Все эти дни я предавался горьким мыслям.Чем бы я ни занимался,о чем бы ни думал,я вновь и вновь возвращался к одному и тому же: я разоблачен. Правда, пока все шло гладко,отношение ко мне не изменилось, но я с минуты на минуту ожидал трагического финала. При каждом вызове к Гюберту кровь приливала к голове и сердце начинало стучать. Каждый раз я ждал, что он посадит меня против себя и со свойственным ему холодным спокойствием предложит объяснить биографические несоответствия.

Как ни странно, я почти не думал о собственной судьбе, меня волновало и бесило, что проваливается дело, что по моей вине сорвана важная операция, сорвана глупо, по легкомыслию. Угнетало чувство стыда перед товарищами.

Я часто встречался с Гюбертом. Три раза он возил меня в своей машине на аэродром. На его глазах я совершал «пробные» прыжки и «осваивал» парашютный спорт.Убедить Гюберта в том, что я никогда до этого не имел дела с парашютом,не составило никакого труда.Я относился к учебе так,как относился бы к ней человек, еще не совершивший ни одного прыжка. Притворяться не приходилось. Имея за плечами добрую дюжину прыжков, выпавших на мою долю и так непохожих друг на друга,я считал и считаю по сей день, что каждый новый прыжок- это шаг во что-то новое и что привыкнуть к прыжкам, как, допустим, можно привыкнуть к метанию гранаты, или вождению машины, или верховой езде, очень трудно, почти невозможно. Парашют- это особый вид спорта, и каждый новый прыжок, по-моему, правильно считать первым прыжком.

Я прыгнул четыре раза: два днем и два ночью. Первый раз прыгнул «пустым», то есть без груза, второй- с радиостанцией и солидной пачкой бумаги, заменявшей деньги.

После четвертого прыжка Гюберт сказал:

— Теперь я за вас спокоен.В наши годы не все идут на прыжки так уверенно.

Но я-то не был спокоен. У меня из головы не выходил Курков. Мне казалось, что Гюберт играет со мной, как кошка с мышью. По вечерам одолевала тоска. Я не знал, что думать,старался уйти от тревожных мыслей и держать себя в руках, но это было нелегко.

Однажды в полдень Гюберт вызвал меня к себе. И опять я шел к нему в страшном напряжении, бегло перебирая в голове десятки подготовленных вариантов. Но когда начался разговор, я едва сдержал вздох облегчения.

— Прыгать вам придется,- объявил он,- на отрезке Орел-Тула, недалеко от станции Горбачево. Вот здесь.- И он показал место на разложенной перед ним карте.- Смело выходите на станцию. Там вас встретит Курков.

«Опять Курков», — мелькнула тревожная мысль.

Гюберт объяснил, что подлетать ближе к Москве, по его мнению, было бы рискованно. Чем ближе к столице, тем сильнее зенитный огонь и больше шансов оказаться подбитым.

— А как Доктор? — поинтересовался я. — Он приедет?

— Доктора ждать не будем,- ответил Гюберт. — Лечение его затягивается.

— Когда я полечу?

Гюберт ответил неопределенно:

— На этих днях,- и тут же добавил:- Завтра Кольчугин везет меня на охоту.

На этом мы расстались.

Настроение мое,хоть внешне все шло гладко, не улучшилось. Я прошел к себе и стал раздумывать над текстом телеграммы на Большую землю.Я знал, что Фома Филимонович найдет повод заглянуть ко мне.

Телеграмма Решетову и Фирсанову должна быть предельно короткой и ясной. Надо предложить им оставить Криворученко и радиста здесь, в тылу, и доукомплектовать группу двумя товарищами из местных подпольщиков. Об этом был уже разговор и с Криворученко и с Кольчугиным. Я считал, что не следует выпускать из поля зрения осиное гнездо. Группа должна держать связь с Фомой Филимоновичем, а он, по мере сил и возможности, будет обеспечивать ее необходимой информацией.

Я составил телеграмму, закодировал ее и, свернув трубочкой листок бумаги, спрятал в стенную щель.

После обеда ко мне зашел сияющий Фома Филимонович. В руках у него была длинноствольная, центрального боя двустволка.

— Ну-ка,смотрите, господин хороший,-обратился он ко мне, подавая ружье. — Маракуете в этих делах?

