#img_3.jpg
#img_4.jpg
1
В полночь у подъезда большого каменного дома остановились два человека. Ночь была лунная, светлая, но кроны развесистых дубов бросали густую тень на стену и парадный вход дома. Тень скрывала лица и одежду пришельцев.
— Минута в минуту, — проговорил один из них, взглянув на светящийся циферблат ручных часов. — Пора! — Тонкий луч карманного фонарика замигал на старинной русской резьбе массивных дверей, нащупывая кнопку звонка. Она мелькнула на левой створке на уровне глаз. — Звони!
Второй спутник, пониже ростом, поднялся на ступеньку, собираясь нажать кнопку, но в это время дверь бесшумно открылась и кто-то спросил из темноты передней:
— Вам кого?
Это было так неожиданно, что пришельцы на мгновение застыли в молчании.
— Кто вам нужен? — спокойно повторил голос.
— Господин Юргенс, — ответил высокий и кашлянул. Кашель выдал его сдержанное волнение.
— Кто вас послал к нему? — снова прозвучал вопрос.
— Господин Брехер.
— Пароль?
— Река скоро покроется льдом...
— Войдите.
Тяжелая дверь медленно закрылась, и пришедшие очутились в абсолютной темноте. Через несколько секунд щелкнул выключатель, яркий электрический свет осветил пустой длинный коридор.
Тот же голос пригласил гостей войти в приемную, имеющую два выхода направо и налево. У глухой стены стоял широкий, обтянутый черным дермантином, диван, около него — большой круглый стол с гладко отполированной поверхностью. Лампа со стеклянным абажуром освещала лишь стол и небольшую часть пола. В комнате царил полумрак.
Ночные пришельцы были в приемной одни. Тишину комнаты нарушало только их ровное дыхание. Хозяева не появлялись.
Теперь можно было разглядеть гостей. Один из них, высокий, был постарше, другой помоложе и пониже ростом. Старший одет в черный пиджак и серые брюки, на ногах стоптанные ботинки Лицо его было спокойно, темные глаза смотрели устало, но нет-нет — и в них мелькала дерзкая искорка. На вид ему было уже за тридцать.
Младший был в телогрейке, в брюках, заправленных в сапоги. Лицо свежее, молодое, глаза открытые, любопытные, с усмешкой в уголках.
Гости ничем не проявляли своего беспокойства, они терпеливо ждали.
Прошло несколько минут. Наконец дверь отворилась, и появился человек.
— Прошу, — произнес он почти шопотом.
Гости встали и проследовали за служителем через большую комнату в кабинет.
Первое, что им бросилось в глаза, — это огромный абажур настольной лампы. Его шелковый купол был закреплен так низко, что лампа освещала только стол, а вся комната тонула во мраке. За столом кто-то сидел, но рассмотреть сразу его лицо было невозможно.
Неприятное молчание длилось несколько секунд. Наконец человек встал, протянул руку к выключателю, и на потолке вспыхнула небольшая люстра. Не приветствуя пришедших и не подавая руки, он жестом пригласил их сесть, а сам вышел из-за стола и тщательно осмотрел маскировку на окнах. Убедившись, что свет наружу не проникает, он вновь подошел к столу, сел, привалился к высокой спинке кресла и положил руки на подлокотники.
Это был крепко сложенный мужчина выше среднего роста. Он молча испытующе рассматривал гостей.
— Фамилии? — требовательно спросил он по-немецки.
— Ожогин! — встав с места, ответил старший.
— Грязнов! — сказал другой.
— Что имеете ко мне? — опять спросил хозяин, разрешив гостям сесть. Вопрос был обращен к старшему.
Ожогин рассказал, что с ними несколько раз беседовал гауптман Брехер. Он поставил перед ними условия, а когда они их приняли, гауптман дал им письмо, назвал город, пароль и направил обоих сюда, к господину Юргенсу. Ожогин протянул через стол маленький розовый конверт.
— Когда покинули поселок? — спросил Юргенс, вскрывая письмо.
— Пятнадцатого сентября, около двух часов дня, — ответил Ожогин. — Господин Брехер усадил нас на военную машину, на которой мы доехали до деревни Песчаной, а оттуда добрались пешком.
Юргенс тяжелым взглядом уставился на Ожогина.
— Почему пешком?
— Вам, очевидно, известно, господин Юргенс, что пользоваться железной дорогой в здешних краях не безопасно... Гауптман Брехер настоятельно рекомендовал нам быть осторожными, и мы последовали его совету.
Юргенс коротко кивнул головой.
— Оба жители поселка?
— Нет, — ответил Ожогин, — мы нездешние.
— Долго жили в поселке?
— Совсем мало, не больше двух недель.
— За это время вражеская авиация бомбила поселок?
— Один раз ночью, железнодорожный узел.
— Вы русский?
— Да, русский.
— И вы? — обратился Юргенс к Грязнову.
— И я русский, — ответил Грязнов.
— Знакомые?
— Нет, — мотнул головой Грязнов и рассказал, что они впервые встретились у Брехера. — Я дезертировал из Красной Армии в начале 1943 года, долго скрывался в деревнях, боясь попасть в руки партизан, а когда начали наступать советские войска, тронулся на запад. Меня считают погибшим.
Ожогин рассказал, что родился в бывшей Оренбургской губернии, выехал оттуда вскоре после революции и уже больше не возвращался. Единственный его брат живет в Средней Азии. Других родственников нет.
— Кто брат?
— Инженер-геолог.
Юргенс несколько раз стукнул пальцами по столу, а потом достал из кармана пиджака большой серебряный портсигар. Он поставил портсигар на ребро, как бы рассматривая его, раскрыл движением пальцев одной руки, вынул сигарету и закурил.
— Специальность?
— Инженер-электрик и связист.
— Образование получили при советской власти?
— Конечно.
— Бесплатно?
— Да, как и все другие.
— Что же вас заставило стать нашим другом? — Юргенс сомкнул на несколько секунд тяжелые веки.
— Как вам сказать... — начал Ожогин после небольшой паузы. — Причин много и говорить можно долго, но я скажу самое основное: мой отец расстрелян большевиками, мать не перенесла смерти отца. Я и младший брат были лишены возможности работать там, где мы хотели, и жить по-человечески.
— За что уничтожили отца?
— Он был сторонником Троцкого.
— А вы?
— Я не принадлежу ни к какой партии.
Юргенс встал из-за стола и твердыми, размеренными шагами пересек комнату по диагонали от стола к книжному шкафу и обратно. Он встал позади сидящих гостей и обратился к Грязнову:
— А с вами что приключилось?
— Со мной ничего не приключилось, — улыбаясь, ответил Грязнов. — Мой отец родился и живет в Сибири, в Иркутской области. Там же находится младшая сестра. Есть еще дядя по матери, но я не знаю, где он. Я перед войной окончил пединститут. На ваш вопрос, пожалуй, не отвечу. Я не задумывался даже...
— Над чем? — раздался тот же голос сзади, и облако дыма проплыло над головами гостей.
— Над тем, чем вы интересуетесь. Когда вы задали вопрос Ожогину, я, откровенно говоря, подумал: что же отвечать мне, если вы меня спросите, почему я стал вашим другом?
Совершенно неожиданно маска непроницаемой холодности сошла с лица Юргенса, и он улыбнулся. Гости этого не видели. Юргенс попрежнему стоял за их спинами.
— У вас, видимо, веселый характер, — проговорил он прежним тоном и сел в кресло.
Грязнов смущенно опустил голову и прикусил нижнюю губу.
— Веселый, — ответил за Грязнова Ожогин. — В этом я убедился в пути. Он большой любитель приключений, и когда гауптман Брехер беседовал с нами, Грязнов первый дал согласие.
Зазвонил настольный телефон. Спокойным движением Юргенс взял трубку.
— Ашингер? Да, я. Немного занят... Кто тебе сообщил? А? Ну что ж, если не спится, приходи.
Юргенс положил трубку на место.
— О чем еще с вами беседовал гауптман? — спросил он.
Ожогин рассказал. Узнав о готовности Ожогина и Грязнова сотрудничать о немецкой разведкой, Брехер предупредил их, что «настоящей» работе, — он так именно и сказал, — должна предшествовать длительная подготовка и что работать придется, возможно, после окончания войны.
— Не только возможно, а точно после окончания войны, — резко сказал Юргенс, — и независимо от ее исхода. Это надо запомнить. И, кроме того, учтите следующее...
Юргенс изложил условия и определил линию поведения Ожогина и Грязнова.
Говорил он четко и коротко.
Прежде всего — тщательная конспирация. Самая тщательная. Никто не должен знать о их связи с немцами. Абсолютно никто. С сотрудниками Юргенса они будут встречаться ежедневно, но лишь с наступлением темноты и в местах, специально для этого назначенных. Юргенс разрешает и даже рекомендует поддерживать самые широкие связи с русским населением города, но в то же время скрывать свои симпатии к немцам. Чем шире и глубже будут эти связи, тем лучше для дела. Допускается даже высказывать недовольство по адресу немецкой администрации, но осторожно, в меру. Надо также продумать и решить вопрос о том, чем они станут здесь заниматься. Без дела жить нельзя. Это вызовет подозрение, Свои соображения они должны завтра же доложить Юргенсу. Для них уже приготовлена квартира. К себе они могут приглашать кого угодно, кроме лиц немецкого происхождения, связь с которыми может их скомпрометировать в глазах местного населения. О питании заботиться нечего, они будут столоваться у квартирной хозяйки.
— Ясно? — спросил Юргенс.
Ожогин и Грязнов закивали утвердительно головами.
В соседней комнате раздались тихие шаги, и в кабинет вошел тонкий, худой и высокий немец в военной форме в чине подполковника. На носу у него торчало пенснэ, за стеклами которого прятались серые глаза. Это был Ашингер, с которым Юргенс только что говорил по телефону.
— Хайль Гитлер! — приветствовал он хозяина, выбросив вперед руку.
Юргенс ответил тем же.
— Что это за господа? — сделав презрительную гримасу, спросил пришедший. Он плюхнулся в кресло, стоявшее сбоку письменного стола, и вытянул худые, длинные ноги.
— Мои люди... — спокойно ответил Юргенс.
Прищурив глаза, подполковник внимательно всматривался в лица Ожогина и Грязнова.
Юргенс вынул из стола две бумажки и подал их Ожогину.
— Вот пропуска для хождения по городу в любое время, — объяснил он. — Здесь проставлены фамилии по-русски и по-немецки. Сейчас вас проводят на квартиру. Идите отдыхайте. Обо всем остальном — в следующий раз.
Юргенс никого не звал. Не слышно было никаких сигналов. Но лишь только он кончил говорить, как в комнате появилось уже знакомое лицо. Прислужник молча стоял у дверей, ожидая Ожогина и Грязнова. Морщинистое лицо с прилизанной шевелюрой было мертво и непроницаемо, точно маска. Он, наверное, хорошо знал свои обязанности.
— Ганс, ты помнишь Брехера? — заговорил Юргенс, когда Ожогин и Грязнов вышли.
— Отлично. И всегда отзывался о нем с похвалой. Этот человек еще сделает себе карьеру, — ответил Ашингер.
— Его карьера уже окончилась.
— Не понимаю.
— Прочти и поймешь, — Юргенс протянул Ашингеру небольшой листок.
«Ставлю вас в известность, что в ночь с семнадцатого на восемнадцатое сентября советская авиация вновь совершила налет на железнодорожный узел и поселок, — прочел Ашингер. — Из батальона «СС» сорок человек убито и около восьмидесяти ранено. На резиденцию гауптмана Брехера упала полутонная бомба и разрушила все до основания. Найдены лишь кусок портупеи и правая рука гауптмана...»
— Непонятная ирония судьбы, — произнес Ашингер. — Брехер вдали от фронта убит, а я бессменно в районе передовой — и жив.
— И ты недоволен?
— Не недоволен, а удивлен, поражен... — Ашингер встал с кресла и, заложив руки за узкую, сухую спину, прошелся по комнате.
На некоторое время воцарилось молчание. Юргенс, зная характер своего друга, выжидал. Ашингер обычно перед тем, как сообщить что-либо интересное, начинал ходить, стараясь вызвать любопытство присутствующих. — Да... судьба Брехера печальна, но я пришел сообщить еще более удручающие известия.
— Именно? — спросил Юргенс деланно спокойно.
— Пали Новороссийск, Брянск, Бежица... — Ашингер остановился у стола против Юргенса и широко расставил ноги. — Под угрозой Чернигов, Полтава, Рославль...
Лицо Юргенса оставалось спокойным. Он не проронил ни слова.
— Ты не задумывался, Карл, над вопросом, что ожидает нас, если русские придут в Германию? — спросил Ашингер.
— Нет.
— А хотел бы знать?
— Не особенно.
— Почему?
— Не вижу в этом ничего забавного.
— Странно, разве ты не немец?
— Я просто не хочу забивать голову бесплодными размышлениями.
— Мы не имеем права не думать об этом, — продолжал Ашингер.
— Ну что же, думай, но только про себя.
— Ты сегодня не в духе, Карл. — Ашингер обошел стол и, встав позади сидящего Юргенса, положил свои тонкие руки с длинными пальцами на его плечи. — А думать надо...
— Не хочу уподобляться крысе, бегущей с корабля. — Поведя плечами, Юргенс сбросил руки Ашингера и вышел из-за стола.
— Напрасно! Инстинкт самосохранения... — начал было Ашингер, но, поняв, что говорит не то, что следует, не окончил фразы. — Ты отстаешь от жизни, от событий, — почти наставительным тоном продолжал он, — не интересуешься новостями...
— К чорту новости! — бросил Юргенс, шагая по комнате и пуская густые клубы дыма. — У меня работы по горло...
— Послушай, Карл, ты меня знаешь, плохого я тебе не хочу, но пойми, что с такими взглядами, как у тебя...
— Ну и что? — перебил Юргенс и, резко повернувшись, пошел в противоположную сторону комнаты, не ожидая ответа на свой вопрос.
— Хорошо! Не будем нервничать и ссориться, — примирительно заявил Ашингер. — Конфиденциально сообщу тебе еще одну новость. — Он выждал, когда Юргенс вновь подошел к столу. — Генералы, офицеры и солдаты фельдмаршала Паулюса обратились к германской армии и германскому народу с призывом... требовать отставки фюрера и его кабинета. Я слышал это по радио собственными ушами час назад.
— Это провокация! Чтобы герои Паулюса... Нет! Нет! Не верю.
— Ты ребенок, Карл. Проводи меня. Уже поздно.
Отведенный под жилье Ожогина и Грязнова дом состоял из четырех комнат. Одну занимала хозяйка, а три предоставлялись квартирантам.
Спальня с двумя койками и книжным шкафом имела два окна, выходившие в сад. Когда хозяйка оставила квартирантов одних, Ожогин взял свой шарф, завесил электрическую лампочку и открыл окно. На него пахнуло свежестью осенней ночи. Он молча вдыхал ароматный воздух, хлынувший из сада.
— О чем думаете, Никита Родионович? — спросил Грязнов.
— Ни о чем, — ответил Ожогин.
— Что будем делать?
— Ты ложись. Свет я сам выключу. Хочу с книжками познакомиться...
Шкаф был вместительный, книги содержались в образцовом порядке. Ожогин исключал мысль, что библиотека подобрана и завезена сюда специально. Вероятнее всего, книги принадлежали хозяину дома. Здесь были произведения русских классиков: Пушкина, Лермонтова, Толстого, Достоевского, Тургенева, Гоголя, Гончарова, Лескова. Целую полку занимали книги советских писателей: Горького, Шолохова, Гладкова, Серафимовича, Новикова-Прибоя, Леонова, Эренбурга, Тихонова.
Ожогин силился вспомнить, кто жил в этом доме. Он хорошо знал город, Здесь прошли его детские и юношеские годы. По этой улице он несколько лет подряд ходил в школу Рядом, за углом, начиналась улица Луначарского, на ней, в доме номер тридцать восемь, Ожогины жили безвыездно пятнадцать лет. Там родились он, его сестра, брат...
Ожогин закрывал глаза, напрягая память, и мысленно восстанавливал знакомый маршрут от дома до школы. Он ясно представлял, что именно в этом квартале, только на противоположной стороне, жил известный в городе детский врач Доброхотов. Немного дальше стоял дом видного царского чиновника Солодухина, бесследно исчезнувшего в девятнадцатом году. Рядом с солодухинским домом находилась аптека, в которую ему тогда часто приходилось бегать с рецептами, заказывать лекарства для матери, а больше всего для бабушки, окончившей здесь свои годы. А вот кто жил именно в этом доме, Ожогин вспомнить не мог.
«Неужели не знал? — спрашивал он себя. — Не может быть... не может быть... Не сейчас, так после, все равно вспомню. Завтра днем, при свете, разгляжу и вспомню», — решил он, наконец.
Грязнов уже спал. Измученный долгой дорогой, он теперь наслаждался отдыхом, Блаженная, едва уловимая улыбка дремала на его молодом лице.
Ожогин тихо разделся, выключил свет и лег. Он все еще силился вспомнить хозяина дома, но мысли уже были вялы, путались и, наконец, совсем исчезли. Ожогин незаметно уснул.
Первым проснулся Грязнов. В открытое окно глядело сентябрьское солнце. Из сада доносились шумные птичьи споры, Осторожно поднявшись, чтобы не разбудить Ожогина, Грязнов бесшумно подошел к окну. Утро дышало пьянящей свежестью. В кустах сирени с сочными, еще не тронутыми желтизной листьями с шумом и писком копошились беспокойные воробьи По ветвям развесистой яблони резвились две красногрудые пичужки.
— Как хорошо! — вслух сказал Грязнов. Он глянул из окна вниз и, измерив расстояние между подоконником и землей, выпрыгнул, как был, в одних трусах, в сад. Воробьи с тревожным чириканьем разлетелись в разные с троны.
В саду было прохладно. Босые ноги сразу стали мокрыми от обильной росы. Не обращая на это внимания, Грязнов шел по саду и с ребяческой радостью наслаждался ранним утром. Сад имел запущенный, заброшенный вид. Все дорожки, аллейки и даже когда-то чистые лужайки густо заросли лопухами, лебедой, крапивой. Грязнову это нравилось, он любил бродить по лесу, а запущенный, заросший сад напоминал ему лес.
Обойдя сад и возвратившись к окну, Грязнов заметил небольшое отверстие, чернеющее в самом низу стены, и заглянул в него. Оттуда пахнуло сыростью.
«Наверное, ход в подвал», — подумал Грязнов и, пригнувшись, просунул свое тело в отверстие, напоминающее лаз. Но, едва сделав шаг, он сильно стукнулся головой о балку и присел.
— Правильно, — прошептал он не без злости. — Не суй нос, куда не следует.
Из окна комнаты послышался голос Ожогина:
— Андрей! Куда ты запропастился?
Когда Ожогин и Грязнов умылись и оделись, в комнату, постучав, вошла хозяйка. Она объявила, что завтрак всегда будет в девять утра, обед — в три, а ужин — в десять вечера. Поскольку сейчас не было еще и восьми, она уходила в город. Хозяйка выдала жильцам по два ключа от парадного входа и вторых дверей, непосредственно ведущих в комнаты, и ушла.
— Надо осмотреть дом, — предложил Грязнов. — Я обнаружил таинственное подполье.
Ожогин улыбнулся, но не отказался принять участие в обходе своих новых владений.
Подполье, куда неудачно пытался проникнуть Грязнов, занимало под домом очень немного места, и им, видимо, долго не пользовались. Чердачное помещение было сплошь завалено всяким скарбом: тут были и остатки развалившейся мебели, и битая посуда, и тряпье, и ветхие матрацы, круглые картонные коробки из-под шляп, несколько проржавевших железных птичьих клеток, масса пустых бутылок из-под различных марок вина, ящики, наполненные пухом и перьями, ворох сгнивших и уже никуда негодных рыбачьих сетей.
Комната хозяйки была отделена от спальни жильцов толстой, фундаментальной стеной. Оставшийся на минутку в этой комнате Грязнов громко произнес несколько слов, и находившийся в спальне Никита Родионович не мог разобрать их: значит, можно разговаривать свободно, не опасаясь быть услышанными.
В комнате хозяйки стояли кровать, ветхий комод, платяной шкаф и проржавевшее от времени зеркало в бронзовой раме.
Большая столовая ничего, кроме стола и стульев, не имела. В зале, устланном пестрым паласом, стояли два шкафа, так же, как и в спальне, наполненные книгами, пустой незапертый сундук и в углу расстроенное пианино, издававшее до того тягостные, рвущие душу звуки, что до него страшно было дотронуться. Над пианино, на стене, висела гитара.
— Кажется, нам здесь будет не скучно, — заметил Грязнов и провел пальцами по струнам гитары. Они отозвались звонко, мелодично.
— Совсем не плохо, — согласился Ожогин. — Как на курорте.
— Но главное — свобода действий, предоставленная Юргенсом. Даже странно немного получается.
— Ничего странного нет. Он иначе поступить не может. Юргенс отлично знает, что люди, близко стоящие к немцам, находятся под наблюдением партизан, а на кой чорт мы ему будем нужны в таком случае.
Они сидели в зале на низкой, широкой тахте, застланной бархатным ковром, и мирно беседовали.
Беседу нарушила хозяйка. Она тихо вошла в зал, нагруженная бидоном, корзинкой и свертком.
— Сейчас будем кушать, — лаконично и угрюмо бросила она и скрылась.
Завтрак состоял из большого куска отваренной говядины, жареной картошки, салата из свежих помидоров и огурцов, двух кусочков пшеничного хлеба и сладкого чая с молоком.
Завтракали вместе с хозяйкой. Это была русская женщина с немного крупным, угрюмым лицом, испещренным глубокими морщинами. Ей можно было без ошибки дать сорок семь — сорок девять лет. Одета она была просто, но чисто.
Ела хозяйка молча, опустив голову над столом, и ее молчание немного смущало квартирантов. Наконец, Грязнов не вытерпел.
— Как же называть вас, хозяюшка? — ласково спросил он.
Хозяйка перестала есть, подняла голову и посмотрела на Грязнова большими черными глазами.
— Так, хозяйкой, и зовите, — ответила она.
— Это неудобно, — не успокаивался Грязнов, — неприлично как-то...
— Кому неудобно?
— И нам, и вам...
— Мне ничего, — сказала она, встала из-за стола и вышла. Через минуту она принесла чайник, поставила его перед Ожогиным, потом пододвинула молоко. — Наливайте и пейте.
Грязнов понял, что дальше задавать вопросы бесполезно, и принялся за чай.
Ночью Ожогин и Грязнов были вторично у Юргенса. Заполнили анкеты, написали подробные автобиографии, долго беседовали о предстоящей учебе.
Они высказали свои соображения по части выбора профессий. Ожогин будет принимать заказы на изготовление вывесок и надписей по стеклу, а Грязнов, играющий на аккордеоне, — давать уроки музыки.
Юргенс молча выслушал их и согласился. Сегодня он почти не сидел за столом, а ходил по комнате.
В конце беседы Юргенс предложил режим, которого должны придерживаться с сегодняшнего дня Ожогин и Грязнов.
Их будут ежедневно, кроме воскресений, обучать инструкторы Кибиц и Зорг. Оба эти господина не знают русского языка. События на фронте приближают время для выполнения роли, к которой готовят Ожогина и Грязнова. Надо заниматься и ни о чем не думать. Их будущее обеспечено, если они будут делать то, что требуется. День в их полном распоряжении: можно ходить куда угодно, гулять по городу, заводить друзей.
После беседы Юргенс приказал служителю проводить Ожогина и Грязнова к Кибицу и Зоргу.
Дом, в котором жили инструкторы, примыкал к особняку Юргенса. Двор был общим, и, не выходя на улицу, Ожогин и Грязнов попали в квартиру Кибица.
В комнате царил беспорядок. На столе, сплошь заваленном бумагами и деталями к радиоаппаратуре, лежали хлебные корки, яичная скорлупа, кости от рыбы, огрызки колбасы. Второй стол, притиснутый к плите, был завален кульками и свертками с продуктами. В простенке между двух окон красовался большой портрет Гитлера, густо засиженный мухами. Большая, на длинном шнуре, электрическая лампочка была подтянута шпагатом к третьему, маленькому, столу у окна. Из раскрытого платяного шкафа выглядывали портативные радиостанции, лампы различных конструкций и размеров, кварцы, мотки проволоки, электрошнура, плоскогубцы, маленькие и большие, ножевочные пилы.
