоценивать свои возможности, достигнутый стратегический паритет с США. Очевидно, стимулирующую роль сыграли также еще не отшумевшее вьетнамское поражение США и частичное выпадение из активной международной жизни Китая в связи с «культурной революцией».
Наконец, декабрьское решение было облегчено абсолютно ошибочными расчетами советского руководства на возможность военным вмешательством решить афганскую проблему. Они опирались на недостаточную и неправильную информацию, на смутные или даже ошибочные представления об особенностях ситуации в Афганистане.
Красноречивое свидетельство этого — содержащиеся в мартовском и декабрьском решениях Политбюро оценки (в обоих случаях на основании записок все тех же «четырех») корней повстанческого движения. Люди, которые в марте отмечали отсутствие у режима массовой поддержки, в декабре подписали документ, где содержалась пропагандистская версия (в ней, очевидно, нуждались для обоснования решения о вводе войск): вооруженное сопротивление якобы целиком инспирировано извне, сводится к засылке отрядов из Пакистана.
В определенной связи с такими представлениями находилась обреченная на неудачу тактика Москвы: войска направлялись не воевать, а лишь стать гарнизонами в основных городах (и на относительно непродолжительное время). Считалось, что одно их присутствие позволит стабилизировать положение. На деле же получилось наоборот: повстанческая борьба приобрела еще и антиоккупационную, национально-освободительную окраску.
Итак, во-первых, интересы безопасности страны, геостратегические факторы; во-вторых, логика глобальной конфронтации с США; в-третьих, охрана целостности социалистического лагеря и помощь союзнику, идеологически родственной партии; в-четвертых, неправильные расчеты, отчасти основанные на неправильной информации.
Еще в мае 1979 года американский поверенный в делах в Кабуле Эмштутц сообщал в Вашингтон: «Афганистан, в отличие от Анголы, Эфиопии и Йемена, граничит с Советским Союзом. Эта бурная страна примыкает к нескольким чувствительным мусульманским центрально-азиатским республикам Советского Союза. Москва, естественно, озабочена перспективой сплошной цепи консервативных исламских государств, простирающейся вдоль или вблизи ее южных границ — от Ирана до Пакистана, а это может произойти, если союз моджахедов когда-либо ликвидирует халькистский режим. Советский Союз имеет также огромные вложения в Афганистане — политические, престижные, экономические, стратегические, военные».
Разумеется, не было решительно никакой речи о «теплых морях», о «рывке через Афганистан», о чем так много шумели в США. Кабул отнюдь не служил звеном в цепи неких агрессивных планов Москвы. И до «сауровской революции», и накануне ввода войск в Афганистан, и после этого я не видел никаких признаков, ни прямых, ни косвенных, существования таких замыслов. Кстати, в то время, как Бжезинский не уставал бить в барабаны по поводу «далеко идущих агрессивных замыслов Советского Союза», М. Шульман заявил в интервью, что СССР вошел в Афганистан из-за «боязни создания полумесяца воинственных исламских антисоветских государств на своей южной границе, а не потому, что добивался контроля над ближневосточной нефтью».
Фразу же «о теплых морях» я слышал лишь однажды: от первого секретаря ЦК Компартии Узбекистана, кандидата в члены Политбюро Ш. Рашидова, когда мы беседовали на борту самолета, летевшего в Алжир. Да и он, думаю, позаимствовал ее из американской прессы, обзор которой ТАСС рассылал но начальству. Кстати, если бы Москва исходила из такой концепции, это сближало бы ее с Амином — яростным сторонником выхода Афганистана к Индийскому океану.
Нет, в декабре 1979 года советские лидеры оказались (этот момент мог наступить и позже, но был неминуем) перед труднейшим выбором и избрали совершенно ошибочный, катастрофический путь, но сделали это не бездумно. Причем и сам «выбор» был навязан им ходом событий, как это уже случалось в Анголе и Эфиопии. Но теперь в захлопнувшуюся ловушку они угодили сами, доверившись в апреле 1979 года привычной схеме — согласно логике холодной войны и «коммунистической солидарности». И то, что они расценивали как локальную акцию, направленную на стабилизацию в советских интересах ситуации в Афганистане, повлекло за собой прежде всего глубокие международные последствия. Афганская авантюра нанесла серьезный удар по внешнеполитическим позициям СССР, даже привела к его определенной изоляции.
За декабрьским решением последовало почти десятилетнее прямое участие Советского Союза в гражданской войне в Афганистане, которая все более приобретала черты и советско-афганской войны. Она стоила жизни, как говорят, — никто ведь не считал — более чем миллиону афганцев. Сложили голову 13 тысяч наших военнослужащих. Ее жертвами стали и все — почти миллион — побывавшие в ее пекле советские солдаты, которые до сих пор расплачиваются увечьями, стрессами, болезнями, сломанными судьбами за авантюризм советских лидеров.
Это была несправедливая и, можно сказать, преступная война, война невыигрываемая, как и война США против вьетнамцев. Война, в которой, как это и ужасало Громыко и других, отвергавших в марте 1979 года военную интервенцию, наша армия стреляла «в народ», била «народ». Сегодня и «демократическая», и коммунистическая печать России дружно умалчивает об этом, создавая и поддерживал некий ореол вокруг действий нашей армии в Афганистане. Между тем участие в грязной войне, войне против национального сопротивления как и «наведение конституционного порядка» в Чечне — никого не в состоянии покрыть славой. Можно говорить о личном мужестве, даже героизме солдат, офицеров, выполнявших свой воинский долг, но не о доблести. Не исключено, кстати, что именно в «афгане» некоторые российские командиры научились топить в крови гражданское население. Не исключено также, что именно там началась деморализация нашей армии.
Какой была моя реакция на декабрьское решение? Отношение было, безусловно, негативным. Но гордиться мне особенно нечем. Это была профессиональная позиция, а точнее — узкопрофессиональная. Я воспринимал и оценивал афганскую акцию в рамках представлений о борьбе двух супердержав, безумной лотерее, где каждый ход должен был быть удачным, а каждое приобретение — удержано. Иначе — удар по мировому статусу. Между тем было очевидно, что американцы решили дать нам в Афганистане бой.
Однако я понимал, что декабрьская акция будет не только равносильна окончательному захоронению разрядки, не только приведет к известной изоляции СССР, но имеет большие шансы провалиться и в самом Афганистане. В переданной Пономареву записке писал о неминуемых тяжелых международных последствиях, в том числе в мусульманском мире, о возможном исламском резонансе в Советском Союзе и, скорее всего, бесперспективности советских военных действий в Афганистане, ссылаясь на его историю, на сложность борьбы с национально-освободительным движением.
По сути дела, в тот момент в моей позиции отсутствовал естественный моральный и правовой компонент. Даже такой, который присутствовал 11 лет назад в связи с интервенцией в Чехословакии. Можно было бы думать, что это — проявление уже достаточно богатого политического опыта и порожденного им цинизма. Но скорее дело было в иной ситуации: в Чехословакии силой подавили «братскую» партию, к тому же такую, которая, как нам казалось, указывает путь к оздоровлению нашего общества.
Уверен, что сегодня отнесся бы к этому совершенно иначе, даже находясь в правительственных структурах, И помогла измерить пройденное «расстояние», самому воочию увидеть различие между мною образца 1979 года и нынешним — Чечня. Я точно знаю: куда большее негодование у меня вызывали моральный и правовой беспредел, творившийся российскими властями в Чечне, чем рекордная безграмотность их политики. Все это, разумеется, в смеси с безрадостной констатацией безразличия, как и в афганское время, российского общества и большей части интеллигенции.
Афганская авантюра была предприятием, в котором отразилось причудливое переплетение на первый взгляд совершенно несовместимых сторон тех советских лет. С одной стороны, кульминация военного могущества (именно в 1979 году был достигнут стратегический приоритет с США при ядерно-тактическом превосходстве в Европе), что подкрепляло чрезмерную веру в военную силу при решении проблем. С другой — близкий к кульминации процесс стагнации и растущей неэффективности руководства как результат ряда факторов, включая его геронтизацию.
Последнее обстоятельство подводит к вопросу о том, как принималось решение, и шире о положении на вершине партии и государства. Обсуждение с участием компетентных экспертов не проводилось. Руководство МИД и Международного отдела, зная мнение своих подчиненных и храня «тайну», от них отгородилось. Шеф военного ведомства с доводами маршала Огаркова и некоторых других высших должностных лиц министерства не посчитался.
Решение фактически готовилось «тройкой» — Андропов, Громыко, Устинов, тогда уже работавшей на принципах «взаимопонимания». Заручившись благословением Суслова, они сумели получить согласие Брежнева, к этому времени все больше терявшего дееспособность. Свою роль, но, разумеется, не решающую, вопреки голословному утверждению некоторых авторов, могла сыграть и обида Леонида Ильича в связи с тем, что Амин проигнорировал его просьбу сохранить жизнь Тараки (об этой «обиде» говорит и Громыко в своих мемуарах).
Документ, именуемый Постановлением ЦК КПСС (П76/125 от 12 декабря 1979 г.) и написанный рукой Черненко, на деле был одобрен лишь 5 из 12, а если считать и кандидатов в члены Политбюро — из 16, членами высшего руководства. Подписи 8 членов ПБ, практически не участвовавших ни в обсуждении, ни в принятии решения, появились постфактум. Причем Кузнецов, Кунаев и Щербицкий как бы огораживаясь от решения, это обозначили, проставив даты 25 и 26 декабря. Отсутствует подпись Косыгина — говорили, он был болен. Нет серьезных доказательств, что Косыгин возражал против ввода войск, хотя такая версия существует. Но сам факт, что столь ответственное решение принималось без участия Председателя Совета Министров страны (и что его виза не была да post factum), также знаменателен. Наконец, нет подписи Пономарева, хотя и в протоколе заседания он числится присутствующим.
Таким образом, были грубо нарушены и партийно-конституционные нормы. Строго говоря, не было никакого заседания Политбюро, не было и правомочного его решения: меньшинство фактически узурпировало мнение всех остальных. Такое решение можно квалифицировать как своего рода олигархическое по отношению даже к существовавшим тогда весьма узким структурам руководства.
А с принятием фатального решения инициаторы стали как бы его пленниками, постоянно ощущавшими необходимость доказывать его «правильность» с помощью нереалистических оценок как положения в Афганистане, так и международной реакции на наши действия (записки от 31 декабря 1979 г., 28 января и 7 апреля 1980 г., заседания Политбюро от 17 января 1980 г. и 7 февраля 1980 г. и т. д.).
Характерен и такой факт. Если в 1967 году в связи с нападением Израиля на Египет и кризисом на Ближнем Востоке был созван специальный Пленум ЦК КПСС, то на сей раз, хотя речь шла о более ответственном решении, обошлись без этого. Приличия были отброшены, и афганская проблема на заседании ЦК возникла лишь полгода спустя. Да и то была утоплена во втором вопросе повестки дня — «О международном положении и внешней политике Советского Союза», причем доклад делал министр иностранных дел. Это еще один показатель того, как сузилась вершина властной пирамиды (безошибочный признак ненормального положения в руководстве партии и страны).
Конечно, афганскую эпопею, ее разрушительные последствия можно считать и результатом стечения обстоятельств: грянувшей средь бела дня «сауровской революции», наличия у ее руля таких вождей, как Амин и Тараки, их самоубийственной политики, просчетов советского руководства… Но это из тех случаев, которые неизбежны, когда государственная и политическая системы неадекватны, когда начался процесс их скольжения вниз.
О «вождях» брежневских лет написано уже немало. На эту «хлебную ниву», спеша использовать конъюнктуру, ринулись всякого рода ловкачи, афиширующие свою реальную, но чаще вымышленную с ними близость. Не лучше писания идеологических забияк: визги ненависти не проясняют облика «вождей», тем более что часто исходят из уст тех, кто еще вчера без меры их славил. В результате перед читателем обычно предстает царство ничтожеств либо коллекция монстров. Ни то ни другое не приближает нас к реальности, к истине.
У каждого времени свои критерии. Конечно, советское руководство 70-х годов в целом сильно уступало своим предшественникам. Но таков общемировой феномен. Гигантов военных и послевоенных лет — Рузвельта и Сталина, Черчилля и де Голля, Аденауэра и Неру — сменили сероватые фигуры скорее служивого помета, во всяком случае подернутые чиновничьей «пылью». Не далее как несколько лет назад в Шанхае, где заседал Совет взаимодействия (июнь 1993 г.), лидер парламентской фракции социал-демократической партии Германии Фогель жаловался мне на тусклость нынешних политических лидеров, выводя из этого многие международные неурядицы. «Беда в том, — говорил он, — что руководители сейчас все серые. После войны был Черчилль, у вас — Сталин и т. д.»
На советской политической сцене последней самобытной и масштабной фигурой, выламывавшейся из стандартных рамок, был Хрущев. У англичан — Маргарет Тэтчер, у американцев — Рейган. Эго действительно выдающиеся фигуры, хотя и на таких «солнцах» были пятна. Так, с именем Тэтчер связаны крупные и важные для Англии перемены, но в годы ее правления возникло и немало проблем социально опасного свойства, из-за чего она и была свергнута своей же партией. А гипертрофированное, почти болезненное властолюбие бывшего британского премьера стало благодатной почвой для анекдотов. Один из них мне рассказал О’Нил, министр обороны в «теневом» правительстве лейбористов в конце 80-х годов. Рейган и Тэтчер попали на тот свет и предстали перед Богом. Он спрашивает у Рейгана: «Что вы сделали хорошего?» Тот отвечает: «Я хотел даровать миру новое видение». И рассказывает три анекдота. «Хорошо», — говорит Бог и сажает его рядом с собой. Подходит Тэтчер. «А вы, милая?». Тэтчер в ответ: «Никакая я вам не милая, я «железная леди». Кстати, что это вы забрались в это кресло? Сейчас же слезьте с моего места».
Как о сильном президенте много написано и сказано о Рейгане, но куда меньше известно, что на встречах с иностранными политическими деятелями он, как правило, не мог обойтись без шпаргалки и использовал карточки, которые вынимал из манжет. А многолетний посол СССР в США Добрынин рассказывал о таком эпизоде. Осенью 1984 года Громыко после долгого перерыва был приглашен к Рейгану на встречу наедине. Но они пробыли в Овальном кабинете так недолго, что обслуга забеспокоилась. Выяснилось, что Рейган повел Громыко в свой туалет, а сам ушел обедать. Громыко же, выйдя от американского президента, в недоумении спросил Добрынина: «Зачем он меня приглашал?» Сотрудники президента потом объясняли Добрынину: «Президент просто забыл, что хотел сказать».
Кстати, президентство Рейгана подсказывает один из возможных ответов на вопрос о роли и соотношении ума и характера у руководителя. Его опыт подтверждает: советники в состоянии возместить некоторую узость горизонтов мышления, если, конечно, достает ума собрать толковых людей и терпимости к ним прислушаться. А вот характера, воли политическому лидеру не дано занять ни у кого. Когда настает момент решения, он ни с кем не может разделить ответственность. В такие минуты нет ничего важнее характера. И нередко лидеры отличаются между собой тем, что у одних сильный ум, у других — характер. Этот феномен виден и в нашей стране — в «брежневский» и «послебрежневский» периоды.
В те годы «ядро» советского руководства (Косыгин, Андропов, Громыко, Устинов, Суслов плюс до середины 70-х гг. сам Брежнев) по своим способностям, политическому опыту и проницательности выглядело отнюдь не хуже, чем те, кто стоял во главе других великих держав. Во время пребывания в Москве зимой 1993 года экс-президент США Р. Никсон в интервью даже заявил: «Я знал Хрущева, Микояна, Косыгина, Брежнева, Громыко и других бывших высших советских руководителей… Все они сильные, очень сильные, можете мне поверить. Может быть, это благодаря системе, а может быть, это у них в генах». На фоне же нынешней российской правительственной элиты они смотрятся более чем прилично.
К тому же надо учитывать, что «вожди» 70-х ныне предстают перед нами не в тогах героев. Между тем личность деятелей из правительственных сфер как бы озаряется их положением и гипертрофируется, ее масштабы в наших глазах зависят от занимаемого «стола». Убери этот «стол», и его «хозяин» начинает выглядеть совершенно иным, лишенным всякого нимба. Такое часто бывает в жизни.
Представьте, например, президента без почтительного, отдающего священным трепетом тона наших телеведущих, которые даже о том, что он запросил для просмотра какие-то бумаги, сообщают так, будто речь идет не об обычном бюрократическом «телодвижении», а о судьбоносном действе.
Почему одним из обязательных аксессуаров возвышения чиновника или политика является обретение им персонального туалета? Да потому, что отправление естественных надобностей рядом с подчиненным, на соседнем стульчаке, низвергает «начальника» с небожительских высот на землю, лишает всякой мистической ауры.
Весь так называемый протокол, все официальные ритуалы существуют прежде всего для того, чтобы отодвинуть в тень тот очевидный факт, что речь идет о человеческом существе со всеми его добродетелями и слабостями. Это, наверно, один из самых древних видов шоу-бизнеса, приобретший сейчас небывалый размах. Все эти «биллы», «гельмуты» и т. д., которыми нас угощают с телеэкранов, — это не только проявление дурного вкуса, но и феномен шоу-бизнеса. В этом смысле советские лидеры 70-х годов ныне предстают «нагими», без своих «столов», то есть просто людьми, без такой ауры.
Наконец, о нравственной стороне дела. Мне не по душе мнение, что политика — грязное дело: эта формула звучит индульгенцией для бесчестных политиков (подозреваю, что именно им она и принадлежит). Кроме того, она и не верна, ибо политике, чтобы быть реально адекватной насущным заботам человечества, предстоит соединиться с моралью. Другое дело, что до сих пор в мире политики и политиков, как и прежде, правят бал интриги, лицемерие и ложь.
Политика часто замешана на нарочитом, вводящем в заблуждение жесте, на обмане народа, полном или неполном. Самая невинная, как бы узаконенная его форма — пустые, заведомо невыполнимые предвыборные обещания. Функции политических заявлений нередко состоят в том, чтобы не сообщить, а укрыть правду. О ней может догадаться лишь опытный глаз, читающий между строк.
В коридорах власти деформируются понятия нравственности и процветает личностная коррупция. И, как правило, тем глубже, чем «старше» правительство. Политики любят повторять крылатую фразу Талейрана: «Это больше чем преступление, это — ошибка». Но это означает: сначала целесообразность и лишь потом мораль, право.
Политика стимулирует не только здоровый прагматизм и способность к разумным компромиссам, но и беспринципность; не только гибкость, но и конформизм; не только твердость воли и присутствие духа в трудных ситуациях, но и тщеславие и самонадеянность; не только естественное честолюбие, но и непомерные амбиции; наконец, не только объемное видение общественной жизни и государственных интересов, но и отдаленность от чаяний обычных граждан, а иногда и равнодушие к ним. Человек, добравшийся до политических вершин, обычно должен пройти долгий путь интриг и приспособленчества, компромиссов с совестью и моралью. И поэтому так много в этой среде политических хамелеонов, которые плавно перетекают или внезапно перебегают из одного лагеря в другой.
Чтобы противостоять всем этим «коррозионным» процессам, нужны неординарные личные качества, твердые моральные устои и чувство гражданской ответственности. Ими в той или иной мере обладают многие политики. Однако главное, чем определяется облик людей, делающих политику, — система, в которой они действуют. И при немалом сходстве политической кухни в различных государствах политика в демократических системах, как правило, иная, чем та, которой нас потчевали в советские годы и потчуют сейчас. Демократический строй, можно сказать, оберегает политику от политиков, а их от самих себя. Он в существенной мере обеспечивает контроль над ними, сменяя у кормила власти и избавляясь от тех, кто ею злоупотребляет, мешает переносу в политику слабостей и дурных качеств политиков.
Существовавшая же у нас антидемократическая система действовала в противоположном направлении, причем по мере того, как дряхлела, это разлагающее действие усиливалось. Проводя будущего лидера через тернии и сито безжалостной конкуренции без правил и закаляя его, она прививала послушание вышестоящим, авторитарные привычки и подобострастие, поощряла ложь, ограниченность и косность, закрывая глаза на безнравственность «в своем кругу». Эти качества позволяли лидерам органично вписываться в систему и служить ее опорой, усугубляя вместе с тем ее слабости и пороки.
Система ставила в исключительное положение Генерального секретаря, подталкивая его к сосредоточению в своих руках абсолютной власти. Она поощряла властолюбие и самоволие, претензии на безгрешность.
Брежнев, например, по наблюдениям моих товарищей и моим, не обделен был привлекательными чертами: обаятелен, прост в обращении, благожелателен, сентиментален. Мой коллега Жилин в 1972 году стал свидетелем такого случая. Телефонный звонок — Леониду Ильичу сообщают, что умер министр машиностроения. Брежнев: «Хорошо, что я его не снял, ведь сколько месяцев колебался, видно было уже, что он не на месте, но человек хороший. Хорошо, что не снял».
Как я уже рассказывал, Брежнев поначалу был скромен не на показ: он просто более реально оценивал свои возможности. Отсюда, думается дорого обошедшаяся стране завистливая ревность, которую он питал, сознавая, очевидно, его превосходство, к Косыгину, хотя тот не был его соперником и не претендовал на первое место. На сталинской даче Волынское-1 в ходе «сидения» в декабре 1965 года был такой эпизод. В комнате на первом этаже, где работала наша группа, зазвонила «вертушка»: Брежнев спрашивал Зимянина. По репликам Зимянина чувствовалось, что ему крепко попадает. Оказывается, Леонид Ильич выговаривал за то, что короткое сообщение о Ташкентской встрече было дано на первой полосе «Правды»: «Почему преувеличиваешь?» Между тем речь шла об очешь большом деле: Косыгин в Ташкенте, как известно, помирил Пакистан и Индию.
Но мало-помалу логика системы и ее механизмы, послушание, а часто и угодливость коллег, их обязательная «осанна» (хором заявленное согласие — «Это очень хорошо» — на заседании Политбюро, посвященном Афганистану, 19 марта 1979 г. типично в этом отношении), неумеренное восхваление в средствах массовой информации, а также недуги превратили Леонида Ильича в капризного владыку. В результате происходили сценки почти карикатурного свойства. Так, летом 1977 года на переговорах ангольцы жалуются, что их просьбы не встретили поддержки (ГКЭС счел предложенный ими проект экономически бессмысленным). Брежнев говорит: «Ну, Семен (С. Скачков, председатель ГКЭС. — К. Б.), ты чего-то совсем не понимаешь. Хорошие люди, близкие, просят». Тут же дается указание и начинается вредная беготня.
Еще один фактор, сыгравший свою роль в подобной эволюции: вокруг Брежнева было создано информационное поле, характерное для недемократических систем. Поток газетных и телевизионных восхвалений смешивался с процеженной бдительным окружением информацией, которой также придавался «приятный» характер. По этому же принципу составлялись рассылавшиеся по ЦК обзоры «Писем от трудящихся».
Конечно, в послесталинские времена несогласие с генсеком уже было возможно, но означало неминуемое выпадение из «обоймы», притом в «никуда», без всякой надежды на возвращение в политику плюс немедленное лишение материальных привилегий.