В этой комнате старик неизменно обращался ко мне на «вы».

Я взял ружье. Это был курковый, вполне исправный «Франкот» двенадцатого калибра. Я попробовал затвор, курки, прикинул ружье несколько раз к плечу и сказал:

— Стоящая штука…

Старик рассказал, что по распоряжению Гюберта комендант Шнабель дал ему на выбор пять ружей:«Чеко», «Зауэр», «Питтер», «Браунинг» и «Франкот». Фома Филимонович остановился на последнем. Он уже успел пристрелять ружье с различных дистанций по разным мишеням и остался доволен.

— Кучно кладет,- хвастался дед,любовно поглаживая ружье.-Видать, убойное… С таким подранков не будет.

Я вынул телеграмму и отдал ему. Он зажал ее в кулак и подмигнул мне. В коридоре он тихо сказал:

— Опять ты что-то сумной. Вызнал что-нибудь новое?

Я отрицательно покачал головой.

— Все будет хорошо. Поверь мне. У меня сердце- вещун.

Я заглянул в глаза Фомы Филимоновича: его мучила та же тревога, которую я не мог скрыть от него. И он же успокаивал меня…

С рассветом состоялся торжественный выезд Гюберта на охоту. Как всегда в таких случаях, все обитатели станции были на ногах. Шли сборы. Фома Филимонович бегал по двору и хлопотал. Ему предстояло держать экзамен, значение и последствия которого в то время не могли предвидеть ни я, ни тем более он.

Я волновался за Фому Филимоновича, пожалуй, не меньше, чем он сам.

Охотничий задор молодил старика, он бегал вприпрыжку от склада к кухне, от кухни в свой закуток, оттуда — в дежурную комнату.

Около восьми утра все высыпали во двор. К крыльцу дома Гюберта Кольчугин подвел под уздцы лошадь, впряженную в широкие просторные сани с плетеной кошевкой.

— Дичь-то будет? — окликнул я старика.

— Цыплят по осени считают, господин хороший,- отозвался он.

За спиной у Фомы Филимоновича висело ружье. Опытной, привычной рукой он подтянул супонь на хомуте, поправил чересседельник.

Из дома вышел Гюберт в охотничьем костюме. Комендант подал ему лыжи. Он тотчас встал на них и принялся пробовать крепления, пританцовывая на месте.

На лыжи встали и солдаты,сопровождавшие гауптмана,с автоматами, обвешанные гранатами.

В сани укладывали мешки,охотничьи сумки, ружья в твердых футлярах, продукты, термосы с горячей пищей и кофе, кружки.

Лошадь ярко-рыжей масти, с белой проточиной на лбу и большой седловиной на спине не внушала мне особого доверия.Я критически оглядывал ее.Костлявый зад, тощие, с выпирающими ребрами бока и понурый вид как бы говорили о том, что это жалкое существо только случайно забыто смертью.

Фома Филимонович как бы угадал мои мысли и бодро заявил, похлопав лошадь по крупу:

— Стоящая коняга! Такая не подведет!

— Дурень старик, из ума выжил!- промолвил Похитун и, подойдя к Фоме Филимоновичу, сказал ему что-то на ухо.

— Хорошо считать зубы в чужом рту, господин хороший!- огрызнулся дед.- А ты посчитай в своем!

Похитун прокашлялся и ничего не ответил. Ему подали огромный овчинный тулуп, позаимствованный в караульном помещении, и он натянул его поверх шинели.

— Трогать!- скомандовал Гюберт.

Часовой распахнул ворота. Похитун неуклюже плюхнулся в сани, и под его тяжестью в мешке что-то хрустнуло.

— Пьяный, что ли? — спросил Гюберт.

Похитун промолчал и поднял воротник.

— Он и трезвый-то недотепа,прости господи! — в сердцах бросил Фома Филимонович,уселся на передок, взялся за вожжи, круто повернул коня и тронул.

За санями на лыжах пошли Гюберт и автоматчики. Весь гарнизон повалил со двора,провожая охотничью процессию.

— Ни пуха ни пера!- крикнул я вдогонку.

Мне никто не ответил.Узкая, малонаезженная дорога врезалась в завьюженный лес, и сани уже скрывались за деревьями.