Кибиц, хрипловатый голос которого раздался из другой комнаты, вышел не сразу. Когда он появился, Ожогин и Грязнов едва не поморщились. Кибиц имел странный вид: большая голова, совершенно лысая, покрытая густой сеткой синих склеротических жилок; глаза в глубоких впадинах, как два зверька, настороженные, колючие; нос хищной птицы и одно ухо — левое ниже правого. Сам Кибиц весь узкий, плоский, в серых грубошерстных штанах на подтяжках.
— Не смущайтесь, — успокоил Кибиц и улыбнулся одной стороной лица. — Я тут сам хозяйничаю. Вначале необычно кажется, а потом привыкнете. Проходите сюда.
Вторая комната мало отличалась от первой. На письменном столе такой же хаос, кровать не убрана, одежда висела или валялась на стульях; на подоконнике одного из окон лежали мыло, бритва, осколок зеркала.
Не приглашая вошедших сесть, Кибиц объявил, что занятия по радиоделу начнутся завтра и будут проходить ежедневно, кроме воскресений.
— А теперь, — обратился он к служителю Юргенса, — отведите их к господину Зоргу.
К Зоргу вел отдельный ход, тоже со двора, но с другой стороны дома. Провожающий потянул Ожогина за рукав и подвел к калитке рядом с огромными деревянными воротами.
— Ход с улицы. Там есть звонок. Вам будут открывать. — Он показал рукой, и Ожогин с Грязновым разглядели в темноте фигуру солдата, сидевшего к ним спиной. — На воротах номер пятьдесят два. Днем, не пытайтесь звонить, никто не откроет.
Из глубины дома слышались звуки рояля. На половине Зорга кто-то играл.
«Турецкий марш Моцарта», — отметил про себя Грязнов.
Через минуту к ним вышел высокий, стройный, со спортивной фигурой немец в штатском костюме. Лицо у него было белое, сухощавое, но дышало энергией. Он пригласил гостей в комнату и закрыл дверь, чтобы приглушить звуки музыки.
— Играет моя супруга. Прошу садиться, — сказал он, усаживаясь рядом с Ожогиным. — Вы от господина Кибица?
— Да, если ваш сосед Кибиц, то мы от него, — ответил Ожогин.
Зорг отличался общительностью, любил и умел поговорить. И хотя говорил быстро, много, тем не менее, облекал мысли в краткую, почти лаконичную форму и не повторялся. Он объяснил, что занятия по разведке и топографии будет проводить после уроков Кибица, также ежедневно.
Из второй комнаты неожиданно вышла молодая, стройная немка. Она внимательно посмотрела на гостей, взяла с письменного стола ноты и ушла к себе. Послышались аккорды незнакомого вальса.
Провожая гостей не во двор, а на улицу, Зорг поинтересовался, найдут ли они сами дорогу домой, и когда Ожогин заверил, что найдут, сказал на прощанье:
— Рад иметь дело с культурными людьми. Вы оба прекрасно владеете языком, и, надеюсь, дела у нас пойдут успешно.
Вернувшись домой, Ожогин сейчас же принялся за работу. Развел краску и, устроившись поудобнее на полу, стал писать объявление. Грязнов возился с чаем, изредка поглядывал на товарища и бросал замечания.
— Главное, чтобы четкие буквы были, Никита Родионович, тогда сразу заметят.
Ожогин молчал. Это смущало Грязнова, но он, скрывая свою растерянность, продолжал болтать обо всем, что приходило в голову.
Наконец, Ожогин поднялся с пола и обратился к Грязнову:
— Ну, как выглядит?
Грязнов прочитал вслух:
— «Ищу аккордеон фирмы «Гонер», размер три четверти. С предложением обращаться по адресу: Административная, 126». Замечательно! — одобрил Грязнов. — Вы не случайно решили заняться изготовлением вывесок, — у вас талант.
— Так же, как и ты не случайно решил давать уроки музыки... Я думаю, что пяти объявлений хватит? Вывесим в центре города.
— Конечно. Кто имеет аккордеон, быстро явится.
— Поживем — увидим...
2
День выдался пасмурный. Долго не могло родиться утро — светать начало поздно, солнце не в силах было пробиться сквозь густую серую завесу, окутавшую землю.
Денис Макарович Изволин проснулся от резкой боли в ногах, — одолевал ревматизм. Ощупью отыскав окно, он снял байковое одеяло и глянул на улицу. Город еще тонул в сизой мгле, свинцовое небо низко нависло над домами.
— Так и есть, — со вздохом произнес Денис Макарович, — не зря ноги ломило.
За окном неслышно моросил мелкий осенний дождь-сеянец. Влажные пожелтевшие листья падали на землю без шума. Один заблудший, измокший коричневый лист ударился в стекло, прилип к нему, потом оторвался и скатился вниз. Денис Макарович смотрел на улицу тоскливо, бездумно. Город медленно, нехотя пробуждался. Вот прошла с брезентовой котомочкой Фокеевна, соседка; у нее трое малышей, надо их прокормить, добыть кусок хлеба. Каждое утро видит ее Денис Макарович, торопливо идущую к рынку, согнутую, тощую, с лицом, ничего не выражающим, кроме болезненной усталости, с глазами, горящими неестественным лихорадочным огнем. Денис Макарович никогда не слышал, чтобы Фокеевна что-либо говорила, — все она делала без слов, без шума.
Вот трое нищих — не идут, а тянут ноги. И тоже молча. За ними, как обычно, сзади мальчишка в большой кепке, сползающей на глаза. Мальчик без конца кашляет и плюет на мостовую. Он смотрит в окно и встречается взглядом с Денисом Макаровичем. Сквозь запотевшие от дождя стекла видно исхудавшее маленькое лицо малыша; кажется, оно состоит лишь из больших серых глаз и полуоткрытого рта. Мальчонка долго смотрит на Дениса Макаровича, будто хочет о чем-то его спросить, потом отворачивается и снова начинает кашлять.
Прошли два немецких солдата, видимо, возвращавшиеся с ночного обхода, — поднятые воротники шинелей, нахлобученные фуражки.
Начался обычный день. Все это было так знакомо Денису Макаровичу, что казалось — он ежедневно смотрит одну и ту же кинокартину, начинающуюся утром у этого окна.
Поеживаясь от неприятного холода, царившего в доме, Денис Макарович подошел к печи и начал выгребать золу. С первых дней оккупации печь была приспособлена к топке лузгой. Денис Макарович полил лузгу керосином и чиркнул спичку. Огонь занялся быстро, печь сразу загудела. Почувствовав приятную теплоту, Денис Макарович невольно улыбнулся. Он с минуту наблюдал, как играет пламя в печурке, потом отошел к столу. Надо было бриться. Усы Денис Макарович берег уже сорок лет, изредка лишь подравнивал ножницами, а вот бороду брил старательно через каждые два дня. Сегодня очередная процедура. Он поставил зеркальце, развел мыло...
На постели застонала жена Дениса Макаровича — Пелагея Стратоновна. И к этому привык Изволин — она часто болела во время войны. Организм пожилой женщины ослаб от бесконечных лишений.
Стараясь двигаться как можно тише, Денис Макарович закончил бритье, умылся и надел пальто. Предстояла утренняя прогулка, тоже ставшая традиционной для Дениса Макаровича. Закрыв за собой дверь, он вышел на улицу. Было уже совсем светло. Попрежнему монотонно моросил дождь. Даль улицы была задернута туманом.
Изволин неторопливо шагал, временами останавливаясь на перекрестках, — здесь обычно вывешивались приказы комендатуры, объявления и афиши, и он внимательно просматривал их.
Целые кварталы были разрушены — обгоревшие дома, груды щебня встречались на каждом шагу; и сейчас эти руины, окутанные сизой дымкой, казались особенно мрачными. Обычным своим маршрутом Денис Макарович добрался до центра города. Около большого, окрашенного в коричневый цвет здания комендатуры уже толпился народ. Здесь жители города по приказу коменданта еженедельно проходили регистрацию.
Несмотря на дождь, сегодня народу особенно много: вероятно, объявлена повторная перерегистрация. Не заметив никого из знакомых, Изволин прошел дальше по той же улице. Через четыре дома расположено городское управление, на углу — биржа труда. Пестрят знакомые надписи на русском и немецком языках: «Пасиршейн форцейген!» — «Предъяви пропуск!», «Дурхфарт ферботен!» — «Проезд воспрещен!», «Эйнтрит ферботен!» — «Вход воспрещен!».
Навстречу под конвоем немецких автоматчиков бредет большая группа горожан, среди них несколько женщин и еще совсем молоденькая девушка с бледным лицом. Куда их ведут — неизвестно. Возможно — в тюрьму, возможно — на немецкую каторгу. Сколько таких скорбных шествий видел Денис Макарович — не перечесть! И всегда они оставляют тяжелое чувство, тоску, боль. Сегодня шествие произвело особенно гнетущее впечатление, — было несказанно жаль бредших посреди улицы людей, эту юную девушку. Ее глаза, полные грусти, с отчаянием смотрели на остановившегося Изволина; он отвернулся и зашагал быстрее по грязному тротуару.
После разгрома немецких войск под Орлом и Белгородом в городе усилились репрессии. Ежедневно проводились аресты и облавы, одновременно шла насильственная вербовка рабочей силы для отправки в Германию. Солдатам выдавались премии за каждых десять человек, доставленных на сборный пункт. Немцы усердно, любыми способами старались заслужить премию — право на отсылку домой продовольственной посылки в десять килограммов. Но самым надежным средством оккупанты считали зондеркоманды, которые устраивали облавы и сгоняли жителей к сборному пункту.
Последние несколько месяцев в городе, среди администрации оккупантов, царил настоящий психоз. Немцы проявляли крайнюю нервозность. На улицах появились зенитные батареи, на крышах высоких зданий торчали спаренные и строенные пулеметные установки. Одну такую установку Денис Макарович сегодня увидел даже на колокольне разрушенной церкви. В девяти километрах от вокзала строился мощный оборонительный рубеж. Ежедневно за город угонялись толпы горожан с лопатами и носилками.
Проявление беспокойства и паники со стороны немцев доставляло Изволину истинное удовольствие. При чтении всякого нового приказа, вывешенного комендатурой, Изволин испытывал удовлетворение.
— Ага, забеспокоились, засуетились, — цедил он сквозь зубы. — Так-так... — И в этом «так-так» звучали и торжество, и ненависть.
Вот еще один приказ. Денис Макарович с любопытством пригляделся к большому серому листу. «Ко всем жителям города...» Обычное начало, что будет дальше? Изволин остановился и принялся читать. Неожиданно тишину нарушили выстрелы. Один, другой, третий. Стреляли где-то рядом, за углом. Денис Макарович инстинктивно прижался к стене, прислушался. С соседней улицы послышались крики, топот ног; прохожие устремились к месту происшествия. Изволин завернул за угол и тоже побежал на шум. Толпа уже запрудила тротуар. Денис Макарович протискался вперед и увидел у самой мостовой человека, лежавшего в луже крови. Это был немец в форме эсэсовца. Подоспевший патруль начал разгонять горожан. Высокий, костлявый офицер с пистолетом в руке резким, крикливым голосом отдавал команду солдатам и «полицаям». Офицер поднял руку и остановил проходившую легковую машину, в которой сидел немец-летчик. Вначале тот пытался что-то объяснить, но, увидев, что к машине волокут труп эсэсовца, поморщился и пересел к шоферу. «Бенц», глухо урча, покатил в сторону комендатуры
Солдаты и полицаи, обойдя парк, стали оцеплять улицу. Офицер грубо обыскивал горожан и проверял документы. Денис Макарович осторожно отделился от толпы и снова завернул за угол. Встреча с патрулями не предвещала ничего приятного. Он торопливой походкой направился по улице Луначарского к городскому скверу
— Молодец Игнат... молодец... — шептал Денис Макарович. Возбужденный, он шел и шел, не обращая внимания на усиливающийся дождь.
У входа в сквер одноногий старик продавал мороженое. Денис Макарович привык к неизменной фигуре мороженщика с его далеко уже не белым фартуком. Но сегодня, в дождливый и холодный день, мороженщик казался нелепым. Горожанам было не до мороженого. Они проходили мимо старика, а он, измокший, с сизым от холода носом, постукивал деревянной ногой о мостовую и изредка выкрикивал:
— Кому мороженого? А ну, налетай, налетай!..
Но никто даже не оглядывался. Денис Макарович хотел уже пройти мимо старика, но заметил группу солдат, приближавшихся к нему. Немцы громко разговаривали, чем-то встревоженные. То и дело слышалась брань. Изволин задержался. Солдаты были все пожилого возраста, мундиры на них висели мешком, — сразу видно, немцы из последнего набора. Один из них, костлявый и неуклюжий, все реплики товарищей сопровождал ругательствами и плевками. В разговоре постоянно» повторялись названия городов: Сталинград. Орел, Курск. Солдаты подошли к старику и заказали мороженое. Денис Макарович стал рядом: ему хотелось, если не понять, то хотя бы уловить содержание разговора. Он догадывался, что немцы обсуждают события на фронте и явно недовольны ими. Изволин сделал вид. что ждет своей очереди. Немцы уничтожали мороженое и шумели попрежнему, не обращая на него внимания. Однако, как он ни силился понять, что их особенно беспокоит, ему никак это не удавалось. На перекрестке показался офицер. Солдаты смолкли.
Изволин повернулся и отошел в сторону. Он пересек площадь, чтобы выйти на Садовую улицу и по ней добраться до дома. На углу, как и вчера, висело несколько объявлений, хорошо знакомых Денису Макаровичу. Он еще раз пробежал их глазами и хотел было уже идти дальше, как заметил на стене, повыше почтового ящика, аккуратно наклеенный листок.
В первую минуту Изволин не поверил тому, что прочел. Неужели не ошибся, неужели это то, чего он ожидал уже целых шесть месяцев? На листке было написано: «Ищу аккордеон фирмы «Гонер», размер три четверти. С предложением обращаться по адресу: Административная, 126».
— Мать моя родная! — прошептал взволнованный Денис Макарович. Он осторожно оглянулся, потом снова прочел объявление и отошел в сторону.
Сердце его учащенно забилось. Глядя на сумрачную, заливаемую холодным осенним дождем улицу, Денис Макарович взволнованно повторял:
— Наконец-то, наконец-то...
Он шагал по тротуару, подставляя лицо струям дождя, не замечая луж. Усталый от быстрой ходьбы, но возбужденный и улыбающийся, Изволин вернулся домой.
Пелагея Стратоновна уже хлопотала около чугунки, стряпая незамысловатый завтрак из картошки.
— Полюшка, — сказал Денис Макарович, войдя в комнату, — пойди Игорька сыщи, дозарезу нужен...
— Что с тобой? — удивленно спросила жена, глядя на радостное лицо мужа. — Словно именинник...
— Больше, чем именинник, — смеясь, ответил Денис Макарович. — Беги за Игорьком.
Пелагея Стратоновна надела на себя стеганку и, укутавшись в старую шаль, бесшумно вышла из комнаты. Вот и знакомый обгоревший, полуразрушенный дом. Темным, сырым коридором Пелагея Стратоновна пробралась к лестничной клетке и постучала в фанерную перегородку.
— Да, да, — отозвался изнутри голос.
— Можно к вам? — спросила Пелагея Стратоновна.
— Заходите.
Каморка была до того мала и тесна, что в ней едва помещались деревянная койка, подобие столика и железная печь. В середине комнаты сидел на деревянном ящике молодой мужчина без обеих ног и, держа в руках старый порыжевший сапог, прилаживал к нему подметку.
— Мне Игорек нужен, — сказала Пелагея Стратоновна, не переступая порога.
— Сейчас появится постреленок, — с улыбкой ответил сапожник, — бегает где-нибудь. Да вы проходите, присаживайтесь...
Пелагея Стратоновна прошла к койке и села на краешек. Сапожник, не отрываясь от работы, принялся рассказывать о своем любимце.
Одиннадцатилетний Игорек жил в этой каморке вместе с безногим сапожником вот уже два с лишним года. Большая дружба соединила этих совершенно разных по возрасту людей. Мальчику сапожник был обязан многим. Игорек спас ему жизнь.
В первые месяцы войны город подвергался частым налетам фашистских бомбардировщиков. Игорек вместе с матерью жил тогда на одной из центральных улиц. Отец был на фронте. Однажды ночью, во время очередного налета, начались пожары. Жители в панике покидали объятый огнем город. Больная мать мальчугана окончательно растерялась. Она положила чемодан на нагруженную вещами подводу, усадила на нее девятилетнего сына, а сама уселась на другую подводу. В это время с проезжавшего мимо грузовика свалился человек и тяжело застонал. Игорек спрыгнул с телеги, подбежал к упавшему. Это был безногий боец из госпиталя.
— Дядя, милый, тебе больно? — спросил Игорек, чуть не плача.
— Хлопчик! — стонал боец. — Уходить надо, а ног нет. Хотя бы лошаденка какая захудалая попалась!
Игорь оглянулся по сторонам, бросился в темноту улицы и заплакал. Подводы уже ушли. Громко рыдая, он возвратился к раненому.
— А ты чей, хлопчик? — тяжело дыша, спросил калека.
— Я вон из того дома.
— А плачешь чего?
— Все уехали... и мама тоже... я один теперь.
— Слезами горю не помочь. Крепись, малыш! Как тебя звать-то?
— Игорь.
— Давай поползем в твой дом, а там разберемся. Веди!
И их приютила каморка под лестничной клеткой, где до войны жил дворник.
На рассвете в город вошли немцы.
Игорек ни на шаг не отходил от своего несчастного друга. Он добывал для него куски хлеба, остатки пищи, а когда Василий Терещенко, — так звали бойца, — окончательно окреп и взялся за знакомое ему ремесло сапожника, Игорь Малахов обеспечил его заказчиками...
Сейчас, глядя на безногого Василия, Пелагея Стратоновна с грустью думала о тяжелой его судьбе.
— Трудно вам? — тихо спросила она.
— Ничего... Страшное прошло. Осталось немного ждать. — Василий шутливо подмигнул: — Скоро хлеб-соль готовить надо и хозяев настоящих встречать.
Послышался топот ног, кто-то звонко чихнул в коридоре, и в каморку вбежал худенький, белоголовый мальчуган.
— Вот! — проговорил он с гордостью, и высыпал на кровать кучку мелких медных гвоздиков.
— Ай да молодец! — похвалил Василий. — Таких гвоздей днем с огнем не сыскать. Вот мы их сейчас и вгоним в подметку!
— Ты что же не здороваешься со мной? — спросила Пелагея Стратоновна.
— Растерялся, — выручил друга Василий, а смутившийся Игорек неуверенно подал руку женщине.
Пелагея Стратоновна притянула мальчугана к себе, взяла обеими руками его взлохмаченную голову и несколько раз поцеловала.
— Пойдем со мной, — сказала она, — Денис Макарович ждет.
Шагая рядом с Пелагеей Стратоновной, Игорек оживленно рассказывал новости, слышанные им на рынке. Женщина молча кивала головой, но не вдумывалась в слова ребенка. Она была занята своими мыслями.
«Все потерял, — думала Пелагея Стратоновна, — и счастье радостного детства и ласку матери. Кто ему помоет и расчешет непослушные кудри, починит рваную одежонку, уложит во-время спать, укроет, поцелует? Как плохо остаться сиротой.» Пелагея Стратоновна вздохнула и про себя решила сделать то, о чем уже много раз мечтала.
— И чего же я жду? Сегодня же поговорю с Денисом, — проговорила она вслух.
Игорек остановился, удивленный:
— Что вы сказали, тетя Поля?
— Я? — смутилась женщина. — Я говорю, что вот ты и пришли.
3
...Светает. Едва ощутимый ветерок чуть колышет макушки сосен, легко и таинственно шумит в вышине хвоя. Приятная осенняя свежесть наполняет лес. В эти минуты перед восходом солнца, когда лесная чаща еще окутана мглой, чувствуется, как медленно и нехотя она расстается со сладкой дремотой.
Спит озеро. Над водой будто тает, растворяясь в воздухе, голубоватое облачко тумана. За озером чернеет суетой молодой ельник, а еще дальше — вековой лес: гордо раскинули, точно огромные шатры, свои мохнатые кроны могучие сосны. На их вершинах заиграли первые лучи солнца, и лес с торжественным шопотом пробудился, наполнился тихим звоном.
Сквозь густые ветви тонкими золотистыми нитями просачиваются лучи солнца; они вспыхивают на стволах, опускаются все ниже и ниже и, наконец, бросают свои блики на кусты, на позолоченные, тронутые осенью листья.
Всюду приторный аромат папоротника, пахнет мохом, прелью, перестоявшимися грибами.
Закричала иволга где-то за озером, в глухом ельничке, закричала громко и тревожно.
Кривовяз вздрогнул и очнулся от забытья.
— Фу, чорт, неужели уснул?
Машинально застегнув кожанку, он встал с замшелого пня и огляделся, все еще не совсем соображая, что произошло: лес посветлел, на соснах играли солнечные блики.
— Нехорошо, — с укоризной в голосе проговорил Кривовяз, как бы осуждая родившийся день за его золотистую россыпь лучей, за ясную синь неба и крики иволги.
Всю ночь бодрствовать, бороться с дремотой и вот перед самым рассветом уснуть — просто обидно. Кривовяз передернул плечами от холода, засосал с раздражением трубку и вдруг заметил, что она еще не потухла. Это успокоило и даже развеселило его, — значит, только задремал, может быть, каких-нибудь несколько минут и спал-то.
Он с наслаждением затянулся и почувствовал едва уловимое опьянение не то от табака, не то от чистого утреннего воздуха. Пройдясь твердым и крупным шагом по поляне, от пня до ближайшего куста и обратно, он окончательно стряхнул с себя дремотное состояние.
Холодок вызывал легкий озноб Кривовяз подошел к костру и протянул руки к теплу. Костер еще горел. Огонь лениво лизал обуглившиеся уже поленья; они умирали бесшумно, исходя обильными каплями смолы.
Кривовяз присел на корточки, стараясь не задеть спящего Бояркина; тот широко раскинулся и сладко похрапывал. «Ишь ты, ровно младенец», — улыбнулся Кривовяз и осторожно отодвинул руку молодого партизана от огня. Тут же вокруг костра спали и остальные партизаны.
С легкой завистью смотрел на спящих Кривовяз. «Хорошо! Сон-то какой в лесу, сладость одна», — думал он и молча долго, с доброй улыбкой наблюдал за ребятами, вслушиваясь в их ровное, спокойное дыхание.
Легкий дымок от костра поднимался над поляной, вился к небу тонкой, ровной струйкой. День ожидался хороший. Это радовало Кривовяза. Впереди лежало еще много километров пути, — тяжелого, лесного, без дорог, без троп. Группа во главе с ним уже третьи сутки шла за партизанской бригадой, пробивавшейся после тяжелых двухнедельных боев на запад. Группа охраняла тылы бригады, прикрывала отход.
Солнце вставало над лесом по-осеннему ясное, но не горячее. На поляну упали его первые лучи. «Пора поднимать ребят, — решил Кривовяз, — время.»
— Сашутка! — громко окликнул он своего ординарца. — Как дела с рыбой?
Разбуженные окриком, партизаны подымались, жмурили глаза, ослепленные светом, и молча принимались складывать свои нехитрые походные постели: плащпалатки, маскхалаты, пальто, шинели, стеганые ватники. Вскоре из-за кустов показалась голова Сашутки. Он лукаво улыбнулся и отозвался:
— Айн минут, товарищ комбриг!
И действительно, не больше как через минуту он вышел из зарослей, держа в руках четыре шомпола с густо нанизанными на них карасями, зажаренными на огне костра.
Вытянув вперед шомполы, Сашутка торопливо, почти бегом, направился к Кривовязу. Ходил он всегда быстро, мелкими шажками, вперевалочку, носками внутрь. Небольшого роста, широкий в плечах, он напоминал собой медвежонка. Ему было уже под тридцать, на льняные вьющиеся волосы и необыкновенно открытые, по-детски васильковые, широко поставленные лукавые глаза придавали его лицу ребяческое выражение. Все в бригаде, по почину Кривовяза, звали его Сашуткой, а Александром Даниловичем Мухортовым он числился только в списках партизан.