Такая зависимость чрезвычайно суживала возможности и инициативу членов советского руководства, стирала их индивидуальность. Хотя все вместе они действительно обладали огромной властью, каждый из них в отдельности чувствовал себя под дамокловым мечом постоянного контроля, был не более, а может быть и менее, самостоятельным в отношении своего «начальника», чем люди, стоявшие куда ниже на политической лестнице. В этом тоже была специфика положения: скованы были и те, кто, так сказать, предписывал правила, писал законы.
Эта скованность (степень ее, естественно, зависела и от личных качеств) приводила порой в международных контактах к неловким ситуациям, свидетелем которых я был не раз. Июль 1986 года, делегацию во главе с секретарем ЦК И. Капитоновым принимает президент Северного Йемена А. Салех. Наш «глава» и Салех сидят вокруг миниатюрного овального столика, почти вплотную, и северойеменский президент, только что произнесший короткую речь, недоумением смотрит на Капитонова. Еле уместив на столике свои бумаги, тот начинает зачитывать ему текст: «Крупнейшим событием последних месяцев в жизни нашей страны и партии были XXVII съезд и последовавший за ним Пленум ЦК. Они подвергли критическому анализу итоги деятельности партии и приняли исторические решения. Если говорить коротко, то суть перестройки — эго приведение наших экономических и политических институтов в соответствие с уровнем и ступенью развития, которых уже достигло наше общество. Как вы знаете, г-н президент, наше общество родилось из революции. За ней последовала, как и у вас после революции 1962 года, жесточайшая гражданская война, в которую вмешались 14 иностранных держав…» и т. д. и т. п. Глава делегации был зажат, как все, и даже больше, чем мы.
Специфической эволюции самой личности Генерального секретаря и окружающей его атмосферы способствовало, конечно, то, что эта должность была, по существу, пожизненной и смена стала уже невозможной в рамках чисто партийных структур и процедур. Превратившись фактически в государственно-партийного руководителя (причем в этой дефиниции в соответствии с реальным положением слово «государственный» закономерно должно идти первым), генсек со сталинских времен опирался, наряду с партийным аппаратом, па силовые структуры. Не оглядываясь на них, законные, выборные партийные институты были не в состоянии решать вопрос о руководителе партии. Так, в любом случае были обречены на неудачу попытки делегатов XVII съезда ВКП(б) сместить Сталина: беда их как раз состояла в том, что они не заметили, как «проехали станцию», до которой еще можно было, как в ленинские времена, решать вопросы голосованием. Силовые структуры сыграли важнейшую роль в удалении Берии. Хрущева убрали по сходному сценарию. А вот в 1957 году, как бы забыв о накопленном опыте, антихрущевская коалиция, опираясь только на свое большинство, проиграла.
Собственно, о государственно-партийном, а не о партийном руководстве вернее говорить, имея в виду не только Генерального секретаря, но и Политбюро. В отличие От хрущевских времен, в него входили руководители силовых и внешнеполитического ведомств. К ним следовало бы прибавить председателя Совета Министров — главную фигуру в экономической области. Таким образом, всю вторую половину 70-х и первую половину 80-х годов самыми влиятельными членами партийного ареопага, исключая генсека и, временами 2-го секретаря, были представители государственных органов.
Сама по себе несменяемость вождя, сопровождавшаяся несменяемостью его основной команды (если Брежнев возглавлял ЦК 18 лет, то Громыко МИД — 28 лет), уже лишала правящие структуры динамизма, вела к старению кадров, к консервативно-склеротической деформации. Из избранных на пленуме ЦК после XXVI съезда КПСС (1981 г.) членов и кандидатов в члены Политбюро, секретарей ЦК шестерым (почти четверть) было 75 лет или больше, пятерым (около 20 проц.) — 70 или более, еще десятерым (около 40 проц.) — от 60 до 70 лет. И только пятеро (менее одной пятой) не достигли пенсионного возраста. Кириленко, стремясь «легитимизировать» такое положение, попытался даже внести «вклад» в общепринятые представления о возрастных категориях. В день своего 70-летия он произнес знаменитую речь, в которой объявил этот возраст «средним».
У Брежнева все это осложнялось и болезнью: со второй половины 70-х годов он был все чаще недееспособен. В 1977–1978 годах мне не раз приходилось наблюдать его совсем близко, в частности в аэропорту Внуково-II. Приехав туда, Леонид Ильич обходил нас, выстроившихся в ряд 7—10 человек, обычно спрашивал председателя Гостелерадио Лапина: «Почему мало показываешь хоккея?» (если это происходило летом, то «футбола»), затем садился на ручку кресла и, повернув одутловатое, недвижное лицо в сторону, устремлял взгляд в одну точку. Казалось, он просто не сознает, где находится. Состояние Брежнева не укрылось от иностранных наблюдателей, а его встречи с главами других государств стали проблемой. В связи с предстоявшей встречей на высшем уровне в Вене Сайрус Вэнс в секретном меморандуме от 8 июня 1979 г. на имя президента Картера посвятил специальный раздел тому, как «обращаться» с Леонидом Ильичом:
«II. Обращение с Брежневым
Исполнение Брежневым своей роли в Вене будет зависеть от того, будет ли он на уровне для этого случая или нет. В своем лучшем виде ои будет живым, четко формулирующим свои мысли, демонстрирующим ум и хитрость, которые вознесли его наверх жесткой и жестокой политической системе. Он может продемонстрировать личное обаяние, а иногда и приземленное чувство юмора.
Самая последняя информация о состоянии Брежнева указывает на то, что он сейчас в одном из своих лучших периодов, отрабатывал полный рабочий день и продемонстрировал немалую живость в дискуссиях в мае с Тито. Во время своего визита в Венгрию в начале этого месяца Брежнев, казалось, хорошо справлялся с публичными частями своей программы. Тем не менее его речь по венгерскому телевидению была записана заранее, перед тем как он покинул Москву.
Во всяком случае физическое состояние Брежнева резко ограничит то, что он в состоянии делать. Два часа — это примерно максимум, который он может проводить на переговорах, и ему потребуется долгий отдых между утренним и послеобеденным заседаниями. А на ужинах в конце дня на нем, очевидно, будет сказываться все напряжение; дневной активности.
Вследствие его непредсказуемого состояния и сокращающейся способности вникать в детали Брежнев тщательно программируется своими помощниками. На майской встрече с Жискаром реальный диалог во время пленарных сессий оказался очень трудным. Но это может измениться в Вене. Он, несомненно, начнет чтение бумаги, приготовленной его помощниками, и это, включая время, необходимое для перевода, займет много времени на всех четырех запланированных встречах 16 и 17 июня».
По мере угасания физических возможностей и, говоря языком психиатров, «снижения критики», при возраставшем в атмосфере подобострастия ощущении непогрешимости и всесилия Брежнев капризничал, уклонялся от дел, неделями не выезжал из Завидова, предаваясь своему любимому занятию — охоте. Один из его секретарей, проработавший с Леонидом Ильичом 18 лет, рассказывал, что он, недовольный, бывало, швырял пачки привезенных ему на ознакомление шифровок, и они разлетались веером по комнате. Мероприятия с участием Леонида Ильича приобретали фарсовый характер. Вот пример, к сожалению, далеко не единственный. Брежнев встречается с Нето (август 1977 г.). Главе Анголы, гостю, как обычно, предоставляется слово первому. Но Нето повел себя неожиданным образом. После традиционных общих фраз он вдруг поворачивает к теме недавнего военного мятежа в Луанде и, игнорируя дипломатические тонкости, заявляет: «Вот я прилетел, потому что произошла такая вещь — мятеж, и я хотел от Вас лично узнать, принимала ли Москва участие в заговоре против меня или нет? Потому что, как меня информировали, многие ваши люди были замешаны».
Все взгляды обращаются, естественно, к Брежневу. Присутствующие, и прежде всего советские представители, ожидают, что ои прореагирует на вопрос ангольского лидера, отвергнет — в соответствии с реальностью — такое предположение, подтвердит, что мы не отошли от поддержки Нето. Но ничего этого не случилось. Леонид Ильич держит лежащий перед ним предварительно заготовленный текст и принимается читать: «Обстановка у нас хорошая, виды на урожай отличные…» и т. д. и т. п. Получалось так, будто мы уклоняемся от ответа и тем самым как бы подтверждаем обоснованность сомнений Нето. Все попытки «подсказать» путем подсовывания записок не имели никакого эффекта. Закончив читать, Брежнев то ли вопросительно, то ли утвердительно произнес: «Хорошо прочитал».
И только после перерыва — официального обеда — через «дополнение», оглашенное одним из советских участников встречи, удалось отчасти сгладить впечатление.
Вспоминаю официальные обеды в Грановитой палате. Из-за состояния Брежнева и, видимо, по его пожеланию они проходили в ускоренном темпе. Под сводами палаты то и дело раздавался грохот — это официанты бегом (я нисколько не преувеличиваю) подносили и уносили блюда, часто не давая изумленным иностранным гостям расправиться с ними.
Общая фальшь обстановки нашла выражение и в расцвете «поцелуйного жанра»: сентиментальные кремлевские старцы обильно лобызали и друг друга, и иностранных гостей.
При этом появление в руководстве новых и более молодых людей становилось все более сложным делом. Пройти через искусственно зауженный коридор могли лишь вполне «удобные» фигуры — те, кто уже имел «патрона» в круге доверенных, не вызывал у генсека и приватизировавшего его уши окружения опасений яркостью своей личности, самостоятельностью и особенно рекордсмены по части славословия в адрес Брежнева. В этом смысле характерна судьба П. Машерова — руководителя Белоруссии, одной из крупнейших парторганизаций, которому заблокировали членство в Политбюро. Председатель Совмина Белоруссии А. Аксенов в подробностях рассказывал мне, за что Машерова не жаловали в Москве: самостоятелен, модифицирует или даже обходит союзные решения, не склонен восхвалять руководство и велеречиво демонстрировать лояльность, наконец, выделявшую его среди других руководителей популярность у себя в республике (мол, «заигрывает с людьми», «ищет дешевой популярности» и т. д.). Нелюбовь была такова, что звание Героя Социалистического Труда, достаточно щедро раздававшееся первым секретарям, ему, лидеру республики с наибольшими хозяйственными успехами, досталось после долгих проволочек и в последнюю очередь. Своего отношения Москва не смогла скрыть и в связи с трагической гибелью Машерова в 1988 году — было сделано все, чтобы придать траурной церемонии, похоронам возможно более скромный характер.
В последний период при Брежневе постоянно находилась и фактически его «страховала» референт-стенографистка Галя Дорошина, молодая, симпатичная и умная женщина. Она знакомила Брежнева документами и поступающей информацией, сообщала его соображения членам Политбюро, будучи передаточным звеном от него и к нему. Вела себя ровно и с высшим начальством, и с обслуживающим персоналом и, несмотря на свою деликатную роль, сумела завоевать уважение окружающих. Была едва ли не единственной из окружения Брежнева, кто не эксплуатировал сложившуюся ситуацию. Сразу же после смерти Леонида Ильича Андропов позвонил Дорошиной и сказал, что она может не беспокоиться за свою судьбу, от нее избавляться не будут.
Продукт и баловень системы, Брежнев стал и ее жертвой. Не только личные амбиции Леонида Ильича, удобно устроившегося па вершине власти, но и окружавшая его команда (хочется сказать камарилья), бесстыдно использовавшая в собственных интересах его маразматическое состояние, заставляли старика мучиться на высоком посту, лишая счастья спокойно доживать свой век благоустроенным пенсионером.
«Эпопея» Черненко доказывает, что феномен генсека-фангома этому времени был уже отнюдь не чужд системе. Тог факт, что она могла функционировать и в таком «безголовом» варианте, говорит, конечно, о ее солидной укорененности, но и о мумификации системы, о том, что динамизм был ей уже опасен. Если механизмы системы, прежде всего партия, позволяли этому руководителю на вершине властной пирамиды быть недееспособным или даже потворствовали этому — то был безошибочный симптом серьезнейшего недуга системы.
Абсолютная власть Генерального секретаря обеспечивалась не только силовыми факторами, но и прочно закрепившейся в партии традицией безусловного послушания. Оно глубоко въелось в партийную практику, в психологию кадров, порождая дефицит самодеятельности и самостоятельности. Корни этого феномена уходят в сталинский период, а возможно, и в более ранние времена.
Сталин умерщвлял партию как живую, инициативную организацию насаждавшимся им командным стилем, своим культом и особенно репрессиями. Но, даже ликвидировав старые кадры (Мао Цзэдун вовсе не был, как принято считать, первооткрывателем «культурной революции» и «огня по штабам», эта честь принадлежит Иосифу Виссарионовичу), он не смог полностью искоренить в ней живую жизнь, следы самодеятельности и «критического сознания», шедшие от подполья, гражданской войны и 20-х годов. Война несколько оживила эти «следы»: несмотря на царивший суперкомандный порядок, партийным организациям приходилось многое решать самим. Однако послевоенные репрессии и общее «наведение порядка» окончательно превратили партию в политический и пропагандистский рычаг исполнения поступающих сверху указаний.
Если в первичных организациях еще могли порой кипеть страсти (разумеется, не по серьезным политическим вопросам), то ЦК к этому времени стал фактически лишь штампующим и малоосведомленным органом. Членов и кандидатов в члены ЦК знакомили с протоколами заседаний Политбюро, где, собственно, все и решалось, по крайней мере формально. Но в эти протоколы вносились — знаю по собственному опыту — лишь малозначащие вопросы или кадровые перемещения. Многие или даже большинство вопросов туда не попадали или обозначались короткой запретительной, отторгающей фразой: «особая папка». Фактически Политбюро — это было установившейся, «нормальной» процедурой — выдавало свои решения за решения Центрального Комитета.
Несамостоятельность и послушание настолько вошли в плоть и кровь членов ЦК, что сохранились и в перестроечные годы, тем более что серьезных усилий, стимулирующих демократизацию партии, инициативу ее организаций, не предпринималось. Особенно ярко немощь членов ЦК проявилась в двух случаях, принципиально важных для судеб партии.
Со второй половины 1988 года в ЦК нарастало критическое, даже враждебное отношение к Горбачеву. На Пленуме 25–26 декабря 1989 г. каждая реплика Михаила Сергеевича встречалась шумом неодобрения. Да и он не стеснялся: «Тише, тише. Это — не дрова рубить. Дрова рубить — это мы умеем, вижу, у вас сжимаются кулаки. Дрова я умею рубить, в 1942 году весь сад вырубил. Что это вы расходитесь, топаете ногами на Пленуме? Что вы, с заклепок сорвались (шум в зале. — К. Б.). Если вас не устраивает, давайте других. Я не буду возглавлять этот процесс («силовых» мер. — К. Б.). Я уже не раз говорил об этом».
На февральском Пленуме 1990 года резко критическую позицию заняли 24 оратора из 33. Еще резче это проявилось на совещании первых секретарей обкомов 30 января 1991 г. «Разговорился, никак тормоза не может включить», «Все на других валит, а сам не знает, куда идти», «Да он в экономике так же понимает, как его люмпен- академик Шаталин» и т. д. — эти замечания были не самыми острыми из тех, что я слышал вокруг. И все же члены ЦК так и не рискнули осуществить свое заветное желание — избавиться от Михаила Сергеевича. Не меняет дела и то, что, возможно, какую-то роль сыграли страх раскола и боязнь в той ситуации остаться «один на один» со страной.
Другой случай — возникновение ГКЧП. Хотя была тенденция обвинять КПСС в его поддержке, на самом деле, думается, руководство партии не заняло определенной позиции, выжидало, проявив в отсутствие «вождя» нерешительность и отвычку от самостоятельных действий. Прилетев из Сирии вечером 19 августа, я на следующий день утром у лифта встретил (часть аппарата президента продолжала работать в здании ЦК) А. Грачева, заместителя заведующего Международным отделом и члена ЦК, избранного на XXVIII съезде. Спросил не без нажима и нетерпения: «Что же ЦК молчит?» В ответ услышал: «Обсуждают, никак не могут договориться». Помню, я сказал: «Но как партия, претендующая на то, чтобы быть правящей, может молчать в такой критический момент, отсутствовать на политической сцене? Тем самым она расписывается в том, что не нужна. Занять любую позицию — и то было бы лучше».
Советская система с рождения опиралась на идеологическое освящение своего существования, на идеологизацию общества и народа. Ее лидеры служили определенной доктрине, что не исключало, конечно, личных амбиций и интересов. По мере старения и бюрократизации системы, действовавшей, как и партия, в бесконкурентной среде, бюрократизировалась и идеология, уступая место прагматизму без границ. Живая душа идеологии выхолащивалась, оставалась лишь оболочка («скорлупа ореха без его ядра»). Идеология становилась маской, скрывавшей безыдейность и судорожное цепляние за власть. Происходила деидеологизация руководства и кадров в целом.
Утратившая живой идеологический стержень система сама подталкивала к беспринципности и безбрежному прагматизму. Не случайно каждое следующее поколение лидеров все дальше продвигалось по этому пути. В 70-е и 80-е годы, но моим наблюдениям, самыми «продвинувшимися» и в то же время самыми идеологически крикливыми были комсомольские «вожаки».
Если Хрущев был все же искренне привязан к некоторым, пусть догматическим, но «вбитым в сознание» с молодости марксистскj-ленинским постулатам, то следующее поколение в большинстве своем было свободно от них. По моим наблюдениям, среди членов руководства второй половины 70-х годов доктринально «заряженными» конечно, по-разному — оставались лишь Андропов, Суслов, Пономарев и в какой-то мере Громыко. Это, впрочем, не исключало, что «вожди» искренне верили в превосходство существовавшего у нас строя, причем не только в смысле потенциала государства и властных для себя удобств, но и в том, что касалось положения и возможностей «простых людей».
Именно этим прежде всего объясняется странный на первый взгляд факт: своих лидеров и свои руководящие кадры нынешняя система получила от прежней, политически и идеологически вроде противоположной. Этим же, а не только нравственным коэффициентом соответствующих персонажей объясняется удивительное зрелище: вчерашние члены Политбюро ЦК КПСС, все люди не первой молодости, еще вчера произносившие марксистско-ленинские речи, безудержно славившие Брежнева и, поочередно, других генеральных секретарей, гонители церкви сегодня вдруг, без малейшего смущения, выступают в роли ярых антикоммунистов, обличают «коммунистическую демагогию» (Ельцин), «бездуховность, фанатизм и антинациональную направленность коммунистической идеологии» (Каримов) запрещают компартии (Алиев, Каримов, Назарбаев), истово бьют себя во внезапно обретенную «религиозную грудь» (Ельцин не упускает случая постоять со свечой в храме, Алиев совершил хадж в Мекку, Шеварднадзе то и дело перемежает политические заявления ссылками на Всевышнего и т. д.). При этом они не изменяют привычному авторитарному или даже диктаторскому стилю своего руководства, как и своему влечению к привилегиям. Кронид Любарский как-то написал, что российский президент, ранее отказавшийся от романа с коммунизмом, теперь порывает с демократией. На самом деле у него, как и у других людей этой категории, не было ни той ни другой любви. У них была и остается одна, но пламенная страсть — власть.
Если бы история расставляла политиков по ранжиру лицемерия и беспринципности, то многие члены последних советских руководств заняли бы там весьма видные места.
С процессом идейного обмеления и опустошения было связано разрастание коррупции, правда, оговорюсь, по нынешним масштабам она была копеечной. С Хрущевым кончилась эпоха более или менее аскетичных советских «вождей». Страсть Брежнева к презентам была хорошо известна. Мои коллеги — «арабы», ездившие с Ш. Рашидовым в составе делегации в Ирак, знали, что оттуда он привез Леониду Ильичу золотую статуэтку. Секрет Полишинеля — история с драгоценным кольцом, принятым в Баку из рук Алиева. Открыто сплетничали и о том, что помощник Громыко облагает «ясаком» послов и других чиновников, работавших за границей, совмещая при этом интересы супруги шефа и свои собственные. Когда Горбачев, выступая в МИД 23 мая 1986 г., говорил о том, что «взяточничество… коснулось внешнеполитического ведомства», думаю, он имел в виду и это. Чистыми оставались, согласно молве, Суслов, Андропов, Устинов и некоторые другие члены высшего руководства.
Коррупция, на мой взгляд, выражалась и в применении двойного стандарта: в отличие от «обычных» работников людям из руководства практически разрешалось нарушать ими же установленные заповеди.
Вследствие этого в партийном и государственном аппарате возникла целая категория работников, изъеденных коррупцией.
Брежневское поколение руководителей, несомненно, уже продукт начавшегося разложения системы. Оно, можно сказать, качественно отличалось от тех, кто был ближе к ленинским годам, хотя и те были небезупречны. Это относится, конечно, и к партийным функционерам более низкого ранга, начинал с первых секретарей обкомов.
Многие из них были еще менее склонны потакать партийной демократии, менее привязаны к идеологическим постулатам, но зато поднаторевшими хозяйственниками, «деловыми» людьми с накатанной «партийной» речью, переполненной обязательными и пустыми формулами.
Брежнев занял свой пост под девизом «стабильность», что многим казалось даже привлекательным после «качки» последних хрущевских лет. Но постепенно «стабильность» стала вырождаться в иммобилизм, а во второй половине 70-х годов и в стагнацию, в старческое бессилие руководства. Причем это происходило в условиях, когда, с одной стороны, все более давало о себе знать «плохое самочувствие» самой системы и остро ощущалась необходимость крутых перемен, а с другой — бурно развивался мир капитализма, которому мы бросали вызов.
В этот период, особенно в начале 80-х годов, все очевиднее становилось почти физическое ощущение застоя и деградации. Казалось, жизнь в стране остановилась, замерла, пропали события одни юбилеи и кончины. Юбилеев было много, круглых и некруглых: годовщина Октября, основание Советского Союза и т. д. И каждый был поводом для шумных мероприятий, заседаний, докладов, массовых награждений. Но они приобретали все более дежурный, помпезный и бессодержательный характер.
Фактически все это напоминало имитацию реальной общественной и политической жизни, ее эрзац. Это последнее слово наиболее точно описывает тогдашнее состояние. Не скажу, чтобы было сознание того, что дело идет к какому-то резкому сдвигу, тем более к финалу. Думалось, что система имеет большой запас прочности. Вместе с тем росло чувство, что заходим или уже зашли в какой-то тупик. Я, например, понял (в том числе и в связи с той информацией, впрочем довольно скудной, которую получал на секретариатах), что происходит размывание даже того потенциала и качества жизни, которые были созданы прежде. Становилось очевидно, что нарастающая милитаризация, огромная дань, уплачиваемая за то, чтобы существовать в статусе сверхдержавы, все больше съедали какие-то части «тела» страны. Ветшали многие наши театры, библиотеки, культурные учреждения, начала стареть промышленная база, причем не только в отраслях, всегда находившихся более или менее в загоне, вроде легкой промышленности, но даже металлургия, которой мы так хвастались, станкостроение.
Явления застоя, расслабленности, вращение на холостом ходу стали переливаться вниз, все шире поражая партийный и государственный аппарат. Следуя примеру «свыше», великовозрастные члены руководства, за небольшим исключением, стали придерживаться «щадящего» режима. Пономарев, который раньше удалялся в комнату отдыха на час, теперь проводил там два — два с половиной часа. Тоже стал выдавать «капризы», нередко заставлял себя уговаривать принять иностранных гостей, хотя это было его прямой обязанностью.