До войны Сашутка возил на «эмке» секретаря райкома партии Иннокентия Степановича Кривовяза. Вместе с ним ушел в лес и вот уже более двух лет был его бессменным ординарцем. Неотступно, днем и ночью, Сашутка сопровождал своего командира всюду, куда его бросала суровая народная война. Бывали дни, когда они расставались. Это случалось тогда, когда Сашутка, хорошо знавший здешние места, ходил с ответственными разведывательными заданиями. Но случалось это редко.
Между прочим, Сашутка сердился, когда его называли ординарцем. В первые дни лесной партизанской жизни он выдавал себя за помощника секретаря райкома. Уж он-то знал, что такая должность существовала до войны. Но потом, решив, что для военного времени должность «помощника секретаря» звучит как-то уж очень по-мирному, стал величать себя адъютантом комбрига. Именно комбрига, а не командира бригады. С этим словом у Сашутки связывались воспоминания, навеянные замечательными книгами о гражданской войне.
— Как рыбка на вид? — спросил все с той же лукавой улыбкой Сашутка и положил шомполы на специально настланную хвою, поодаль от костра.
Караси издавали приятный запах, возбуждавший аппетит.
— Попробуем, тогда скажем, — ответил Иннокентий Степанович и опустился на траву, подобрав под себя ноги.
Партизаны последовали примеру своего командира. Из вещевых мешков и противогазных сумок извлекались сухари, черствые ржаные лепешки, недоеденная накануне печеная картошка. Сашутка открыл полевую сумку Кривовяза и вдруг, к огорчению своему, обнаружил, что головки лука, которые хранились там, измяты, а бумаги в сумке испачканы. Сашутка вспомнил, что сумка во время сна побывала у него под головой и под боком. Стараясь утаить от командира бригады неприятное открытие, он принялся очищать бумаги от остатков лука. Но Кривовяз заметил это и бросил сердитый взгляд на ординарца.
— Ты что же это суешь мне в сумку всякую заваль? Там ведь документы, — сказал Кривовяз.
Улыбчивые сашуткины глаза виновато уставились на командира бригады. Сашутка молчал. Он знал, когда надо молчать.
— Молчишь? — вновь сердито спросил Кривовяз, разламывая надвое большого икряного карася.
Сашутка утвердительно кивнул несколько раз сряду головой, чуть-чуть пошевелил губами, но не выдавил из себя ни слова.
Партизаны тихонько посмеивались и качали головами, предпочитая не вмешиваться.
На несколько минут воцарилась тишина. Кривовяз расправлялся с жирным карасем. Рыба ему определенно нравилась, давно не доводилось есть такую.
— Рыбешка важная, слов нет. Кто изжарил? — поинтересовался Иннокентий Степанович, обсасывая карасью голову.
— Я, — лаконично ответил Сашутка.
Перед ним лежала прожаренная докрасна рыба, но он до нее не дотрагивался. Он терпеливо ожидал окончания конфликта, вызванного раздавленными луковицами, и даже не смотрел на рыбу. Выставив вперед полные, как бы припухшие губы, он не сводил глаз с командира.
Кривовяз отлично понимал состояние ординарца, хотя и делал вид, что всецело поглощен едой.
За несколько лет совместной работы он изучил и полюбил расторопного, смекалистого и деловитого Сашутку. Хороший боец, большой выдумщик, рассказчик смешных историй, Сашутка любил прихвастнуть перед партизанами своими «дружескими» отношениями с командиром.
Кривовяз знал, что в кругу партизан Сашутка многих командиров, в том числе и его, величает запросто по имени, выдавая всех их за своих задушевных друзей.
Как-то зимой прошлого года, проходя мимо землянки дежурного, Иннокентий Степанович услышал голос своего ординарца. Он с кем-то разговаривал. Возможно, что командир бригады и прошел бы мимо, но, услышав свое имя, невольно остановился, вслушался.
— А ты думаешь, Кеша не пьет? — обращался к кому-то Сашутка. — Ого! Дай бог здоровья! Но у него башка, не нашим чета, он знает, когда и с кем можно пить. Главное — с кем. Понял?
Иннокентий — редкое имя. Кривовяз сразу догадался, что речь идет о нем.
— Понял? — снова спросил Сашутка.
— Не понял. Не ясно, — сознался собеседник
— Чего тут неясного, проще пареной репы.
— А мне не ясно, с кем же он пьет?
— Сейчас он ни с кем не пьет, брехать нечего, а вот раньше, до войны, дело другое. Выпивал, но только со мной...
— А-а-а! — протянул собеседник.
— Вот тебе и «а-а-а», — продолжал Сашутка. — Работу кончали в райкоме ночью. Пока он столы и сейф замыкает, я достаю припасенную чекушечку московской. Разделим на двоих, освежим горло, а потом он и говорит: «Ну, вези. Закусывать дома будем». Теперь ясно?
— Теперь ясно. Это совсем другое дело.
Иннокентий Степанович пригнулся и вошел в землянку, освещенную коптилкой.
Собеседник Сашутки, увидев командира бригады, шмыгнул в дверь и скрылся.
— Кто такой Кеша, о котором ты сейчас болтал? — спокойно спросил Кривовяз ординарца.
— Был у меня такой дружок, когда я шоферскую практику проходил, — не сморгнув, соврал Сашутка. — Его, как и вас, Иннокентием звали. Ну, а я его запросто Кешей...
— В райкоме работал? Секретарем? — прервал его Кривовяз.
— Да, да, в райкоме, — невозмутимо продолжал Сашутка, — секретарем райкома работников земли и леса, были такие союзы тогда... Вы помните, наверное? — уже совсем обнаглев, спросил Сашутка.
Кривовяз дал нагоняй ординарцу и предупредил, чтобы он знал меру болтовне.
Сейчас Сашутка делал вид, что он смущен и не может найти оправдания своему поступку.
— Про ребят не забыл? Оставил? — спросил его Кривовяз.
Слова командира Сашутка понял, как сигнал к перемирию.
— Оставил, — ответил Сашутка.
Речь шла о партизанах, несших круговую дозорную службу.
— Правильно, — одобрил Кривовяз. — А сам почему носом вертишь и не ешь? Не нравится?
— Что вы? — запротестовал Сашутка, и карась в его руках мгновенно распался на несколько частей.
Ели молча.
Над лесом вставало солнце. Поляна, освещенная золотистыми лучами, играла нежными красками осени. Желтеющие листья дрожали от дуновений легкого ветерка. Едва уловимая прохлада тянулась с озера. Безмятежный покой царил в лесу.
Кривовяз поднялся с травы и, вынув из кармана трубку, стал набивать ее табаком.
— Что ж, будем собираться, хлопцы, — сказал он, ни к кому не обращаясь. — Погостили, пора домой.
Иннокентий Степанович нагнулся к костру, чтобы раскурить трубку, но, не дотянувшись до него, замер в неподвижной позе. Ему послышались шаги в лесу. Кривовяз поднял голову. Теперь ясно доносилась топот ног и треск сухого валежника. Кто-то бежал, бежал торопливо, не разбирая дороги.
Иннокентий Степанович быстро направился к краю поляны, в сторону, откуда слышался шум; партизаны тоже поднялись с земли и последовали за командиром.
Через минуту из чащи выскочил Григорий Тарасюк, самый молодой из бойцов бригады, и остановился перед командиром. Лицо его было встревожено, он задыхался.
— Товарищ командир, происшествие! — Григорий глотнул воздух и проговорил скороговоркой: — Зюкин-старший утек...
Кривовяз вздрогнул.
— Что?!
Голос его прозвучал необыкновенно жестко, что бывало только в минуты сильного гнева. Партизан обмяк.
— Ночью... когда шли болотом, — пытался он объяснить. — Стреляли, да разве в такую темь попадешь!
Кулаки у Иннокентия Степановича сжались, косточки пальцев побелели от напряжения.
— Ротозеи... — Он грубо выругался. — Кого упустили... Эх!..
Григорий Тарасюк рассказал, что Зюкина искали до утра, но не нашли.
— Прочесать весь участок, — распорядился Кривовяз, — до самой дороги к городу. Каждый куст обшарить. И найти... Сашутка! — крикнул он. — Быстро ко мне начальника разведки.
Весь день партизаны обшаривали лес. Но поиски Зюкина оказались безрезультатными. Человек словно в воду канул.
Приближалось время выступления. Кривовяз и начальник разведки бригады Костин сидели вдвоем на берегу озера. В воде билась крупная рыба, оставляя круги. Они медленно расходились, превращаясь в мелкую рябь. С упоением, на все голоса, квакали лягушки. Нежноголубое небо было спокойно и перламутром отражалось в водах озера...
Кривовяз пососал несколько раз сряду затухшую трубку, скривился и сплюнул, — в рот попала горечь. Он осторожно выбил табак, поднялся с земли и, закинув голову, всмотрелся в небо, пытаясь найти на нем хоть единое облачко.
Костин смотрел на ладную, массивную фигуру Иннокентия Степановича и любовался им. Выше среднего роста, плотный, с широким, немного скуластым лицом — он казался олицетворением силы и здоровья. Как командир, Кривовяз отвечал, по мнению начальника разведки, всем необходимым требованиям. Делал он все не торопясь, взвесив и обдумав, но уж если делал, то наверняка, и так, что переделывать не приходилось. Он отличался спокойствием, большой выдержкой, восхищавшей партизан, но в проведении уже принятых решений был стремителен, настойчив, неумолим. Мог простить и часто прощал подчиненным одну ошибку, но за вторую приходилось дорого расплачиваться.
— Больше некого посылать, Иннокентий Степанович, — нарушил долгое молчание начальник разведки.
— Так уж и некого? — Кривовяз вновь опустился на траву, достал кисет и начал набивать трубку.
— Вы меня не так поняли, — возразил Костин, снял очки и протер их чистым кусочком бинта. — Именно на этот раз посылать кого-либо другого явно нецелесообразно.
Он, как и командир бригады, носил очки, страдая дальнозоркостью.
— Понял, прекрасно понял, старина...
Костин был моложе командира бригады на добрый десяток лет, но Кривовяз его, как и многих других, называл часто «стариной». Речь шла сейчас о посылке в областной город, оккупированный немцами, надежного, расторопного партизана. Надо было предупредить своих людей, находящихся в городе, об опасности. Задание было ответственное и требовало способного исполнителя. Все это Кривовяз понимал прекрасно. Понимал он и то, что в данном случае наиболее подходящим человеком является Сашутка — его ординарец. Он сам давненько подумывал о нем, но не высказывал своих мыслей вслух. Уж больно не хотелось Иннокентию Степановичу оставаться надолго без своего неизменного боевого друга. Очень не хотелось, но ничего не поделаешь! Людям в городе угрожала опасность, и надо было быстро принимать меры.
— Ну, и как же решим? — поинтересовался Костин.
— О-хо-хо... — протяжно вздохнул Кривовяз, снял засаленную драповую кепку и погладил гладкую макушку своей начисто выбритой головы. — Давай еще подумаем... На, закури!
Костин взял протянутый кисет. Неумелыми руками свернул неуклюжую цыгарку и, затянувшись, зачихал, закашлял. Костин был некурящим, но когда угощал Кривовяз — не отказывался.
— Ну, а если вы не хотите отпустить Сашутку, — отдышавшись, тихо проговорил Костин, — есть еще одна кандидатура.
— Ты не в счет и, пожалуйста, не смотри на меня такими глазами. Да, да, да, — уже со строгостью в голосе добавил Кривовяз. — Выбрось это из головы. Позовем-ка лучше Сашутку.
Через минуту Сашутка уже сидел против командира бригады и начальника разведки.
— Значит, ты хорошо помнишь, у кого мы ели в последний раз вареники с клубникой? — спросил Кривовяз.
— Помню. На той улице, где была автобаза Облпотребсоюза...
— Правильно.
— А угощал варениками ваш родич, музыкант...
— Не музыкант, а настройщик музыкальных инструментов, — мрачно поправил Костин.
— Понятно, — согласился Сашутка.
— Документы у тебя будут хорошие, особенно опасаться нечего, но с ними ты должен подойти с востока, иначе при проверке не поверят. Придется сделать крюк...
— И довольно большой, — добавил Костин.
— Понимаю, — закивал головой Сашутка. — Пойду лесом на Славуты, — он склонился к карте, лежащей на траве, повел пальцем, — выйду на большак, по нему — до железной дороги, а потом опять лесом до самого города...
— Точно, — подтвердил Иннокентий Степанович и аккуратно свернул карту. — Когда явишься к Изволину, спроси его: «Когда будут вареники с клубникой?». Понял?
— Понял.
— Это пароль, — пояснил Костин.
— Ясно...
— Он тебе ответит: «Когда привезешь Иннокентия».
— Тоже понял: «Когда привезешь Иннокентия», — повторил Сашутка.
— Вот, кажется, и все. Если будет возможность вынести оттуда документы, бери. Если нельзя, заучи все хорошенько. Кусок карты с маршрутом и компас возьмешь у товарища Костина.
— Уже взял.
— Тогда все.
Сашутка встал. Кривовяз взял его руку и крепко пожал. Как бы обдумывая что-то, Сашутка посмотрел на озеро, и в глазах его появилась легкая тень грусти.
— Ну, пойду, — проговорил он тихо. Потом поправил котомку на плечах и медленно зашагал вдоль берега.
4
Завтрак уже окончился и, как обычно, хозяйка молча собирала со стола посуду, но Ожогин и Грязнов не подымались со своих мест. Андрей просматривал газеты и изредка позевывал. Вчерашнее занятие у Зорга затянулось далеко за полночь, и Андрей чувствовал усталость. Ожогин без всякого любопытства наблюдал за хозяйкой и выжидал, когда она, наконец, уйдет. Непогожие дни, предвещавшие приближение зимы, вызывали в душе Никиты Родионовича грусть. Он все чаще и чаще чувствовал, что скучает по людям, которых только недавно оставил. Ужасно тяготила неопределенность, в которой он оказался. Беспокоила и другая мысль, которую Ожогин хотел высказать Андрею: война шла к концу, это было видно не только по сообщениям с фронта, но и по поведению и настроению немцев: солдаты холили мрачные, высказывались неодобрительно по адресу своего командования; в них не чувствовалось прежней наглой уверенности. Они раскисли, обмякли, их тянуло на запад, они поговаривали с тревогой о доме. В частях усилилось дезертирство. Но Ожогин не замечал этой тревоги за исход войны у Юргенса. Тот или знал что-то, или умело скрывал свои чувства.
— Просто непонятно, — произнес уже вслух Ожогин, когда хозяйка, наконец, вышла из комнаты.
— Что непонятно, Никита Родионович? — спросил, не отрываясь от газеты, Грязнов.
— Почему Юргенс так равнодушен ко всему?
— К чему? — оживился Андрей.
— Их бьют, они отступают, армия разваливается, а господа юргенсы спокойны, больше того, они проявляют заботу о нашем с тобой будущем, словно ничего не происходит особенного, а тем более опасного для Германии.
Грязнов внимательно смотрел на Ожогина, силясь понять, в чем дело. Действительно, почему Юргенс так уверенно спокоен? Мысленно Андрей пытался найти какой-нибудь убедительный ответ на заданный вопрос.
— Может быть, у немцев действительно есть какое-нибудь секретное оружие? — наконец, нерешительно высказал он свое предположение.
— Чушь! — резко бросил Ожогин и зашагал по комнате. — Если бы оно было, они не допустили бы катастрофы на фронте. Тут что-то другое. Но что?
Андрей и сам чувствовал, что его догадка наивна, однако, других доводов у него не было. Он ждал, что скажет Ожогин.
— Юргенс не может не знать положения дел на фронте — проговорил Ожогин.
— Это исключено, — охотно согласился Грязнов. — Они же сами теперь пишут в газетах об отступлении. Правда, призывают немцев не падать духом и положиться целиком на фюрера — он, дескать, вывезет...
Ожогин остановился и посмотрел на Грязнова долгим испытующим взглядом, будто на его лице был написан ответ на возникший вопрос.
— Признают, что положение серьезное, отступают, сдаются в плен... Значит, вопрос о будущем Германии стоит в траурной рамке. Это — конец! Тогда зачем им нужны мы и подобные нам? Зачем?
Андрей откинулся на спинку стула, зевнул и проговорил равнодушно:
— Да, ерунда какая-то получается, ничего не поймешь у них...
— Не поймешь? Надо понять. Нельзя с закрытыми глазами итти в эту серьезную игру.
— Нельзя, конечно... — согласился Андрей и стал снова с показным равнодушием просматривать первую страницу газеты «Дейче альгемейне цейтунг».
— Мне кажется, — заговорил опять Ожогин, — что у них дальний прицел... — Он остановился у окна и посмотрел на серое осеннее небо: оно непрерывно менялось от плывущих сизых облаков — делалось то темнее, то светлее. В оконные стекла бились голые ветви яблони, словно просились в тепло комнаты.
— Ты читал статью на второй полосе? — неожиданно обратился Ожогин к Андрею и, не дожидаясь ответа, пояснил: — Америка и Англия тянут с открытием второго фронта — в этом Гитлер видит разногласия между союзниками.
Андрей отложил газету и вопросительно посмотрел на Ожогина. Неужели Никита Родионович все-таки установил причину? Хотя в его словах пока еще нет ничего конкретного, но, несомненно, за ними последуют более ясные, определенные мысли. Уж если Ожогин начал, значит...
— Ну и что же, — поторопил вопросом друга Андрей, — что вы находите в этом?
— Сговор... — резко ответил Ожогин.
— Сговор Германии с Англией и Америкой, вы хотите сказать? — продолжал свою мысль Андрей. — Да... Логично, но нереально в настоящее время. Германия еще сильна. Сильный конкурент Америке не нужен.
— Сильный сейчас, а к концу войны Германия будет выглядеть иначе, — заключил Ожогин.
— Позвольте, — удивился Андрей, — зачем же нужен сговор с нищим и обессиленным противником? Его просто берут за шиворот и выбрасывают вон.
Ожогин улыбнулся.
— Ты слишком упрощенно понимаешь борьбу.
Андрей снова хотел возразить. Разгоряченный спором, он встал из-за стола и зашагал по комнате. В это время в парадное позвонили.
— Что это? — удивился Ожогин.
— Сейчас узнаем, — ответил Грязнов и вышел.
Ожогин замер, прислушиваясь к тому, что происходило в передней. Андрей с кем-то разговаривал, голос незнакомый, тонкий. Через каких-нибудь полминуты Грязнов вернулся и, смеясь, объяснил:
— Какой-то мальчонка предлагает аккордеон.
— Интересно, — усмехнулся Ожогин и вышел к дверям.
Там стоял мальчик в стеганом ватнике.
— Что тебе? — спросил Никита Родионович.
— Да я по объявлению. Аккордеон вам, что ли, нужен?
— Да, мне. А ты кто такой?
— Я сведу вас к дяденьке одному. У него есть хороший аккордеон, — не отвечая на вопрос, проговорил мальчик.
Глаза ребенка были живыми, любопытными, и это понравилось Ожогину.
— Что ж, сведи, — согласился Никита Родионович и оглядел паренька с ног до головы.
Мальчику было лет одиннадцать. Худое, бледное личико глядело из-под большой, падающей на глаза кепки, ватник тоже был, видимо, с чужого плеча; на ногах большие солдатские ботинки. Заметив на себе любопытный взгляд взрослого, мальчонка смутился и опустил глаза.
— Тогда одевайтесь, я сведу вас к дяденьке, — проговорил он и шмыгнул носом.
— Я сейчас, — совсем ласково сказал Ожогин, — погоди минутку.
Никита Родионович быстро вернулся в комнату и, одевая пальто, тихо бросил Грязнову:
— Ты пойдешь следом за нами.
— Понятно, — так же тихо ответил Грязнов.
Когда Ожогин вышел, паренек уже стоял на тротуаре.
— Идите прямо, прямо по этой улице, — пояснил он, — когда надо будет остановиться, я скажу.
Никита Родионович крупно зашагал по тротуару, не поворачивая головы. Миновали один квартал, другой, третий. Мальчик шел сзади. Изредка раздавался его тихий кашель. Наконец, приблизившись к Ожогину, мальчик проговорил:
— Вот около стены дедушка читает газету, подойдите к нему. — Ботинки дробно застучали, и мальчонка перебежал на противоположную сторону улицы.
Никита Родионович увидел метрах в пятидесяти от себя старика. Вытянув шею, он внимательно читал вывешенную на стене газету. Ожогин подошел к нему и остановился. Некоторое время он наблюдал за читающим, потом спросил:
— Вы, кажется, продаете аккордеон?
Незнакомец оглянулся, посмотрел Ожогину в лицо.
— Да, фирмы «Гонер».
— Размер?
— Три четверти.
— Исправный?
— Нет. Немного западают два баса.
— Я могу его посмотреть?
— Приходите в пять часов на улицу Муссолини номер девяносто два. Я вас встречу.
— Пока!
— Всего доброго!
Старик чуть наклонил голову и зашагал в сторону парка. Ожогин еще некоторое время постоял около газеты, делая вид, что читает ее. Потом медленно направился к дому. Из-за угла появился Грязнов.
— Ну как? — спросил он взволнованно.
— Аккордеон найден, — ответил, улыбаясь, Никита Родионович и хлопнул Грязнова по плечу, — теперь начнем играть...
5
Денис Макарович шел домой сам не свой. Он чувствовал, как учащенно бьется сердце. Давно, давно он не испытывал такого прилива радости. У входа в дом он глубоко вздохнул и, придав лицу безразличное выражение, отворил дверь.
— Ну и погодка, — сказал он, сбрасывая пальто и усаживаясь на излюбленное место возле печки. — В такой день только кости греть у огонька.
Пелагея Стратоновна подбросила лузги в печь и с шумом захлопнула дверцу.
— Рано от холода прячешься, еще зимы нет.
Денис Макарович принялся растирать колени ладонями рук. Так он делал всегда после прогулки. В сырую погоду ревматизм особенно донимал его.
— Ничего не поделаешь, старость! Рад бы не жаловаться, да не выходит.
— Не так уж стар, наговариваешь на себя.
— Стар, стар, — улыбаясь, возразил Изволин. — Что ни говори, а шестой десяток пошел — полвека со счета долой.
Пелагея Стратоновна слушала мужа и улавливала в его голосе необычное волнение. Лицо Дениса Макаровича светилось какой-то радостью, даже морщины у глаз, всегда такие глубокие, казалось, разгладились и на губах притаилась чуть заметная улыбка. Хотелось спросить о причинах такой радости, но Пелагея Стратоновна не решалась сделать это. «Сам скажет, он всегда говорит мне», — подумала она, вглядываясь в лицо мужа. Но Денис Макарович молчал. «Значит, нельзя говорить», — решила Пелагея Стратоновна и отвернулась, будто наблюдала за пламенем в печи. Изволин понял настроение жены.
— Ну что ты, Полюшка? — Он встал и мягко взял жену за плечи.
Пелагея Стратоновна посмотрела на мужа и ей вдруг захотелось сказать ему что-то хорошее, ласковое. И она сказала об Игорьке все то, что думала много дней одна, о том, что волновало ее материнское сердце.
— Может, возьмем его к себе?.. Пропадет ведь мальчонка.
Денис Макарович давно заметил, как тянется жена к малышу, как горячо ласкает его, как заботливо хлопочет о нем. Он и сам привязался к Игорьку, полюбил смышленого, расторопного мальчика. Но жить было трудно. Изволин едва перебивался с женой, и Игорьку, конечно, будет здесь у них не сладко. Осторожно высказал он свои соображения жене.
— Хорошо будет, — ответила взволнованно она, — сам увидишь. — И уже подкупающе, совсем тихо и тепло, добавила: — Люблю его, как родного...
Денис Макарович привлек к себе седую голову жены и увидел в ее глазах радостную слезу.
— Возьмем сегодня же, — твердо сказал он.
На шкафу звонко тикали часы. Денис Макарович поднес их к свету — стрелки показывали без пяти пять. Он вышел на крыльцо. На улице было еще довольно людно, но Денис Макарович сразу же заметил приближающегося к дому покупателя аккордеона. «Не терпится, видно. Раньше времени пришел», — подумал он и, открыв наружную дверь, пригласил гостя войти.
В голове Дениса Макаровича еще копошились кое-какие сомнения: «Неужели не от Иннокентия? Может быть, что худое стряслось, а я, дурень, радуюсь». Но он старался отогнать их.
Когда Ожогин вошел в комнату, Денис Макарович, захлопнув дверь, сразу же спросил:
— От кого?
На Ожогина смотрели внимательные и, судя по легкому прищуриванию, немного близорукие голубые глаза. Седые обвисшие усы придавали лицу Изволина выражение мягкости, доброты. Время и жизненные невзгоды оставили на нем неизгладимый след.
Прежде чем ответить. Никита Родионович бросил взгляд на стоявшую в дверях Пелагею Стратоновну. Денис Макарович заметил движение гостя и улыбнулся:
— Это жена! Говорите свободно... От кого вы?
— От Иннокентия Степановича...
Горячая волна радости разлилась по телу Изволина и подступила к сердцу.
— Родной вы мой! — с волнением произнес Денис Макарович и принялся, по русскому обычаю, обнимать и целовать смущенного и не менее его взволнованного Ожогина. — Родной вы мой! Никак не ожидал... передумал сколько. Значит, жив Иннокентий Степанович?
— Жив, здоров, крепок, хорошо выглядит и бьет фашистов, — ответил громко Ожогин.
— Тише! Тише! — произнес Изволин и, подойдя к двери, потянул на себя ручку. — У нас тише надо говорить — соседи не того, — он сделал рукой неопределенный жест.
— Денис, — с укором в голосе сказала Пелагея Стратоновна. — Да ты раздень, усади человека.
— Пелагея Стратоновна... жена моя... знакомьтесь, — опомнившись, сказал Изволин, помогая Ожогину снять пальто.
Никита Родионович поклонился и пожал Пелагее Стратоновне руку.
— Садитесь... садитесь... — подставил стул Денис Макарович, — от радости не знаю, с чего начать. Есть хотите?
— Нет, спасибо, сыт, — ответил Никита Родионович, с интересом наблюдая за хозяином.
— Когда от Иннокентия Степановича?
— Пятнадцатого сентября.
С большим вниманием слушал Изволин рассказ Ожогина о боевой жизни Кривовяза и его партизан. Перед ним вставал Иннокентий Степанович таким, каким он видел его в последний раз, в тревожную июньскую ночь. Обняв на прощание друга, Кривовяз сказал тогда: «Не падай духом, старина. Поборемся. Я там, в лесу, ты тут. Еще посмотрим, кто кого. Придет наш день, встретимся. Пусть Полюшка тогда такие же вареники сготовит. Покушаем и вспомним дни боевые».
Ожогин подробно объяснил, с каким заданием явились он и его друг Грязнов к Юргенсу. Рассказал все без утайки, как и рекомендовал сделать Кривовяз.
Началось все с того, что партизаны Кривовяза одиннадцатого сентября наткнулись на двух людей, направляющихся в город. Их допросили, и оказалось, что они имеют письмо к некоему Юргенсу. В письме было сказано следующее:
«...Более надежных людей (назовут они себя сами) у меня сейчас нет. Оба знают немецкий язык, имеют родственников в далеком тылу и готовы служить фюреру. Здесь их никто не знает, они не местные, а теперь, с вашего позволения, о них совсем забудут. Ваш Брехер».
Иначе говоря, два брата-предателя Зюкины. Семен и Валентин, шли добровольно на службу к немцам и характеризовались как надежные люди. Партизаны решили использовать удачный случай и подослать к немцам Ожогина и Грязнова.
Денис Макарович пришел в восторг от плана Кривовяза.
— Но положение ваше опасное, — заметил он, — тут надо иметь и выдержку и смекалку. День и ночь прислушивайся и обдумывай, что к чему.
За беседой незаметно шло время. Пора было расставаться.
— Да, кстати, — вспомнил Ожогин, — а как же быть с аккордеоном? Ведь он нам и в самом деле нужен.
Денис Макарович лукаво подмигнул и вышел в другую комнату.
На улице спускались сумерки. Ожогин подошел к окну. Его взгляд остановился на двух людях, стоящих около крылечка. Один был маленький, горбатый, другой — упитанный, среднего роста, пожилой с виду.
— Что это за люди? — спросил Ожогин.
— Где? — отозвался Изволил из другой комнаты.
— Около вашего дома.
Изволим вышел и, приблизив лицо к стеклу, глянул на улицу.
— Плохие люди... Горбун — агент гестапо, а второй — мой сосед. Тоже предатель. Друзья они. На их совести много советских людей.
Горбун и сосед Изволина, счистив грязь с подошв, поднялись на крыльцо. Когда их шаги стихли в коридоре, Денис Макарович раскрыл принесенный футляр и вынул аккордеон.
— Вот вам и музыка, — сказал он, рассмеявшись. — Нас на мякине не проведешь.
Никита Родионович увидел красивый, с белыми и черными клавишами, инструмент.
— Фирмы «Гонер», размер три четверти, — продолжал Денис Макарович, — и басы не западают, совершенно новенький. Его привез мне сын из Риги в сороковом году.
— У вас есть сын?
— Тсс... — Денис Макарович приложил палец к губам и, оглянувшись, грустно добавил: — Есть, есть... Расскажу как-нибудь и о нем... Не все сразу.
Ожогин не настаивал. Отстегнув ремешок, он стал осматривать аккордеон. В этот момент дверь без стука открылась, и в комнату вошел сосед, которого Никита Родионович только что видел в окно в компании горбуна.
— У вас гость, оказывается? — произнес он и развел руками.
— Да, покупатель, — ответил Изволин и представил вошедшего: — Мой сосед по дому, познакомьтесь.
Никита Родионович вложил аккордеон в футляр, встал и, посмотрев в глаза соседа, подал руку.
— Трясучкин, — назвал себя вошедший.
— Ожогин.
Рука у Трясучкина была потная, и Ожогину показалось, что он прикоснулся к чему-то мерзкому.
— Я за табачком, Денис Макарович, — потирая руки, заговорил Трясучкин, — одолжите немножко. Гость пожаловал, а у меня весь вышел.
Никита Родионович вынул портсигар, наполненный сигаретами, открыл его и подал Трясучкину.
— Прошу.
— Батюшки мои! — воскликнул тот, — настоящие сигареты. Мне даже неудобно.
— Берите, берите, у меня еще есть и знаем, где взять.
— Смотрите! — растянув красное лицо в улыбку, удивился Трясучкин. — Премного благодарен. Приятное знакомство. — Он захватил с десяток сигарет. — Надеюсь, еще увидимся. Спасибо.
Неуклюже повернувшись, Трясучкин вышел.
— Пройдем в ту комнату, — предложил Изволин, — поторгуемся.
Пелагея Стратоновна, занимавшаяся починкой старых брюк, перешла в переднюю комнату.
— Темно уже, — проговорила она, — окна завесить, что ли?
— Завесь, завесь, — согласился Изволин. — Придется при коптилке посидеть, в наш район света не дают.
Пелагея Стратоновна принесла коптилку, сделанную из консервной банки, и зажгла фитилек. Коптилка светила тускло, неприветливо; комната сразу потеряла свой уют.
Денис Макарович вполголоса заговорил о своем соседе — Трясучкине. Он рассказал, что коридор разделяет их дом на две одинаковые двухкомнатные квартиры. Трясучкин занимает вторую половину Он столяр-краснодеревец и хорошо знает дело. До прихода немцев квартиру занимала жена районного военного комиссара. Райвоенком ушел в партизаны, а жену с дочерью оставил в городе. Трясучкин пронюхал об этом, донес, и в декабре сорок первого года мать и дочь арестовали. О них так и не удалось ничего узнать, они пропали бесследно. Управа передала квартиру Трясучкину Он сейчас работает в управе по специальности. У Трясучкина есть жена и дочь — переводчица гестапо.
— Опасное соседство... — покачал головой Ожогин.
— Нисколько!
Ожогин удивленно поднял брови.
Денис Макарович еще раз подтвердил, что соседство нисколько не опасное. После того, как Трясучкин вселился в квартиру, совершенно прекратились всякие визиты немцев и полицаев, и Изволин стал жить спокойно. До знакомства с Трясучкиным он ходил на регистрацию в комендатуру еженедельно, а тот устроил так, что теперь Изволин ходит только раз в месяц. Как ни странно, но соседство полезное.
Вот друг Трясучкина — горбун, тот опасен. Он давно живет в городе, почти всех знает, замечает сразу каждого нового человека, сообщает о нем гестапо. Он предал уже нескольких советских патриотов. Изволин боится горбуна больше, нежели Трясучкина. Трясучкин глуп, доверчив, а горбун не без ума и очень хитер.
— А как вы живете вообще? — поинтересовался Ожогин.
Денис Макарович на мгновение задумался, нахмурил изрезанный морщинами лоб.
— Похвалиться особенно нечем, — ответил он и грустно улыбнулся. — По специальности я настройщик, а доходы сейчас у меня небольшие. Кое-как перебиваемся, да ведь нас всего двое...
— Не скромничаете? — заметил Ожогин. — Трудно ведь.
Денис Макарович стукнул несколько раз ладонью по столу и посмотрел прямо в глаза Ожогину.
— А кому не трудно? Я имею в виду, конечно, честных людей, — добавил он.
— Хотя бы мне с Андреем, — сказал Ожогин. — Мы пока ни в чем не нуждаемся.
— Возможно, — согласился Денис Макарович, — но дорожка, по которой вы идете, очень узка, а пропасть под ней страшенная. Положение у нас разное.
— Да, пожалуй, так, — согласился Ожогин.
— Нашей слежки за собой не заметили? — спросил неожиданно Изволин.
Никита Родионович помотал головой.
— А разве вы и слежку за нами уже ведете?
— Значит, ловко работают мои ребята, — улыбнулся Денис Макарович. — О вашем доме они мне несколько раз докладывали. Пронюхали, что новые жильцы объявились, а кто такие — мы не поняли.
Оба засмеялись.
Просидели за беседой добрых два часа. Когда Ожогин вышел из дома, на улице была уже ночь. Луч прожектора прочертил по небу огненную полосу, осветил на мгновение город и погас. Никита Родионович повесил на плечо аккордеон и зашагал по мостовой.
6
Приближалось время занятий. Андрей особенно не любил первого урока — у Кибица. Поэтому еще с десяти часов вечера, лишь только встали из-за стола после ужина, он принялся отводить душу по адресу радиста. Как обычно, Никита Родионович молча посмеивался и лишь изредка вставлял обычную фразу:
— На учителей жаловаться нельзя, грешно...
— Учитель учителю рознь...
Ожогин лукаво подмигивал:
— Ну понятно, учитель музыки — исключение.
Вечер складывался как обычно: повторение уроков, затем путешествие по грязи на квартиру Кибица, затем к Зоргу. Никита Родионович уже собрал разложенные на столе детали радиоприемника и хотел одеваться, как неожиданно услышал за окном топот бегущего человека. Шаги замерли и через минуту раздался сильный стук. Кто-то немилосердно бил кулаком в дверь.
Друзья переглянулись. В такой поздний час, когда город уже спал, гостей ждать было трудно. Да и никто к ним, кроме Игорька, еще ни разу не заходил.
Стук становился все настойчивее.
Запалив о свечу маленький огарок, Андрей пошел в переднюю.
— Кто? — спросил он громко.
— Откройте! Спасите, если вы честные люди... за мной погоня, — отозвался умоляющий голос за дверью.
Грязнов, не раздумывая, повернул ключ, откинув цепочку. На нею навалился маленький человек с бледным, окровавленным лицом.
— Спасите... спасите... — хрипел он исступленно, — я коммунист... — Сделав шаг, человек упал навзничь.
Андрей растерялся. Незнакомец лежал на полу и глухо стонал.
На улице вновь послышались шаги. Андрей быстро захлопнул дверь и накинул цепочку.
— Никита Родионович! — позвал он. — Идите скорее сюда!
Ожогин вбежал на шум. Увидев лежащего на полу человека, он, пораженный, остановился.
— Говорит — коммунист... просит спасти... — сказал Грязнов.
Никита Родионович взял из рук Андрея свечной огарок, наклонился над лежащим и осветил лицо. Что-то знакомое было в нем. Где же он видел этою человека? И тут же узнал, когда заметил горб, выпиравший из-под пальто на спине. Это был тот самый горбун, гестаповский агент, которого он видел возле дома Изволина. Гестаповский агент — и вдруг коммунист! Предатель, погубивший, по словам Дениса Макаровича, много советских людей, ищет спасенья! Тревожная догадка мгновенно пришла в голову.
— Что будем делать? — растерянно спросил Андрей. — Что мы стоим?
Да, Андрей прав. Действительно, стоять нечего, надо что-то делать. Андрей, конечно, не знает, кто ввалился к ним в дом под видом коммуниста. Никита Родионович забыл сообщить ему, при каких обстоятельствах он видел горбуна.
— Бери, понесешь... — бросил Никита Родионович и открыл дверь в комнату.
Горбун не шевелился.
— Он, кажется, умер, — тихо сказал Андрей, когда горбуна внесли и положили на пол в зале.
— Возможно, — согласился Ожогин. — Но, так или иначе, его надо припрятать. А куда?
В зал вбежала перепуганная хозяйка и остановилась как вкопанная. Она вскрикнула, перекрестилась и, закрыв лицо руками, бросилась в свою комнату
«Но куда спрятать? Куда?» — думал Ожогин. Он посмотрел на сундук: мал и, к тому же, только сегодня хозяйка заполнила его всяким барахлом. Глаза остановились на тахте. Никита Родионович быстро подошел и поднял пружинный матрац. Открылся пустой вместительный ящик.
— Правильно... только сюда, — проговорил Грязнов, еще не пришедший в себя от волнения.
Горбуна опустили в ящик. Он не издал ни стона, ни вздоха. Попрежнему казалось, что жизнь покинула его. Опустили матрац.
— А сейчас я придумаю, как нам получше упрятать его, — громко сказал Ожогин.
Он подошел к вешалке, набросил на себя пальто, одел шапку и пальцем поманил к себе Грязнова. У самых дверей он шепнул Андрею:
— Он предатель, агент гестапо. Подробности я после тебе расскажу. Сейчас нельзя терять ни минуты. Юргенс хочет проверить нас, я постараюсь оставить его в дураках...
Он открыл наружную дверь и вышел.
На улице было темно. Пощупав карман и убедившись, что пропуск на месте, Никита Родионович чуть ли не бегом бросился в сторону кинотеатра. Там в фойе висел телефон общего пользования, а он как раз и нужен был Ожогину.
А в голове толпились беспокойные мысли. Неприятен сам по себе факт. Коль скоро Юргенс решился проделать над ними такой «опыт», значит, он в них не уверен. Это уже плохо. Хуже будет, если Ожогин не успеет осуществить то, что задумал, прежде, чем в дом явятся люди Юргенса. Что они явятся, в этом у него сомнений не было. Вопрос — когда. Сейчас? Завтра? Послезавтра? Но тянуть им нет смысла.
Вот и кинотеатр. Ожогин прошел три квартала так быстро, что сам удивился. Билетерша пропустила его внутрь по пропуску. Набирая номер, Никита Родионович желал только одного — застать Юргенса на месте. И, на счастье, в трубке послышался его голос.
— Есть чрезвычайно срочное дело, — задыхаясь от быстрой ходьбы, выпалил Ожогин.
— Что такое? Говорите...
— Не могу... Необходимо ваше вмешательство.
— Хм... Ну и что же вы хотите?
— Чтобы вы немедленно подъехали к кино... я вас здесь буду ждать.
— Что, что?
— Вы слышите меня?
— Слышу... слышу... чрезвычайное, говорите?
— Да... да... да...
— Сейчас подъеду.
Никита Родионович облегченно вздохнул, вытер влажное лицо, закурил и только сейчас заметил, что в фойе никого нет. Шел, видимо, последний сеанс. Из зрительного зала доносились звуки музыки, голоса. Посмотрел на часы. Прикинул, что ранее чем через пять — семь минут Юргенс не подъедет. Значит, сигарету можно выкурить здесь.
Юргенс, наверное, уже догадался, что провокация сорвалась. Возможно, рад этому, возможно, огорчен. Судя по его голосу, он не ожидал звонка, но не на таких напал. Хотя, собственно, если разобраться поглубже, то провокация могла бы и удасться, если бы не пришлось увидеть ранее горбуна. Вот оно как бывает. Тут ухо надо держать востро. Господа фашисты не особенно разбираются в средствах.
Когда Ожогин вышел из дверей, около кинотеатра остановился автомобиль. За рулем сидел Юргенс.
— Что случилось? — опросил он.
Никита Родионович коротко доложил вое как было.
Юргенс молчал. Трудно было сказать, какое впечатление произвело на него сообщение Ожогина. Лицо немца скрывала темнота. После длительной паузы он вновь опросил:
— Он сам сказал, что коммунист?
— Да, сам.
— Вы его раньше не встречали?
— Никогда.
— Садитесь...
А в это время перед Грязновым уже стояли два гестаповца и переводчик. И сейчас Андрей не знал, как поступить. Поспешно ушедший Никита Родионович не успел сказать, что надо делать Грязнову.
— В вашем доме укрылся коммунист, — сказал переводчик.
Грязнов пожал плечами и выразил на лице удивление. Его не было дома. Он только что пришел и вообще не понимает, о чем идет речь.
— Вирешь! Где спрятаиль? — взвизгнул один из гестаповцев.
Грязнов вторично поднял плечи. Ему непонятно, что от него хотят. Ни о каком коммунисте он не имеет ни малейшего понятия. Господа, повидимому, ошиблись, попали не в тот дом.
— Молчать!.. Пес!.. Паршиванец!.. — Гестаповец замахнулся автоматом, но не ударил. — Искайть... Верх... низ... всему искайть...
Переводчик и второй гестаповец, мигая карманными фонариками, начали шарить по всему дому, а когда вернулись в зал, из столовой донеслись шаги. В комнату вошли Юргенс и Ожогин. На Юргенсе была тяжелая драповая шинель со знаками различия штурмбаннфюрера и нашивками «СС».
Гестаповцы вытянулись, замерли в неподвижных позах.
— Где? — коротко бросил Юргенс, не вынимая рук из карманов.
Ожогин посмотрел на Грязнова и кивнул головой в сторону тахты.
Андрей быстро поднял матрац, и из ящика со стоном вылез горбун.
— Вы кто? — спросил его Юргенс на чистом русском языке.
— Я коммунист... бежал из тюрьмы... хотел спастись... а они... они... — он поочередно посмотрел на Ожогина и Грязнова.
#img_5.jpg
Лицо Юргенса скривила брезгливая гримаса.
— Уберите эту дрянь, — приказал он гестаповцам и, к их несказанному удивлению, пожал двум русским руки. — Отлично! Зер гут! Я поехал.
Вслед за ним гестаповцы вывели под руки обескураженного горбуна.
А Юргенс ехал домой злой и в то же время торжествующий. Ожогин ошибался, думая, что провокацию организовал он.
Но если Ожогин мог ошибиться в том, кто является ее инициатором, то уж Юргенс безошибочно знал, что это дело рук начальника отделения гестапо Гунке. Какого дьявола этот Гунке лезет к людям Юргенса? У гестапо своих дел хватает, и незачем Гунке совать нос в дела «СС». А он совал и сует. Он хочет доказать, что сам умник, а остальные дураки. Хочет скомпрометировать Юргенса, подложить ему свинью, донести кому следует, что агентура Юргенса не проверена. Юргенс злобно покусывал губы. Хотелось заехать сейчас к Гунке и смазать его по физиономии. Пусть знает свою помойку и не лезет в чужую. В то же время Юргенс торжествовал. Не удалось старой галоше обвести его вокруг пальца. Сорвалось. В дураках остался Гунке, да еще в каких. Тоже — начальник гестапо. На что он рассчитывал? Думал, наверное, что Юргенс держит около себя всякую шантрапу вроде этого ею горбуна. И ничего Гунке умнее не придумал, как подослать под видом коммуниста такого идиота. «Из тюрьмы бежал.» Дурак, дурак! Да кто из здравомыслящих людей поверит, что из немецкой тюрьмы можно убежать? Где это видано? Ну, уж теперь этому горбуну не сдобровать. Гунке с него три шкуры спустит, хотя плохо ли, хорошо ли, но свою роль он сыграл.
Вернувшись домой, Юргенс решил было позвонить Гунке по телефону и «поздравить его», но потом раздумал. Пусть Гунке узнает о провале от своих же сотрудников и от того же горбуна. Юргенс принял и второе решение: Ожогину и Грязнову сказать, что они действительно помогли изловить коммуниста. Зачем им знать, что между гестапо и «СС» идет грызня.
Кибиц в этот раз был в особенно скверном настроении. Ворчал, ругался, и друзья вздохнули с облегчением, когда урок закончился и они смогли покинуть грязную нору своего инструктора.
Несмотря на поздний час, жена Зорга не спала и сдержанно ответила на приветствие друзей кивком головы.
— Ты не устала, Клара? — тихо спросил ее Зорг.
О нет! Откуда он взял, что она устала. Наоборот, она даже не прочь послушать, и Клара уселась на диван с книгой в руках.
Во время занятий неожиданно явился Юргенс. Он поцеловал руку жене Зорга и, не снимая пальто и шапки, сел около нее на диван.
Друзьям он сказал:
— Вы сделали большое дело. Этот горбатый тип оказался опасным преступником. Из гестапо звонили, что он во всем сознался и называет сообщников. А теперь продолжайте, я послушаю. — Откинувшись на спинку дивана, Юргенс закурил.
Минут десять занятия шли в присутствии шефа, затем он, распрощавшись, ушел. Вскоре начали собираться и Ожогин с Грязновым. Когда они уже оделись, жена Зорга пошла в спальню и возвратилась оттуда с тетрадкой, свернутой в трубку.
— Это ноты, — сказала она мужу, — о которых я тебе говорила.
— Помню. Что же, попроси!
— Господин Ожогин, это ноты с русским текстом. Я прошу вас сделать перевод, — и она подала трубку Ожогину.
Никита Родионович спрятал тетрадь в карман пальто и молча поклонился.
Когда дома он развернул тетрадку, в ней, кроме нот, оказались два листка бумаги, исписанных женской рукой. На одном было выведено:
«Постарайтесь быть наблюдательнее, господин Ожогин. Стихотворение переведите и оставьте себе».
— Ты что-нибудь понимаешь, Андрей? — спросил Никита Родионович.
Тот прочел записку, сдвинул брови и замотал головой.
Нет, он абсолютно ничего не понимает. Может быть, все станет ясно после перевода стихотворения?
— Попробую... это недолго... — сказал Ожогин.
Перевести стихотворение оказалось не так просто, и Никита Родионович повозился основательно. Оно начиналось так:
— А теперь тебе яснее стало?
— Нисколечко, — сознался Андрей.
— Ума не приложу, — пожал плечами Никита Родионович.
— Флирт, что ли? — нерешительно сказал Грязнов.
Ожогин только сдвинул брови, но ничего не ответил.
— Придется послушать совета и постараться быть наблюдательнее, — продолжал Андрей. — вообще же тут палка о двух концах.
— Да-а, — многозначительно протянул Ожогин, укладываясь в постель. — Поживем — увидим.
7
Короткий день давно угас. На густой вековой лес спустилась ночь, полная таинственных звуков. Глухо, неспокойно гудят деревья. Небо темнее леса, темнее земли. По нему бродят сполохи, тревожные вспышки. Тяжко вздыхает топкое болото. В зарослях заунывно стонет выпь. Глухо. Тягостно. Мрак до того густ, тяжел, что кажется, будто что-то ощутимое, твердое давит на грудь.
Преодолев чащу, Сашутка вышел на шоссе, остановился и тяжело перевел дух. С минуту он всматривался в чуть светлеющую в стене леса просеку дороги, прислушиваясь к тишине. Рядом что-то с шумом упало в чащу. Сашутка вздрогнул, сердце тревожно застучало. Но через мгновение испуг исчез, Сашутка ясно расслышал хлопанье крыльев. Он зашагал дальше. Пройдя с километр шоссейной дорогой и не встретив ни души, Сашутка сошел на большак.