Формальный характер приобретали секретариаты ЦК, в их повестку включались преимущественно малозначительные вопросы, зато много — о награждениях. Помню, как однажды Лапин (он нередко позволял себе саркастические замечания) на вопрос кого-то из сидевших рядом, чем вызвано предложение наградить артистов театра Советской Армии, ведь ничего выдающегося ими не сделано, ответил нарочито громко: «Как ничего не произошло, ведь ремонт театра закончился — чем не повод?»
Особенно заметной была формализация секретариата, когда его вел Суслов. Однажды он поставил своего рода рекорд, завершив заседание за 11 минут. Может, потому, что слабо разбирался в хозяйственных делах, а может, не считал нужным тратить время, понимая, что многословное обсуждение, не подкрепленное материальными ресурсами, ни к чему не приведет. Более продолжительными и, казалось бы, более содержательными были секретариаты, которые вел Кириленко. Но это только казалось: как правило, реальных мер по решению крупных вопросов не принималось, скорее все сводилось к накачке. Помню, например, как обсуждалась проблема металлургии. Выяснилось, что четверть мощностей имеет не то 30-летний, не то 40-летний стаж. Рядом со мной сидел министр, заглядывая в разложенные на коленях схемы и записки, комментировал мне выступления. И вдруг заключил: положение не изменить, поскольку «денег на модернизацию все равно не дают». Так что обсуждение практически свелось к разговорам о дисциплине, улучшении внутриотраслевых связей и мелких усовершенствованиях.
К концу 70-х годов уже стало заметно и ослабление роли партийного аппарата, так же как партии в целом. Они были серьезно потеснены номенклатурой из государственной и хозяйственных структур. Накопившая большую силу, имевшая в руках огромные материальные возможности, часто получавшая по тем временам немалые деньги и обретшая вкус к «красивой жизни», она тяготилась партийным контролем. Он не только мешал расторопным хозяйственникам, но и шел вразрез с их гедонистскими настроениями, стремлением к обогащению. Сказывалось здесь и постепенное идеологическое выцветание кадров. Бросалось в глаза, как вальяжно и даже развязно вели себя на Секретариате ЦК министры и вообще люди из Совета Министров, что раньше было бы невероятным. Но они чувствовали конъюнктуру и, кроме того, были прикрыты дружком Брежнева — бесцветным Председателем Совета Министров Тихоновым. Усилилась карьерная зависимость многих работников партийного аппарата от государственных структур: мечтой заведующего сектором в ЦК и часто нормальной «станцией» его выдвижения было кресло заместителя в курируемом министерстве.
Из-за недееспособности Брежнева, но также и в силу сложившейся обстановки серьезно страдали и даже разрушались нормальные механизмы и методы подготовки и принятия решений. В основных политических вопросах непропорциональное влияние, дая «е решающую роль приобрели несколько человек. Особое место, «серого кардинала» и хранителя «священного огня» — ортодоксии, принадлежало Суслову. Помню, в Завидове Брежнев как-то бросил многозначительную фразу: «Если мне приходится уезжать, я чувствую себя спокойно, когда в Москве Михаил Андреевич». Леонид Ильич знал, что Суслов не может и никогда не станет претендовать на первое место, он относился к нему не без пиетета, как провинциальный бурсак к академическому мэтру.
Облик Суслова, вырастающий из большинства появившихся до сих пор сочинений, тоже искажен идеологическими страстями. Разумеется, Михаил Андреевич не тупая и не бесцветная личность. Напротив, он был, несомненно, человек умный и хитрый, образованный, обладал отличной и цепкой памятью, по характеру сдержанный, педантичный и довольно самостоятельный. Напомню, что в период подготовки XXIII съезда он твердо и хитроумно отвел претензии Трапезникова и К0, пытавшихся, используя близость к Брежневу, посягнуть на принцип мирного существования. Еще в поздние 70-е годы возражал против конференций по брежневской «трилогии». Но затем как бы сломался и включился в кампанию восхваления Леонида Ильича, вручал ему ордена и т. д.
А вот еще эпизод, характеризующий уже некоторые аппаратные манеры Михаила Андреевича (со слов моего приятеля Н. Биккенина, бывшего зав. сектором в Отделе пропаганды и агитации ЦК). Суслову приносят на просмотр проект «Обращения к народу». Там, в частности, есть фразки, очень любимые в окружении Брежнева: «Спасибо рабочему классу», «Спасибо крестьянству» и т. д. Суслов возвращает текст со словами: «Что это вы по-барски похлопываете но плечу рабочий класс? Не надо. И очень, по-моему, длинно. 18 страниц — это, пожалуй, максимум. Вот я поработал, посмотрите, что получилось». А получилось 18 страниц — ни строчкой больше или меньше. Мог вернуть бумагу, подчеркнув синим карандашом опечатки.
В 1977–1978 годах место Суслова, как «второго», оспаривал тесно связанный с Брежневым Кириленко, и они вели секретариат по очереди. Суслов далее попросил приносить ему бумаги на голосование после Андрея Павловича, так как тот то и дело оспаривал его резолюции. Впрочем, вскоре Кириленко впал в немилость, как-то неаккуратно коснувшись на секретариате состояния здоровья «Генерального».
Отрицательные и даже отталкивающие черты Михаила Андреевича были не только и не столько особенностями его характера, сколько оттиском пороков системы. Скажем, Суслов, хотя, по наблюдениям, «понимал» все или многое, был, как известно, догматически жёсток и даже жесток. Но не потому ли прежде всего, что «понимал» — и включался охранительный рефлекс, действовала охранительная реакция?
Именно от системы шел дух чванства и агрессивного авторитаризма, свойственный некоторым членам руководству и характерный для его стиля в целом. От системы передавались неуважение к людям, к подчиненным, а иногда откровенное хамство, которое позволяли себе иные наши «вожди». От системы вела происхождение чугунная ограниченность, которой была заклеймлена немалая часть нашего «начальства». Наконец, от системы брала начало атмосфера духовной духоты и двоемыслия, которая доминировала во многих кабинетах на Старой площади и оттуда разливалась по всей стране.
Если Суслов обладал квазимонополией в вопросах идеологии и культуры, то почти такой же привилегией в своих сферах стали пользоваться Андропов, Громыко, Устинов. В международных вопросах они образовали некое содружество-триумвират, отдельно собираясь, обычно в «ореховой комнате», для выработки единого мнения, вслед за чем кто-нибудь из них должен был «поработать» с Леонидом Ильичом.
Каждый из «тройки» был сильной фигурой. Громыко, по выражению одного из его заместителей, слыл человеком с «компьютером в голове». Могу подтвердить, что переговоры с совершенно разными людьми и но совершенно разным вопросам он вел свободно, без шпаргалок, обнаруживая хорошее знание материи.
Устинов, по общему мнению, обладал большим организаторским талантом, рекордной трудоспособностью (в командировках, на испытаниях поднимал «своих людей» в 5–6 утра и работал до позднего вечера, а в ЦК трудился с 9 утра до 10–11 вечера) и был зациклен на укреплении военной мощи СССР («Иначе будет другая война, мы снова пострадаем», — говаривал он).
В этом триумвирате, безусловно, выделялся Андропов, и не только способностями: его преимуществом была широкая информированность и во внутренних, и в международных делах. Мне кажется, что Юрий Владимирович в какой-то степени драматическая фигура.
Прекрасно осведомленный о положении в стране, видящий, как все глубже проникают бациллы разложения, как некогда «бетонные» опоры превращаются постепенно в труху, он, бессильный что-то предпринять, в течение семи-восьми лет вынужден был оставаться пассивным наблюдателем. А когда, наконец, положение изменилось, Юрий Владимирович был уже слишком источен болезнью.
У Андропова, несомненно, существовали и реформаторские намерения. По его инициативе (и при активном участии Горбачева и Рыжкова) были созданы группы из партийных, хозяйственных работников и ученых для оценки сложившегося экономического, социального и политического положения и разработки путей дальнейшего развития страны. Он не раз повторял в узком кругу, что «нам нужно работать и работать, чтобы иметь хотя бы просто социализм». Вопреки, а может, именно благодаря своему венгерскому опыту, он, по свидетельству академика А. Чубарьяна, подчеркивал: «Я абсолютно убежден, что необходимы глубокие изменения в отношениях с социалистическими странами. Мы не можем и дальше держать над ними хлыст». Андропов — и это подтверждается документами и свидетельствами очевидцев — был горячим сторонником разрядки и считал, что необходимо сделать все, чтобы положить конец гонке вооружений.
Бывший посол СССР в Берлине В. Кочемасов рассказывал, что, когда его назначали на этот пост на смену предшественнику, который любил «повелевать», — Андропов ему сказал: «Нам нужен новый посол в ГДР, а не колониальный губернатор».
Возможно, завесу приоткрывают и свидетельства Маркуса Вольфа, основанные на беседах с Юрием Владимировичем. В книге «Человек без лица» он пишет, что Андропов «размышлял относительно возможности социал-демократического «третьего пути», прокладываемого отдельными кругами в ГДР… Он выражал надежду на приспособление каким-то образом общественной собственности к свободному рынку, так же как на политическую либерализацию».
В недавнем интервью «Комсомольской правде» Вольф вновь утверждает: «Понимание необходимости того, что в системе надо что- то менять — и менять серьезно — у него (Андронова. — К. Б.) было. Андропов делал ставку не только на Горбачева, по в том числе и на него. Называл Юрия Владимировича «так сказать, духовным отцом» Михаила Сергеевича, Вольф заявляет, что «идеи экономических реформ, политических преобразований — все у Андропова уже было. Это я знаю». Но тот же Вольф констатирует (в целом солидаризуясь с подходом Андропова, как имевшим «большие шансы» на успех), что «андроповские реформы были бы введены сверху вниз со всеми ограничениями, которые они повлекли бы за собой…», а «его интерес к приемлемым реформам политического плюрализма» ограничивался «венгерским экспериментом».
Горбачев, который, по его словам, был «хорошо знаком с Юрием Владимировичем», считает: «…он, как и Хрущев, не пошел бы далеко… Но тем не менее он многое стимулировал в нашем дальнейшем развитии». Первые его шаги, однако, были выдержаны большей частью в административном стиле. Впрочем, и следующее руководство начинало с антиалкогольной кампании. Да, наверное, он не стал бы Горбачевым. Но не мог ли он превратиться в российского Дэн Сяопина? Этот вопрос, думается, остается открытым.
Несмотря на сильные качества всех членов «тройки», их непомерно возросшее влияние, их полный контроль в своих епархиях, само это «содружество», внутри которого, надо думать, отношения должны были строиться на взаимных компромиссах и без адекватно критического отношения друг к другу, не отвечали государственным интересам и не всегда благоприятно сказывались на принимаемых решениях.
Одним из таких плохо обдуманных, порочных решений и был ввод войск в Афганистан. Это, пожалуй, последнее столь серьезное решение доперестроечного руководства партии и государства в международных делах. И в нем явно просматриваются недуги его самого и всей системы.
6. Миссия в Степанакерте
22 февраля 1988 г., примерно в шесть или в семь часов вечера, на моем служебном столе зазвонил телефон первой, главной правительственной связи (АТС-1). На другом конце провода был неожиданный собеседник — М.С. Горбачев. Хорошо помню одну из первых его фраз: «Карен, тебе надо будет поехать в Степанакерт. Народ там разбушевался». Я попробовал возразить: «Но, Михаил Сергеевич, ведь я не говорю по-армянски и мне, наверное, не удастся найти общий язык с карабахцами». Горбачев произнес раздосадованно: «Что же вы, армяне, все не знаете своего языка. Вот и Георгий (Шахназаров, помощник Горбачева. — К. Б.) тоже ссылается на это».
Я решил, что надо соглашаться: повторять свой аргумент, хоть он и казался мне бесспорным, нет смысла. Эго — чего мне особенно не хотелось — могло быть воспринято и как проявление трусости, как уклонение от сложного и, возможно, небезопасного поручения. Горбачев закончил наш разговор словами: «Возьми с собой кого хочешь и поезжай». Так началась моя миссия в Степанакерте, благодаря чему я вновь, через 43 года, вступил на землю своих предков.
Сейчас лишь скупые газетные информации изредка напоминают о нагорнокарабахской проблеме и связанном с нею конфликте. Тогда же это было поистине революционное событие для страны. Впервые возникло массовое национальное движение, бросившее вызов узаконенному политико-административному устройству, монополии партии и государства на политическую деятельность, на постановку принципиальных вопросов общественной жизни. Недооцененное властью, оно оказало серьезное, не соразмерное с масштабами Нагорного Карабаха влияние на развитие событий в Закавказье и даже за его пределами. А в подходе союзного центра к карабахской проблеме проявились многие характерные черты его национальной политики в перестроечную пору.
Правда, Карабах не был первой ласточкой. В январе 1986 года студенты Якутского университета потребовали введения преподавания якутского языка. В декабре того же года молодежь в Алма-Ате протестовала против назначения первым секретарем ЦК Компартии Казахстана вместо казаха Д. Кунаева «варяга» Г. Колбина, до того первого секретаря Ульяновского обкома. Волнения были быстро подавлены, а в официальном сообщении расценены как выступления, происшедшее по «подстрекательству националистических элементов», которым воспользовались «хулиганствующие, паразитические и другие антиобщественные лица». Между тем даже если это было организовано, как утверждали в Москве, полумафиозной номенклатурой, опасавшейся, что ее безмятежная жизнь будет потревожена, в возникшую трещину прорвались подлинные национальные чувства, распространенные в обществе.
Месяц спустя в выступлении Горбачева на Пленуме ЦК проявилось стремление заново разобраться в уже данной оценке, подойти к национальному вопросу без устоявшегося самодовольства. Бегло упомянув «об успехах национальной политики нашей партии», он призвал «видеть реальную картину и перспективу развития национальных отношений», отметил наличие в этой сфере «негативных явлений и деформаций». Михаил Сергеевич подчеркнул: «Необходимо, чтобы состав руководящих кадров наиболее полно отражал национальную структуру». И как всегда, впрочем не без оснований, досталось ученым, которые «долгое время предпочитали создавать брошюры «заздравного» характера.
Однако никаких серьезных политических разработок и практических мер не последовало. Более того, в связи с кампанией антикоррупционной чистки в Узбекистане туда — с благими намерениями — направлялись на работу целые группы руководящих работников из России, Украины, Белоруссии, совершенно не знакомых с местными традициями и обычаями, с психологией и поведением людей, то есть со всем тем, что Горбачев призывал на январском Пленуме «не упускать из виду». Прошло без заметных сдвигов еще 14 месяцев, прежде чем грянул Карабах. Родилось эго движение не случайно и не вдруг, оно назревало годами. Проблема, порожденная произвольным включением в 1921 году Нагорного Карабаха в состав Советского Азербайджана и десятилетиями политики бакинского руководства, отягощала и будоражила сознание карабахских армян.
В 1920 году Нагорный Карабах, наряду с некоторыми другими районами, очутился в центре территориального размежевания между возникшими Азербайджанской и Армянской Советскими Республиками, которое оказалось сплетенным в один узел с урегулированием взаимоотношений между Турцией и РСФСР. 30 ноября этого года Ревком Азербайджана в ответ на телеграмму Ревкома Армении об установлении в республике советской власти обнародовал следующий документ:
«ДЕКЛАРАЦИЯ РЕВКОМА АЗЕРБАЙДЖАНА О ПРИЗНАНИИ НАГОРНОГО КАРАБАХА, ЗАНГЕЗУРА И НАХИЧЕВАНИ СОСТАВНОЙ ЧАСТЬЮ АРМЯНСКОЙ ССР
30 ноября 1920 г.
Всем, всем, всем!
От имени Советской Социалистической Республики Азербайджана объявите армянскому народу решение Ревкома Азербайджана от 30 ноября:
«Рабоче-крестьянское правительство Азербайджана, получив сообщение о провозглашении в Армении от имени восставшего крестьянства Советской Социалистической Республики, приветствует победу братского народа. С сегодняшнего дня прежние границы между Арменией и Азербайджаном объявляются аннулированными. Нагорный Карабах, Зангезур и Нахичевань признаются составной частью Армянской Социалистической Республики.
Да здравствует братство и союз рабочих и крестьян Советской Армении и Азербайджана!
Председатель Ревкома Азербайджана
Н. Нариманов Народный Комиссар но иностранным делам
Гусейнов»
1 декабря 1920 г. на торжественном заседании Бакинского Совета Н. Нариманов огласил декларацию, где говорилось, что «отныне никакие территориальные вопросы не могут стать причиной взаимного кровопускания двух вековых соседних народов: армян и мусульман, территория Зангезурского и Нахичеванского уездов является нераздельной частью Советской Армении, а трудовому крестьянству Нагорного Карабаха предоставляется полное право самоопределения».
4 декабря 1920 г. «Правда» сообщила о переходе Зангезура, Нахичевани и Нагорного Карабаха к Советской АрменииА 7 декабря было опубликовано постановление Ревкома Азербайджана, в котором прямо заявлялось: «С сегодняшнего дня Нагорный Карабах, Зангезур и Нахичевань считаются составной частью Армянской ССР». В мае 1921 гоца правительство Армении выпустило декрет, в котором извещалось, что «отныне Нагорный Карабах составляет неотъемлемую часть Социалистической Советской Республики Армении».
Наконец, 3 июня 1921 г. Кавказское бюро РКП (б) в составе Орджоникидзе, Кирова, Махарадзе, Нариманова, Мясникяна и других приняло решение поручить армянскому правительству в своей декларации указать о принадлежности Карабаха Армении. 12 июня такое заявление было опубликойано.
«ДЕКРЕТ СОВНАРКОМА АРМЕНИИ О ВОССОЕДИНЕНИИ НАГОРНОГО КАРАБАХА С АРМЕНИЕЙ
12 июня 1921 г.
На основе декларации Ревкома Социалистической Советской Республики Азербайджана и договоренности между Социалистическими Республиками Армении и Азербайджана провозглашается, что отныне Нагорный Карабах является неотъемлемой частью Социалистической Советской Республики Армении.
Председатель Совнаркома Армении Ал. Мясникян (Ал. Мартуни)
Секретарь Совнаркома Армении М. Карабекян»
Читатель, возможно, заметил, что в трех последних документах фигурирует лишь Нагорный Карабах: между декабрем 1920 года и маем 1921 года как бы выпала Нахичевань. А дело в том, что ценой заключения 16 марта 1921 г. российско-турецкого договора о дружбе и братстве были, наряду с другими уступками, оставление в составе Турции ряда армянских территорий, переход бывшего Нахичеванского уезда под юрисдикцию Азербайджана без права передачи (ст. 3 договора) «сего протектората третьему государству», то есть Армении.
Несуразность этого решения видна из того, что Нахичеванская область (уезд) расположена в географических пределах Армении, не имеет границ с Азербайджаном и была в то время более чем на половину населена армянами. Результатом сделки явилась и другая нелепость — азербайджанцы (которые впоследствии за счет вытеснения армян стали в Нахичевани большинством), «титульная нация» и Азербайджанской ССР, получили вдобавок внутри ее еще и автономию в рамках созданной в соответствии со смыслом договора Нахичеванской АССР.
«Во всех последних наших договорах, — писал Чичерин летом 1921 года, — мы по отношению к отдельным местностям нарушали этот принцип (право на самоопределение. — К. Б.). …Все это связано с тем, что при нынешнем общем положении, при борьбе Советской республики с капиталистическим окружением верховным принципом является самосохранение Советской республики… Ради этого… приходится идти на договоры с буржуазными государствами, в которых наши принципы не осуществляются». Слова Чичерина в полной мере относятся и к договору с Турцией.
Но этим дело не ограничилось. Настала очередь и Нагорного Карабаха. Под нажимом Сталина (не исключено, что тут сыграла роль и точка зрения турок), а также изменивших свою позицию некоторых азербайджанских руководителей Кавказское бюро на заседании 5 июля 1921 г. отказалось от прежнего решения, и Нагорный Карабах был «возвращен» Азербайджану с любопытным обоснованием: «исходя из необходимости национального мира между армянами и мусульманами». В июле 1923 года он получил в его составе статус автономной области (НКАО). Территориальное размежевание между Арменией и Азербайджаном было проведено таким образом, чтобы изолировать НКАО от Армянской ССР: был образован 5-километровый коридор, отделяющий их друг от друга.
Карабахским армянам, естественно, было трудно смириться со столь «вольным» обращением с их судьбой, тем более что поведение Баку отнюдь не помогло смягчить горечь происшедшего. И каждые 10–15 лет поднималась волна требований о воссоединении с Арменией. И не случайно обвинение в стремлении «оторвать» от Азербайджана НКАО было самым расхожим среди тех, что использовали в своей репрессивной деятельности местные органы ГПУ — НКВД, особенно в 30-е годы. Существует версия, официально пока не подтвержденная, о том, что в 1946 году вопрос о Карабахе был поставлен секретарем ЦК КП Армении Арутиновым, и Берия, которому Сталин поручил «разобраться», вкупе с Багировым предложил комбинированную сделку: Карабах — Армении, Дагестан — Азербайджану, а заодно Сочи — Грузии.
Однако достоверно известно, что в конце 1945 — начале 1946 года руководство Армении, ссылаясь на массовую репатриацию в Армянскую ССР зарубежных армян (всего вернулось 200 тыс. человек), провело в Москве «зондирующие» консультации по этому вопросу (говорилось и о Нахичевани, где армянское население тогда еще было достаточно многочисленным). Арутинов, в частности, «прощупывал» на этот счет Маленкова (второй секретарь ЦК КПСС).
Официально с инициативой о воссоединении Карабаха с Арменией се руководство выступило в начале 1972 года, улучив момент, когда Суслов был в отпуске и секретариат ЦК вел А. Кириленко. Постановлением секретариата руководителям Армении и Азербайджана было поручено совместно изучить поставленный вопрос и предложить его решение. Руководящие «четверки» (1-й и 2-й секретари ЦК, председатели Совминов и Президиумов Верховных Советов) с обеих сторон провели в один из уик-эндов двухдневную встречу (по одному дню на территории каждой из республик), но ни к какому соглашению не пришли. Азербайджанские представители, как и следовало ожидать, приняли предложение Еревана в штыки. В конце концов под давлением армянской стороны условились, что встретятся вновь, но в более узком составе для выработки, учитывая постановление секретариата, хоть какой-то совместной записки.
Однако запланированная встреча не состоялась: руководители Азербайджана съездили к отдыхавшему в Минеральных Водах Суслову и тот по возвращении в Москву добился от Брежнева указания Еревану «отозвать свою записку», что и было сделано.
Подспудные чувства карабахских армян нашли открытое выражение с началом перестройки, обещавшей демократизацию также и в национальных отношениях. С первых месяцев 1987 года в области стали собирать подписи под петициями, создавать инициативные группы, проводить собрания на предприятиях. Ходоки из Карабаха побывали в Москве с обращением, где ставился вопрос о «выводе» области из Азербайджана и ее вхождении в Армянскую ССР. Их принял П. Демичев (в ту пору первый заместитель Председателя Президиума Верховного Совета СССР, кандидат в члены Политбюро), который, разумеется, на основе общего мнения руководства, отверг и осудил эти притязания. Вопрос об НКАО ставился и ЦК Компартии Армении.