Четыре дня брел лесом Сашутка. Измученный дорогой, он медленно передвигал ноги. Вчера вечером кончился запас сухарей, и вот уже сутки, как он не держал ничего во рту. Голод давал себя знать — Сашутка чувствовал все усиливающуюся тошноту.
Большак вывел к пролеску, а потом к зимнику, сплошь поросшему, увядшей травой. Но вскоре пришлось и с ним расстаться. Сашутка свернул на едва заметную извилистую тропку. Часто она терялась, и он вынужден был нагибаться и отыскивать ее на ощупь. Тропка привела к небольшому озеру. На его зеркальной поверхности отражались редкие звезды.
— Ну и темень, пропасть можно, — промолвил Сашутка вслух. Отойдя в сторону, он лег на влажную траву и сжался в комок.
Утомленное, ослабевшее тело жаждало отдыха, и Сашутка быстро уснул. Его разбудил предрассветный холод. Он встал и снова зашагал по лесу. Дорога была густо усеяна опавшими сосновыми иглами. Роса капельками поблескивала на ветвях деревьев. Сашутка глубоко вдыхал в себя студеный воздух, наполненный терпким запахом хвои. Вот и большая поляна, помеченная на карте. Но обозначенной на карте маленькой деревеньки нет. От нее остались только одинокие трубы: деревню спалили немцы. Не останавливаясь на пепелище, Сашутка снова углубился в лес. Через него вела теперь малоезженная дорога. Сашутка зашагал быстрее, хотя отяжелевшие, точно налитые свинцом, ноги плохо слушались.
Дорога тянулась к протоке. В темнозеленой воде плескалась рыба. Сашутка наклонился над водой, с жадностью голодного человека стал следить за игрой карпов. Рыбы вились у берега, едва уловимые взглядом. Нацелившись, он окунул пальцы в воду и горько улыбнулся, — вода отражала только перевернутые вниз кронами деревья, а карпов уже не было — они исчезли. Повторив попытку несколько раз, Сашутка встал, огорченно вздохнул и двинулся дальше. Он вошел на колеблющийся мостик, неизвестно кем и когда перекинутый через протоку. Прогнившие жердочки под его тяжестью сильно прогнулись. Теперь стало видно, где протока соединялась с болотом, покрытым черной осокой. В нем слышался крикливый гам птиц, готовящихся к перелету.
Увидев отягченную красными гроздьями рябину, Сашутка сошел с дороги. Жадно срывая пучки ягод, он заталкивал их в рот целыми пригоршнями, глотал, захлебываясь соком. Во рту стало горько и терпко. Сашутка опустился на землю. Тянуло ко сну. Усталость сковывала движения. Казалось, стоило только лечь, и он мгновенно заснет. Напрягая усилия, Сашутка поднялся и сделал несколько шагов. Перед глазами поплыли разноцветные круги. Он протянул руку к тоненькой надломленной сосенке и оперся на нее. Стало немного легче.
— Надо итти, — шептали губы, — надо итти...
Путь преградила большая гадюка, переползавшая дорогу. Сашутка невольно вздрогнул. Молча, не двигаясь, наблюдал он, как змея торопливыми судорожными движениями уносила свое тело в заросли.
Крутом — картина осеннего увядания. Листья светолюбивых берез и разлапистых кленов сплошь покрыты золотом. Еще не сдаются орешник и густой хмель. Они ютятся в оврагах, и листья их едва покрыты желтизной.
Сашутка пересек овражек и спустился к гремевшему на дне его ключу. Пить не хотелось, мучил голод, но надо было наполнить пустой желудок, сжимающийся от колик. Сделав несколько жадных глотков студеной воды, Сашутка поднялся и посмотрел на руки. Они были покрыты многодневной грязью, исхлестаны, изодраны в кровь. Он помыл их в прозрачной воде, вытер о траву...
Дорога постепенно перешла в обычную тропку. Опять на пути встретилось большое болото, густо покрытое ковром кувшинок.
Сашутка вынул из-за пазухи кусок пятиверстки и всмотрелся в нее. Шел верно — приметы совпадали. Он приблизился вплотную к болоту. Тут гибель. Стоит только шагнуть, и неминуемая смерть. Никто не спасет.
Болото было безмятежно спокойно. Не хотелось верить, что под манящим бархатистым покровом таятся бездонные зыби.
Сашутка осторожно ступил ногой на край болота. Почва заколыхалась, точно живая.
«Кругом лес, в середине болото, а в болоте бес», — мелькнула в его голове старая лесная поговорка.
Сашутка совсем выбился из сил. В нем боролись два противоположных желания: итти и лечь. Лечь хоть на пять, десять минут.
Лес, болота, протоки, озера, поляны с большими проплешинами, золотистые березовые рощицы, опять лес, лес и лес...
В глубине сознания стучалась мысль: «Останавливаться нельзя». Сашутка шел неровной, тяжелой походкой и в такт шагу твердил упрямо одно слово:
— Вперед... вперед...
Вдруг нестерпимая боль полоснула желудок. Сашутка со стоном упал на колени и уткнулся головой в землю. Мозг заволокло густым туманом, мысли спутались в беспорядочном клубке. Хотелось плакать, кричать. Он чувствовал, как мгла окутывает его, как тело сдается, слабеет и он перестает понимать окружающее.
Сашутка протянул вперед руки, но они встретили только пустоту. Ему показалось, что он падает в бездну, бесконечную ночь. И он забылся...
8
В комнате у Изволиных было тепло. Раскаленная железная печь гудела. Пелагея Стратоновна то и дело подбрасывала лузгу. Игорек сидел у окна над книгой, запустив обе руки в свои льняные кудри. Денис Макарович занимал гостей разговором. Ожогин слушал, изредка поглядывая на него. Его поражала энергия старика. Столько испытаний, столько тягот пережил он и, несмотря на все это, сохранил бодрость.
— Зачем вы так рано встаете, Денис Макарович? — спросил Ожогин, воспользовавшись паузой.
Денис Макарович улыбнулся. Его ревматизм мучает — раз, и жить он хочет — два. Ведь чем больше спишь, тем меньше живешь по-настоящему. А он и так рановато выполз на свет божий, поторопился. Надо бы хотя на десяток лет позднее. Вот и увидел бы тогда, как будет выглядеть наша земля после того, как прогонят немцев.
— Вы и так увидите, — заверил его Ожогин.
— Как сказать, дорогой...
— Чего там, «как сказать», — вмешалась Пелагея Стратоновна. — Вечно ты себя раньше времени в гроб кладешь.
— Денис Макарович просто шутит, а сам, небось, планирует житье лет на тридцать вперед, — усмехнулся Ожогин.
Денис Макарович прищурил один глаз и почесал за ухом. Да, жить, конечно, хочется. В этом он может признаться откровенно.
Пелагея Стратоновна стала разливать чай. На столе появились мед и маленькие пшеничные булочки. За последнее время в доме Изволиных заметно улучшилось питание. Ожогин и Грязнов, чем могли, помогали семье патриотов. Никита Родионович получил три килограмма муки за изготовление вывески, Грязнов пока что заработал уроками музыки только кувшин меду. Все это они принесли Изволиным.
Теперь семья Дениса Макаровича увеличилась — в нее пришел Игорек.
За чаем разговорились о положении на фронте. Изволин был хорошо осведомлен о продвижении частей Красной Армии на запад. Он назвал все пункты, занятые за последние месяцы.
Когда Пелагея Стратоновна ушла во вторую комнату, Денис Макарович пересел поближе к Ожогину и Грязнову и сказал, что имеет к ним дело.
Друзья насторожились. Денис Макарович впервые обратился к ним с просьбой. Изволин начал рассказывать.
Его сын Леонид пришел в город с рацией и должен был наладить связь подполья с партизанами и «большой землей». Его спрятали во дворе дома одного из подпольщиков, в старом погребе, где он сейчас и находится. Первый месяц все шло хорошо, поддерживалась двухсторонняя связь, а потом вдруг передатчик вышел настроя. Леонид долго копался, но наладить передатчик не смог. Помогали другие патриоты, но все безуспешно. Сейчас работает только приемник. Благодаря ему советские люди знают о всех событиях на фронте и за линией фронта. Но одного приемника недостаточно. Нужен передатчик. А ведь Ожогин говорил, что они изучают радиодело. Может быть, и наладят.
Никита Родионович пообещал сделать все, что в их силах.
— Придется вам с сынком познакомиться, — сказал тихо, чтобы не услышала жена, Денис Макарович.
Когда друзья собрались уже уходить, неожиданно открылась дверь, и в комнату вошел Трясучкин. Он был навеселе и не совсем уверенно держался на ногах.
— Вот вы где замаскировались! — засмеялся он, подавая руку Ожогину. — Рад, рад видеть! Денис Макарович, — обратился он к Изволину, — прошу всех ко мне, твои гости — мои гости.
Ожогин и Грязнов начали отказываться, ссылаясь на занятость.
Трясучкин запротестовал. Никаких объяснений он не принимает. Он человек простой, сам не стесняется и всем то же советует.
Друзья остановились в нерешительности. Изволин нашелся. Он пообещал зайти и привести с собой своих гостей.
— Ну, смотри, Денис Макарович, — Трясучкин погрозил пальцем, — срок десять минут. — И он вышел.
— С волками жить — по-волчьи выть, — тихо произнес Изволин. — Эта шкура нам еще пригодится, мы и от нее оторвем соответствующий клок. Отношений портить не следует. Пойдем, посидим, он поговорить любит, может, чего и сболтнет.
Доводы Дениса Макаровича были резонны. Отказываться от дружбы с Трясучкиным не следовало. Мало ли что может случиться.
В квартире Трясучкина играл патефон. На большом столе, покрытом белой скатертью, стояли редкие по тем временам блюда: заливная рыба, холодец, сало, сливочное масло, жареные куры, несколько сортов колбас, соленье, настоящая московская водка в бутылках и наливка в графинах. На лице Ожогина появилось изумление.
Денис Макарович пожал его локоть и предупредил, что удивляться нечего. Трясучкин ищет жениха для дочери. У девицы двадцать девять годков за спиной. Романов у нее на глазах всего города было немало, а вот мужа никак не подцепит. Поэтому создается «обстановка».
Кроме самого Трясучкина, в комнате оказались еще четыре человека: жена его Матрена Силантьевна — бесформенная туша; дочь Варвара Карповна — крупная блондинка с подкрашенными бровями, пышными формами и дерзким взглядом; подруга Варвары, некая Валя, — таких же лет девица с пугливым выражением глаз, и, наконец, кого никак не ожидали увидеть ни Ожогин, ни Грязнов, — горбун. Тот самый горбун, который явился на квартиру друзей под видом коммуниста. Но они не подали виду, что узнали его.
Матрена Силантьевна пригласила всех к столу.
Варвара Карповна окинула взглядом Ожогина и Грязнова, как бы оценивая их, и решительно заявила, что Никита Родионович будет сидеть рядом с ней, а Грязнов — с ее подругой.
Горбун или не узнал в друзьях своих «спасителей», что было сомнительно, или, по их примеру, делал вид, что не узнает. Он не сводил глаз с Варвары Карповны и не обращал внимания на Ожогина.
Матрена Силантьевна разместила свое огромное тело на стуле в конце стола и громко вздохнула.
— Ну, чего шары выкатил? — обратилась она к мужу. — Угощай гостей!
Трясучкин засуетился, потянулся в спешке к водке, зацепил рюмку, та ударилась о тарелку и разбилась. Трясучкин растерялся и виновато посмотрел на жену
Матрена Силантьевна выдержала небольшую паузу, как бы собираясь с духом, и выпалила всердцах:
— Чорт окаянный! Руки тебе повыкручивать, непутевому, надо. Чем ты смотришь только? Склянки-то хоть убери...
— Можно немного повежливее? — не сдержалась Варвара Карповна. Ей не хотелось, чтобы новые гости сразу познакомились с нравами этого дома.
— А твое дело сторона, — огрызнулась мать, — тоже, кукла!
Привыкший, видимо, к подобным сценам горбун громко произнес:
— Только без ссор... только без скандалов.
— А тут никто и не скандалит, — обрезала Матрена Силантьевна. — Разливай-ка лучше водку.
— Водка наистрашное зло, — начал горбун, беря бутылку, — страшнее и нет ничего. Но коль скоро я ни себе, ни вам добра не желаю, давайте ее пить. За встречу! — объявил он, поднимая рюмку.
— Языкастый ты больно, — буркнула Матрена Силантьевна, умело опрокинула в рот содержимое рюмки, крякнула по-мужски, рассмеялась: — Так-то лучше! — и принялась за еду.
Водку Трясучкин не пил, а неторопливо сосал. Опорожнив рюмку, он кривил удивленно губы и вопросительно посматривал на нее, как бы спрашивая, что в ней было. Так он поступал после каждой рюмки. Сидевший напротив горбун молча с улыбкой наблюдал за Трясучкиным.
Горбуну на вид можно было дать лет тридцать. Лицо его напоминало лисью морду. Особенно выделялись на нем подвижные глаза и редкая рыжая бородка. После второй рюмки настроение у горбуна поднялось: он разговорился, стал смелее бросать взоры на Варвару Карповну. Он говорил грамотно, к месту вставляя эффектные иностранные словечки — интеллект, каннибал, визави, реванш...
По тому, что он часто употреблял выражения вроде: «Это отнесем в дебет!», «Сальдо сюда, с ним после разберемся», «Получите по аккредитиву», «Подведем баланс», — можно было судить, что по профессии он бухгалтер или экономист.
— Ну, как, разобрал, что пил? — спросил горбун Трясучкина после очередной рюмки.
Тот отрицательно покачал головой.
— А она тебя разобрала? — закатился горбун булькающим смешком.
— Разобрала, — сокрушенно ответил Трясучкин.
— А вы, наверное, пить бросили? — спросила Варвара Карповна горбуна и смерила его презрительным взглядом.
— Почему вы так решили, Варвара Карповна?
— Потому... что на вас новый пиджак, — подчеркивая каждое слово, произнесла Варвара Карповна.
Горбун нахмурился. С шумом проглотив неразжеванный кусок, он неторопливо ответил, что у него, как известно Варваре Карповне, заработок приличный, — хватает вполне и на водку и на костюмы.
— Сроду он пить не бросит! Ни в жисть! — безапелляционно отрубила Матрена Силантьевна и заколыхалась в могучем, раскатистом смехе. От выпитой водки она раскраснелась, распарилась и стала как будто еще больше. Из большого выреза платья у шеи, из-под туго стянутых коротких рукавов вываливалось, точно перестоявшееся тесто, синеватое рыхлое тело.
— Почему? — заинтересовался горбун. Склонив на бок голову и играя вилкой, он ждал ответа от хозяйки.
— Полезна она тебе, на пользу идет, — сказала Трясучкина.
Горбун возразил — наоборот, водка приносит ему большие страдания. Если бы он ее не пил...
— Помолчал бы, — оборвала его Матрена Силантьевна. — Бутылка от водки больше страдает, чем твоя утроба.
Вое рассмеялись, даже Варвара Карповна улыбнулась матери. Хихикнул и сам горбун.
Ожогину Варвара Карповна оказывала особые знаки внимания: подкладывала на его тарелку лучшие куски, заботилась, чтобы рюмка не оставалась пустой, томно заглядывала ему в глаза. Она была уже под хмельком и, напустив на себя грусть, жаловалась Никите Родионовичу, что сердце ее окончательно разбито одним подлецом, что ей очень тяжело.
— Вы не знаете, как хороша я была до войны, — говорила она, закатывая глаза.
Никита Родионович очень внимательно посмотрел на Варвару Карповну, но никаких следов ушедшей красоты не заметил.
— Как вам нравится эта мокрушка? — опросила вдруг Варвара Карповна и бесцеремонно положила руку на шею Никиты Родионовича.
Ожогин почувствовал, как ее пальцы теребят его правое ухо, и в смущении посмотрел на остальных. Он заметил, как Денис Макарович шепнул что-то на ухо Андрею и закусил нижнюю губу, сдерживая смешок. Андрей опустил улыбчивые глаза и с нарочитым усердием занялся куском рыбы.
«Вот попался», — подумал про себя Ожогин и смутился окончательно.
— Вы что же не отвечаете даме? — Варвара Карповна тихо ущипнула Никиту Родионовича.
— Я не пойму, о чем вы спрашиваете, — густо краснея, ответил Ожогин.
Денис Макарович отвернулся и закашлял в кулак. «Как в кино. Сцена из кинокомедии», — мелькнуло в голове Ожогина.
— Я спрашиваю про горбатого...
— Мне трудно судить — я вижу его впервые, — едва нашелся Никита Родионович. Есть он перестал.
Варвара Карповна сидела уже почти на его стуле и жарко дышала прямо в щеку Ожогина.
— Он мой жених. В мужья навязывается, а мне на него глядеть тошно. Вы представляете себе этого субчика в роли моего мужа? — громко вздыхая, говорила Варвара Карповна. — Он — мой хозяин, мой бог, он распоряжается мной, ласкает мое тело... бр-р-р, — и она вся передернулась.
— Может быть, мне лучше пересесть на другое место, не волновать вашего жениха? — пустил пробный шар Ожогин.
— Что вы?!
Ответ, несмотря на весь его лаконизм, и в особенности выразительный взгляд Варвары Карповны дали ясно понять Ожогину, что, во-первых, ни о каком браке с горбуном не может быть и речи и что, во-вторых, он должен оставаться на прежнем месте. Взгляд Варвары Карповны выражал уязвленную женскую гордость, упрек и мольбу одновременно.
К концу обеда Варвара Карповна сказала ему тихо:
— Мне нужен такой муж, как вы! — Она чмокнула его прямо в ухо, отчего в голове у него пошел неприятный перезвон.
«Коварные происки невесты», — как говорил позднее Денис Макарович, — не ускользнули от взора жениха. Горбун сверлил своими бегающими глазками Варвару Карповну и Ожогина.
— Ваше сердце, милый господин, покрылось плесенью, — бросила она горбуну.
Горбун скривился, точно проглотил хину, и отвернулся.
Из второй комнаты раздались звуки патефона. Матрена Силантьевна поставила какой-то немецкий вальс и, появившись в дверях, объявила, хлопнув в ладоши:
— А ну, гости, плясать!
— Пойдемте? — пригласила Варвара Карповна Никиту Родионовича, привстав со стула.
— Не танцую.
— Совсем?
— Совсем.
— Как жаль! Ну, ничего, — успокоила она Ожогина, — со временем я вас выучу. Приличный мужчина, — она улыбнулась, намекая на то, что считает Никиту Родионовича приличным мужчиной, — обязательно должен танцовать. Ах! Как танцует Родэ!..
— А кто это такой?
— Родэ? Вы не знаете?
Ожогин отрицательно покачал головой.
Варвара Карповна рассказала: Родэ — немец, в чине оберлейтенанта, следователь гестапо, пользующийся большим расположением начальника гестапо Гунке. Рассказала она и о том, что с приходом оккупантов была принята на годичные курсы немецкого языка и, окончив их, стала работать переводчицей гестапо.
— Гунке — замечательный человек, — отозвалась она о своем начальнике, — а вот Родэ... Родэ — это...
Опьяневший горбун вдруг расхохотался, услышав знакомую фамилию.
— А разве Родэ для вас не замечательный? — язвительно сказал он, продолжая смеяться.
Варвара Карповна зло взглянула на своего жениха и густо покраснела.
— Что вы этим хотите сказать? — резко спросила она.
— Этим? Об этом? — Горбун сделал паузу, и Ожогин, Грязнов, да и все остальные почувствовали, что неизбежен скандал. Но горбун спохватился: — Об этом я пока ничего не скажу, я окажу совершенно о другом. — Горбун погрозил пальцем и дружелюбно улыбнулся Ожогину. — Вы думаете, я вас не узнал? И вас тоже, — он сделал кивок в сторону Грязнова. — Обоих узнал, как вы только вошли. Господа! — обратился горбун ко всем. — Эти джентльмены предали меня. Да! Буквально-таки предали и отдали в руки гестаповцам. — У всех лица вытянулись. Все с недоумением и любопытством смотрели то на Ожогина и Грязнова, то на горбуна. А он продолжал: — Вот тогда мы и познакомились. Своя своих не познаша, как говорит древняя славянская пословица. А вы, конечно, были удивлены, встретив меня здесь? Думали, что я и вправду коммунист?
— Я даже и не подозревал, что это вы, — нашелся Ожогин.
— И я бы никогда не подумал, — добавил Грязнов, понявший тактику друга.
— Это возможно. Мне они так обработали физиономию, что, заглянув в зеркало, я сам испугался. Но я вас запомнил...
— В чем дело? Что произошло? — раздались голоса.
Горбун добросовестно рассказал обо всем, начиная с того, как получил инструктаж Гунке, как попал в дом, где жили Ожогин и Грязнов, затем в диван, и чем все кончилось.
— Молодцы! — одобрительно сказал Изволин, и все согласились с этим.
— Ничего не понимаю! Хоть убейте! — сказала Матрена Силантьевна.
Горбун махнул рукой. Не понимает, и не надо. Воспользовавшись тем, что Варвара Карповна вышла из комнаты, он подсел к Ожогину и тихо сказал:
— А ведь здорово получилось! — Он достал красивый, мягкой кожи портсигар, закурил и положил его на стол. — Но, не спохватись вы во-время и не притащи этого Юргенса, вы бы у Гунке не выкрутились. Ей-богу! Он не любит эсэсовцев, а те его. Они на ножах. И Юргенс бы вас не отбил. Нет, нет, уж поверьте мне, — он прижал руку к груди и закивал головой.
Никита Родионович взял положенный горбуном на стол портсигар. Его удивила эластичность кожи.
— Я понимаю, к чему тут дело клонится, — горбун кивнул головой в сторону.
— Вы о чем?
— О Варваре Карповне.
— А при чем здесь я?
Этого горбун не знает. Это не его дело. Он просто хочет по-дружески предупредить: кто будет близок с ней и добьется ее взаимности, тот может иметь большие неприятности от следователя гестапо Родэ. Это точно. Он бы давно женился на Варваре, но Родэ — серьезное препятствие. Его не обойти никак...
Ожогин с досадой пожал плечами. Все, услышанное здесь, претило ему. К счастью, разговор на этом прервался. Возвратилась Варвара Карповна и, заметив в руках Никиты Родионовича портсигар, бросила своему жениху:
— Зачем вы вытащили эту гадость? Да еще суете всем в руки! Ведь это не всем нравится. Я лично терпеть этого не могу!
Горбун хихикнул.
Никита Родионович с удивлением посмотрел на Варвару Карповну.
— Только потому, что он сделан из человеческой кожи? — опросил горбун. — Какие предрассудки!
Ожогин, невольно вздрогнув, уронил портсигар на стол.
— Да! Да! Да! Именно потому! — резко сказала Варвара Карповна. — Это гадость!
— Хм! Не понимаю, — возразил горбун. — И вам тоже неприятно? — спросил он Ожогина.
— Да! Я брезглив.
Горбун поднял плечи, отчего стал еще меньше. Эта подарок начальника гестапо Гунке. Ему прислали их целую партию. Нужно отдать немцам справедливость, они — молодцы. Не только уничтожают евреев, но еще на все сто процентов используют их остатки. Зачем пропадать добру? Гунке показывал ему разнообразные изделия из кожи, из волос.
— Карп! — раздался зычный голос Матрены Силантьевны.
Опьяневший Трясучкин спал, положив голову на стол. От крика он вскочил, покачнувшись, схватился за скатерть, но не удержался и повалился на спину, потянув за собой скатерть и все, что было на ней. Матрена Силантьевна разразилась потоком бранных слов и бросилась к мужу.
Гости, не прощаясь, направились к двери. Лишь Варвара Карповна не смутилась: она успела сказать Ожогину, что скоро будет день её рождения и что Ожогин должен быть обязательно.
Попрощавшись в коридоре с Денисом Макаровичем, друзья вышли на улицу. Стало сразу легче, словно с сердца свалилась большая тяжесть.
Надо было решить: сообщить о горбуне Юргенсу или умолчать. Ожогин и Грязнов долго думали и пришли к выводу, что гестаповского доносчика следует основательно проучить.