В 1988 году в НКАО начался открытый сбор подписей под декларацией, адресованной ЦК КПСС и Президиуму Верховного Совета СССР, с просьбой «рассмотреть вопрос о воссоединении НКАО Арменией». О народной почве нараставшего движения свидетельствовали многие его эпизоды, порой наивное поведение демонстрантов. Так, 12 февраля 1988 г. в районном центре Гадруте состоялось совещание партийно-хозяйственного актива, где намечалось «снять», по указанию Москвы, вопрос, поставленный в декларации. Однако собравшийся у здания райкома народ не отпускал «активистов» до трех часов ночи, добиваясь у юливших руководителей, высказались ли они за воссоединение Нагорного Карабаха с Арменией, и отказываясь поверить в негативную позицию ЦК КПСС. Люди разошлись лишь после того, как председатель облисполкома В. Осипов обещал обсудить этот вопрос вновь. На следующий день люди собрались у райисполкома, и число их значительно возросло за счет приехавших из сел соседнего района. Они потребовали… поставить печать исполкома на декларации и, добившись своего, разошлись. Можно было бы посмеяться над этой святой верой в «печать», но, как оказалось, люди хорошо знали повадки власти и «зрили в корень»: через несколько дней попытались объявить незаконным подобное решение сессии областного совета, ссылаясь на то, что председатель облсовета «потерял печать» и результаты голосования остались незаверенными.
Московское и, что более естественно, азербайджанское руководство отреагировало на события в области традиционным образом. А. Лукьянов, секретарь ЦК, ссылаясь на Горбачева, сообщил, что в ЦК КПСС не рассматривается и не будет рассматриваться вопрос о воссоединении НКАО с Арменией. 13 февраля, уже после упомянутого «приложения печати», члены бюро Гадрутского райкома партии были вызваны в обком, где их подвергли грубому разносу второй секретарь ЦК КП Азербайджана В. Коновалов, секретари ЦК Оруджев, Мехтиев и другие. Вот образцы их лексики. Коновалов: «Пользуясь перестройкой и гласностью, рты пооткрывали… Но эго временное дело». Оруджев, обращаясь ко второму секретарю РК Сафаряну: «Ты вообще — коммунист, ты — за Советскую власть?» Раздавались неприкрытые угрозы: «А вы знаете, что будет с вами, если азербайджанцы из соседних районов, 100 тысяч вооруженных людей, придут в ваши села?» Бакинские деятели даже требовали использовать милицию и прокуратуру, чтобы пресечь собрания на предприятиях. Прокуратура Азербайджана выступила с угрожающим заявлением.
Как почти всегда бывает в таких случаях, эффект получился обратный желаемому. 20 февраля 1988 г. сессия областного Совета народных депутатов Нагорного Карабаха одобрила резолюцию: «Идя навстречу пожеланиям трудящихся НКАО, просить Верховный Совет Азербайджанской ССР, Верховный Совет Армянской ССР проявить чувство глубокого понимания чаяний армянского населения Нагорного Карабаха и решить вопрос передачи НКАО из состава Азербайджанской ССР в состав Армянской ССР, одновременно ходатайствовать перед Верховным Советом Союза СССР о положительном решении вопроса передачи НКАО из состава Азербайджанской ССР в состав Армянской ССР». Не помогло энергичное противодействие присутствовавшего на заседании первого секретаря ЦК Компартии Азербайджана К. Багирова. Провалилась и его попытка обратиться к людям, собравшиеся на площади перед обкомом. Кстати, и впоследствии одно упоминание его фамилии вызывало резко негативную реакцию. И это было скорее выражением отношения не к нему лично, а к руководству республики.
Политбюро ЦК КПСС 21 февраля расценило принятое решение как националистическое, инспирированное экстремистами, а бюро ЦК КП Азербайджана 22 февраля использовало определения и похлеще. Причем обе оценки были даны в отсутствие карабахских представителей. 24 февраля «Правда» опубликовала сообщение «К событиям в Нагорном Карабахе», где выступления части армянского населения с требованиями о включении НКАО в состав Армянской ССР были объявлены «результатом безответственных призывов экстремистски настроенных лиц». Азербайджанские средства массовой информации развернули кампанию против «этих подонков», «экстремистов», «националистов», «групп подстрекателей» и даже наркоманов.
Между тем в Степанакерте и районных центрах НКАО, в Ереване и в ряде других городов Армении начались массовые демонстрации. У здания обкома партии ежедневно собиралось по 15–20 тыс. человек. Они несли государственные флаги СССР и всех союзных республик, портреты Ленина, Шаумяна и Горбачева, транспаранты с лозунгами: «Ленин, партия, Горбачев!», «За ленинскую национальную политику!», «За демократическую национальную политику!», «За перестройку, демократию и гласность!», «Карабах плачет, Москва молчит» и т. д.
Митинги длились до позднего вечера, их участники не расходились и ночью. Они носили вполне мирный характер, не сопровождались ни эксцессами, ни правонарушениями. Тем не менее уже начиная с 13 февраля МВД Азербайджана стало накапливать милицейские силы, была сменена охрана у горкома партии и ряда других объектов. Но эти меры лишь добавляли напряженности.
Такой была обстановка к моменту, когда я получил свое карабахское поручение. Весь день 23 февраля потратил на лихорадочную подготовку: знакомился с материалами в Организационно-партийном отделе, читал шифровки из Еревана от находившихся там А. Лукьянова и В. Долгих (секретарь ЦК, кандидат в члены Политбюро) и Баку, где были Г. Разумовский (секретарь ЦК, кандидат в члены Политбюро) и П. Демичев. Из них узнал, что и к Баку, и к Еревану — по инициативе то ли самой Москвы, то ли ее посланцев — подтягиваются войска.
24 февраля побывал у А.Н. Яковлева. Он рассказал, что Горбачев несколько часов назад принял (как я понял, по его протекции) поэтессу С. Капутикян и писателя 3. Балаяна. По его словам, беседа произвела на Михаила Сергеевича впечатление, позволила впервые вникнуть в проблему Арцаха (древнее название Нагорного Карабаха) и он отнесся к ней сочувственно. Яковлев, который, на мой взгляд, и сам разделял такой подход, тепло меня напутствовал. Однако цель моей миссии не стала четче и определеннее. Скорее всего она состояла в том, чтобы «утихомирить», перевести проблему из состояния митингового ажиотажа в русло спокойного обсуждения. Сразу скажу, что миссию эту я не выполнил: не только потому, что она оказалась прерванной, но и потому, что с самого начала была обречена на неудачу.
25 февраля мы — приглашенные мною профессор Мчедлов, зам. директора Института марксизма-ленинизма, К. Хачатуров, зам. председателя агентства печати «Новости» и я — вылетели в Баку. Здесь познакомились с материалами, подготовленными группой ученых, направленных ЦК КПСС в НКАО. Из них следовало, что область находится в республике на положении насыпка, причем внутри ее предпочтение отдается Шуше, где большинство населения — азербайджанцы. Если в среднем по Азербайджану в 1986 году объем промышленной продукции на душу населения составлял 1838 рублей, то в НКАО — 1370, основных производственных фондов, соответственно, 1805 и 778 рублей, капитальных вложений — 473 и 178 рублей. Не лучше выглядело положение с платными услугами населению: по санаторно-курортным и оздоровительным услугам 12 процентов от среднереспубликанского уровня на одного жителя, но здравоохранению — 53, по жилищному хозяйству — 56 процентов.
Процент армян, учащихся и преподавателей, в шести средних специальных учебных заведениях и пединституте, был заметно меньше доли армянского населения области. Направляя ежегодно 850–900 студентов в вузы других городов СССР по специальной квоте, Баку не выделял ни одного места НКАО на том основании, что эта квота «предназначена только для коренного населения». В учебных пособиях для армянских школ фигурировала история Азербайджана, по не было ни слова о Нагорном Карабахе. В учебниках для 10-го класса говорилось о вкладе Азербайджана в годы Отечественной войны, но не упоминались карабахцы. Между тем отсюда вышли 21 Герой Советского Союза (один — дважды), три маршала и один адмирал флота. В годы войны погибло более 20 тыс. карабахских армян.
Клубы, библиотеки, музеи, многочисленные архитектурные и археологические памятники находились в запущенном состоянии — некоторые из-за того, что Министерство культуры республики не разрешало завершить реставрационные работы. В то же время все культурные памятники азербайджанского народа, например в Шуше, отреставрированы.
НКАО не имела издательства на армянском языке. Армянский язык стали вытеснять из некоторых официальных мероприятий. Армянские названия многих населенных пунктов были заменены азербайджанскими.
Область всячески старались изолировать от Армении. На ее долю приходилось лишь 0,3 процента (40 тыс. рублей!) вывозимых и 1,4 процента ввозимых товаров. Запрещено было получать художественную литературу из Еревана без предварительного согласования названий книг и их авторов. Хотя в школах не хватало учебников на армянском языке, их ввоз из Армении обуславливался вывозом туда равного количества азербайджанской литературы. Люди не Могли смотреть телепередачи из Армении, зато принимались программы иранского телевидения.
Совокупный итог неблагоприятного положения армян Нагорного Карабаха — демографическая динамика. Доля армянского населения с 1921-го по 1989 год сократилась с 96,5 до 75 процентов. Правомерными выглядели опасения карабахцев, что с НКАО произойдет то же, что и с Нахичеванью, где доля армянского населения снизилась с 50–60 до 1,7 процента.
Эти и другие материалы, с которыми ознакомился еще в Москве, рисовали безрадостную картину: у карабахцев было более чем достаточно оснований для недовольства своим положением, и я испытывал все меньше энтузиазма в отношении своей миссии. Из беседы с Разумовским в Баку я понял: у него нет никакой программы урегулирования ситуации, кроме как «снять остроту», «утихомирить» область, желательно гладко. Присутствовавший тут же К. Багиров (московские эмиссары и мы жили в гостевом правительственном доме и столовались вместе с практически постоянно находившимися там руководителями республики) был настроен лишь на обличение происходящего в НКАО.
Вечером того же дня мы отправились в дорогу. Оказалось (первое впечатление!), что Степанакерт, областной центр, не приспособлен для приема самолетов в вечернее время, хотя соседние, азербайджанские, районные центры необходимым оборудованием располагают. Мы сели в Агдаме, откуда на машинах предстояло отправиться в Степанакерт. Но первый секретарь райкома настойчиво приглашал подкрепиться, и, зная восточные нравы, я согласился. В гостевом домике я застал двух человек из «обслуги» сидящими у телевизора, с экрана которого (второе впечатление!) смотрел Хомейни.
Добравшись до Степанакерта и бросив вещи в очередном гостевом домике, который но сравнению с агдамским имел довольно-таки облезлый вид (третье впечатление!), отправился в обком вместе с его новым секретарем Генрихом Погосяном. На площади перед ним увидел человек 500–600 (четвертое и последнее из первоначальных впечатлений!). Это — «дежурящая» часть непрерывной демонстрации, которая нальется силой днем, обретет свой обычный масштаб в 7—10 и больше тысяч.
Погосян мне понравился, производил впечатление искреннего и разумного человека, хотя, как я понял чуть позже, был не так уж и прост. Он оказался в незавидном положении — между молотом требований двух, кстати не вполне идентичных, центров, московского и республиканского, и наковальней народного давления. Генрих Андреевич держался нарочито простовато, не без крестьянской хитрецы. Не противореча прямо «начальству», выполняя его указания, он старался столкнуть его с реальными фактами, с конкретными людьми, выражающими общее настроение, и одновременно не терял связи с населением.
Впрочем, была еще одна реальность, по существу автономная, с которой ему приходилось считаться: ведомство внутренних дел, представляемое заместителем союзного министра Б. Елисовым. Генерал, особенно поначалу, держался слишком напористо, и я вынужден был сделать ему замечание, видя, как он открывает дверь к секретарю обкома чуть ли не «ногой». Всем своим поведением он как бы говорил: «Вы там говорите, заседайте, а я свое дело, настоящее дело, знаю». Отношение к происходящему выразилось в вырвавшемся у него возгласе: «Когда этот балаган кончится?»
Наутро я приехал в обком. На площади вокруг сработанного помоста с трибуной уже колыхалась толпа по крайней мере в несколько тысяч человек с кумачовыми транспарантами. Она внимала оратору, чей голос, усиленный микрофонами, был хорошо слышен. Эту картину я смогу наблюдать беспрерывно три проведенных дня в Степанакерте, в те часы, когда буду в обкоме.
Начал я с беседы с членами бюро обкома. Затем последовали встречи с аппаратом партийных, советских и профсоюзных органов, с руководителями предприятий, с интеллигенцией Степанакерта, с ветеранами партии. В обком потянулись ходоки, желающие встретиться с «уполномоченными из Москвы и передать волю народа». Так состоялись встречи с ветеранами труда, с «афганцами», представителями студенчества, группой преподавателей педагогического института (6 кандидатов наук), с несколькими учителями, с группой крестьян и т. д. Протекали они по-разному. Были, как правило в разговорах с интеллигенцией, моменты по-человечески неприятные, а иногда отдающие и провокацией. Так, доцент педагогического института, несмотря на все мои увещевания, упорно называл азербайджанцев «чучмеками» и убеждал в превосходстве армян, которые «первыми в мире в 301 году провозгласили государственной религией христианство и в этом же веке создали свой алфавит». На собрании интеллигенции директор музыкальной школы истерически кричал: «Вы (Москва. — К. Б.) нас за людей не считаете, мы для вас стадо. Ну что ж, стреляйте, стреляйте…» Но скорее это были исключения. В целом шел вполне пристойный разговор.
Однако в том, что касалось существа дела, я наталкивался на стену практически всеобщего настроения, которое разделял и партаппарат, включая первого секретаря. Люди начинали волноваться, говорить на повышенных тонах, перечислять обиды, испытанные от «рук» азербайджанского руководства, с впечатляющим упорством и единодушием выражал решимость «не возвращаться в Азербайджан». Причем основным мотивом жалоб, особенно у интеллигенции, была даже не материальная сторона, хотя экономическую дискриминацию не обходили, а то, что ущемляло чувство достоинства карабахских армян.
От автономии, говорили мне, непрерывно «отщипываются» все новые куски. Стало обычным мелочное вмешательство, без разрешения Баку буквально «нельзя повернуться». Согласованию подлежит даже назначение рядовых сельских врачей и учителей. Руководящие кадры присылают в Карабах извне, не интересуясь мнением местных. Так попали в Карабах первый секретарь обкома Б. Кеворков, объявивший на активе 12 февраля неприсоединение Нагорного Карабаха к Армении «своим жизненным кредо», и председатель облисполкома В. Осипов. Из трех секретарей обкома только один — армянин (второй, тоже «завезенный» — русский, хотя в области русских почти нет).
Говорили, что через республиканскую прессу и радио настойчиво проводится мысль о превосходстве азербайджанцев и их культуры. Мне принесли целую кипу изданных в Баку книг и брошюр, где ученые, от аспирантов до маститых профессоров, разумеется, без малейших доказательств утверждали, что Нагорный Карабах всегда был чисто азербайджанской землей. Ряд из них (3. Бунятов, Т. Ахундов, Ф. Мамедова) даже доказывали, что карабахские армяне — вовсе не армяне, а арменизированные албанцы, которые были названы предками азербайджанцев. Если поверить официальному списку храмов и церквей, присланному из Баку, в Мартунииском районе НКАО было 14 «албанских» храмов и 2 армянские церкви, в Мардакертском — соответственно 18 и 11, в Гадрутском — 9 и 1, а в Аскеранском районе — 6 храмов, и все «албанские». Продемонстрировали и изданную Азербайджанским государственным издательством («Азернешр») книгу о Шуше, где она выдается за азербайджанский город. И лишь на 30-й странице впервые появляется упоминание об армянах, всего 10 строчек посвящено резне
22 марта 1920 г., уничтожившей армянскую часть города. Причем не уточняется, кем были «погибшие тысячи людей» и «лишившаяся крова половина населения города».
И все это, подчеркивали мои собеседники, на фоне лицемерных заклинаний о дружбе народов и посвященных ей шумных показных мероприятий, которые получили особый размах в последние годы и шли параллельно с усилением дискриминации.
Беседы проходили в «тени» шумевшего за окнами непрерывного митинга, который резонировал возбуждение. Чувствовалась неплохая организация — в ритме митинга, в регулярном подвозе продовольствия, запрете продавать спиртное (хотя по чьей-то инициативе дважды попытались завезти его в город), в отсутствии правонарушений, наконец, в ночных «дежурствах» у обкома. Это явно было делом рук «инициативных групп», в которых выделились свои лидеры.
Я оказался в трудном положении. Единственное, чего мне удалось добиться, это наладить спокойный, без первоначального возбуждения и крикливости, но и без сближения позиций диалог с обозначившимся активом, с интеллигенцией, стимулировать у митингующей стороны стремление обсуждать проблемы в невзвинченной обстановке. Но до готовности свернуть демонстрацию и перевести весь процесс в некое конструктивное русло было далеко. Мое положение затруднялось и тем, что, по существу, я не имел политической опоры на месте. Хотя толпа, волновавшаяся у стен обкома, все еще рассматривала его как средоточие и символ власти, хотя слово «партия» еще горело на ее транспарантах, это скорее относилось к «Москве», к «центру». Кроме того, это было, очевидно, и приемом, подсказанным организующим ядром, попыткой ввести свои действия в более или менее легитимное русло, не противопоставляя себя основам режима.
Местная партийная организация, за малым исключением, продемонстрировала, как и следовало ожидать, несамостоятельность и паралич воли. Закрывая глаза на происходящее, она лишилась значительной доли своего влияния. Характерно: хотя подписи в Степанакерте собирались с мая 1987 года и уже закипала митинговая страсть, на пленуме горкома в январе 1988 года по этому, центральному для всего населения, вопросу не было сказано ни слова. Руководство же республиканской партийной организации утратило в области всякий престиж и было окружено откровенной враждебностью.
К тому же у меня нарастали сомнения в обоснованности и правомерности самой моей миссии. Уже стало ясно, что принадлежащая, но словам Лукьянова, Горбачеву формула: «Пусть народ успокоится, социальные и хозяйственные проблемы будем решать вместе, а территориальный вопрос не будем рассматривать» — не сработает. И в самом деле, тут был провал в логике: призывать людей успокоиться, втянуться в русло спокойного, конструктивного диалога и в то же время отказываться от естественного шага — обсуждать то, что их волнует, пытаться урегулировать ситуацию в обход основного вопроса.
Я пришел к выводу, что дальнейшие разговоры и встречи ничего нового не принесут. Необходимо пойти «в народ», встать лицом к лицу с митингующими и попробовать переломить их настроение. Шансов не так много, но они есть, если будет обещано пересмотреть позицию осуждения выступлений и отказа обсуждать политические проблемы.
Имея это в виду, я информировал А. Черняева, помощника Горбачева, о своем намерении и просил поддержки. Анатолий Сергеевич очень быстро перезвонил и сказал, что Горбачев меня «благословляет» на такой шаг и поручает сказать митингующим: а) прежнее решение, где демонстрации и все движение в Карабахе квалифицируются как «националистические» и «экстремистские», аннулируется; б) для рассмотрения пожеланий и претензий карабахцев будет создана комиссия, в которую войдут не аппаратчики, а авторитетные общественные деятели, известные своей беспристрастностью.
Окрыленный, стал готовиться к встрече «с народом». Предстояло непростое дело — появиться перед наэлектризованной массой людей, среди которых наверняка есть истерики, фанатики, демагоги, не говоря уже об организованных «клакерах». Через несколько часов собрал уже известных мне фактических лидеров движения и заручился их обещанием не мешать выступить, не прерывать с первого слова.
Но моим благим порывам не суждено было сбыться. Позвонил из Баку Демичев, сообщил, что через 50 минут будет в Степанакерте и просил его встретить. Узнав о моем намерении выступить в ближайшие часы на митинге, заявил, что этого делать уже не надо: состоялось решение Политбюро, и он везет обращение Горбачева к «трудящимся, к пародам Азербайджана и Армении», которое огласит на митинге.
Предстоящий приезд Демичева возвестил срочно подтянутый милицейский батальон — милиционеры стояли, казалось, через каждые 10 метров. Совершенно ненужная, никак не оправданная обстановкой мера лишь нагнетала напряженность, создавала настроение, неблагоприятное для восприятия «обращения». Выяснилось, что он собирается лишь накоротке появиться перед митингующими, а затем уехать вместе со мной, оставив остальное на долю Погосяна.
Так и произошло. Но перед тем, как выйти из здания обкома и пройти до подиума (это 15–20 метров), случилась заминка. Петр Нилович остановился перед дверью, он явно побаивался. Лицо его посерело, даже побелело, и он сказал: «Сейчас меня освищут». Затем не слишком уверенным шагом преодолел расстояние до трибуны. Его встретили криками: «Ленин, партия, Горбачев!» Демичев сообщил о горбачевском обращении, произнес еще несколько фраз, круго повернулся и, не оглядываясь, пошел в сторону поджидавших «волг». Садясь в машину, я услышал, как митингующие в ответ на что-то сказанное Погосяном кричали: «Не верим! Не верим!»
В Баку мы прибыли на третий, самый кровавый день сумгаитских событий — 28 февраля. Некоторая о них информация просочилась ко мне. Говорю так, потому что в гостевом доме этой темы избегали. Я отправился по своим прежним «адресам». В больнице, где некогда работал, поговорил с бывшими коллегами, в большинстве азербайджанцами, навестил школьную подругу В. Гальперн, «соратника» по лекторской группе Л. Бретаницкого. Сложилось впечатление, что основная часть бакинцев затаилась, замерла. С одной стороны, моральный шок, ужас перед происходящим. С другой — страх перед «неминуемой» гневной реакцией Москвы, которая «обязательно накажет», и могут пострадать все.
Поражало демонстративное, вызывающее бездействие властей. И за обедом (при полном молчании присутствующих) я схватился с К. Багировым. Но, выходя из-за стола, мне попенял Разумовский. И, как бы объясняя свою позицию, произнес фразу, которая мне хорошо запомнилась. Она, очевидно, выражала суть подхода центра: «Разве можно ссориться с такой организацией, как азербайджанская?»
Вернувшись в Москву из фактически безрезультатной, но очень поучительной поездки, я доложил об ее итогах и накопленных впечатлениях М. С. Горбачеву. Привожу свой отчет полностью.
«1. В Нагорном Карабахе речь идет о настроении, которым охвачены широкие слои населения и которое фактически разделяют партийный актив и даже руководство парторганизации (включая нынешнего первого секретаря обкома). Разумеется, в нынешних событиях участвуют и играют активную роль, и это заметно, группки демагогов-крикунов, людей авантюристического склада, которые хотят завоевать популярность, выйти в «вожди». Есть и люди, которые уже довели себя до исступленно-фанатического состояния.
Но для основной части участников событий характерны два момента:
а) убеждение в том, что только вне Азербайджанской ССР они могут нормально развиваться и сохраниться как этническая группа на данной территории. Это соединяется с настойчивыми заявлениями о готовности жить в дружбе с азербайджанским народом, с которым существуют длительные исторические связи;
б) глубокая и искренняя вера, особенно энергично выражаемая молодежью, в Вас лично, в то, что мероприятия по перестройке открывают путь для решения их насущных проблем. В последний приезд т. Демичева 28 февраля многотысячная толпа (она увеличилась в несколько раз, как только было выставлено охранение, что, кстати, произвело очень неблагоприятное впечатление), встретила его долгим скандированием: «Ленин, партия, Горбачев!». Ваши портреты, наряду с ленинскими портретами, все время были над толпой.
2. В происходящих событиях явно видно организующее начало, эффективность которого, видимо, объясняется тем, что оно опирается на широко распространенное настроение. Это проявляется и в том, что не допускается эксцессов и преднамеренных нарушений правопорядка. Судя по всему, организационное ядро тесно связано с Ереваном.
3. Налицо определенная деморализация актива областной партийной организации, утрата им влияния на массы. Что же касается руководства республики, то отношение к нему нескрываемо враждебное как среди партактива, так и «на улице». Авторитет КПСС высок, но эго не авторитет местной или республиканской парторганизаций.
4. В качестве причин, вызвавших нынешние выступления, в один голос называют «политику дискриминации», которая, как мне заявляли все собеседники, целенаправленно проводится из Баку. Ссылались при этом на задержки в экономическом развитии, на запущенность социальной сферы, на ограничения в культурной и языковой областях, на ущемление достоинства (прилагаю изданную 100-тысячным тиражом книжку для детей «среднего и старшего возраста», которую мне демонстрировали чуть ли не на каждой встрече), на искривления в кадровой политике (непропорциональное число азербайджанцев на руководящих постах в Нагорном Карабахе, регулярное направление сюда на такие посты армян из Баку, Кировабада и т. д.), па создание препятствий связям с Арменией и т. д.
Распространенным убеждением является то, что проводится последовательный курс на вытеснение армян, на превращение НКАО во «вторую Нахичевань», где армянское население почти исчезло.
Все эти негативные явления, утверждали наши собеседники, резко усилились с начала 70-х годов. Разумеется, выверить все это за короткое время не удалось, но, видимо, речь идет о реально существующих тенденциях.
5. Как выяснилось, брожение, которое в конечном счете привело к нынешним событиям, началось около года назад, когда стали слать «ходоков» в Москву, составлять петиции, собирать подписи и, видимо, создавать какие-то инициативные группы. По оценке многих, толчком к серьезной вспышке и к тому, что выступление приобрело массовый и в чем-то «упрямый» характер, в значительной мере послужило толкование, данное ему поначалу («экстремистское» и т. д.). Дальнейшие заявления в этом же духе союзной прессы и телевидения лишь подливали масло в огонь. Аналогичный эффект имели сообщения органов информации из Баку, в которых корили и клеймили участников выступлений.
Надо сказать, что были и такие действия (как в Армении, так и в Азербайджане), которые создавали впечатление прямых провокаций. Например, в Кафане (районный центр Армении) задержали женщину, которая рвала на себе волосы и кричала благим матом, что у нее убили брата, сестру и т. д. При проверке выяснилось, что ничего такого не было и делалось это для того, чтобы подогреть население. В Баку, говорили мои бывшие однокашники, распространяются всякого рода подстрекательские слухи.
6. Целесообразно уже сейчас приступить к разработке программы, имеющей целью преодоление «узких» мест и урегулирование наиболее существенных нерешенных вопросов в экономической и культурной жизни Нагорно-Карабахской автономной области. О ходе этой работы и практических шагах по реализации результатов следовало бы в ближайшее время (а впоследствии регулярно) информировать общественность области.
7. Характерно для событий в Нагорном Карабахе, в отличие, например, от Прибалтики, что не возникает даже и мысли о «выходе» из Советского Союза, об ослаблении связей с Россией. Бдлее того, некоторые участники событий в качестве варианта (в случае невозможности включения НКАО в Армению) выдвигают идею о вхождении в Российскую Федерацию.
Несомненно, у событий есть такие причины, которые уходят корнями в давнее и недавнее прошлое. Свою роль — и важную — играют люди, которые стоят у руководства. Сказываются и религиозные различия. Но главное все же, думается, в самой политике, которая, перестав с определенного момента быть ленинской, стала по названию ленинско-сталинской, а по существу — сталинской.
В результате сегодня мы пришли к:
— максимальной централизации управления национальными территориями (зачастую при ослаблении фактического контроля со стороны Москвы);
— формальным, словесным, не подкрепленным реально политически декларациям о «дружбе народов»;
практическому согласию на господствующее положение в каждой союзной республике «ее» нации за счет ущемления прав и дискриминации других наций и народностей, игнорирования их особенностей (неазербайджанцев в Азербайджане, неармян в Армении, неузбеков в Узбекистане и т. д.). Такая практика способствует переходу части партийного и советского аппарата, а тем более интеллигенции, на националистические позиции (причем это относится и к Армении, и к Азербайджану, да, видимо, и к другим республикам). Наверное, не будет преувеличением сказать, что именно отсюда, а отнюдь не «снизу» исходит «инициатива» во многих делах, которые привели сегодня к уродливым последствиям. В Баку рассказывали, что нынешние события воспринимаются в рабочей среде трудящимися с негодованием. Много случаев, когда азербайджанцы оберегают своих соседей-армян, провожают и встречают их детей из школы, а своих товарищей — с работы и т. д. и т. п.
8. В сложившихся сейчас условиях, думается, нужно найти форму постоянного «наблюдения» за национальным вопросом, своевременного выхода на наболевшие проблемы. Здесь напрашивается прежде всего изменение роли Совета Национальностей.
Может быть, было бы полезно подумать и о каком-то другом органе, общественно-политическом по своему характеру, в который входили бы уважаемые, авторитетные люди разных национальностей из всей страны. Здесь могло бы идти рабочее обсуждение назревших вопросов, а иногда и поиски подхода к возникающим болевым точкам, создающие «задел» для последующих решений директивных органов.
9. События в Нагорном Карабахе подводят к необходимости решения ряда проблем теоретического и политического характера, связанных с совершенствованием национально-государственного строительства в нашей многонациональной стране. Нации и народности нашей страны развиваются, а государственно-правовые формы бытия этих общностей, как и реальное содержание их прав и полномочий, остаются неизменными.
Можно выделить в этой связи две проблемы, во многом типичные:
а) национальные автономии носят во многом формальный характер, они не сопряжены с реальными правами, отвечающими национальным потребностям и национальным чувствам. Конституция Азербайджанской ССР, например, и вовсе не фиксирует никаких прав для Нагорного Карабаха. В Степанакерте говорили о том, что чрезмерная централизация, мелочная регламентация, бюрократическая опека со стороны республики привели к тому, что партийные, советские и хозяйственные органы автономной области зачастую неправомочны решать самые простые вопросы;
б) не урегулированы вопросы взаимоотношений национальных меньшинств, компактно проживающих в разных регионах страны, с одноименной национальной республикой, которая могла бы оказать им содействие в социально-культурном, духовном развитии. Видимо, необходимо предоставить гарантированную возможность таким меньшинствам беспрепятственно пользоваться культурными ценностями, являющимися достоянием всех представителей данной нации.
Может быть, стоит в этой связи подумать и о расширении прав соответствующих партийных организаций.
10. Чрезвычайно важно реальное, не на словах, а на деле, последовательное противодействие любому виду национализма и шовинизма при одном условии: не административно-командными методами, не насильственными приемами. Пресечения заслуживают действительные нарушения закона. В противном случае силовые приемы только провоцируют накопление взрывной ситуации.
11. Отрицательную роль сыграли выводы некоторых наших теоретиков (и соответствующая пропаганда) о форсированном слиянии наций. Объективный ход вещей противоречит этим упрощенческим умозаключениям. Нанесло ущерб интернационализму и то, что при решении крупных для всей страны вопросов (хозяйственного, культурного и иного плана) практически не учитывался национальный подтекст последствий.
12. Видимо, заслуживает особого внимания вопрос о координации деятельности и тесных рабочих контактах между партийными организациями республик, в данном случае Азербайджанской и Армянской. Такого контакта в данном случае, согласования действий, постоянного обмена информацией и совместной линии в очень важных вопросах, в том числе идеологического характера (в частности, касающихся острых исторических проблем, вокруг которых раздувают страсти националистически настроенные ученые, литераторы), не существует. Думается, что это один на серьезных резервов в деле решения накопившихся межнациональных проблем».
В записке упоминается книжка (сборник рассказов Дж. Мамед- кули-Заде), направленная мной Горбачеву вместе с отчетом, он говорил о ней на заседании Политбюро 3 марта 1988 г. Выпущенная в Баку в 1983 году> она была запланирована к переизданию массовым тиражом в 1989 году. В рассказе «Бородатый ребенок» между азербайджанцем Уста-Зейналом (мастер Зейнал) и его подмастерьем Курбаном, также азербайджанцем, ремонтирующими квартиру у армянина Мугдуси-Акопа, происходит следующий диалог:
— Мастер, кажется, наш хозяин хороший человек?
— Что сказать? Да приведет его Аллах на истинный путь. Человек он хороший, — отвечал Уста-Зейнал. — А что толку?
— Мастер, я одного не понимаю. Неужели армяне не видят такой ясной, очевидной вещи? Почему они не принимают ислам?
Уста-Зейнал уже начал замазывать потолок.
— Это тайна, Курбан. Такие вещи нельзя объяснить. Это ведомо одному Аллаху. Допустим на минуту, что все армяне переменили веру и стали мусульманами. Зачем тогда Аллаху было создавать ад и кого бы он туда посылал? На все имеются непостижимые причины. А то армяне отлично знают, что наша вера лучше их веры. Всемогущий Аллах…
— Прости, мастер, что я перебиваю тебя. Ну, пусть не переходят в нашу веру, но как им не противно есть свинину?
Уста-Зейнал положил лопату на доски и, набивая трубку, задумчиво ответил:
— Мне кажется, армяне отлично разбираются в том, что свинина никакого вкуса не имеет. Но из упрямства не хотят отказаться от нее. Что им, несчастным, делать? Человеческая пища — человеку, а такая — им. К тому же все это предопределено Аллахом…
Курбан поднялся по лестнице за бадьей.
— Да! — сказал он. — То-то будет зрелище, когда они пойдут по волосинке над огненной бездной.
— Знаешь что, Курбан? — начал Уста-Зейнал, попыхивая трубкой. — Все дело в том, чтобы найти истинный путь. Если человек нашел истинный путь, если Аллах, создатель миров…
В это время в зал вошел Мугдуси-Акоп и молча уставился на мастера.
— Хозяин, — обратился к нему Уста-Зейнал, — заклинаю тебя Евангелием, скажи на милость, какой вы находите вкус в этой дряни, что едите ее?
Мугдуси-Акоп вышел из себя и закричал, потрясая руками:
— Послушай, скажи на милость, тебя для проповедей сюда позвали, что ли?
— Хозяин, голубчик, чего ты сердишься? Я спросил просто так.
Мугдуси-Акоп промолчал.
И далее Уста-Зейнал говорит Курбану:
— Курбан, теперь ты раскусил этих армян? Им хоть тысячу раз клянись пророком и имамом, ни за что тебе не поверят. Сказать бы этому гяуру: какая тут работа…
— Мастер, — отвечал Курбан, — если человек отвернулся от Аллаха, стал безбожником и ни во что не верит, его трудно в чем- либо убедить.
И еще дальше, когда Курбан принес воду, мастер Зейнал бросает работу, говоря:
— Курбан, да поразит тебя Аллах! Ты принес воду в кувшине армянина и все осквернил. Проклятие Аллаха на твою голову!
Курбан смущенно смотрел на мастера и молчал. Уста-Зейнал, поморщившись, дважды плюнул на пол, потом в лицо Курбану и, выйдя во двор присел у арыка мыть руки. Вернувшись, он велел Курбану собрать инструмент, сгреб с подоконника свое платье и, еще раз плюнув в лицо Курбану, вышел. Смущенно Курбан взял хурджин с инструментом и, опустив голову, побрел за ним.
…Жена Уста-Зейнала до вечера была занята тем, что стирала и сушила белье мужа, который сидел в комнате голышом и ждал, когда просохнет одежда, чтобы пойти в баню и смыть с себя скверну.
Стоит отметить, что в прежних изданиях в Баку (1932 и 1966 гг.) и Москве (1940 и 1959 гг.) эти одиозные места были опущены. В 80-е же годы, когда, по официальной версии, «дружба народов» достигла новых высот, в очередном бакинском издании (которое, кстати, в выходных данных ложно выдается за перепечатку московской публикации 1959 г.) купюры почему-то восстанавливаются.
На заседании Политбюро 3 марта 1988 г. Горбачев выступил с речью, которая по тем временам несомненно означала заметный шаг вперед в подходе к карабахской проблеме и в более широком концептуальном плане. Она делала акцент на значении и сложности национального вопроса, на необходимости осторожного и деликатного к нему отношения, предостерегала против «упрощенных толкований», «кавалерийских наскоков» и предоставления «воли нервам». Оратор говорил о «нашей рутинной реакции» на карабахские события, призвал к «уважительной работе с людьми» и подчеркнул важность исследований — «запущенных» до сих пор — национальных проблем, корней негативных явлений.
В то же время видна и ограниченность подхода, не выходившего в принципиальном отношении за устоявшиеся и привычные рамки, неоправданно оптимистические, усыпляющие оценки эффекта предпринятых центром шагов в связи с событиями в Казахстане, Прибалтике, Карабахе. Явно не учитывался новый контекст, в котором развивался национальный вопрос, не слышалось понимания масштаба надвигающихся огромных проблем. И не был обозначен хотя бы пунктиром путь к развязыванию карабахского узла. Фигурировали лишь общие фразы.
Привожу это выступление с небольшими сокращениями. Подчеркнув, что «этот наш разговор пока еще промежуточный», Горбачев заявил:
«По ходу событий мы действовали правильно… Были в курсе событий и воздействовали на них, худшее предотвратили.
Но ситуация очень сложная. И считать, что мы с ней уже совладали, никак нельзя.
Главный политический урок для нас — и не только из событий в Нагорном Карабахе, в Азербайджане и в Армении — в том, что какие бы вопросы ни решали в нашей многонациональной огромной стране, этого нельзя делать без тщательного учета национальных и интернациональных последствий принимаемых решений, без учета интересов всех наций и народностей, в том числе и самых малых.
Определенный опыт соприкосновения с аналогичными проблемами у нас был. Пришлось проходить через подобные ситуации. И тогда, и на этот раз, должен сказать, они отнюдь не ставят под вопрос целостность нашего Советского государства. Люди ведь не ставили под сомнение свою принадлежность к Советскому Союзу, принципы интернационализма, авторитет КПСС. Вот и т. Брутенц сообщает, что недоверие высказывалось местному партийному руководству, а отнюдь не КПСС. Надписи на транспарантах и выкрики из толпы говорили о том, что люди хотят нашего вмешательства, Центрального Комитета. Характерно, что апеллировали к Москве.
Но страсти разгорелись. Люди уже не владели своими эмоциями, не способны были здраво рассуждать.
Вот почему главная задача для нас была восстановить спокойствие, сохранить людей, не довести их до отчаяния. И очень правильно, что мы проявили такое огромное внимание. Люди это увидели и оценили.
Так было и с Казахстаном. Так было и с Прибалтикой. А ведь там вопрос стоял острее. Там в центре оказалось отношение к русским, к России, а то и принадлежность к Советскому Союзу. Но мы сумели поднять партийные организации, включить интеллигенцию, газеты, другие средства массовой информации. Сумели привлечь здоровые силы, которые честно понесли в народ правду… Короче говоря, преимущества демократизации мы там сумели повернуть в правильном направлении, в пользу интернационализма.
Перед нами, товарищи, один из сложных вопросов всей жизни страны, ее судьбы. И мы бы изменили Ленину, если бы не проявили тут самого ответственного отношения. Помните, как он реагировал на рукоприкладство Серго, на «автономизацию» Сталина, как он воспитывал всех, требуя самого деликатного, самого тщательного, самого осторожного и бережного подхода к национальному вопросу, к национальной политике? Это для нас урок навсегда. Ибо упрощенных ответов в национальных делах никогда не было и никогда не будет.
Здесь должна быть принципиальность, ясная интернационалистская линия и на ее основе все разнообразие средств, какими только располагают партия и наше общество. Не противопоказаны никакие контакты. Нужно вступать в диалог с любыми силами, убеждать, доказывать, разъяснять, искать аргументы.
Да, действовать надо решительно, мужественно, смело. Но — не кавалерийским наскоком. В чем-в чем, а в национальном вопросе таким способом можно погубить все.
И — глубочайшее уважение, товарищи! В той же Армении: как не понять, что сейчас, после того что произошло и как это происходило, никто там не может прямо так, с ходу перейти на иную точку зрения. И что страшного, что армянский Пленум обратился с просьбой создать комиссию? Во всем остальном постановление-то приняли правильное, поддержали линию Политбюро. И разве не могут они просить, если таково настроение всего населения республики от мала до велика? И это, товарищи, надо уметь пережить.
Они же ведь не к кому-нибудь, к нам обращаются, к Центральному Комитету. И надо не забывать — и как мы сами выглядим в этой ситуации…
Надо действовать с величайшей ответственностью. А это обязывает нас очень глубоко вникнуть в причины того, что произошло. Очень легко сбиться: «Вот армяне расходились, азербайджанцы допустили…» А корни — в глубине истории. Сколько пережили, сколько перенесли народы Закавказья, какими волнами накатывались на них разные нашествия — то турки, то персы! Как мяла и давила их история! И они сделали свой выбор — обратились к России, к русскому народу, добровольно пошли под его крыло, апеллировали даже к царям. Это одна сторона.
А вот и другая: не выбросить из национальной памяти армян трагедию, когда полтора миллиона вырезали, а других рассеяли по всему свету. Такое не забывается. Это вошло в гены, живо в каждой семье. Но все армяне, где бы они ни жили, считают своей родиной Советскую Армению!
…И у азербайджанского народа корень здесь, на этой территории, в этом же Нагорном Карабахе. Посмотрите, сколько выдающихся крупных деятелей всесоюзного масштаба вышли оттуда!
Все здесь переплетено, и все это надо учитывать.
Нельзя игнорировать и советский опыт, предпринимавшиеся до нас попытки урегулировать проблему. Вскоре после революции сам Ленин, этим занимался. А решение было вот такое, какое мы имеем. Сейчас, конечно, все можно валить на Сталина. Но дело не так просто… Корни событий помимо истории — давней и недавней — также и в процессах, которые происходили в Азербайджане, в Армении в самое последнее время, и в процессах, которые начались во всей стране в связи с перестройкой. И когда в азербайджанском руководстве отошли от ленинской национальной политики, тут-то история и дала себя знать, стала предметом для эксплуатации с позиций национального шовинизма и национализма.
Ведь посмотрите, что произошло, что так сильно взбудоражило армян. Перед их глазами пример Нахичевани. Там за 40 лет число армян сократили с 40 до 1,5 процентов. И в Нагорном Карабахе дело шло к тому же. По крайней мере так воспринимали политику Баку и в Нагорном Карабахе, и в Армении.
И что же это за политика? И как же повели себя интеллигенты, те же азербайджанские писатели, сочиняя вот такие книжечки, одну из которых я вам процитировал? Надо же до такого дойти! И это когда речь идет о территории, на которой веками жили и перекрещивались народы, где все переплелось и где, казалось бы, самым естественным является в советских условиях все подчинить идеям консолидации, сотрудничества, дружбы. А вместо этого сделали прямо противоположное. Главную вину за это несут ЦК КП Азербайджана и ЦК КП Армении. Не проводили они ленинской национальной политики, держали курс не на сотрудничество, не на укрепление реальной дружбы народов, а фактически на противопоставление их друг другу. Не делали даже попыток сотрудничать между собой… А ведь, казалось бы, чего проще, если бы ученые, литераторы, другие всякие авторитеты-интеллектуалы съезжались бы в той же Шуше, садились бы вокруг стола, да обсуждали все, что наболело, общались бы, выясняли свои разные проблемы, спорили бы, предлагали руководству свои идеи. Ничего этого не было, действовали вопреки реальным процессам. Ведь вот и т. Брутенц сообщал, и здесь выступавшие товарищи делились впечатлениями: не в народе возникает вражда… Вирус неприязни культивируется не в массах, а как раз среди интеллектуалов…
Но давайте воздадим и самим себе. За три года в ЦК поступило 500 писем только по вопросу о Нагорном Карабахе. Потом пошли и делегации в Москву. А у нас была рутинная реакция. Эти, мол, там «армяне все никак не поделятся» и т. п. Это рутинный, негодный подход к такому деликатному вопросу. Не увидели мы его своевременно.
Мы привели в движение все общество. Оно обсуждает. Обсуждает все, в том числе и национальные проблемы. Появляются и здесь всплески и экстремистские взгляды… Если Центральные Комитеты не занимаются тем, что положено, то возникают неформальные комитеты, как это и произошло в Армении.
Не было изучения, настоящего исследования национальных проблем, корней негативных явлений, прошлого опыта по их преодолению. Запустили все это. А надо разбираться предметно, конкретно — так как занимаемся сейчас, например, хозрасчетом или разоружением. И нужна, товарищи, величайшая уважительность и величайшая принципиальность!
Еще раз хочу подчеркнуть: события не ставят под сомнение ленинскую национальную политику. Наоборот, они подчеркивают ее значимое и особую опасность отступлений от нее. Все эти — кунаевщина, рашидовщина, коченяновщина, алиевщина — вот вопиющие примеры отхода и извращения советской национальной политики. Они представляют опасность и для перестройки, провоцируют такие явления, которые вредят многим нашим начинаниям. Но и наоборот — успешная реализация планов перестройки — это сейчас самая надежная база для утверждения принципов и последовательного осуществления ленинской национальной политики.
А как оценивать людей, которые несут ответственность и которые были втянуты в события? Мы должны четко отдавать себе отчет, с кем имеем дело. Ведь сколько бесед, разговоров было с двумя лидерами Азербайджана и Армении. Совсем недавно Егор Кузьмич (Лигачев. — К. Б.) встретился с ними. Посидели, послушали, удалились. А под конец даже немного и обнаглели. Здесь вопрос ясен. Однако и в отношении их надо поступать с умом, с учетом момента и ситуации. А с другими? Вот неформальный комитет в Армении. Разогнать его — дело простое, так же как и заняться разоблачительством в отношении Сильвы Капутикян. Но к чему приведет? Опозоримся ведь только.
Нужно действовать исключительно силой правды, силой идейности, уважительной и деликатной работой с людьми…
А возьмите Азербайджан, деятельность Алиева. Сколько мы потеряли в этом регионе за 15 лет его пребывания на посту! Вот тут-то и включился национализм, наложился на процессы, которые имеют социально-политическое происхождение, связаны с нравственной дискредитацией руководства. Да, мы можем констатировать кризис руководства ЦК Азербайджана и ЦК Армении. Не хочу сказать, что имеем также «кризис» и нашего руководства ими. Но и у нас есть о чем подумать.
Нужно очень тщательно разработать все подходы, всю тактику поведения в отношении партийных организаций Азербайджана и Армении. Иначе можно еще больше наломать дров. Нужен другой уровень идеологического воздействия, нужны живые контакты с людьми. Есть там здоровые силы. И они немалые. Есть большой потенциал реальной привязанности разных народов на бытовом уровне, на производственном, в коллективах, по месту жительства. Можно и нужно их убеждать в том, что линия, которую определило Политбюро, — единственно правильная.