За час до занятий Ожогин позвонил по телефону Юргенсу и доложил, что есть необходимость видеть его лично. Юргенс разрешил зайти.
— Опять чрезвычайное происшествие? — встретил он вопросом Никиту Родионовича.
— Продолжение чрезвычайного происшествия... — ответил Ожогин.
— Вторая серия? — уже не скрывая иронии в голосе, опросил Юргенс.
— Что-то вроде этого.
— Слушаю. Выкладывайте.
— Горбатый коммунист, оказавшийся в нашем доме и арестованный по вашему приказанию, как опасный преступник, сейчас на свободе...
— Что-о-о!? — заревел Юргенс, и кровь прилила к его лицу. — Где вы его могли видеть?
Ожогин рассказал, что встреча с горбуном произошла совершенно случайно в доме знакомого им столяра городской управы Трясучкина. Но дело не в этом. Выяснилось, что он не коммунист, а сотрудник какого-то Гунке, по заданию которого и действовал.
— Идиоты!.. — буркнул Юргенс.
Ожогин добавил, что о своей связи с гестапо горбун говорил в присутствии Трясучкина, его жены, дочери и подруги дочери. Ожогина и Грязнова горбун теперь считает своими и нет никакой гарантии, что не будет повсюду болтать о них. Ожогин и Грязнов не могут быть уверены в том, что сумеют при таких обстоятельствах сохранить в тайне свои отношения с Юргенсом.
— Ясно! Довольно! — прервал Юргенс Никиту Родионовича.
— Мы полагаем, что поступили правильно, решив тотчас доложить вам об этом, — вновь начал Ожогин.
— И впредь делайте точно так же, — одобрил Юргенс. — Кстати! Вы не знаете хотя бы фамилии этого мерзавца?
— К сожалению, не поинтересовались, — ответил Ожогин.
9
С утра неожиданно запорошил мелкий снежок. Он ложился ровным покрывалом на оголенные ветви деревьев, на грязные, усыпанные бурыми листьями улицы, на крыши домов. Город стал неузнаваем. Он будто помолодел, преобразился.
Поглядывая в окно, Грязнов радостно потирал руки. Вот она и зима. По-юношески взволнованно встречал всякое изменение в природе Андрей. Ему хотелось двигаться, смеяться. Когда он увидел в окно идущею Изволина, мальчишеский задор окончательно овладел им, и Андрей стремглав выскочил на крыльцо.
— К нам, Денис Макарович?
— А то куда же еще, — ответил улыбающийся Изволин, — конечно, к вам.
Андрей помог ему отряхнуть с шапки и пальто снег и раздеться.
— Да, вы живете по-барски, — заявил Изволин, войдя в комнату. — Ну, здравствуйте.
Ожогин был несколько удивлен появлением Дениса Макаровича. Изволин ни разу не бывал у них, — боялся, что это может вызвать подозрения. А тут вдруг пришел.
— Вздумалось посмотреть, как мой аккордеон тут поживает, — шутливо объяснил Изволин.
— У хороших хозяев ему не скучно, — ответил Ожогин и вынул аккордеон из футляра.
— Вижу, вижу, не жалуется, — продолжал Денис Макарович, любовно оглядывая инструмент. — Славная штучка. Слов нет, славная. Берегите ее, ребята. — Он оглянулся на дверь, ведущую в соседнюю комнату.
Ожогин успокоил Изволина: дома они уже который день одни, — хозяйка выехала по разрешению Юргенса в деревню и возвратится через неделю, не раньше, а поэтому можно говорить, ничего не опасаясь.
— Это хорошо, — заметил Денис Макарович, — тогда пройдем в вашу комнату.
По предложению Грязнова, расположились в столовой, за круглым столом. Облака табачного дыма потянулись к потолку и придали плохо освещенной и мрачной комнате уют.
— Не ожидали гостя? — спросил после долгого молчания Денис Макарович, и скрытая седыми усами улыбка едва-едва тронула его лицо.
— Не ожидали, — признался Ожогин.
Изволин отвел в сторону руку с сигаретой, сдул с нее пепел и после этого сказал, что есть дело, и дело безотлагательное.
Ожогин кивнул головой. Он, кажется, догадался о причине прихода Дениса Макаровича. Наверное, опять насчет ремонта передатчика.
Оказалось совсем другое. Подпольную организацию интересовал дом, в котором жил и работал мало заметный в городе Юргенс. Особняк этот начал беспокоить партизан не на шутку. Нужно было знать, кто посещает Юргенса. Правда, эту задачу подпольщики могли решить сами, установив постоянное наблюдение за особняком. Но этого было мало. Требовалось знать, о чем разговаривает Юргенс с посетителями, какие там готовятся планы. Задача не из легких, что и говорить, но выполнить ее надо обязательно.
— Превратиться бы в невидимку, — пошутил Грязнов, — стать за спиной Юргенса, смотреть и слушать.
Губы Дениса Макаровича сложились в грустную улыбку. Он внимательно посмотрел на Андрея и сказал, что надо постараться обойтись без невидимки. Затем посвятил друзей в план, который возник, якобы, у одного из участников подполья. Но по тому, как Денис Макарович излагал подробности плана, по тому, как он верил в успех всего сложного и рискованного предприятия, думалось, что автором плана был не кто иной, как он.
В дело вводились три товарища, из которых один лишь недавно, с месяц назад, был вовлечен в работу глубоко законспирированного подполья. За всех можно было ручаться головой. О том, что в деле примут участие Ожогин и Грязнов, будут знать два-три самых надежных товарища.
План был прост, но смел. Требовалось много риска и предприимчивости. Подпольная организация спешила осуществить его в самое ближайшее время.
— Вот бы послушал ваш Юргенс, о чем мы тут болтаем. А? — пошутил Денис Макарович, когда беседа окончилась.
— Да-а, — протянул Ожогин, — Юргенс, пожалуй, из тех, кто не особенно любит, когда суют нос в его дела.
На следующий день в здание городской управы вошли три совершенно различных по внешнему виду и одежде человека. Они молча поднялись по прямой лестнице на второй этаж, прошли по длинному коридору в самый конец, где находилась приемная бургомистра, и присоединились к посетителям, ожидавшим приема.
Самый старший из вошедших, но самый маленький по росту, был одет в поддевку, перешитую из венгерской шинели. На голове у него была меховая шапка, на ногах валенки. Маленькое лицо, покрытое рыжеватой растительностью, было хмуро. Тоскливыми глазами смотрел он себе под ноги и, казалось, что-то упорно обдумывал.
Самый молодой и самый высокий, в засаленной тужурке поверх шерстяного свитера и в таких же лыжных брюках, заправленных в сапоги, был неимоверно худ. Казалось, он только что поднялся с постели после долгой, изнурительной болезни. Впалые щеки его были покрыты черной густой щетиной. Его огромные глаза неестественно ярко блестели. Он приметил последнего из сидевших на длинной скамье и внимательно следил, чтобы никто не прошел вне очереди к бургомистру. Когда появлялся новый посетитель и подходил к дверям, пытаясь заглянуть в кабинет, высокий парень останавливал на нем ненадолго мрачный, недружелюбный взгляд, от которого человеку делалось не по себе.
На третьем посетителе было основательно потертое кожаное пальто, на ногах модные хромовые сапоги. Фетровая, синего цвета, шляпа натянута до самых ушей. Добродушный на вид, он с любопытством разглядывал окружающих, и казалось, что его лицо вот-вот, ни с того ни с сего, озарится улыбкой.
Бургомистр, видимо, торопился. Более двух-трех минут в его кабинете никто не задерживался. Последней вышла пожилая женщина. Она всхлипывала, держа платок у глаз. Тогда три посетителя воспользовались тем, что дверь осталась открытой, и торопливо вошли в кабинет.
— Почему сразу все? — строго опросил бургомистр.
Он сидел за огромным столом, откинувшись на высокую спинку кресла. Тонкий, совершенно прямой пробор делил его голову на две равные части. Серо-зеленые глаза с прищуром смотрели в упор, не мигая.
— Все по одному делу, — ответил самый высокий, теребя в руках мохнатый заячий треух.
— Так, слушаю. — Серо-зеленые глаза стала совсем маленькими.
— Покорнейше просим, господин бургомистр, вашего разрешения сдать нам в аренду подвал под сгоревшим домом по Садовой, номер сорок два. Вот, — и высокий подал лист бумаги.
— Это... — бургомистр закрыл один глаз и посмотрел на потолок, что-то вспоминая, — это насчет пекарни?
— Совершенно справедливо. Пекарню хотим соорудить, вроде как компаньоны...
— А справитесь? — Он взял поданное заявление и, отдалив его от себя в вытянутой руке, стал читать.
Посетители молчали.
— Справитесь? — повторил бургомистр.
— Нас трое, а потом, может, еще прибавится.
— Кто из вас Тризна?
— Я, — отозвался высокий.
— Пекарь?
— Да. Шесть лет на хлебзаводе работал...
— А вы — Курдюмов?
— Курдюмов, Курдюмов, — отозвался старик в поддевке и вышел вперед. — Вы знаете меня?..
— Откуда мне вас знать... — брезгливо поморщился бургомистр. — Тут вот говорится, что вы раньше на Кавказе кондитерскую держали.
— Точно, точно, держал, и сейчас неплохо бы...
— Ладно! — резко прервал бургомистр. — Третий! Вы Швидков?
— Да, я.
— Предприимчивые люди нам нужны. Если вы построите пекарню и хорошую печь, мы вам окажем поддержку. — Он размашистым почерком наложил резолюцию и встал. — Идите!
Юргенс подошел к окну, раздвинул занавески и внимательно посмотрел на противоположную сторону улицы Там стоял остов двухэтажного, когда-то красивого, кирпичного дома, уничтоженного огнем. Крыша, перекрытия — все сгорело. Сохранились только стены, да уцелела эмалевая дощечка с надписью: «Садовая, 42».
Вот уже второй день, как у дома и во дворе хлопотали какие-то люди. Завозили кирпич, глину, доски, аккуратные метровые березовые и дубовые поленья...
Юргенс постоял у окна несколько минут, хмыкнул и, подойдя к телефону, набрал номер автомата.
— Эдуард?
— Да.
— Это я, Юргенс.
— Чувствую и слушаю.
— Что за строительство начинается против моего дома?
— Против твоего именно? Это на Садовой?
— Да, да, на Садовой, сорок два.
— Ничего особенного. Можешь не волноваться.
— А все же?
— Любопытство?
— Профессия...
— Так, так. Пекарню будут строить в подвале Я разрешил. Пусть строят.
— Но это дело далекого будущего?
— Пожалуй, нет. Тут частная инициатива.
— Строители подозрений не внушают?
— С какой стороны?
— Так... вообще...
— Проверены...
— Ну, вот и все.
— Пожалуйста.
Юргенс положил трубку и вновь подошел к окну. Высокий парень в грязном пиджаке и лыжных брюках разгружал подводу. Он быстро сбрасывал кирпичи, покрытые известковым раствором. В одном из черных провалов подвального окна появился кусак кровельной жести с маленьким круглым отверстием. Через минуту из него вылезла железная труба. Второе окно изнутри закрыли фанерой. Высокий парень разгрузил бричку, уселся на передок и, передернув вожжами, выехал со двора.
Хотя помощник коменданта дал ясную справку, что строится пекарня, а не что-нибудь другое, Юргенс все же решил сам убедиться в этом.
10
В доме под номером сорок два по Садовой улице кипела работа. В подвале неутомимо трудились три человека. День здесь начинался на рассвете и кончался поздно вечером. Старик Курдюмов уже сложил печь, оставалось лишь вывести трубу. Было готово и корыта для теста. Недоставало только стеллажей, столов, форм. Но все это — уже мелочи.
Пол очищен от мусора, выметен. Навешены три двери с прочными замками. На потолке висят две «Летучие мыши».
Сегодня будущие пекари собрались раньше обычного. Тризна закрыл изнутри двери и чуть взволнованно объявил:
— Ну, пошли, последнее осталось... — Он взял фонарь и направился в дальний угол подвала.
За ним двинулись Курдюмов и Швидков, неся маленькие ломики и саперные лопатки.
Досчатое творило было хорошо замаскировано землей и различным мусором. Тризна осторожно снял вершковый слой земли и поднял творило за кольцо. Разверзлась черная, зияющая пустота. Дохнуло сырым холодком. Тризна смело спустился в лаз и, став прочно на ноги, потребовал фонарь. За ним последовал Швидков; Курдюмов остался снаружи. В его обязанность входило охранять вход. При малейшем намеке на опасность он обязан был опустить творило и засыпать его землей.
Подземный ход имел в высоту не более метра, а в ширину едва достигал пятидесяти сантиметров. Лишь в двух местах — в середине и в конце — он расширялся до размеров небольшой комнатки и давал возможность человеку сесть, а если надо, то и встать во весь рост. Из конечной «комнатки» шли в разные стороны три норки.
Тризна и Швидков тщательно расчистили тоннель в том месте, где он проходил через прочный каменный фундамент дома Юргенса. В этом месте пришлось много поработать вчера ночью. Проход надо было прорыть бесшумно. Друзья настойчиво, упорно, обдирая в кровь руки, выламывали скованные цементом куски бутового камня, пока не пробились в небольшое подполье.
Строительство пекарни и рытье тоннеля велись одновременно. Иначе трудно было объяснить вынос земля в большом количестве.
Сейчас Тризна и Швидков проползли в подполье и замерли. Над головой были слышны шаги, отдельные слова и шум передвигаемого стула.
На лице у Швидкова появилась улыбка. Он молча поднял большой палец — слышимость хорошая, работу можно считать законченной.
Прождав несколько минут, они повернули обратно и снова ползком проделали весь путь под улицей, приведший их назад в подвал пекарни.
Тоннель готов. Задание подпольной организации было выполнено.
Юргенс сидел в своем кабинете. Он просматривал газеты и изредка поглядывал на часы, проявляя видимое нетерпение. Он ждал свояка — подполковника Ашингера. Свояк завтра уезжал на фронт. Перед отъездом Ашингер хотел переговорить с Юргенсом. Время обусловленной встречи истекло, подполковник опаздывал. Это раздражало пунктуального Юргенса.
Наконец, в передней раздался мелодичный звонок. Вот уже слышны мягкие шаги. Это — Ашингер. Он подтянут, немного зол, но спокоен. Молча пожав руку Юргенсу, он опустился в кресло.
— У тебя много работы? — спросил Ашингер, поглядывая на ворох газет посреди стола.
Юргенс оторвался от чтения и бросил карандаш.
— Нет, сегодня немного, только это... Занимательная статья в английском еженедельнике — «Германия в 1950 году». Какой-то Стронг высказывает любопытную мысль о необходимости сохранения Германии для создания равновесия между Востоком и Западом.
Ашингер поднял брови.
— Барьер? Не ново и незавидно. Наши цели...
Юргенс иронически улыбнулся:
— Наши цели... это не цели сорок первого года...
Ашингер поднялся с кресла и заходил по комнате. Наконец-то он услышал из уст Юргенса новое слово. Правда, это еще неопределенно, но, конечно, он скажет яснее. Ведь для того и искал он, Ашингер, сегодняшней встречи, чтобы понять настроение своего родственника, раскрыть необъяснимую тайну его невозмутимого спокойствия. Не только Ашингеру — работнику военной контрразведки, каждому немцу ясно, что большая игра проиграна. Все трещит по швам. Слаженная и испытанная на западе Европы машина работает теперь на востоке с перебоями. Конечно, все это не может не беспокоить Ашингера. Нельзя не думать, пока есть время, о том, что ожидает каждого в самом недалеком будущем.
Об этом еще опасно говорить, но думать можно и нужно. И Ашингер не может понять Юргенса: ничто его не выводит из себя, ничто не волнует. Юргенс спокойно проходит мимо того, что лишает сна и аппетита его — Ашингера. Ведь он же немец — этот Юргенс. Неужели его не тревожат судьбы Германии? А, может быть, он спокоен потому, что думает лишь о себе. Но зачем же тогда Юргенс так упорно работает, зачем строит проекты на будущее? В чем же, в конце концов, дело? На что он ориентируется? Почему он не хочет передать ему, Ашингеру, частицу своего спокойствия? Может быть, Юргенс не доверяет ему? Эта мысль уже много раз назойливо лезла в голову Ашингеру, но он гнал ее прочь, не веря в существование какой-либо тайны. Ведь Юргенс не только коллега, он еще и близкий человек. Их жены — родные сестры, значит, одна судьба и у него с Юргенсом. Ашингер не может сбросить со счетов такого важного фактора, как наследство, которое они ждут с нетерпением от своего тестя. Разве это не сближает их, не объединяет интересы? И если Юргенс что-нибудь знает, он должен сказать, и сказать сегодня.
Ашингер уже собрался начать разговор, но Юргенс спутал его планы, пригласив ужинать.
Они отправились в смежную с кабинетом комнату и уселись за круглый стол, покрытый белой скатертью.
Вино выпили молча. Застучали вилки. Юргенс, занятый едой, не был расположен к беседе. Ашингер решил начать разговор первый, но не успел. Вошел служитель и подал Юргенсу конверт. Тот отложил вилку и вынул из конверта две фотокарточки. Вглядевшись в лица, он протянул фотографии Ашингеру.
— Это те двое, которых я как-то застал у тебя? Что ты с ними думаешь делать? — поинтересовался Ашингер.
— Политика дальнего прицела... После войны пригодятся.
— Кому?
— Конечно, не большевикам.
Ашингер на несколько мгновений смолк. Он не умел так быстро формулировать свои мысли, как Юргенс.
— Ты оптимист, Карл, — наконец, проговорил он.
— Это разве плохо?
Ашингер ожидал совершенно другого вопроса. Он рассчитывал, что Юргенс поинтересуется, почему он считает его оптимистом.
— Возможно, что и не плохо, — ответил Ашингер, — но в такое время, когда на фронте поражение следует за поражением, не все выглядит так весело, как хочется и кажется.
Он поднес к глазам бокал, поглядел сквозь вино на свет. Потом, после паузы, спросил, как давно Юргенс имел письмо от жены.
Морщины на лбу Юргенса разошлись. Последнее письмо от Гертруды он получил с полмесяца назад.
— Как она?
Морщины вновь собрались. Хвалиться нечем.
Более удачного ответа Ашингер не ожидал. Не желая показать свое удовлетворение, он произнес, насколько мог, спокойно:
— Надо действовать, Карл.
— Именно?
Ашингер пояснил свою мысль. Выход один, и гадать нечего. Необходимо выезжать из Германии, — ради Гертруды, ради Розы.
Юргенс в упор смотрел на Ашингера, но по его глазам трудно было определить, что он думает.
Ашингер доказывал уже уверенно, что сейчас выезд не составит особых затруднений, но может настать время, когда он будет невозможен. Юргенс спросит — куда? И на это можно было ответить. Пока еще есть выбор: Испания, Португалия, Аргентина, на худой конец — Швейцария. Там можно устроить жизнь.
Юргенс откинулся на спину и громко расхохотался. Потом, загремев стулом, о« встал из-за стола.
Ашингер обиделся. Ему понятно, почему смеется Юргенс, но смешного он ничего не видит. Юргенс не хуже его знает Робертса, знает отлично, что Абвер людьми не бросается, и что уйти от доктора Грефе не легче, чем от полковника Шурмана, и все-таки Робертс ушел. Он сидит себе спокойно в Барселоне и смакует апельсины. Чем же Юргенс и Ашингер хуже Робертса?
— Надо иметь, на что жрать эти апельсины, — сказал Юргенс.
Теперь рассмеялся Ашингер. С несвойственной ему быстротой он встал и подошел к Юргенсу. Он твердо уверен, что они будут иметь то, на что жрут апельсины. Будут. Надо только потрясти тестя. Они его никогда не трогали, а ведь они единственные законные наследники. Тесть еще не выжил окончательно из ума и должен понять, что лучше, если его капиталы попадут зятьям, нежели большевикам.
После третьего бокала Ашингер раскис. Редкие волосы на его голове слиплись в клочья. Пенснэ он снял и положил на тарелку. Без пенснэ его глаза сильно косили. Длинные, точно жерди, ноги принимали под столом различные положения — то укладывались одна на одну, то вытягивались, задевая ноги Юргенса, то, согнутые в коленях, стукались одна о другую. Ашингер разболтался. Хмель в голове и молчание Юргенса поощряли его на откровенность. Он выкладывал сейчас все, что уже с давних пор вынашивал в себе, не решаясь никому рассказать. Он не скрывал своих опасений относительно завтрашнего дня и считал, что пора произвести переоценку ценностей.
— Большая тройка сказала в Тегеране: «Никакая сила в мире не сможет помешать нам уничтожить германские армии на суше, их подводные лодки на море и разрушить их военные заводы с воздуха». Это, чорт возьми, не шутка! С этим нам уже приходится считаться. Теперь не август сорок первого года, а ноябрь сорок третьего. Меня больше всего поражает этот мопс Черчилль. Ведь он тоже поставил свою подпись под декларацией. Кого-кого, а уж его никак нельзя упрекнуть в том, что он симпатизирует большевикам. Черчилль — и вдруг повернулся лицом на восток!
— Это ничего не значит, — медленно проговорил Юргенс. — У Черчилля, насколько мне известно, два лица: одно смотрит на восток, другое на запад. Во всяком случае, это союзничек не из особенно надежных...
...Беседу Юргенса и Ашингера внимательно прослушал Ожогин, сидевший под полом. Она ему доставила удовольствие. Когда Ашингер покинул свояка, Ожогин выбрался через пекарню на свет божий и отправился домой спать.
В эту ночь Юргенс долго не мог заснуть. Он ворочался с боку на бок, подолгу, не мигая, смотрел на синюю ночную лампочку, стараясь утомить глаза, затем плотно сжимал веки, но ничего не получалось: сон не шел.
Его взволновали слова Ашингера. Но Юргенс уже разработал план действий. Он вытекал из его отношения к происходящему, вытекал из прошлого, которое было не совсем обычным.
В двадцать первом году, когда ему было двадцать пять лет, он впервые получил задание проникнуть в ряды германской коммунистической партии, стать провокатором. Он только что вернулся из русского плена, где пробыл три года. Он знал, кто такие коммуниста и чего они добиваются. Он ясно представил себе, что если коммунисты победят в Германии, то его отец не будет владеть двумя кинотеатрами и большим отелем в Берлине. Найдутся другие хозяева, какие нашлись в России. Юргенс понимал, что от него требуется. Но первые же шаги в роли провокатора принесли неудачу. Рабочие парни с завода Фаслера разоблачили его и жестоко избили. Затаив злобу, Юргенс бросился на юг, где назревали крупные события.
Там он впервые увидел подполковника Рема, начальника мюнхенской контрразведки. У него на побегушках находился будущий фюрер Германии, безвестный австрийский ефрейтор Адольф Шикльгрубер.
Рем являлся одновременно и начальником штурмовых отрядов.
Юргенс хорошо помнит темные ночи, когда он а подвале мюнхенского ресторанчика «Цум братвурстглекле» вместе с группой молодчиков слушал пылкие речи Рема, тайно мечтая стать штурмовиком.
В ряды штурмовиков его привели крупные разногласия с уголовным кодексом. Он увлекался национальной игрой в «стук». Один вечер стал поворотным в жизни Юргенса. Ударом кастета он уложил наповал партнера по игре и сильно прибил его подружку. Выручили штурмовики, — убитый был евреем.
Потом Юргенс стал нацистом. Это произошло после того, как он услышал тогда еще совсем неизвестного некому Гесса. Тот вопрошал собравшихся: «Разве вы действительно так слепы, что не видите, что только этот человек может быть той личностью, которая одна сможет повести необходимую борьбу!».
Гесс говорил о Гитлере.
Вслед за этим Юргенса опять постигла неудача. В двадцать третьем году с треском провалилась мюнхенская затея: Гитлер попал за решетку, Рем бежал в Боливию, а Юргенс оказался в Швейцарии. Но эмиграция продолжалась недолго И она помогла решить вопрос — кем быть? Все произошло до смешного просто. На восьмой день после приезда в Цюрих Юргенс познакомился с американцем Голдвассером, а на десятый день стал агентом американской разведки. Оказывается, янки хотели быть в курсе возни, происходившей вокруг Гинденбурга и Гитлера, а кто мог лучше штурмовика знать об этом...