В разговоре с Капутикян и Балаяном я им говорю: ведь вот, смотрите, Политбюро приняло решение. В Азербайджане его восприняли. А вы, армяне, по-прежнему никак не угомонитесь, А она мне отвечает: а чего же им возражать, решение-то в их пользу. Даже она не поняла. Я ей говорю: мы, прежде ради вас, приняли именно такое решение, ради армян. Вот сойдут эмоции, улягутся страсти — сами спасибо скажете, что поступили именно так.
Да и то не всюду удалось удержать ситуацию. В Сумгаите произошел взрыв: 31 смерть — 6 азербайджанцев, остальные армяне. А если бы не приняли мы этого решения, удалось бы остановить?
Надо, товарищи, сохранять принципиальность, но не выходить из себя, не давать волю нервам и собственным эмоциям. Не делать искусственно врагов…
Нельзя давать волю и обиде. Обидно, конечно, когда говорят, что партия потеряла контроль над обстановкой, когда не коммунисты уже управляют, а самозванный комитет. Обидно. Но мы не можем позволить себе роскоши нервничать даже и по этому поводу. Переживать — да, никому не запретишь. Но из себя не выходить, выполнять свою политическую миссию.
Процесс оздоровления — большая, длительная работа… Да, главный, решающий метод нашей деятельности — политический. Но надо принимать и какие-то защитные меры для тех, кто выполняет задачу обуздания разбушевавшейся стихии. Нельзя превращать наших милиционеров и солдат в смертников, которые вынуждены голыми ладонями отбиваться от камней и железных прутьев. Повторяю, главные методы — политические Но власть должна быть властью, закон должен торжествовать.
Повторяю, какие-то меры надо принять, чтобы люди, выполняющие приказ в обстановке крайнего Нервного и физического напряжения, могли защитить себя. Мне докладывали, что курсанты падали в обморок, когда видели, что наделали погромщики (в Сумгаите — К. Б.). А если бы в этот момент у них в руках были автоматы, тогда что произошло бы?
Сейчас надо серьезно взяться за всю проблему в целом. Надо посылать толковых людей — ив Карабах, и в Армению, и в Азербайджан. Иметь четкую программу действий, нельзя это делать «навалом», для отчета. Как договорились, совещание в ЦК надо провести по национальному вопросу. В основу его положить показ завоеваний нашей национальной политики, силу нашего интернационализма, накопленный потенциал нашего многонационального сообщества. Проанализировать, как в реальной жизни проходили процессы национального развития, что появились целые новые поколения, образованные поколения, своя интеллигенция. Они обратились к историческим и культурным корням своих народов. Все это реально и все это надо учесть. И надо добиться по-настоящему авангардной работы партийцев, партийных организаций и в производственных коллективах, и среди населения».
После заседания Е. Лигачев, касаясь книжки Мамедкули-Заде, сказал мне: «Да, но в Армении издают такие же книги». Это было голословное, необдуманное заявление. В столь «ответственных» устах оно приобретало непомерное значение, настраивая аппарат определенным образом.
Вспомнил об этом вовсе не для того, чтобы присоединиться к недостойному хору хулителей этого человека. Напротив, отношусь к нему с неизменным уважением как к редкому в тогдашнем руководстве КПСС неконъюнктурному деятелю, имевшему собственное мнение и готовому его отстаивать, способному принимать решения и добиваться их реализации. Я не раз был свидетелем, когда другие секретари при обсуждении трудных вопросов либо отмалчивались, либо выступали в роли людей, о которых в народе говорят: «Ни рыба ни мясо». С Лигачевым такого не бывало. Клеветническая кампания против него, организованная некоторыми «прогрессистами» в КПСС и «демократами», — одно из самых убедительных доказательств их моральной нечистоплотности. Уж у кого нет оснований любить Лигачева, так это у Горбачева. Но и он замечает: «Я не разделяю, например, позиции Лигачева, но уважаю его взгляды. На определенном этапе мы разошлись. До 1988 года, как он говорит, у нас было все хорошо. А потом разошлись. Но этого человека я уважаю за то, что он высказывает свое мнение».
Привел же я лигачевские слова, потому что в определенном смысле они характерны. Это — одно из многих свидетельств поверхностного и одновременно заскорузлого, а если хотите, и невежественного подхода к национальным отношениям. Такое положение фактически существовало и в аппарате. Через пару дней меня пригласили участвовать в работе по подготовке постановления о Нагорном Карабахе. В группе были люди из аппарата Лигачева и отделов ЦК. Как выяснилось, никто не был толком знаком с положением дел в регионе. В частности стремившийся играть активную роль заместитель Разумовского (и секретарь парткома при ЦК) Могильпиченко выразился так: «Азербайджан — это шииты, с ними надо поосторожнее». Это изречение прозвучало для меня как «религиозный» парафраз бакинского заявления его «босса» («С такой организацией, как азербайджанская…»). Ну а слово «шиит», очевидно, попало на слух в связи с эпопеей Хомейни. Подготовленное постановление — оно вышло 17 марта — оказалось мертворожденным, поскольку ограничилось лишь экономическими и социальными вопросами.
На следующий день в ЦК под председательством Лигачева была проведена встреча представителей проживающих в Москве азербайджанской и армянской «элит». Затеянная с самыми добрыми намерениями (должны же «сливки общества» понять бессмысленность, опасность и аморальность взаимного противостояния), она ни к чему не привела. Егор Кузьмич признал серьезность положения: «Национальный вопрос ходом событий выдвинут на первый план. Националистические проявления представляют определенную опасность. События в Азербайджане и Армении поставили страну перед серьезным испытанием». Однако в его речи звучали и слишком знакомые мотивы. «Количество русских, — говорил, например, Лигачев, тоже где-то сокращается, но вы видели, чтобы хоть один русский бастовал?.. Здесь выражается недовольство термином «экстремистские силы», а вернее иной раз говорить о бандитских элементах».
Участники встречи в основном разделились по национальному признаку, и она большей частью напоминала разговор если не глухих, то людей с очень избирательным слухом. Насколько помню, один лишь Муслим Магомаев занял конструктивную, «наднациональную» позицию. На совещании прозвучала мысль, не отторгнутая председательствующим, о предоставлении Нагорному Карабаху статуса автономной республики.
Мое участие в карабахском Деле завершилось семь месяцев спустя. 14 октября состоялась встреча видных представителей московских армян с А. Лукьяновым — тогда уже первым заместителем Председателя Президиума Верховного Совета СССР. И она окончилась ничем. Видно было растущее нетерпение армян. Лукьянов же искал причины событий то в интригах «цеховиков», то в полемике и «сваре» интеллигентов.
Еще раз мне довелось соприкоснуться с карабахской проблемой в июле 1990 года, когда я повез в Ереван послание Президента СССР католикосу Вазгену. И вновь убедился, насколько недооценивалась эта проблема, которая играла роль «бродила» для национального и националистического движения в Армении, а также в Азербайджане и Грузии. Не будет преувеличением сказать, что именно из карабахской проблемы выросла такая ситуация, когда и Армения (наверное, самая прорусская республика на территории бывшего Советского Союза, если, конечно, не считать Белоруссии) тоже пришла к твердому решению отделиться. Здесь я не касаюсь вопроса, насколько это было целесообразно или естественно, а говорю о самом пути, по которому пошла Армения, о предпосылках, которые привели к такому решению.
В докладной по итогам поездки я писал Горбачеву 3 августа:
«Не менее болезненной, чем раньше, остается проблема Карабаха. Это, можно сказать, общенациональная забота, своего рода нервический пункт всей обстановки в республике. Ни один из наших собеседников не упустил случая сказать, что вопреки всем законам, в том числе решениям Верховного Совета, в Карабахе — единственном районе страны — не существует Советской власти, что население там живет в условиях непрерывного прессинга со стороны оргкомитета, который, сталкиваясь с тотальным бойкотом, «опирается на армейские штыки», что под этим же прикрытием форсированно изменяют демографическую ситуацию за счет переселения беженцев из Армении и турков-месхетинцев, что, несмотря на многочисленные заверения центральных властей, 7-километровая дорога, соединяющая Армению с НКАО, остается заблокированной и т. д. и т. п. И независимо от того, насколько обоснованно каждое из этих утверждений, приходится принимать во внимание как реальный фактор своеобразную общенациональную «зацикленность» на этом вопросе.
Собеседники говорили нам, что в результате событий и стрессов последних лет (Сумгаит, Баку, Кировабад, с одной стороны, а с другой — землетрясение и его последствия) в Армении не только у интеллигенции, но и у широких слоев населения возникло своеобразное психологическое состояние: одержимость национальной идеей; всеобщее чувство опасности, порою граничащее с ощущением близости общенациональной катастрофы».
Как же развивались события в Карабахе и вокруг него в «послефевральский» период? В линии, проводимой Центром, наступил следующий этап: возникла готовность обсуждать проблему, признать допущенные республиканским руководством «ошибки» и даже «деформации» при твердой, однако, установке оставить за скобками основные политические вопросы, ограничиться комплексом социально-экономических мероприятий. Эта установка, имевшая свои резоны, не учитывала специфики национального движения: ставшее массовым и «дозревшее» до требований политического самоопределения, оно даже если в его происхождении большую роль играют экономические причины — редко когда может быть умиротворено экономическими уступками и посулами.
Когда же это стало очевидным, Москва перешла преимущественно к силовым действиям, которые практически стали формой «бегства» от сути вопроса и свидетельствовали о том, что она не видит путей его решения. 23 марта Президиум Верховного Совета СССР под председательством Громыко признает «недопустимым, когда сложные национально-территориальные вопросы пытаются решать путем давления на органы государственной власти, нагнетания эмоций и страстей, создания всякого рода самочинных образований» и т. д. Эти «преступные действия» были «решительно осуждены». А 20 июля 1988 г. Президиум Верховного Совета СССР в ответ на решение сессии областного Совета НКАО о ее выходе из состава Азербайджана принимает постановление «о неприемлемости передачи» области и «изменения границ».
Последовавшие события показали, что эти решения, особенно июльские, служили своеобразной подготовкой перехода к курсу на подавление национально-демократического движения армян Карабаха — методу, который будет повторен и в других местах. Вопреки заявлениям Горбачева на мартовском заседании Политбюро, все-таки берутся за «простое дело»: комитет «Карабах» распускается, а его руководителя П. Айрикяна лишают советского гражданства, арестовывают и членов комитета «Крунк».
15 января 1989 г. приостанавливается деятельность облсовета народных депутатов и обкома партии (на деле они распускаются) и создается подчиненный непосредственно Москве «Комитет особого управления» НКАО, который, по заявлению его руководителя А. Вольского, «имеет в своем распоряжении значительные силы внутренних войск». В области фактически вводится военное положение, действует военная комендатура, и именно военные являются «единственно реальной властью в области».
Войска — видимо, по требованию азербайджанского руководства — используются и для вытеснения из некоторых сел армянского населения. Присланный из Москвы второй секретарь ЦК КП Азербайджана В. Поляничко (выдвиженец Организационно-партийного отдела ЦК) курсирует в зоне конфликта в камуфляжной форме и позирует перед телекамерами с автоматом в руке. Азербайджан — на глазах у Центра, если не при его попустительстве — начинает блокаду Армении и НКАО.
Разворачивается кампания против «коррупционеров» в области, призванная приписать им роль «зачинщиков» волнений. Столичные средства массовой информации уверяют, что «народ» страстно хочет «успокоения» и лишь «активисты» этому препятствуют. 20 сентября 1988 г. «Правда» писала: «Но процесс оздоровления в Армении и Азербайджане не по нутру тем, кто замешан в коррупции, взяточничестве и хищениях. Они пытаются переключить внимание общества на вопросы национальных отношений, используют любой повод для разжигания национальных страстей». Позже «Правда» же обвинила руководителей комитета «Крунк» в превращении «своих» предприятий «в источник нетрудовых доходов», а арест в декабре 1988 года его членов подавала как акцию против «группы дельцов, связанных с запрещенным комитетом».
Несмотря на все эти меры, а может, и благодаря им, накал выступлений в Нагорном Карабахе не спадает: идет многомесячная забастовка, возникают первые вооруженные стычки. К «Комитету особого управления», как признают официальные источники в июле 1989 года, «армянское население не испытывает и тени доверия». И главное — движение, вызванное к жизни перестройкой и отражающее ее демократическое содержание, резко меняет свои ориентиры, объективно обращается против перестройки, а субъективно — против Союза, против Горбачева. Стрелка поворачивает к требованию независимости.
Слов нет, карабахская проблема была сложнейшей для советского руководства. На политическом горизонте не просматривалось решение, способное в одинаковой мере удовлетворить и Азербайджан, и армянское большинство Нагорного Карабаха, а также «союзную» с ним Армению. Даже сейчас, оглядываясь назад, трудно поручиться, что какой-либо из вариантов «сработал» бы. Но ясно одно: избрали едва ли не самый худший путь — половинчатости и пассивности. Ставка на самотек, на то, что сторонам «надоест», подкреплялась не слишком уверенным применением силы. По моим впечатлениям, работало также заметное и в других сходных случаях стремление некоторых сил в руководстве использовать проблему (в русле политики «разделяй и властвуй») как инструмент привязки к Центру обеих республик: и Азербайджана, и Армении.
Грубая ошибка, все получилось наоборот. Движение усилилось и радикализировалось, а вместо привязки к Союзу появилась и стала брать верх центробежная тенденция, в НКАО и Армении нарастали неестественные для них антирусские настроения (не говоря уже о еще более выраженной тенденции такого рода в Азербайджане).
Но если явную растерянность руководства страны по отношению к карабахской проблеме можно как-то списать на ее сложность, то его позиция в связи с событиями в Сумгаите, которые на порядок нарастили остроту этой проблемы, поражает как моральной ущербностью, так и политической недальновидностью.
В Сумгаите 27–29 февраля 1988 г. шли массовые убийства армян, по праву названные геноцидом. Вот выдержки из письма А. Сахарова Горбачеву (написанного в августе 1988 г., но не отправленного):
«Трое суток длились чудовищная резня, издевательства над беззащитными людьми, насилия и убийства армян — все это в часе езды от Баку. Передо мною копии свидетельств о смерти и краткие описания судеб людей. Даты смерти в них — 27, 28, 29 февраля Эго ужасающие документы (я мог бы Вам их переслать). Среди них — свидетельство об изнасиловании и зверском убийстве 75-летней женщины. Рассказ о группе армян, которые 8 часов держали оборону в верхнем этаже дома, на помощь убийцам была подогнана пожарная машина с раздвижными лестницами, после чего большинство было убито, среди убитых несколько вернувшихся из Афганистана военнослужащих, одного (или двоих) из них сожгли заживо, изнасилования с загонянием во влагалище водопроводной трубы. Говорят, что списки армян составлялись по домоуправлениям заранее по распоряжению райкомов и попали в руки убийц (но это последнее утверждение нуждается в проверке). Азербайджанцы, живущие рядом с армянами, были заранее предупреждены оставить включенным свет. Воинствующие толпы водили по улицам обнаженных женщин, подвергали их издевательствам и пыткам. Трупы изнасилованных уродовались, в глумлениях над пытаемыми принимали участие подростки. В свете всего этого вряд ли можно говорить, что это были стихийные действия подонков и что просто войска опоздали на несколько часов. Если кто-либо мог сомневаться в необходимости отделения НК от Азербайджана до Сумгаита, то после этой трагедии каждому должна быть ясна нравственная неизбежность этого решения. После этой трагедии не остается никакой нравственной возможности настаивать на сохранении территориальной принадлежности НКАО к Азербайджану. Официальные списки погибших в Сумгаите не опубликованы, это заставляет сомневаться в точности официальных данных о числе погибших. Нет сообщений о ходе следствия. Такое преступление не могло не иметь организаторов. Кто они? Не было официального соболезнования правительства СССР семьям погибших! (Вы неправильно говорили, что ввод войск запоздал на несколько часов. Чудовищная резня, издевательства над беззащитными людьми, насилие и убийства армян длились трое суток. Сумгаит менее чем в часе езды от Баку.)».
Реакция Центра усугубила политический эффект сумгаитской трагедии. Вслед за явным попустительством местных властей последовали действия Москвы, которые были расценены как равносильные предоставлению свободы и безнаказанности озверевшим ультранационалистам. Центр практически отказался дать политическую оценку происшедшему, хотя этого требовали массовые манифестации в Армении и самом Нагорном Карабахе. Союзное правительство делало все, чтобы преуменьшить и замять происшедшее. Информация с мест строго ограничивалась и не давала даже отдаленного представления о масштабах случившегося.
На Политбюро Горбачев говорил: «Я сторонник того, чтобы дать информацию. Я всегда за то, чтобы информировать, иначе плодим слухи». Но продолжал: «Дать без цифр о жертвах, но сообщить, что ущерб нанесен, что пострадали люди, что виновники привлечены к ответственности». Последнее как раз и не произошло. Организаторы и исполнители убийств остались практически безнаказанными (осужден был лишь один человек, некий Т. С. Исмаилов, на 15 лет). Известная московская журналистка Л. Графова метко назвала день судебного процесса «днем прощенных убийств».
Позиция руководства Горбачева диктовалась, очевидно, традиционными стереотипами — сомнительными в принципе и безусловно нелепыми в условиях перестройки. Считали: замалчивать события — значит не привлекать к ним внимания, ограничить их резонанс и таким образом как бы «вынуть» из них политический заряд. Стремились «не обидеть» Азербайджан, не ссориться «с такой парторганизацией», боялись «чрезмерной» (!) реакцией вызвать дополнительное обострение национальных отношений в таком сложном районе, как Кавказ.
Трудно было допустить более грубый просчет. Если карабахские события дали толчок развитию национального движения, то Сумгаит послужил поощрением ультранационалистам, их насилию, и в этом смысле он «откликнулся» во многих местах. Характерно, как менялась ситуация в самом Баку. Сразу после событий погромщики в страхе перед карой затаились, а большинство населения испытывало возмущение или застыло в боязливом ожидании. Однако вскоре, когда стало ясно, что серьезной реакции властей не последует, воинствующие националисты почувствовали себя «на коне», и в Баку над демонстрантами стали уже развеваться транспаранты типа «Слава героям Сумгаита».
Сумгаит — так, как к нему отнеслись в Москве, — не только делал невозможным урегулирование карабахского вопроса. В сочетании с карабахскими событиями он стал политической бомбой, взорвавшей ситуацию в Закавказье, оттолкнул от Центра, как ни парадоксально, даже Азербайджан, который так старались «не задеть».
Более того, Сумгаит, продемонстрировавший слабость центральной власти, ее неготовность показать свою законоутверждающую силу, ее способность поступаться нравственными категориями, послужил, на мой взгляд, поворотным пунктом развития событий в «национальном» направлении, приведших к распаду СССР. Сумгаит не был понят как предупреждение, как предвестник того, что может произойти, если и далее тянуть с реформированием Союза.
Между тем как раз Сумгаит — именно из-за своего варварского характера — давал центральной власти шанс предпринять действенные шаги, подтверждавшие и подкреплявшие его конструктивные и впечатляющие возможности в национальном вопросе. Она могла, во-первых, на конкретных фактах показать реальные плоды деятельности националистов, дикий, смертоносный потенциал националистического безумия. Следовало на высшем государственном уровне дать бескомпромиссную оценку зверского геноцида, добиться без проволочек примерного наказания всех виновных. «В ваших силах было, — говорила та же Графова Горбачеву, — назвать геноцид геноцидом и не допускать такого суда, который, по сути, вылился в издевательство над правосудием».
Во-вторых, у Центра был случай продемонстрировать силу государства, готового решительно преградить путь бесчинствам националистических погромщиков. Политическая оценка совершившегося в Сумгаите, примерное наказание виновных подняли бы авторитет правительства, укрепили его престиж и нравственный рейтинг, столь важный в условиях перестройки.
В-третьих, в атмосфере ужаса, связанного с Сумгаитом, вокруг нагорнокарабахского вопроса возникла новая ситуация: появился шанс решить его сравнительно плавно, не спровоцировав острого конфликта между Азербайджаном и Арменией, между ними и Центром. Можно было бы попытаться урегулировать проблему, передав автономию под союзную юрисдикцию: вариант, с которым карабахские армяне соглашались, а Азербайджан, потрясенный сумгаитскими событиями, сразу же после них, думаю, принял бы. Если бы впоследствии понадобилось искать другое решение, то это было бы легче сделать, отталкиваясь уже от нового статуса Нагорного Карабаха и обеспечивая ему гарантии безопасности и самостоятельности, может быть, даже «внутри» Азербайджана.
Сумгаит придал карабахской проблеме новое измерение. Он перевел ее в остроконфликтную форму при предельном ожесточении сторон и растущей готовности к насильственным методам разрешения. В этих условиях следующим логическим этапом развития конфликта становилась война, она была не за горами. А центральная власть с удивительным, мне кажется, даже с отчаянным упорством продолжала гнуть свое, может быть уже и сознавая бесперспективность своей линии. В марте 1991 года, когда проблема уже обросла солидным стажем, когда стало совершенно ясно, что сохранение политического статус-кво невозможно и нереалистично, Горбачев в очередном «Обращении к народу Азербайджана и жителям (!) Нагорного Карабаха» заявляет: «Народ Нагорно-Карабахской автономной области — неотъемлемая часть Азербайджана… Так распорядилась история. Наладьте мирный разговор, постарайтесь понять друг друга, найти дорогу из тупика». Нельзя расценить это иначе, как признание своей неспособности что-либо предпринять: Центр как бы расписывается в своем бессилии.
От карабахского фиаско ведет дорога ко многим другим неудачам перестроечного руководства в сфере национальной политики. Несомненно, карабахский конфликт породил порвавшие с СССР независимые Азербайджан и Армению и самостоятельную Нагорно-Карабах- скую Республику, он подстегнул националистов в Грузии и в некоторых других республиках — иначе говоря, был первым крупным шагом к будущему распаду Союза. Но должен признаться: не только в феврале
1988 года, но и много позже, даже после того, как не один день наблюдал карабахских манифестантов, я был бесконечно далек от этой мысли.
Нагорнокарабахский узел можно считать концентрированным выражением характерных для Советского Союза 80-х годов национальных проблем, которые при пассивности и недальновидности союзного руководства, интриг рвавшихся к власти республиканских политиков привели к «кончине» СССР.
Конечно, у карабахской головоломки были особые предпосылки: многовековое взаимное недоверие армян и азербайджанцев, антиармянская резня в Шуше в 1905 и 1920 годах, в Баку в сентябре 1918 года (когда мусаватисты при поддержке турецких войск вырезали около 30 тыс. армян), геноцид в Турции, унесший 1,5 млн. жизней, наконец, произвольное включение области в состав Азербайджана и окрашенное «исторической памятью» недоброжелательное отношение азербайджанского руководства… Но в остальном — а именно оно, «остальное», и привело в движение армянское население Нагорного Карабаха — его беды и обиды шли от проводившейся и стране национальной политики и были общими для многих народов.
Вплоть до середины 30-х годов в национальном вопросе следовали курсу, который принято — и не без оснований — называть ленинским. Он был далеко не безупречным, и все же, пусть не Слишком последовательно, но реализовался принцип национального самоопределения, уничтожалась царская система угнетения и дискриминации, доминировал дух реального, не показного интернационализма, нетерпимости к шовинизму и национализму. Была принята схема национально-территориального устройства страны. Сколько бы его ни кляли сегодня, оно активно содействовало становлению и возрождению наций.
Трудно сказать, чего больше было в этой политической линии: верности доктрине, приспособления к обстоятельствам, к давлению разбуженных революцией «инородцев», поиска путей укрепления устоев нового строя в многонациональном государстве? Наверное, дух интернационализма у кадров и радикально настроенной молодежи подкреплялся революционным идеализмом и утопизмом, известной дозой национального нигилизма, верой во всемогущий примат классовости и убежденностью на этом фоне во временности, эфемерности «национального».
То был своего рода «поспешный», опережающий время интернационализм. Характерно, что долго действовало правило: получая паспорт, можно было «выбирать» национальность. И в годы антифранкистской войны в Испании нередко люди записывались «испанцами». Как бы то ни было, произошел реальный поворот к новым национальным взаимоотношениям, к дружбе и согласию между народами.
Однако с середины 30-х годов вступила в действие политика, называвшаяся уже ленинско-сталинской: в старые меха начали наливать новое вино — в прежние формы вносили совершенно иное содержание. Самоопределение народов стало выхолащиваться, а силовой фактор приобретал все большее значение как скрепляющая основа Союза. Это явилось частью общего ужесточения официального курса, усиления в нем репрессивного аспекта. А централизация в национальном вопросе была элементом всеобщей централизации, линии на то, чтобы в рамках командно-бюрократической системы «все» собрать в один кулак.
Сталинская политика имела основные точки приложения в центре и союзных республиках, и ее можно определить как двурычаговую и двуединую. Первый, столичный, «конец» этой политики означал всеобъемлющий и безусловный контроль Москвы над жизнью периферии, республик, централизацию, устремленную к унитаризации и ассимиляции. Под предлогом защиты общегосударственных интересов ограничивали самостоятельность и права республик, постепенно размывалось заложенное в Конституции 1924 года разграничение компетенции между ними и Союзом. Созданные в 20-е и 30-е годы национальные районы были ликвидированы.
В республиках, как правило, были своего рода «надсмотрщики» — направляемые из Москвы вторые секретари ЦК и председатели КГБ, русские или русифицированные украинцы, белорусы. Хотя столичные эмиссары зависели от первого секретаря и часто старались к нему пристроиться, они были «глазами и ушами государевыми».
Союзным интересам, нередко дурно понятым, все полнее подчинялось и экономическое развитие республик, что вело зачастую к укреплению монокультурной специализации и экологическому неблагополучию. У представителя Ханты-Мансийского округа были все основания заявить в мае 1989 года на Съезде народных депутатов СССР, что территория округа превратилась в стройплощадку для больших народов, с катастрофическими последствиями для аборигенов.
В тяжелой ситуации оказались и другие народности Севера, о возрождении которых так любила писать официальная печать. Их промысловые угодья, пастбища, водоемы жестоко пострадали от «интервенции», превратились в «мертвую зону» из-за, бесхозяйственной производственной деятельности центральных ведомств. Продолжительность жизни эвенков была на 16–18 лет меньше, чем в среднем по стране.
Даже такое серьезное мероприятие, изменявшее демографическую ситуацию в Казахстане, как освоение целины, проводили, по существу не спрашивая мнения Алма-Аты.
Другой, республиканский, «конец» этой политики означал форсированное формирование и выдвижение во всех сферах местных кадров, особенно ускоренную «коренизацию» руководящего состава, возможность проводить дискриминационный курс в отношении других национальностей. Эта привилегия была своего рода платой — «взяткой» за безусловное подчинение центру. По сути дела, «коренная» нация служила микрометрополией, а республики, как говорил Сахаров, малыми империями. Централизация не оканчивалась за воротами Москвы, в республиках, на местном «пятачке» шла своя ассимиляторская работа, причем нередко в более грубой и откровенной форме.
В принципиальном отношении обе линии были однотипными, нацеленными на создание ситуации господствующей нации. В этом обмене послушания центру на привилегии коренного населения, на всесилие республиканских руководителей внутри их «доменов» и состояли коварство и изощренность сталинской национальной политики. Она, таким образом, опиралась на союз, пусть далеко не равноправный, двух номенклатур — союзной и республиканской, а также на остаточный материал от ленинского подхода. Наряду с выделением и возвеличиванием русского народа, эта политика сохраняла, условно говоря, марксистскую установку на самоопределение и развитие наций (т. е. практически нерусских наций Советского Союза) хоть и в усеченном, деформированном — против «чистого», теоретического оригинала — виде, приспособленном к основной, великодержавной цели.
Именно эти два момента прежде всего и определяли эффективность сталинской политики в течение известного периода. Очевидно, сплачивающую роль играли также официальные революционные идеалы и аура могущества Советского Союза, создавшие «общесоюзный патриотизм».
Но в этой политике были заключены разрушительные внутренние противоречия, которые могли сдерживаться лишь при определенных условиях. Прежде всего прежний девиз равноправия наций из работающей политики (раньше особое место русских и русского языка определялось лишь объективными факторами) превращался в значительной мере в маску, за которой скрывалась возникшая иерархия наций.
Сейчас модно говорить об «ущемленности» русской нации в советское время, об особых притеснениях и обидах, которые она претерпевала. Если оставить в стороне записных великодержавных националистов, мы имеем дело с покрытым исторической плесеныо политическим приемом, призванным завоевать поддержку у обывателя.
Слов нет, русский народ испил до дна чашу тоталитарного угнетения, пережил много испытаний, принес много жертв. Уже в силу его численности на него легла основная тяжесть индустриализации,
Великой Отечественной войны, послевоенного восстановления хозяйства. Незавидным было и экономическое положение ряда русских районов, хотя Россия служила донором ряда других частей Союза.
Но российский народ не знал национальных притеснений, был избавлен от еще одного пресса, знакомого другим народам, — русификаторского. Кстати, дотации можно рассматривать и как своеобразное отступное великодержавного центра за русификацию, точно так же, как советская помощь некоторым государствам СЭВ была платой за «покорность».
В рамках сталинской политики и вплоть до распада Советского Союза русская нация находилась на особом положении. Она не была господствующей в классическом смысле: скорее следует говорить о господстве русской партийной, государственной и хозяйственной бюрократии и обслуживавшей ее интеллигенции. Но она, несомненно, была привилегированной в политическом, идеологическом, культурном, психологическом отношениях. Этому отнюдь не противоречит отсутствие в составе СССР — на что обожают ссылаться некоторые авторитеты — русской республики. Действительно, РСФСР имела более слабые государственные институты, чем другие республики, но просто потому, что сам центр был русским. Другое дело, что «союзным верхом», видимо, руководили не только эти соображения: он опасался возникновения конкурирующего центра. Кстати, так и произошло: провозглашение суверенитета РСФСР и избрание ее президента подтолкнули к распаду СССР.
В чем же выражалось привилегированное положение русских?
Советский Союз был фактически преобразованной формой существования России как она сложилась на просторах истории и в результате многовековой территориальной экспансии. Союз возник и объединился вокруг России, которая играла роль руководящего и цементирующего ядра. Да это было оформлено и официально. Вспомним хотя бы наш недавний гимн: «Союз нерушимый республик свободных сплотила навеки великая Русь…» Или заглянем в Большую Советскую Энциклопедию (1954 г.). В статье «Нации» читаем: «Наиболее выдающейся нацией в семье равноправных наций, входящих в состав Советского Союза, является русская социалистическая нация. С ее помощью все ранее угнетенные народы создали свою советскую национальную государственность, развили свою национальную по форме и социалистическую по содержанию культуру… Этим русская нация завоевала искреннее уважение и доверие к себе со стороны всех наций и народностей Советского Союза, заслужила общее признание как руководящая нация». Еще откровеннее звучит формула Горбачева, использованная им как-то в разговоре с Ельциным: «Союз — это упаковка, более или менее легитимная, где в Конституции закреплено руководство русской нации тем огромным миром, который складывался на протяжении столетий».
Русские решительно преобладали в руководстве страны, в центральных органах партии и государства. В составе Центрального Комитета КПСС, избранного на XXVI съезде, последнем в брежневские годы, на их долю приходилось около 70 процентов (304 из 442 человек), а вместе со славянскими родичами, украинцами и белорусами, многие из которых давно оторвались от родных корней, даже 86 процентов.
Столь же выразительной была ситуация в аппарате ЦК, во внешнеполитических ведомствах, среди старшего офицерского состава и генералитета. Если в аппарат ЦК и брали людей из республик, то обычно на «обкатку», для последующего пополнения или смены их руководства. Уже в перестроечные времена в Совете Безопасности и аппарате президента СССР на ответственных должностях, начиная с референта, лишь 10 человек из 209 (март 1991 г.) были нерусского и неславянского происхождения.
На базе индустриализации, строительства военно-промышленного комплекса, а также с помощью других мер целенаправленно создавались массивные очаги русского населения во многих республиках.
Доминирующее положение занимали русский язык и русская культура. И это обеспечивалось не только объективными факторами (вес русского народа, его культурные богатства, мощь языка, его роль словесного скелета науки и армии, орудия межнационального общения и приобщения к мировой культуре, соображения престижа и карьеры), но и особыми административными и иными методами, направленными на ограничение пространства для нерусских языков.
В 30-е годы произошел поворот к вытеснению родных языков, окончательно закрепленный в Постановлении ЦК ВКП(б) и Совнаркома от 13 марта 1938 г. «Об обязательном изучении русского языка в школе национальных республик и областей». Вот пример, один из многих. Еще в 30-м году более 95 процентов детей коми-зырян училось в национальных школах. После войны обучение в Коми АССР шло на русском языке и детям запрещали говорить на родном даже на переменах — в точности, как в царскую пору. Образование на национальных языках стало в автономиях второстепенным, а за их пределами учиться можно было, как правило, только на русском. Национальные школы в крупных городах России с большим нерусским населением были закрыты. Давление осуществлялось и на союзные республики. В 1963 году в Кисловодске министр просвещения Армении Шаварш Симонян мне жаловался на последовательную линию Москвы: сократить образование на армянском языке и расширить — на русском.
В РСФСР к 1982 году школы существовали на 15 языках, кроме русского, но только на 4 из них — тувинском, якутском, татарском и башкирском — они были выше начальной ступени (1–3 классы). Школы на родном языке отсутствовали во многих городах Украины и Белоруссии. По словам президента Татарстана М. Шаймиева, национальный язык даже сейчас «на грани исчезновения, особенно в городах». Не в лучшем положении находится белорусский и ряд других языков.
На русском языке большей частью велась государственная и партийная документация в союзных республиках. Секретарь ЦК КП Эстонии Вайно говорил на заседании Секретариата ЦК КПСС в апреле 1990 года, что даже в 1988 году — то есть уже в перестроечный период — ни один документ из эстонского ЦК не вышел на эстонском языке.
Восточные языки — для отрыва этих народов от их культурных корней — были переведены на кириллицу или даже переименованы. Этому способствовала и тотальная атеизация.
Но и там, где обучение шло на национальных языках, на первом плане было изучение русской литературы, культуры и истории (к ней прежде всего сводилась история СССР).
Настойчиво внушалась мысль о «старшинстве» русского народа. Стала ритуальной формула «старшего брата», она звучала со всех официальных трибун, непременно присутствовала в пропагандистских документах, ее должны были произносить, сопровождая слащавыми — и часто неискренними — словами благодарности «великому русскому народу» едва ли не на каждом заседании. В ней были запечатлены существовавшая в СССР национальная иерархия и верховенство русской нации. Вряд ли ее можно квалифицировать иначе, как смягченную, облагороженную форму проповеди национального превосходства.
Шло националистическое переписывание российской истории, ее нарастающее и необузданное возвеличение. Начавшись в конце 30-х годов и разбушевавшись, пройдя через войну и послевоенные годы, этот процесс породил в конечном счете «Россию — родину слонов».
Народы, покоренные огнем и мечом, были объявлены добровольно присоединившимися к России или даже воссоединившимися с нею, а генералы-завоеватели, сброшенные с пьедесталов революцией, героями вернулись на страницы учебников. Территориальные приобретения царей, колониальные захваты самодержавия стали славными главами истории социалистического Советского Союза. Зато, например, Шамиль, еще вчера фигурировавший в качестве лидера национально-освободительной борьбы, был заклеймен как реакционер.
Постоянным мотивом официальной пропаганды было разоблачение национализма, напористые и настойчивые предостережения против него. Зато совершенно исчезла тема великодержавного шовинизма. Этот метод настолько укоренился, что продолжал действовать и в перестроечные годы. На Пленуме ЦК КПСС в декабре 1989 года первый секретарь ЦК Компартии Эстонии Вялас имел достаточно оснований заявить: «Здесь столько раз произносили слово «национализм». Но ни разу “шовинизм”».
В совокупности все это представляло собой гигантский, не столько объективный, сколько искусственный, всячески административно подталкиваемый и стимулируемый ассимиляционный процесс. На «границе» между русским и другими народами Советского Союза возник целый слой «полурусского» населения из инонационалов, не говоря уже о вполне обрусевших «нацменах», которые, вливаясь в русскую нацию, укрепляли ее полиэтнический характер. Разумеется, эти процессы в некоторой мере сказывались и на облике русской нации, на ее традиционных чертах. Все это подтверждается и данными переписей. Если в 1926 году были зафиксированы 194 этнические единицы, то в 1979 году уже вдвое меньше — 101. При получении паспортов детей от смешанных браков настойчиво убеждали записаться «русскими». Такой «обработке» подверглась и моя дочь.
Формула «советский народ как новая историческая общность» также имела в виду его формирование главным образом на основе русской нации, ее языка и культуры. Применительно к нерусским национальностям «советский народ» — это прежде всего форма обрусения в сочетании с определенной социально-идеологической унификацией. Или видоизмененная форма существования русского народа.
Правда, в республиках русские как «некоренная» нация тоже были объектом дискриминации, рассматривались как граждане второго сорта. Но к ним все же относились осторожнее, с инстинктивной оглядкой на Москву. Разумеется, это касалось русских как категории, но не участи конкретного русского человека.
Сталин и его наследники, несомненно, являлись русификаторами. Наверное, никто не сможет сказать, было ли это окрашено у «вождя» каким-то эмоциональным отношением, пиететом к русскому народу и великой русской культуре, благодарностью за его недюжинное «терпение», наконец, психологией обрусевшего человека, который больший католик, чем сам папа. Или же это было чисто головным продуктом и рождено стремлением иметь прочную базу государства («империи»).
Разумеется, русские, как нация, не несут ни малейшей ответственности за деяния российской бюрократии. Более того, хотя объективно эти процессы политически и демографически (в смысле прилива «новообращенных») выглядели выгодными русской нации, по сути они вряд ли отвечали ее интересам и в своем навязанном, насильственном аспекте явились скорее великодержавным выбором «безнациональной» тоталитарной власти. Кстати, мой жизненный опыт говорит о том, что именно в русской среде — среди людей очень русских по своему облику, корням и душевному складу чаще всего можно встретить тех, кто свободен от малейших следов национальной узости и высокомерия. К мне это понятно. Великому народу легче подняться над национальной ограниченностью, занять снисходительную позицию по отношению к националистическому «надуванию щек». А его «великому и могучему» языку вовсе ни к чему административное проталкивание — он сам отлично пробивает себе дорогу.
Следующей в иерархии категорией были «коренные», как говорили тогда, или «титульные», как говорят теперь, нации и образованные вокруг них союзные республики. Как бы ни были ограничены их права, на деле именно они, и только они были субъектами федерации.
Проводимая в республиках политика очень напоминала союзную: та же линия на ассимиляцию, но ориентированная на коренную национальность, переписывание и возвеличение ее истории, кадровая, языковая, культурная и психологическая дискриминация инонационального населения, его экономическое ущемление. Объектом этой политики были и внутриреспубликанские автономии — третья по ранжиру национальная категория.
О судьбе Нагорного Карабаха читатель уже знает. В Грузии же, жаловались абхазы на Съезде народных депутатов СССР (июнь 1989 г.), с 1940 года было упразднено название «абхазский народ», с 1941 года прекратились радиопередачи на абхазском языке, в 1945–1946 годах были закрыты абхазские школы, абхазские названия населенных пунктов заменялись грузинскими, в Абхазию усиленно направлялись грузинские переселенцы. Э. Шеварднадзе в бытность первым секретарем ЦК КП Грузии называл эту политику шовинистической.
Сталинская национальная политика взращивала национализм во всех трех основных точках своего приложения.
В центре — прорусский великодержавный национализм, мягкая, «стертая» разновидность шовинизма поражала слой руководящих кадров, порождая чувство ущемленности у немногих нацменов, «пробравшихся» в высшие коридоры власти.
В республиках — свой государственный микрошовинизм (мягкий или не очень мягкий, а иногда заметно более жесткий, чем в центре), опять-таки поражавший бюрократическую элиту. Ведь, как и в центре, невозможно было воспитываться и воспитывать в атмосфере возвеличения «коренной» нации, дискриминировать иные национальности и не стать на националистические позиции. Характерно, что в связи с событиями в Карабахе руководящие кадры Армении и Азербайджана оказались по разные стороны баррикады на стороне своих соотечественников. А когда обострилось положение в этих республиках, многие из них стали потворствовать националистам. Вот неполный перечень тех из них, кого «успели» или «захотели» наказать по этой причине (ив нем, естественно, нет республиканских верхов). В Армении — 12 руководителей правоохранительных органов городского и районного звеньев, в том числе прокуроры 8 районов, 24 руководящих работника партийных, советских и хозяйственных органов. В Азербайджане — председатели двух Госкомитетов республики и их заместители, министры бытового обслуживания и легкой промышленности, генеральный директор НПО «Нефтелига» и многие десятки других. Но «республиканский» национализм имел и оборотную сторону — антимосковскую, антирусскую, порожденную чувством приниженности в отношении центра, негодования по поводу его «притеснений».
Наконец, национализм дискриминируемых нацменьшинств или осмеиваемых инородцев («жиды», «хохлы», «армяшки», «чучмеки», «урюки», «дикари»), однако разнонаправленный. В республиках — против «коренного» населения (каждая из национальных групп в результате дискриминации «вспоминала» о своей национальной идентичности), в центре, в русских областях — против «главной» нации. Последнее особенно верно применительно к лицам «восточной» и «кавказской» национальностей. Здесь наряду с официальной политикой раздражающую роль играло ощутимое на бытовом и профессиональном уровнях снисходительно-покровительственное, а иногда высокомерное отношение.
Националистическому поветрию способствовал и идущий «сверху» нажим на важность национальности в общественной физиономии и статусе граждан. В 1938 году было отменено правило, позволявшее выбирать национальность. Набравший позже силу официальный антисемитизм тоже действовал в этом направлении: он напоминал, если не всем, то многим, об их национальной принадлежности. Слово «антисемитизм» после долгих лет впервые прозвучало на Пленуме ЦК лишь в январе 1987 года, и его произнес Горбачев.
Нетрудно заметить глубокое противоречие между двумя «главными» национализмами — в Москве и республиках, которое, нарастая, обещало разорвать ткань сталинской политики. Оно могло сдерживаться, а политика оставаться действенной до поры до времени из- за ряда преходящих обстоятельств. Это — убедительная сила центра, его непререкаемый, безусловный авторитет. Это неразвитость, пусть временная, национального сознания, слабость «локального» национализма и зараженных им кадров. Это — аура могущества единого государства и горделивое ощущение сопричастиости к нему, вместе с верой в неминуемое всемирное торжество «своего» строя.
И конечно, огромную роль играли остатки «ленинской политики» (возможность развивать национальную культуру и образование, формировать кадры, осуществлять до каких-то пределов государственное строительство), преимущества, связанные с жизнью в большом государстве, интеграционные экономические процессы. Кстати, именно они, естественная ассимиляция помогали официальной политике, одновременно маскируя ее подлинные цели.
Интеграционные процессы, унифицирующий идеологический корсет, влиявшая на морально-психологический климат в стране пропаганда интернационализма, общая судьба на протяжении десятилетий (не говоря уже об историческом прошлом), совместно прожитое испытание Отечественной войной и некоторые другие факторы придали определенное реальное содержание и понятию «советский народ», и формуле «дружба народов», создали советский патриотизм как действительный феномен.
Интернационализм стал органической частью мировоззрения значительной части моего поколения. Беру в свидетели и союзники Давида Самойлова — авторитетного человека, которого трудно заподозрить в симпатиях к прошлому: «Но дело-то не в том, — пишет он, — что идеология была ложной и бессодержательной для идеологов: она была реальной и содержательной для нас.
К примеру, если даже интернационализм к 30-м годам стал феноменом сталинского державного эгоизма, то у нас он оставался чистым элементом воспитания и реальным взглядом на проблемы взаимоотношений наций: не важно, что его нет в недрах официальной идеологии, важно, что он остался признаком идеологии моего поколения, его мыслящей части.
Важны не те, для кого эти идеи были ложью, а те, для кого они были правдой».
Советское государство, несмотря на все эти различия между народами СССР, сумело сформировать у населения комплекс общих ценностей, нравственных и поведенческих стереотипов. Не случайно не только «старые», но и «новые» русские легко идентифицируются за границей.
Особенно в 70-е и 80-е годы внутренние противоречия проводившейся национальной политики, которая также приобрела застойный характер, стали ее подтачивать. Правда, между частью высшей номенклатуры центра и ее партнерами в республиках возникали новый мост, новая связка — коррупция. Но это не могло перекрыть или даже компенсировать эффект других факторов.
Заметно убыли сила и авторитет центра. Зато набрали влияние, став почти бесконтрольными феодалами, партийные лидеры в республиках. Они превращали государственные и партийные структуры в ориентированные лично на них, с опорой на родственные, клановые, земляческие связи. Тем же, кто входил в состав Политбюро, в аппарате ЦК вообще остерегались перечить.
Автономия республик все более превращалась в автономию секретарей. А под их «зонтом», по крайней мере в ряде республик, шел в рост ядовитый гриб национализма. К тому же развитие в республиках образования, количественный и качественный рост интеллигенции, сопровождаясь подъемом национального самосознания, также вели в реальных условиях союзной политики (русификация, неподвижность или даже «попятное развитие» форм автономии и полномочий республик) к распространению националистических настроений.
Один красноречивый факт. Выступая на Пленуме ЦК в сентябре
1989 года, министр обороны Д. Язов сообщил, что в предшествующем году 125 тыс. призывников не знали русского языка — в 10 раз больше, чем 20 лет назад. («В войну все знали», — комментировал сидевший рядом со мной генерал-полковник.) Это нельзя интерпретировать иначе, как признак отталкивания от «ассимилирующего» языка. При попустительстве властей в большинстве республик русский язык не преподавался во многих школах, особенно на селе, из-за «отсутствия учителей». Слабели и идейные скрепы режима. Все более формальный характер приобретали заклинания о дружбе народов.
В мусульманских республиках и автономиях возникла и распространялась подпольная церковь, что тоже работало на оживление национальных чувств.
Национальный вопрос усложнялся по всем азимутам, и эго было частью кризиса системы. Послебрежневское руководство заметило этот феномен. Часто упоминается заявление Андропова на праздновании 60-летия Союза ССР: «Что касается национального вопроса и том виде, как он был нам оставлен царизмом, мы его решили». Разумеется, смысл сказанного был здесь в словах «в том виде…> что явилось отходом от заявлений об окончательной решенности национального вопроса и признанием — в обычной для нашего руководства эзоповской форме — неблагополучия в этом вопросе.