В двадцать восьмом году Юргенс оказался на родине. При расставании Голдвассер порекомендовал ему стать тем, кем он был на самом деле. В таком виде он был больше приемлем для американской разведки.
Но время бежало, а главное — все менялось.
Юргенс понял, что между штурмовыми отрядами и охранными отрядами разгорается вражда. Коричневые и серые мундиры дрались, пока еще скрытно, но дрались. Возникла дилемма: куда податься?
У Юргенса оказался советчик. Это был приятель отца — Курт Далюге, в будущем полицейский генерал и фактотум Гиммлера. Юргенс послушался совета и пошел в охранный отряд. Как много раз после благодарил он в душе дальновидного Курта, толкнувшего его на этот путь!
Юргенс быстро понял, что охранные отряды, выросшие из штурмовых, не только охраняют фюрера и его ближайших друзей, но и зорко поглядывают за ними. Во главе охранных отрядов встал Гиммлер. В тридцать втором году Гиммлер на базе этих отрядов создал службу безопасности, и Юргенс, не колеблясь, пошел туда.
Юргенс был свидетелем упорной борьбы между двумя претендентами на руководство гестапо: Герингом и Гиммлером. Первый долгое время хозяйничал в Пруссии, второй был неограниченным хозяином остальной части Германии. Два «Г» готовы были перегрызть друг другу глотки. Трудно было предсказать, кто кого подомнет, а Курт Далюге предсказал. И оказался прав. Полновластным хозяином гестапо стал Гиммлер.
Тогда и Юргенс стал гестаповцем. Он работал некоторое время в отделе государственной измены и покушений на существующий строй, в тридцать четвертом году перебрался в отдел политических покушений, а затем в «СС».
Но тридцать четвертый год был отмечен не только переходом Юргенса из одного отдела в другой, а событиями более важными. Он принес приговор штурмовикам и грозному, всесильному Рему, и Штрассеру, и многим другим. Тридцатого июня Гитлер в Мюнхене, Геринг в Берлине и Гиммлер в Лихтефельде одним ударом расправились со штурмовиками.
Сегодня, в бессонную ночь, всплывали воспоминания, молодость казалась яркой и привлекательной. Юргенс чувствовал радость от сознания, что все эти важные события касались и его, что он в них участвовал, ему везло, он по-своему был победителем.
Часы показывали три ночи.
Юргенс поднялся, налил полный бокал вермута и поднес ко рту. На губах появилась довольная улыбка. Он вспомнил встревоженное лицо Ашингера и его слова: «Надо действовать, Карл!».
Идиот! Он думает, что Юргенс сидит сложа руки. Юргенс действует, и действует наверняка. Но он заботится только о себе; о себе и, может быть, еще о Гертруде. Он не хочет беспокоиться о ком-то другом. На земле слишком мало места, и плохо, когда многие тянут руки к одному куску хлеба.
Юргенс залпом выпил вермут и снова лег в постель. Зябко поеживаясь, натянул на себя одеяло по самую шею и закрыл глаза. Все из головы долой! Надо помнить лишь одно: двести девять — дробь — девятьсот два....
11
Перед рассветом в окно к Денису Макаровичу кто-то постучал, постучал тихо, одним пальцем. Изволин проснулся сразу. Не двигаясь, он прислушался, желая проверить, не ошибся ли. Через несколько секунд стук повторился. Денис Макарович осторожно поднялся с постели и на цыпочках подошел к окну. Оно, по обычаю, было завешено одеялом. Отодвинув его край, Изволин всмотрелся в темноту. У окна кто-то стоял, повидимому, мужчина: Денис Макарович разобрал очертания шапки на голове.
— Кто там? — приглушенно спросил Изволин.
Человек за окном приложил лицо к стеклу и ответил:
— Свой...
Голос показался Изволину знакомым, где-то он его слышал. Денис Макарович стал всматриваться в очертания лица, однако темнота скрывала его.
— Кто свой-то? — переспросил Изволин.
— Впустите, — проворчал незнакомец, — тогда и узнаете.
Денис Макарович медленно опустил одеяло и пошел к двери. Глубоко в сердце родилось волнение, оно усиливалось с каждым шагом. «Кто, зачем?» — беспокоила тревожная мысль. Изволин на секунду задержался у порога, потом решительно откинул крючок и распахнул дверь.
С улицы, пахнуло холодом. Изволин машинально застегнул ворот рубахи и выглянул наружу. Из темноты выплыла неясная фигура. Человек приблизился к двери, и теперь Денис Макарович ясно разглядел незнакомца. Он был одет по-крестьянски — поддевка, русские сапоги, на голове шапка-ушанка; лицо заросшее бородой, но молодое.
— Не узнаете, Денис Макарович? — устало проговорил незнакомец, поднимаясь на крыльцо.
— Нет, — ответил Изволин.
— А я вас сразу признал... по голосу...
Изволин промолчал. Он пытался вспомнить, где мог встречаться с этим человеком, но безуспешно. Однако, не было сомнения, что незнакомец знает его, Изволина, и пришел с каким-то делом.
— Пройдите, — сухо проговорил Денис Макарович и прислонился к косяку двери, пропуская в комнату гостя.
Когда дверь захлопнулась, незнакомец вздохнул и почти топотом попросил воды.
Изволин засветил коптилку, вернулся в переднюю и вынес ковш с водой. Незнакомец жадно припал к нему и, не отрываясь, осушил начисто.
— Ну, вот... теперь можно к разговаривать...
Денис Макарович принял пустой ковш и остановился у стола, намереваясь слушать.
— Я пришел с вопросом... Один человек интересуется: когда будут вареники с клубникой?
Лицо Дениса Макаровича просветлело, он улыбнулся.
— Когда привезешь Иннокентия. — Изволин подошел к гостю и крепко пожал ему руку. — От самого?
— От самого... Сашутку помните, вместе с Иннокентием тогда приезжал? Ну, так это я и есть.
— Вспомнил, вспомнил... А ведь я бы не признал.
— Да я и сам себя сейчас не узнаю, — гость погладил рукой обросшее лицо, — хоть в попы записывайся...
И гость и хозяин рассмеялись.
— Дело есть... — сказал тихо Сашутка, — серьезное дело
Денис Макарович пододвинул стул, сел рядом с Сашуткой и наклонил голову.
— Можешь говорить, чужих никого.
Гость говорил полушопотом. Изволин слушал внимательно, и чем больше подробностей он узнавал от Сашутки, тем серьезнее становилось его лицо.
— Плохо, плохо... — сказал Изволин. — Вот ведь неудача какая. Надо что-то делать...
Он встал, прошел в соседнюю комнату и, наклонившись над спящим Игорьком, осторожно коснулся головы мальчика.
— Сынок...
Игорек проснулся и удивленно посмотрел на Дениса Макаровича.
— Сынок, — шепнул Изволин, — быстро оденься, пойдешь к Никите Родионовичу.
12
Морозное утро висело над городом. Снег не падал, но в воздухе блестели, переливаясь в лучах негреющего солнца, мириады порхающих серебристых звездочек.
Ожогин шел по усыпанной снегом узкой дорожке следом за Игорьком. Мальчик шагал быстро и уверенно, не оглядываясь, не останавливаясь. Он вывел Никиту Родионовича на окраину города. Здесь уже не было тротуаров, мостовая с протоптанными пешеходами тропинками вела на выгон. Вдали чернела стена соснового бора. Улица была безлюдна. Небольшие деревянные дома с палисадниками стояли поодаль друг от друга. Когда-то заботливо выращенные фруктовые сады поредели, деревья вырубили на топливо, лишь молодняк сиротливо поглядывал из-за заборов.
Игорек остановился возле рубленого, выходившего тремя окнами на улицу, домика, присел на лавку у ворот и поднял «уши» своей шапчонки. Это условный сигнал. Ожогин замедлил шаг. Игорек поднялся с лавки, прошел несколько домов и повернул навстречу Никите Родионовичу — он проверял, нет ли хвоста за Ожогиным. Убедившись, что улица пуста, Игорек юркнул во двор. Его примеру последовал и Никита Родионович.
Во дворе их встретил звонким лаем небольшой, но очень лохматый пес. Он рвался с привязи, бросался к калитке, и Ожогину пришлось задержаться у самого входа.
На лай из дома вышел высокий, худой мужчина, в котором Никита Родионович, по описанию Изволина, без труда признал Игната Нестеровича Тризну. Большие глаза его, кроме скорби и тоски, казалось, ничего не выражали. Он был одет в поношенный шерстяной свитер и лыжные брюки, заправленные в сапоги.
— Верный! На место! — крикнул Тризна и, схватившись рукой за грудь, закашлялся. — Проходите в дом, а то он не успокоится.
Пес, виляя кудлатым хвостом, послушно полез в деревянную будку.
Дом состоял из двух комнат и передней. Внутри было чисто, уютно. Но на душе у Никиты Родионовича сразу же стало тягостно, тревожно, будто сюда вошло горе, и изгнать его невозможно. Вероятно, это впечатление создавал своим видом безнадежно больной Тризна.
Когда Игнат Нестерович усадил гостей и заговорил, гнетущее чувство рассеялось. Говорил Тризна приятным грудным голосом, отрывисто, глухо покашливая.
— Товарищ Ожогин?
— Да.
— Говорил мне о вас Денис Макарович... — Тризна посмотрел на Ожогина долгим, внимательным взглядом. — Обещали передатчик наладить...
— Обещал попытаться, — сказал Никита Родионович.
— Что ж, это все одно... Раз знание есть в этом деле, значит, и наладите.
Тризну опять потряс приступ мучительного кашля. Лицо Игната Нестеровича исказилось, потемнело. Он придерживал рукой грудь, пытаясь хоть немного облегчить боль.
«Тает парень на глазах, — сказал о Тризне Денис Макарович, — жить ему осталось немного.» Сейчас Ожогин вспомнил предсказание Изволина. Тризна, видимо, и сам понимал, что дни его сочтены. Может быть, поэтому он был так мрачен и неразговорчив, так торопится в делах, стараясь их решить скоро и наверняка. Никита Родионович никак не мог представить, чтобы изнуренный болезнью Тризна мог убить среди белого дня, на центральной улице эсэсовца. Но теперь, увидев, старого пролетария, сразу понял — Тризна может. Этот человек горел внутренним буйным огнем и для него любое дело, грозившее неминуемой гибелью, не страшно. Зная, что жить ему осталось немного, Тризна хотел отдать свои последние дни ради счастья тех, кто может жить и насаждаться им. От этих мыслей Ожогину стало нестерпимо тяжело. Он отвернулся от бьющегося в кашле Тризны и стал смотреть в окно. День разгорался ясный, солнце особенно ярко светило, купаясь в сверкающем инее, покрывающем крыши домов, деревья, землю. Лучи его падали на подоконник, на угол стола.
Наконец, кашель у Тризны стих, он тяжело вздохнул.
— Вы слышали что-нибудь о гестаповце Родэ? — неожиданно спросил он Ожогина.
Никита Родионович задумался. Родэ? Кажется, о нем он что-то слышал. Фамилия знакомая.
— Родэ бешеная собака, — мрачно сказал Тризна и после небольшой паузы добавил: — Никто из его рук не вышел живым.
Никита Родионович силился понять смысл сказанного, ему хотелось знать, почему Тризна заговорил вдруг о Родэ.
— Родэ тоже умрет... — закончил Тризна, — и умрет раньше меня.
Ожогин снова с недоумением посмотрел на собеседника. Возможно, конечно, что Родэ умрет раньше Тризны, но он все еще ничего не понял. Уж не разговаривает ли Игнат Нестерович сам с собой.
— Я его убью, — твердо сказал Тризна.
— Вы? — удивленно спросил Никита Родионович.
— Да, я. И вы мне в этом поможете. — Он поглядел испытующе на Ожогина. — Зачем вы скрываете свои возможности?
— Я вас не понял... какие возможности? — смог лишь сказать Ожогин.
Тризна сразу не ответил, а выдержал небольшую паузу.
— Мне известно, что к вам благоволит дочь Трясучкина...
— Ба! Вспомнил! Простите. — Никита Родионович хлопнул себя по лбу и рассмеялся. — Вот, оказывается, где я слышал об этом гестаповце Родэ.
— То-то... Забыли.
— Забыл, каюсь, но еще не пойму, чем я могу помочь.
Игнат Нестерович посмотрел на сидящего туг же Игорька. Тот, казалось, увлекся книжкой и не слушал взрослых.
— Поди-ка, хлопчик, к тете Жене и Вовке. Они там скучают без тебя, — сказал Тризна Игорьку.
Иго-рек положил книжку на подоконник и направился во вторую комнату. По выражению его лица можно было понять, что он отлично догадывается, зачем его посылают к тете Жене, — он в комнате лишний.
Игнат Нестерович прикрыл за Игорьком дверь и, откашлявшись в кулак, вновь сел против Никиты Родионовича.
— Надо использовать это, — начал он.
— Что «это»?
— Как что? — нервно спросил Тризна. — Я говорю о расположении к вам дочери Трясучкина.
— А-а... Так, так.
— Надо ответить взаимностью.
Никита Родионович несколько раз погладил свою густую шевелюру. Вспомнилась агрессивная тактика Варвары Карповны, и ему стало не по себе. Он повел плечами.
— Ответить взаимностью?..
— Это редкая возможность, — тихо продолжал Игнат Нестерович. — Вы не представляете себе, какое чудовище этот Родэ.
Тризна коротко рассказал о нем.
Родэ — садист. На допросах он жестоко истязает свои жертвы, глумится над ними. Он изнасиловал и задушил собственными руками дочь патриота Клокова, отказавшуюся указать местонахождение отца. От его рук погибли патриоты Ребров, Мамулов, Клецко, Захарьян. Все, кто попадал в руки Родэ — виновный или невиновный, уже не выходил на свободу. Родэ — животное в образе человека.
— Ну, хорошо, — спокойно прервал Ожогин. — Допустим, что я отвечу взаимностью. А что из того? Что это даст?
— Вы узнаете через нее все необходимое о Родэ.
— Именно?
— Чем он вооружен, где ночует, расположение комнат в его квартире — все, все. Я бы на вашем месте обнадежил Трясучкину. Она ищет мужа. Пообещайте ей жениться, что ли, но объясните, что совместная жизнь может начаться лишь после окончания войны.
— Да-а. Роль не совсем приятная, но если дело требует, считаться с настроениями не приходится. Хорошо! Я подумаю.
— Ну, вот и договорились... Теперь я сведу вас на радиостанцию.
Игнат Нестерович позвал из второй комнаты жену и познакомил ее с Никитой Родионовичем. Она назвала себя Евгенией Демьяновной. Ей было не больше двадцати шести — двадцати семи лет. Бледное, болезненное лицо, продолговатые глаза, губы с поднятыми уголками, мягкий овал лица.
— Мы пойдем, Женя, — коротко сказал Игнат Нестерович, — а ты с ребятами посмотри за улицей.
Видимо, уже не раз приходилось Евгении Демьяновне выполнять обязанности дозорного. Не задавая никаких вопросов, она кивнула головой, оделась и вместе с сыном — мальчиком лет пяти — и Игорьком вышла из дому.
— Мучается, бедняга, — с какой-то непередаваемой грустью сказал Тризна, глядя вслед ушедшей жене, и начал свертывать цыгарку из махорки.
— Зачем вы курите?
— Какая разница, — мрачно ответил Игнат Нестерович и безнадежно махнул рукой. — Не все ли равно!
В комнату вернулся Игорек и сообщил, что на улице никого не видно.
— Тогда пойдем.
Игнат Нестерович повел Ожогина во двор, огороженный с одной стороны кирпичной, а с другой — деревянной стеной. В глубине стоял большой, покрывшийся от времени грязно-зеленым мохом, рубленый сарай с лестницей, ведущей на сеновал.
Тризна подошел к собачьей будке. Пес, ласкаясь к нему, махал хвостом. Но, почуяв Ожогина, зло зарычал.
— Свой, Верный, свой, — успокоил пса Игнат Нестерович и отодвинул в сторону будку. Под ней оказалось деревянное творило, замаскированное сеном.
— Когда-то погреб был, а теперь мы его для других целей приспособили, — пояснил Игнат Нестерович и поднял творило. — Лезьте, а я подержу...
Деревянная лесенка в восемь-десять ступенек круто повела вниз. Подталкиваемый сзади Тризной, Ожогин сделал в потемках несколько шагов и остановился перед деревянной стеной. Но это оказалась дверь, ведущая непосредственно в погреб.
Игнат Нестерович открыл ее, и Ожогин увидел освещенного двумя коптилками человека. Он сидел в углу погреба за небольшим столом и слушал радио.
— Знакомьтесь! Леонид Изволин.
Бросив взгляд на вошедших, молодой человек поправил наушники, продолжая что-то записывать на листке бумаги.
— Очередной прием, сейчас новости узнаем, — сказал Тризна и пододвинул Никите Родионовичу пустой ящик.
Ожогин сел, осмотрелся. В погребе было тепло. Позади стола, вплотную к задней стене, стоял широкий топчан с матрацем и подушкой. Топчан был велик, и Никита Родионович подумал, что сколотили его, очевидно, здесь — пронести через творило такую большую вещь было невозможно. В стенах виднелись глубокие квадратные ниши, а в них — прессованный тол, аммонал, капсюли, детонаторы, мотки запального шнура, ручные гранаты, зажигательные шарики. На деревянном колке, вбитом в стену, висели два дробовых ружья, русская полуавтоматическая винтовка и немецкий автомат.
— Наша святая святых, — мрачно сказал Игнат Нестерович и сдержал просившийся наружу кашель.
— А не опасно? — спросил Ожогин, кивнув в сторону ниш.
Тризна пожал плечами. Конечно, опасно, соседство не особенно приятное, но ничего другого не придумаешь. Приходится мириться.
Окончив прием и выключив питание, Леонид сбросил наушники и, подойдя к Никите Родионовичу, протянул руку:
— Здравствуйте... давно вас поджидаю.
Леонид был почти копией старика Изволина, он был очень похож на него глазами и всем обликом. Как и отец, он был нетороплив в движениях, видимо, спокоен по характеру и так же чуточку близорук. Леонид предложил сейчас же посмотреть рацию. Сколько времени он бьется над ней, а ничего не получается.
Марка рации была знакома Никите Родионовичу. Он вынул лампы, детали, разложил их на столе и принялся проверять аппаратуру.
— Вы тут безвыходно? — спросил Никита Родионович Леонида.
Тот развел руками. Что ж поделаешь! Он в этом городе вырос, появляться на улицах опасно, сразу признают.
Разница в годах Леонида и Тризны была небольшая, но Игнат Нестерович, казалось, годился в отцы молодому Изволину — так подкосил его туберкулез.
— Ты говорил с товарищем Ожогиным насчет Родэ? — обратился Леонид к Тризне.
Тот коротко кивнул головой.
— Ну и как?
— Как будто договорились. План осуществимый.
— Да, его можно выполнить, — добавил Ожогин, — если кое-какие обстоятельства не помешают.
Тризна и Изволин выжидательно посмотрели на Никиту Родионовича.
Ожогин объяснил:
— Мы с Андреем в опасности, — и протянул Леониду записку командира партизанской бригады Кривовяза, доставленную Сашуткой.
Изволин прочел вслух.
— «Один из ваших «двойников» — Зюкин Семен бежал из леса, поиски не привели ни к чему. Куда направился, не знаем, думаем, в город к Ю... Принимайте меры с помощью И. И. С. К.».
Тризна заявил, что он пока ничего не понимает. Ожогину пришлось пояснить: роль одного из братьев Зюкиных выполняет он. Если Зюкин дойдет до Юргенса, то дело провалится.
Помолчали. Леонид подошел к столу и задумался. Ожогин добавил, что в случае провала его и Андрея под удар ставится и Денис Макарович. Об их знакомстве знают Юргенс, Трясучкин и его семья.
— Да-а... — протянул Тризна, — положение серьезное...
— Однако, нет уверенности в том, что этот самый Зюкин направился в город, к Юргенсу, — начал обдумывать вслух Леонид. — Вероятнее всего, бежал в деревню, — там спокойнее.
Ожогин опроверг это предположение. Зюкин уже связал свою судьбу с немцами, партизанам он известен как предатель, и ему одна дорога — к врагу. Там ему, и защита, и надежды на будущее. К тому же, он наверняка будет мстить за брата. Зюкин — человек злой.
Тризна и Леонид не могли не согласиться с доводами Никиты Родионовича.
— Убрать надо, — бросил Тризна. — Найти и убрать.
— Как же ты себе мыслишь найти незнакомого человека? — спросил Леонид.
— Усилить наблюдение за домом Юргенса. Приметы Зюкина опишет Никита Родионович.
— Если он пойдет к Юргенсу. А если нет? — опять выразил сомнение Леонид.
Ожогин поддержал Тризну. Условия требуют явки Зюкина в дом Юргенса в двенадцать часов ночи. Он, пожалуй, придет. Это весьма вероятно.
— Но необязательно, — возразил Леонид.
— Зюкин не знает, что здесь есть его «двойник», — пояснил Ожогин.
— Но догадывается, или, хотя бы, предполагает, — добавил Леонид. — Не ребенок ведь он! Ведь, бумажку у него тогда отобрали. Впрочем, я не возражаю, это. единственный выполнимый план — встретить его у дома Юргенса. Приметы Зюкина следует описать поподробнее и дать всем нашим.
Ожогин почувствовал некоторое облегчение, будто опасность, грозившая и ему и Грязнову, уже предотвращена. Он с увлечением начал копаться в передатчике.
13
На правой ноге у Игорька конек «снегурочка». Привязав его крепко к ботинку, мальчик с азартом катается по скользкому, обледеневшему тротуару Садовой улицы. Маршрут у Игорька невелик — от угла до пекарни и обратно. Отталкиваясь левой ногой, он ловко скользит по снегу. На углу Игорек останавливается и усиленно трет руки: без рукавичек холодно.
К вечеру мороз усилился, пальцы стынут, и мальчик то и дело дует на них. Вот уже целый час, как он курсирует около дома Юргенса, не выпуская из поля зрения его крыльцо. К Юргенсу опять зашел человек, незнакомый Игорьку. Его внешний вид не совпадал с приметами Зюкина, но все равно надо дождаться, когда он выйдет, и проследить за ним.
Солнце медленно опускалось за крыши домов, холодные лучи косо падали на макушки обледенелых деревьев, на трубы дома Юргенса. Улица погружалась в полумрак, крепчал мороз.
Игорек с тревогой поглядывал на дверь дома — его пугала близость темноты. Он все чаще тер руки, чаще дул на них, но это мало помогало. Приходились пускать в ход снег: он, жесткий, колючий, морозный, вызывал боль в пальцах, но зато руки разогревались. Игорек нещадно растирал их снегом.
— Сколько еще он будет там сидеть, — зло шептал мальчик.
Улица пустела. Мимо прошла с ведрами пожилая женщина и удивленно посмотрела на Игорька.
— Шел бы домой, замерзнешь ведь...
Игорек шмыгнул носом, лихо проехал до самой пекарни и здесь остановился. Из подвала дома шел приятный аромат свежеиспеченного хлеба. Каждый раз, задерживаясь здесь, Игорек жадно втягивал в себя вкусный запах. Хотелось есть. Мальчик нет-нет да и сглатывал слюну, мечтая о румяной краюшке.
Стемнело. Звонко скрипел снег под ногами. Игорек остался один на улице. Он приуныл. Ему вдруг подумалось: «А что, если человек совсем не выйдет до утра — что тогда делать?». Мальчик встал у дерева и, прислонившись к холодному стволу, стал прислушиваться. Улица замерла, ни звука.
«Так и замерзнуть можно», — подумал мальчик. На щеку выкатилась одинокая детская слезинка.
Прошла еще минута, руки стали коченеть. Уже не хотелось их тереть.
Внезапно дверь парадного отворилась, на тротуар упал сноп электрического света. Из дома Юргенса вышел человек. Игорек оживился и мгновенно забыл про холод.
Дверь вновь захлопнулась, стало темно. Но на белом фоне снега Игорьку четко видна была фигура шагающего человека. Он прошел до угла и завернул за него. Игорек торопливо снял с ноги конек и побежал следом.