Но это неблагополучие все еще не приобрело острого и всепроникающего характера, все еще не угрожало существованию Союза. Выступления на национальной почве, как и вообще антиправительственные выступления, были редкими и спорадическими, а национальные движения, тем более массовые, даже не маячили па горизонте.
Так обстояло дело в застойном Советском Союзе. Перестройка же с ее демократизацией и гласностью, с ее общественной ломкой и стрессами, с ее экономическими трудностями открывала шлюзы для выбросов общественного недовольства и накапливавшегося горючего материала, для форсированного подъема национального активизма.
Архитекторам перестройки, которые нанесли сокрушительный удар двум столпам проводившейся до сих пор национальной политики — мощи центра и идеологическому освящению системы, предстояло столкнуться с глубоким ее кризисом, с весьма усложнившимся, взрывоопасным национальным вопросом. Однако они оказались неготовыми к такой встрече и в особенности к возникновению национальных движений.
Судя по их действиям и обнародованным планам, руководители перестройки начали ее, как бы игнорируя национальный вопрос, исходя из того, что он решен, во всяком случае, без реальной оценки его подлинного значения и в рамках сложившейся в СССР обстановки и для самой перестройки. Хотя речь шла о радикальных преобразованиях в многонациональной стране, реформаторские намерения в этой области практически отсутствовали, как и прогноз того влияния, которое эти преобразования могут оказать на национальные отношения.
К национальному вопросу они подходили, пятясь под прессом бурных, даже катастрофических событий, не поспевая за ними. И на седьмом году перестроечных процессов и исканий Советский Союз прекратил существование.
Можно ли было этого избежать? Определенный ответ на этот вопрос сегодня вряд ли возможен. На мой взгляд, шанс на это, притом реальный, существовал. Заклинания противоположного характера, исходящие от радикальных демократов, деятелей типа Шахрая и Бурбулиса, воспринимать всерьез невозможно. Это голос оправдания людей, причастных к исторически, а возможно, и уголовно наказуемому деянию. Нехитрые политические соображения руководят и западниками, когда они уверяют в неизбежности распада Советского Союза.
Если попробовать суммировать причины фиаско Горбачева и его соратников в национальном вопросе, имея в виду лишь те факторы, которые лежат внутри самого этого вопроса, и отвлекаясь от общих бед перестройки, то я бы назвал следующие.
Прежде всего сложность самой задачи. Советский Союз был уникальным обществом — неповторимой национальной мозаикой. Даже при самом благоприятном состоянии национальных отношений гигантский общественный разлом, смещение социальных и политических пластов таких масштабов и такой глубины, которые несла перестройка, не могли не взбудоражить народы, не вызвать серьезное трение там, где соприкасались различные национальности и где они контактировали с центром. Но тем более это верно применительно к Советскому Союзу, где национальные отношения обременял тяжелый груз накопившихся проблем и деформаций, где свился клубок глубоких противоречий, где перестройка открывала своего рода «ящик Пандоры».
Чтобы с этим совладать, нужны были, как минимум, трезвая оценка сложившейся ситуации, продуманная и решительная политика выхода из нее, новаторская концепция построения национальных отношений и сильные государственные рычаги для реализации этой задачи. Ничего этого, однако, не было.
Во-вторых, очень крупные, порой поразительные просчеты руководства страны. Горбачев говорит о своей «недооценке важности национального вопроса», о «запоздании с национальным вопросом» (декабрь 1992 г.), об «опоздании с разработкой современной адекватной концепции национальной политики» (апрель 1995 г.). Михаил Сергеевич и его соратники признают, что это было одной из главных их ошибок. Думается, однако, дело не только в этом, проблема глубже.
Горбачев, хотя вырос и работал в многонациональной среде и вынес оттуда свободу от предрассудков, уважительное отношение к другим национальностям и живой практический интернационализм, не владел национальным вопросом, не видел его относительной самостоятельности, его огромного взрывного потенциала. Он не понимал роль и специфику психологии в этом вопросе, не представлял силу национальных чувств. Наверное, справедливо сказать, что и области национальных отношений Горбачев больше, чем во многих других, придерживался традиционных представлений. Суть национального вопроса в Советском Союзе так и не была им постигнута.
Придя к руководству, новый Генеральный секретарь знал, что национальные дела, как и другие проблемы, пущены в основном на самотек. Недаром на встрече с руководством Итальянской компартии после похорон Э. Берлингуэра он говорил о том, что «национальным вопросом мы занимаемся в основном через тосты». Но Горбачев не испытывал серьезной озабоченности по этому поводу, не видел в национальных отношениях никакого существенного неблагополучия, воспринимал происходящее в этой сфере в рамках общепринятой схемы и устоявшихся представлений: национальный вопрос решен, советская власть столько сделала для всех народов и это настолько важно для них, что они навсегда сплотились в рамках Союза, что Союз нерасторжим.
Вспомним, что даже в Прибалтике в 1991 году, где время было окончательно упущено, где настроения уже вполне определились, он искренне вел разговор на этой волне на всех своих встречах, ссылался на то, что, не будь Советского Союза, они не достигли бы «таких успехов». Михаил Сергеевич пытался также переломить настроение экономическими уступками и посулами, не сознавая, что в определенный момент национальные чувства перехлестывают свои первичные экономические факторы и уже не могут быть усмирены подобными аргументами.
И в рамках именно этого «концептуального» видения Горбачев воспринимал — скорее бюрократически, с точки зрения администратора, а не с вершины политической пирамиды — нараставшие события на национальной сцене. Он склонен был объяснять их «перекосами», «недоработками», интригами мафиозных групп, что-то не поделивших между собой, ошибочной или даже «вредной» позицией интеллигенции, порочной практикой руководителей (недаром на Политбюро Горбачев говорил об «алиевщине, коченяновщине, рашидовщине» и т. д.), которых достаточно сменить, чтобы повернуть дело в лучшую сторону.
С развитием событий нарастала озабоченность все более явным неблагополучием в национальных отношениях, но не понимание глубокой почвы национального подъема и нараставшего массового движения, подлинного смысла и масштабов проблемы. Судя по всему, почти до конца руководство страны не осознавало, что в этой сфере накапливается горючий материал, способный взорвать и перестройку, и сам Союз, настолько прочны были старые рефлексы.
Только так можно объяснить многое, что иначе не поддается никакому объяснению, например то, что, идя на «перестройку», ее авторы совершенно отвлеклись от «маленького» обстоятельства — многонационального характера страны — не подумали, как скажется на национальном вопросе половодье демократии и гласности. Отсюда
— традиционная реакция на первые всплески национальных выступлений: безоговорочное осуждение, приписывание их экстремистским, мафиозным и хулиганствующим элементам, применение силы в сочетании с утратившим привлекательность идеологическим прессингом вчерашнего дня, использование линии «разделяй и властвуй».
Отсюда же, с одной стороны, тактика медленного реагирования, ставка на самотек, На то, что «все перекипит и самоустроится, утрясется» (ведь другой дороги, как жить в Союзе, нет). С другой — давшие обратный эффект попытки, часто нерешительные, «подкупить» или оказать давление экономическими мерами («социально- экономическое» постановление по Нагорному Карабаху, попустительство азербайджанской блокаде Армении и Нагорного Карабаха, нефтяное эмбарго против Прибалтики и т. д.), «образумить» с помощью силы (применение войск в Нагорном Карабахе, Баку, Тбилиси, Прибалтике и т. д.).
Отсюда, наконец, самое поразительное: фантастическая пассивность и медлительность власти — при видимой активности в виде речей и обращений, падавших в пустоту, — как бы завороженными глазами наблюдающей за происходящим, ее систематическое отставание от событий, ее неготовность всерьез подступиться к национальному вопросу.
Напомню, что уже в феврале 1988 года Горбачев заявил на Пленуме ЦК, что надо посвятить специальное заседание национальному вопросу. Созвать такой пленум он обещал и в «Обращении к народам Азербайджана и Армении». Однако на пленумах в шоке и июле того же года по национальному вопросу не было сказано ни слова. И прошло более полутора лет после его февральского заявления, и состоялось восемь пленумов ЦК (и это на фоне разгоравшегося пламени национальных движений!), прежде чем вопрос был поставлен на обсуждение в сентябре 1989 года (причем сам Пленум дважды назначался и откладывался).
Но ни материалы Пленума, ни опубликованная за две недели до него платформа КПСС «Национальная политика партии в современных условиях» не оказали заметного влияния. И не только потому, что по содержанию уже отставали от размаха национальных движений. Для партийной инициативы было непоправимо поздно. К тому же вслед за Пленумом не последовало ни серьезных мер по реализации его решений, ни документов, их развивающих и конкретизирующих.
Между тем в 1988 году даже в Прибалтике большинство еще не заикалось о независимости, и это было не только тактическим приемом, но отвечало уровню национального самосознания, еще не преодолевшего «привязку» к СССР и его притяжение к себе. Вот почему именно тогда была важна реальная трансформация национальных отношений, способная показать народам новые условия, в которых они будут жить.
Таким образом, существовала абсолютная несинхронность между динамикой в национальном вопросе «внизу» и реакцией центра, его хроническое и чудовищное отставание. Объяснение этому может быть только одно: руководство страны все еще не представляло масштабы и убойную силу развернувшегося национального движения и, главное, не знало, как подступиться к национальному вопросу, не имело адекватной государственной концепции на этот счет.
В-третьих, в результате этой бескомпасной и аутсайдерской политики сложилась ситуация, которая и стала одной из основных причин «кончины» Союза. Людям пространно говорили об его «обновлении», но все это так и осталось в рамках словесности. Народы, пришедшие в движение и жившие во власти памяти о прошлых обидах, не получили возможности сравнить прежние отношения с центром — с «обновленными», которые так и не появились. И в противостоянии реально существующих отношений и фантомов обещаний первые выглядели убедительнее. Секретарь ЦК Компартии Латвии Вагрис имел право сказать на Пленуме в декабре 1989 года: «На уровне политического руководства о новом федерализме и политической самостоятельности говорилось много. На уровне законодательной власти — почти ничего. На уровне исполнительной власти — молчат».
В-четвертых, не было рычагов, способных проводить в жизнь даже правильную политику руководства, если бы такая существовала. При всей неоднородности аппарата и руководящих кадров в национальном вопросе они были консервативны, возможно более, чем в других. Прочно свили гнездо великодержавно-снисходительное отношение к неславянским «инородцам», привычка к проводившейся («сталинской») национальной политике и отношение к ней как совершенно естественной, рефлекс силовой реакции на проявления националистических настроений.
Показательно, что начиная со второй половины 1988 года на всех пленумах ЦК Горбачев находился под прессом критики по поводу своего бездействия в национальных делах и требований о наведении порядка с помощью административно-репрессивных мер. А реформистски и реалистически настроенным руководителям прибалтийских компартий, например Бразаускасу и Вяласу, на пленумах буквально не давали говорить.
Центр действительно был пассивен, да и применение силы иной раз являлось оправданным. Но программа большинства критикующих — а это была верхушка партии — фактически лишь к этому и сводилась. Приведу несколько примеров. Хоть и частные, они, несомненно, иллюстрируют настрой руководящих кадров. Февраль 1987 года, Г. Колбин на Пленуме ЦК: «У нас нет роста национализма, а есть ослабление работы по борьбе с проявлениями национализма. Недавно опять подняли голову. Мы вынуждены были дать строгие партийные взыскания и даже исключить из партии некоторых работников массовой информации…» Апрель 1990 года (когда национальные движения уже разлились широким потоком), Г. Разумовский на секретариате ЦК, где обсуждается вопрос об отношениях КПСС с Компартией Эстонии накануне ее съезда: «Надо исключить термин «переговоры» (с эстонцами. — К. Б.), я к нему себя не готовил». Лето 1990 года, мне приносят записку о присвоении дипломатического ранга первого секретаря (?) министру иностранных дел Латвии. Звоню подписавшему ее коллеге, замзаву Международным отделом, и выражаю удивление по поводу слишком низкого для республиканского министра звания. Мне отвечают, что так делали всегда и оснований менять не видят. Все попытки объяснить, что это неуважительно, вызовет заметное недовольство и т. д., ни к чему не приводят. Я вынужден, изменив записку, подписать ее сам.
Настроенные таким образом аппарат, руководящие кадры не могли, разумеется, быть рычагом проведения обновленной национальной политики. Они были способны служить лишь помехой пассивной или активной. Кстати, аппарат в определенной мере слу жил источником дезинформации «верха» — скорее из-за непонимания происходящего.
В-пятых, позиция политического, экономического и интеллектуального истеблишмента в республиках и автономиях. Уже зараженные националистическими амбициями, эти люди перед лицом явно слабеющего центра включились в национальное движение, преследуя и собственные цели. Они стремились обезопасить свое доминирующее положение или его завоевать. Причем за оружие национализма схватились все — и «демократы», такие как Петросян в Армении или Шушкевич в Белоруссии, и коммунисты, такие как Каримов в Узбекистане, Алиев в Азербайджане или Кравчук на Украине (последние срочно конвертируя партийную идеологию в националистическую).
В-шестых, сказались, конечно, влияние Запада, его общая линия и конкретные действия, хотя определенные политические силы в России не без умысла преувеличивают роль этого фактора. Это — особая тема, и я ограничусь напоминанием о том, что разжигание националистических, антирусских и сепаратистских настроений неизменно являлось одним из главных направлений политической, идеологической и разведывательной работы против СССР.
О степени «открытости» нашей политической жизни и западных возможностях в перестроечные годы свидетельствует хотя бы такой факт, что еще в июне 1990 года Руслан Хасбулатов, в ту нору заместитель Председателя Президиума Верховного Совета РСФСР, информировал посла США в Москве Мэтлока о намерениях Ельцина и его окружения добиваться ликвидации Советского Союза. Не лишено «диагностического» смысла и то, что участники беловежской сделки первым информировали Президента США и лишь во вторую очередь — Президента СССР.
Ну а в каком направлении шло западное воздействие, догадаться нетрудно хотя бы по нынешнему активному противодействию сближению бывших советских республик с Россией. Мэтлок в недавно опубликованных мемуарах «Аутопсия империи» рассказывает о сделанных посольством США политических жестах в поддержку националистов в республиках, в частности Руха на Украине.
Правда, летом 1991 года, когда дело шло уже к распаду Союза, США заколебались, видимо из-за стремления Буша поддержать Горбачева, чье положение резко осложнилось, и боязни атомного хаоса в распадающейся сверхдержаве. Но это отклонение было быстро скорректировано. 27 ноября — еще до референдума на Украине, назначенного на 1 декабря, — Буш принял лидеров украинской общины в США и заявил, что Соединенные Штаты «ускорят признание… украинской независимости».
Наконец, последнее обстоятельство, но по важности перекрывающее почти все из уже названных, — позиция Ельцина и радикальных демократов, их политические шаги и амбиции. Ход событий поставил их перед выбором: сохранить государство или прорваться к власти. Они, судя по всему, не колебались и за ценой не постояли: пренебрегли первым и ринулись ко второму. Это было естественно для большинства из них, как почти во всякой политической борьбе, именно это являлось главной, если не единственной, целью.
Сегодня, когда трагические последствия распада Союза очевидны, нам говорят, что он в любом случае был неизбежен, особенно после августовского путча. Ссылаются на то, что-де Украина не хотела присоединяться к союзному договору и одно это уже определяло финал. Один из самых активных «беловежцев» — Шахрай в своих многочисленных статьях и интервью утверждает, что «образование Содружества Независимых Государств (он явно избегает говорить «роспуск Союза». — К. Б.)» было способом «предотвращения стихийного и гораздо более катастрофического распада СССР». Выступая в Государственной Думе, он доказывал, что беловежские соглашения лишь подвели черту под дезинтеграцией и распадом Союза, и выдвинул «убойный», на его взгляд, аргумент: «Три человека, как бы они этого ни хотели, были бы не в состоянии распустить мировую ядерную (!) державу». Он жалуется: «Стало как-то общим местом считать, что именно беловежские соглашения развалили Союз».
Ему нервозно вторит обычно выдержанный Шушкевич: «Хватит этих разговоров, что в Беловежской пуще развалили Союз. Он был развален Горбачевым, который стремился любой ценой держаться за должность, не хотел соблюдать интересы большого государства… Мы вовремя остановили этот безумный процесс развала».
Но эти и подобные заявления, в изобилии рассыпанные в выступлениях не только Шахрая, но и Бурбулиса, Козырева и других, не более чем арьергардные защитные речи людей, причастных к антиконституционному сговору. Факты свидетельствуют, что российские деятели были не только закоперщиками беловежского сговора, но мощной движущей силой разрушительных процессов в Союзе.
Как известно, 12 июня 1990 г. была принята Декларация о суверенитете РСФСР. Она фактически открыла «парад суверенитетов» и дала сигнал — стимулировала движение других республик к независимости. С августа по сентябрь они, в свою очередь, принимают декларации о суверенитете. Летом этого же года Р. Хасбулатов, как уже упоминалось, «шокировал» Мэтлока, предсказав «с удовольствием, что Советский Союз скоро исчезнет и будет заменен «просторной» организацией типа Организации Объединенных Наций».
Известно также, что Бурбулис, Шахрай и их группа загодя, во всяком случае еще в феврале 1991 года, готовили документы, ставшие основой беловежских соглашений. «В 1990 году я уже начал готовить Беловежье по сути», — вырвалось недавно у Бурбулиса. Тот же Мэтлок пишет: «Г. Бурбулис и его коллеги набрасывали проекты «просторных» соглашений, которые дали бы России предлог (!) для абсорбирования институтов СССР и превращения ее в его правопреемницу по международному праву. Бурбулис вез эти проекты, когда сопровождал Ельцина на встречу» (беловежскую. — К. Б.) Шушкевич признает, что «существовал договор-заготовка, разработанный еще в феврале славянской «тройкой» вместе с Казахстаном» Правда, по его словам, принадлежащие Бурбулису формулировки относительно прекращения существования Советского Союза «шли гораздо дальше, чем имели в виду представители Белоруссии».
Своим «суверенным» поведением и прямым подталкиванием к этому других республик российское руководство всячески стимулировало центробежные тенденции, оно сговаривалось с радикалами о республиках. Бывший премьер-министр Литвы К. Прунскене, с которой я встречался на сессии Совета взаимодействия в Пекине в мае 1993 года, рассказывала о договоренности, существовавшей между Ельциным и Ландсбергисом, ослабить позиции Горбачева. Ландсбергис обещал придать взаимоотношениям Литвы с СССР конфликтный характер, не идти на серьезные переговоры с Горбачевым (а то тот, не дай Бог, пойдет на уступки). Взамен Ельцин обязался оказать Ландсбергису полную поддержку.
Этой же тактики российский президент придерживался на переговорах о союзном договоре, раз за разом изменяя свою точку зрения и отказываясь от уже согласованных позиций. Как пишет Мэтлок, «Ельцин успешно маневрировал с целью ликвидации Советского Союза». Последний шаг был сделан 22 ноября — в момент, когда уже заказали шампанское для ритуала парафирования соглашения.
4 ноября — за месяц до беловежских соглашений — по российской инициативе лидеры республик согласились упразднить все союзные министерства, за исключением пяти. А 15 ноября 1991 г. Ельцин десятью указами установил контроль над всеми советскими финансовыми институтами и значительной частью внешней торговли. Еще через три недели последовала поездка в Минск.
Некоторые наблюдатели, и в том числе американский посол, склонны считать, что в поведении Ельцина первостепенную или даже главную мотивационную роль играла неприязнь к Горбачеву. Я думаю, что это преувеличение, хотя и не сбрасываю со счетов этот резон. Все же главным, очевидно, было другое. Не только Беловежье и предшествующие события, но в особенности последующие годы убедительно продемонстрировали, сколь много значит для Ельцина власть и какую безграничную цену он готов за нее уплатить.
Инспирируя Беловежское соглашение, российское руководство обнаружило впечатляющую недальновидность. Оно явно рассчитывало, что беловежский «развод» станет для России лишь зигзагом, за которым вновь последует этап «собирания земель» под ее руку. Очевидно, сказался провинциализм — да еще сдобренный изрядной дозой «державного» высокомерия — некоторых российских творцов Беловежья, внезапно и случайно вброшенных в большую политику. Они, видимо, считали, что Беловежье — не более чем эпизод в жизни остальных советских республик! Российское руководство не понимало — и, судя по всему, не вполне понимает до сих пор, — что обретенная независимость республик не полустанок, а конечная станция, что это не преходящий эпизод, а рубеж, взятый навсегда.
Обнаружилось достаточно поверхностное представление о национальном вопросе, о ключевом значении демократического к нему подхода, привязанность к наследию и рефлексам прошлого. Отсюда «славянский» характер беловежских соглашений и попытки экономических договоренностей в таком же составе, разумеется, неудачные. Отсюда то и дело прорывающаяся неготовность на практике принять последствия беловежских решений, попытки под флагом интеграции выкроить доминирующее положение для России. Отсюда же чеченский поход и таджикская авантюра, бездумные проекты (за которыми маячит опять-таки фигура Шахрая) ликвидации национально-территориальных автономий или расселения 32 млн. русских «но южным рубежам России», притеснение «лиц кавказской национальности» и т. д.
Выявилась и ложность посылки, которой тешился складывавшийся российский истеблишмент: оставшись одна, Россия-де только выиграет, на нее немедленно снизойдет благодать экономического расцвета. Вспоминаю, как на ужине у советского посла в Тегеране летом 1991 года бессменный с тех пор заместителе министра экономики Матеров и его коллега, председатель Комитета по добыче и переработке нефти (фамилии не помню), с непоколебимой уверенностью провинциалов доказывали, как важно «отцепить вагоны от поезда» (т. е. от России, которую они еще называли «метрополией». — К. Б.).
Но более всего поражают хладнокровие и (назовем это так) решительность, с которыми творцы — всех рангов — беловежских соглашений обрекли на разлом жизни десятков миллионов. Ведь за строками соглашения стоит гигантский массив сломанных и исковерканных судеб, людских невзгод и страданий.
Не могу не процитировать открытку, которую моя теща Анна Александровна Китаева получила из Полтавы от близкой подруги военных лет Нины Андреевны Копейкиной, участницы Великой Отечественной войны, радистки, вдовы, как и она, офицера, защищавшего Сталинград. Они познакомились в начале 1942 года в Поволжье при формировании дивизии, в которой служили их будущие мужья.
Нина Андреевна пишет: «Вот и случилось так, что живем мы теперь за границами, в разных государствах — ни увидеться, ни поговорить. И у меня все чаще чувство, будто дует осенний пронзительный ветер, а мы все вроде стоим голенькими на этом ветру».
Наверное, под этими словами подписались бы многие.
И последнее. Был ли распад Союза благим, прогрессивным актом в общественно-историческом смысле? Если сравнивать с дореформенным Советским Союзом, я бы ответил на этот вопрос утвердительно. Если же думать в категориях доведенной до успешного конца перестройки, если, таким образом, иметь в виду реформированный Советский Союз, то нет. Тогда на первый план выступили бы преимущества крупного многонационального демократического государства — на фоне провинциальности, пусть даже временной, большинства новых государств. А в международном плане — предотвращение создавшегося вакуума, открывшего дорогу своеволию Соединенных Штатов, которым тяготятся и недовольны многие, притом самые различные страны.