Ночью, когда Ожогин и Грязнов занимались у Кибица, неожиданно явился служитель Юргенса.
— Господин Ожогин, прошу за мной, — сказал он сухо
Никита Родионович чуть вздрогнул. Ночной вызов с занятий был необычным. Друзья переглянулись. После записки, принесенной Сашуткой, они жили в постоянной тревоге.
Кибиц отрицательно относился к срыву занятий, всегда ругался, когда это случалось, но на этот раз как-то странно посмотрел на своих учеников и хихикнул.
«Что бы это значило?» — думал Никита Родионович, не спеша одевая пальто. Андрей стоял рядом и смотрел в лицо друга, ища ответа на тот же вопрос.
Ожогин вышел вслед за служителем. Ею беспокоили подозрения: неужели Зюкин уже в городе и виделся с Юргенсом? Тогда все пропало. Никакого выхода нет. Шагая по двору, Никита Родионович взвешивал все «за» и «против». Меры предосторожности, принятые группой Изволина, не снимали угрозы появления предателя Зюкина в доме Юргенса: ведь он мог связаться с ним через другое лицо или же по телефону. А если это так — провал неизбежен. Надо принимать меры. Бежать, бежать сейчас, пока еще не зашли в дом Юргенса. Пропуск в кармане, и пока хватятся — можно надежно укрыться. Никита Родионович окинул взглядом шедшего рядом служителя. Ударить, сбить с ног, пожалуй, не удастся — он слишком крупен. Единственный способ — остановиться, закурить, отстать на несколько шагов, а потом махнуть через забор на улицу. Однако, мысль сейчас же вернулась к Андрею: что будет с ним? Он в руках Кибица, — оттуда не уйдешь. Спасешься сам, а что с остальными?
Вступили на крыльцо. Служитель открыл дверь.
В приемной, как обычно, — тишина. Прошли сразу же в кабинет Юргенса. В кабинете были двое: на своем постоянном месте сидел Юргенс, а за приставным столиком — незнакомый человек в штатском.
Ожогин подошел к столу и поздоровался. Юргенс сдержанно ответил на приветствие, а незнакомец молча и вопросительно посмотрел на Никиту Родионовича.
Лицо у незнакомца было белое, с энергичным подбородком. По возрасту он был значительно моложе Юргенса.
Никита Родионович заметил, что воротник и борта пиджака у гостя Юргенса обильно, точно мукой, усыпаны перхотью.
— Садитесь, — оказал тихо незнакомец, не сводя глаз с Ожогина.
Ожогин опустился в кресло против него.
— Когда в последний рае вы видели своего брата?
Никита Родионович посмотрел на Юргенса, как бы спрашивая: отвечать или нет на вопрос?, Юргенс пояснил:
— Оберштурмбаннфюрер Марквардт.
Ожогин встал.
Марквардт вновь пригласил его сесть. Он достал из бокового кармана авторучку и начал что-то чертить на листочке бумаги, лежавшем перед ним.
Молчание, нарушаемое лишь едва слышным поскрипыванием пера, продолжалось с минуту. Марквардт уставился в упор на Ожогина и спросил, понял ли он его вопрос.
— Да.
— Отвечайте.
Ожогин сказал, что в последний раз брата Константина он видал в сороковом году.
— Где?
— В Минске.
— Зачем брат попал в Минск?
Пришлось рассказать. Он, Ожогин, тогда работал инженером связи, а брат приехал повидаться с ним перед отъездом в Среднюю Азию.
— Его назначили в Среднюю Азию или он поехал по собственному желанию?
— Ни то, ни другое.
— То есть?
Никита Родионович объяснил, что брат вынужден был уехать туда. На севере он бывал, а в центре страны ни ему, ни самому Ожогину работу по специальности не давали, так как их отец был репрессирован.
Оберштурмбаннфюрер поинтересовался профессией брата.
— Инженер-геолог, — ответил Никита Родионович.
— Где он сейчас?
Ожогин пожал плечами.
— Скорее всего там же, в Средней Азии.
— А не на фронте?
— Нет. Он инвалид и от военной службы освобожден.
— А точное его местожительство?
Ожогин ответил, что затрудняется сказать. Судя по письму, которое он получил от брата перед самой войной, Константин имел намерение прочно обосноваться в Ташкенте, а удалось ему это или нет — неизвестно.
— Он писал из Ташкента?
— Да, из Ташкента.
— Обратный адрес указывал?
— Да. Главный почтамт, до востребования, — если это можно считать адресом.
Беседа с самого начала приняла форму допроса. Марквардт быстро задавал лаконичные вопросы, изредка поднимал голову и бросал короткие взгляды на Ожогина.
Юргенс в разговор не вмешивался. Сложив на столе руки, он, казалось, относился безучастно ко всему, что происходило. Сейчас не он был здесь старшим.
Марквардт поинтересовался отношениями Ожогина с братом, поинтересовался, имеет ли тот жену. Потом спросил:
— Если вы попросите брата оказать помощь вашему хорошему другу, он это сделает?
— Полагаю, что сделает.
— Даже, если он и не знает этого человека?
— Даже и в этом случае.
Оберштурмбаннфюрер протянул руку через стол к Юргенсу и пощелкал пальцами. Юргенс подал фотокарточку. Марквардт на несколько секунд задержал на ней свой взгляд и положил на стол перед Ожогиным. Это была фотография Никиты Родионовича.
— Пишите, я буду диктовать, — он подал Ожогину свою авторучку. — «Дорогой Костя! Посылаю свою копию с моим лучшим другом. Помоги ему во всем. Я ему обязан жизнью».
Марквардт навалился на стол, всматриваясь в то, что пишет Никита Родионович, потом добавил: «Как я живу, он расскажет подробно». Марквардт встал, и Ожогин только теперь мог заметить, что ростом он ниже Юргенса.
— Поставьте свою подпись...
Как только Ожогин покинул кабинет, Марквардт спросил Юргенса:
— Кто вам прислал этого, как его... узбека?
— Циглер. Он окончил школу.
— Давно?
— Шесть дней назад.
— Беседовали?
— Два раза.
— Ну и как?
— В Бреслау он на хорошем счету. Желаете его дело посмотреть? — Юргенс хотел уже открыть сейф.
— Не надо. Поговорим так. Пусть войдет.
Служитель пропустил в кабинет рослого, широкоплечего мужчину. Это был тот самый человек, за которым наблюдал Игорек. Остановившись посреди кабинета, вошедший вытянул руки по швам и представился по-немецки:
— Унтер-офицер Саткынбай.
Марквардт молча показал на кресло. Вошедший сел. Это был уже не молодой, лет за сорок, но хорошо сохранившийся человек без единого седого волоса. Уставившись неподвижным взором в пол, он ожидал начала разговора.
— Когда вы покинули родину?
— В двадцать четвертом году.
Юргенс заметил:
— Его отец, ханский советник и мударрис в медрессе, погиб от рук красных. Сам Саткынбай состоял кем-то при курбаши. После разгрома басмачей скрывался в горах, а затем перешел границу.
— Кур-ба-ши... кур-ба-ши, — поглядывая на потолок, произнес оберштурмбаннфюрер. — Это...
— Командир самостоятельного басмаческою отряда, — подсказал Юргенс.
— Сколько вам тогда было лет? — спросил Марквардт.
Саткынбай потер рукой лоб, подумал, потом сказал:
— Должно быть, двадцать.
— Сейчас вам сорок три?
Унтер-офицер утвердительно кивнул.
— Готовы вернуться на родину?
— Готов, — ответил Саткынбай без особого воодушевления, что заметил наблюдавший за ним Марквардт.
— Где жили все это время?
Саткынбай, не торопясь, рассказал, что с тридцать четвертого года живет в Германии, до этого три года был в Турции, откуда его вывез немецкий капитан Циглер, а в Турцию попал из Ирана. В Турции остался его старший брат — сотрудник эмигрантской газеты.
Тогда опять заговорил Марквардт. Он предупредил Саткынбая, что ехать придется надолго и оседать прочно. То, что предстоит сделать, требует не одного года. Надо освоиться с новой обстановкой, врасти в нее, восстановить старые связи, обзавестись новыми. С ним подробно будет говорить господин Юргенс, а он хочет обратите внимание на главное. Германии, да и не только ей одной, желательно видеть Узбекистан самостоятельным мусульманским государством, а не советской республикой. Задача состоит в том, чтобы найти людей, разделяющих эту точку зрения, и укрепить их уверенность в том, что такую цель можно осуществить. Надо искать проповедников, глашатаев этой идеи, всюду, где можно, приобретать новых, — пусть каждый из них осторожно внушает населению мысль о необходимости борьбы за мусульманское государство. Узбеки — мусульмане и религиозное чувство в них еще сильно. Это — первое, второе — хлопок. Большевики хотят превратить Узбекистан в страну хлопка. Они добиваются двух миллионов тонн сырца. Хлопок — это все. Это и ткань, и одежда, и вата, и порох. Имеющий хлопок сможет и нападать и защищаться. Пока Узбекистан остается советским, урожаи хлопка надо снизить до пределов возможного.
— Друзья у вас есть в Узбекистане? — спросил Марквардт.
— Есть, — ответил за Саткынбая Юргенс. — В конце ноября, мне сказали, два человека были заброшены.
— Хорошо, хорошо... дадим еще связь, которую надо использовать. На вашей родине живет русский инженер Ожогин, брат которого служит Германии, как и вы. Надо найти его и передать эту фотокарточку.
В половине второго ночи Саткынбая отпустили. Через пятнадцать минут подали лимузин для оберштурмбаннфюрера.
Проводив шефа до машины, Юргенс вернулся в кабинет. Верный своему постоянному правилу, он перед сном позвонил коменданту города и осведомился, все ли в порядке. С такой же целью последовал звонок начальнику гарнизона. Затем Юргенс проверил замки ящиков и сейфа. Когда рука его уже потянулась к выключателю, чтобы погасить настольную лампу, он заметил исписанный Марквардтом листок бумаги. На нем были небрежно начертаны музыкальный ключ, маленькая церквушка с колокольнями, парусная лодка, названия различных городов, женская головка... Юргенс хотел уже смахнуть листок в корзину. Внезапно он вздрогнул: на уголке бумажки рядом с большим вопросительным знаком было написано дробное число: 209/902.
Что это такое? Нелепое совпадение цифр или умысел? Неужели Марквардт знает о том, что пока не дано знать никому? Кто мог ввести его в эту тайну и тем более сейчас, во время войны? Чем это все может окончиться для него — Юргенса?
Он нервно зашагал по комнате. Бесчисленные догадки роились в возбужденном мозгу. Однако, ни одна из них не давала убедительного ответа на вопрос. Юргенс открыл боковой шкаф, налил стакан вермута и залпом выпил. Потом вернулся к столу, взял листок, намереваясь уничтожить его, но задумался и, аккуратно сложив его вчетверо, спрятал во внутренний карман.
Лишь только смолкли голоса в кабинете Юргенса, из внутренней двери пекарни, ведущей в тоннель, вышел, вернее — вылез, усталый Тризна. Он долго с надрывом кашлял, и когда приступ стих, сказал тестомесу:
— Посмотри за печкой, а я пойду... тяжело мне что-то сегодня.
14
О решении подпольной организации взорвать городскую электростанцию Ожогину сообщил Игнат Нестерович Тризна. Конкретного плана, собственно, еще не было.
Выведенную из строя электростанцию немцы восстановили в июне сорок третьего года. Энергией ее пользовались завод по ремонту танков, мельница, паровозное депо. Кроме того, свет получали аэродром, железнодорожный узел, концентрационный лагерь, комендатура и различные учреждения оккупантов, а также несколько кварталов города, заселенных преимущественно немцами и их ставленниками.
При отходе советских войск станция была минирована. Схему минирования знали только три человека. Двое погибли в первые же дни оккупации, а третий, некий Повелко, исчез. Его долго и усиленно разыскивала подпольная организация и, наконец, установила, что Повелко почти два года скрывался в деревне, в двадцати километрах от города. У него было задание: связаться по условному паролю с патриотами только в том случае, если станция вступит в строй. Когда Повелко узнал, что станция заработала, он направился в город и по дороге был схвачен гестаповцами — документы у него оказались не в порядке. После следствия его бросили в лагерь.
Патриоты узнали об этом спустя несколько месяцев. Они стали отыскивать способ связаться с Повелко.
— Вот уж не думали, — рассказывал Игнат Нестерович, — что когда-нибудь придется иметь дело с «золотой ротой», а пришлось...
— Золотая рота? — удивился Ожогин.
Игнат Нестерович улыбнулся.
Так, оказывается, зовут рабочих ассенизационного обоза. Без них не могут обойтись даже оккупанты. Ассенизаторам выдали ночные пропуска для беспрепятственного выезда за черту города. К лагерю прикреплены восемь бочек, которые беспрерывно, в четыре смены, днем и ночью очищают выгребные ямы.
Среди «бочкарей» подпольщики нашли своего человека, — старика Заломова. После проверки его привлекли к работе.
В течение недели Заломов не только нашел Повелко, но и установил с ним связь. В одну из встреч с Повелко он передал ему: «В городе светло, не пропали ли твои труды даром?». Повелко в тот же день ответил: «Да здравствует тьма! На месте все хорошо». Это был пароль.
Ежедневно в помощь ассенизаторам администрация лагеря наряжала команду, «оздоровителей». В нее попадали заключенные, нарушившие чем-либо лагерный распорядок. Стоило не во-время подняться при появлении коменданта в бараке, задержаться на полминуты в столовой, присесть отдохнуть без разрешения во время работы, закурить там, где не разрешалось, запеть песню — и виновного включали в эту команду.
Название команде дал заключенный француз. «Ассенизация» происходит от французского слова «оздоровлять». Поэтому тех, кто попадал в команду, стали называть «оздоровителями».
Чтобы иметь возможность разговаривать с Заломовым, Повелко стал нарочно почти ежедневно попадать в число оздоровителей.
Прошла неделя. После разговора с Игнатом Нестеровичем Ожогин не раз принимался обдумывать способ освобождения Повелко из лагеря. Он поделился своими соображениями с Леонидом Изволиным и Тризной. С некоторыми поправками «проект» был принят. Осуществление его возлагалось на Заломова.
Сегодня утром «бочкарь» должен был явиться к Тризне за инструктажем. Ожогин, старик Изволин и Тризна ожидали его с минуты на минуту. Когда застучала калитка, Игнат Нестерович сказал Ожогину, чтобы он прошел во вторую комнату.
Ожогин поднял удивленные глаза.
Денис Макарович пояснил: они не хотят, чтобы лишние люди знали Никиту Родионовича. Заломов хоть и свой, но осторожность не помешает.
Ожогин вышел. Тризна затворил за ним дверь, но неплотно, оставил довольно широкую щель, и вышел во двор.
Через минуту он вернулся вместе с Заломовым. Гость поздоровался, снял шапку и, не раздеваясь, сел.
Он подробно рассказал о последней встрече с Повелко и о порядках, заведенных в лагере. Тризна и Изволин выслушали его внимательно.
— Действуй осторожно, — сказал нравоучительным тоном Игнат Нестерович, — тут ошибаться нельзя. Оба погибнете и дело провалите.
— Здрасте... — ответил Заломов. — Вот это видишь? — он наклонил голову и похлопал себя по большой лысине. — Уже все волосья повылазили, а ты пугаешь.
— Это не от ума, — резко сказал Тризна, — и не пугаю, а предупреждаю. Дело рискованное, опасное...
— Опасность уму-разуму ушит, — возразил Заломов, выговаривавший «ч» как «ш». — Я, брат, и не в таких переплетах бывал. Смерть на меня сколько раз глядела, да все отоворашивалась.
— Но тебе понятно, что дело серьезное?
— А пошему непонятно? Конешно, мы и сами люди серьезные...
Никиту Родионовича заинтересовала беседа, и он весь превратился в слух. Ему нравился своей непосредственностью этот маленький, невзрачный на вид старичок. Заломов был, видимо, человек с хитрецой — юмор, сквозивший в его словах, заставлял Никиту Родионовича улыбаться.
— Ладно, — резюмировал раздраженно Игнат Нестерович. — Запомни одно: я тебе строго-настрого приказываю действовать лишь в том случае, когда убедишься. что дело не сорвется.
— Ладно. Так и буду действовать.
— Когда поедешь?
— Вешером, как всегда, я ношной.
— Ну, смотри! — Тризна встал, давая этим понять, что разговор окончен.
— Смотрю, смотрю... а ты как же, брат, думаешь? В оба смотрю.
Игнат Нестерович проводил гостя и вернулся в дом.
— Ну как? — с улыбкой спросил его Ожогин.
— Преинтересный человек, — ответил Тризна. — Все он знает, все он видел, все у него выйдет...
— Это, пожалуй, неплохо...
Тризна покачал головой: неплохо, но рискованно.
Игнат Нестерович выглядел сегодня хуже обычного. Глаза его еще более округлились, впали, щеки стали бледнее. Болезнь неумолимо делала свое дело.
Никита Родионович расстегнул пальто и вынул из-за пазухи несколько мучных лепешек.
— Это вашим, — сказал он, положив лепешки на стол.
— Спасибо, — отвернув лицо в сторону, тихо сказал Игнат Нестерович, и печальная улыбка тронула его красивые, резко очерченные, заломленные концами вверх губы.
Догорал морозный, яркий декабрьский день. Сгущавшийся сумрак смягчал резкие тона и, разливаясь по городу, затягивал все вокруг грустной вечерней синевой. Тени расплывались, теряли свои очертания...
Обоз, громыхая бочками, тянулся по заснеженной улице. Заломов сидел на передке старой одноконной телеги, упираясь ногами в оглобли, а спиной — в большую обледенелую бочку. Вторая телега с такой же бочкой двигалась следом — лошадь была привязана к задку передней телеги.
Заломов, подергивая вожжами, подгонял лошадь.
Старик не без волнения вглядывался в тусклые, неверные очертания домов. Он ясно представлял себе все, что должно произойти в эту ночь. Сердце вдруг замирало от сомнения, и Заломов тяжело вздыхал. А потом опять приходили хорошие мысли, а с ними и уверенность.
На небе заиграла первая звездочка. Стало еще морознее. Снег под колесами скрипел звонко, резко.
Лошадь трусила бодрой рысцой, поекивая селезенкой, и Заломову казалось, что сегодня она бежит лучше, чем обычно, как-то бодрее, увереннее, а от этого и ему становилось веселее.
Обогнув заброшенный кирпичный завод, Заломов поехал в сторону лагеря.
В морозном воздухе поплыли звуки лагерного колокола, отбивавшего время, и отдались эхом где-то далеко. Это напомнило старику церковный звон, который он очень любил и который всегда настраивал его на грустный лад.
Вот и лагерь, затянутый морозной дымкой, обвитый тремя рядами колючей проволоки, через которую пропущен электрический ток. Заломов въехал на разбитую, ухабистую мостовую, и бочки загремели на все голоса. Часовой, еще издали услышав знакомые звуки, покинул свою будку и поспешно открыл настежь ворота. Ассенизационный обоз был единственным видом транспорта, не подвергавшимся задержке и осмотру со стороны вымуштрованной и придирчивой охраны.
Заломов на рыси вкатил во двор и, придержав лошадь, перевел ее на шаг. Миновав проезд между бараками, сквозь щели окон которых узенькими полосками просачивался тусклый свет, он пересек смотровую площадку, где всегда выстраивались заключенные, и направил лошадь к крайней правой, самой большой уборной. Уборная стояла в углу лагеря. Между ней и колючей изгородью оставалось место только для проезда. Если расположить подводы с левой стороны, то для охранника закрывался сектор наблюдения. Охранник вынужден был стоять или в непосредственной близости к бочкам, чтобы видеть всех работающих, или же на расстоянии сорока-сорока пяти метров от них. Обычно охранники предпочитали последнее.
Заломов знал уже по опыту, что часовой у ворот, пропустив его во двор лагеря, нажмет электрическую кнопку, и три звонка прозвучат в тиши бараков. Сигнал хорошо знаком всем. Заключенные, назначенные в команду «оздоровителей», быстро поднимутся и выйдут под фонарь на смотровой площадке. Там их встретит охранник и поведет к месту работ.
Поставив подводы и отбросив откидные крышки бочек, Заломов вынес четыре черпака из уборной. Удушливый аммиачный газ, шедший из больших люков был особенно ощутим на морозе. Заломов прождал около пятнадцати минут, прежде чем подошли четыре «оздоровителя». Охранник, как и следовало ожидать, остановился на почтительном расстоянии и закурил. Большой воротник тулупа закрывал его лицо. Мороз не позволял стоять на месте, и охранник двигался взад и вперед, то приближаясь, то удаляясь от дышащего зловонием места.
— Берись за вторую, ребята, первая уже доверху, — громко сказал Заломов, увидев Повелко.
Порядок был установлен раз и навсегда и вносить в него изменения или допускать какие-либо отклонения никто не собирался: наполненная бочка без задержки выезжала за ворота, а в это время команде принималась за вторую; она должна быть наполнена к моменту возвращения первой. Так чередовались бочки в течение ночи. Заломову предстояло, как обычно, сделать шесть рейсов.
Подойдя к Повелко, Заломов тихо спросил?
— Как, паря?
— Нормально.
— А эти трое?
— Верные.
— Как только шасовой повернется, быстро в первую бошку.
— Есть. А не задохнусь? — со смешком спросил Повелко.
— Полоумный! Шиста она — хоть воду пей.
Повелко, вглядываясь в темноту, наблюдал за охранником. Потом поочередно пожал руки двум «оздоровителям», а третьего тихо, но крепко обнял. Это был совсем маленький, худенький с виду человек, лица которого Заломов в темноте рассмотреть не мог.
Охранник отвернулся.
— Давай, — заторопил Заломов.
Повелко приблизился к передней телеге.
Выждав, когда охранник прошел несколько шагов и еще больше удалился от телеги, он быстро нырнул в отверстие бочки.
Заломов захлопнул откидную крышку и, усевшись на передок, тронул.
— Ну, я пошел, поторапливай тут! — крикнул он охраннику.
— Гут, гут, — отозвался тот и замахал рукой.
У ворот все прошло без задержки. Нахлестывая лошадь, Заломов объехал кирпичный завод, не сбавляя аллюра, потом привстал и отбросил крышку бочки. Сердце ею выстукивало частую дробь. Несмотря на мороз, старик не ощущал холода и только на полпути заметил, что держит вожжи голыми руками, а рукавицы торчат за поясом.
— Спас... спас, — шептал Заломов и нещадно подгонял вожжами лошаденку.
Увидев справа от себя развалины коммунхозовского дома, старик остановил подводу и стукнул локтем в днище бочки.
— Знакомое место, паря? — спросил он тихо у высунувшего голову Повелко.
— Знакомое.
— Беги прямо до беседки в саду. Там ребята ждут с одежонкой и документами.
Повелко ловко соскочил с телеги и, крадучись, поспешил к разрушенному дому. Через минуту он скрылся в развалинах.
15
Бывают люди, встретив которых, испытываешь такое чувство, будто увидел старых друзей, хорошо знакомых, близких, будто знаешь их не день и не час, а много, много лет. Именно таким был Дмитрий Повелко. Он обладал особенным характером, — мог с первого слова расположить к себе, вызвать горячую симпатию. Никита Родионович глядел на Повелко, на его скуластое лицо, бритую голову, следил за его веселыми глазами. Парень не только сам всегда был оживлен, полон неистощимой жизненной силы, но излучал непрерывно бодрость, передавал ее другим. Невысокий ростом, весь сбитый, мускулистый, Повелко казался сгустком энергии.
Ожогин любил людей такого типа и сейчас, слушая Повелко, восхищался им.
Смотрел с любопытством на нового знакомого й Андрей.
Вот он какой, этот герой Повелко! В душе Андрей завидовал ему. О нем столько говорили в последнее время, столько хлопотали! Это приятно, когда о тебе все думают. Андрею хотелось сейчас быть на месте Повелко, рассказывать о себе вот так же полушутя, и чтобы все слушали, жадно ловя каждое слово.
А Повелко говорил, что он все равно бы убежал. Все было решено. Ведь другого выхода нет. Из лагеря живым не выберешься. Фрицы все соки высосут, замордуют. Не проходило дня, чтобы не вывозили семь-восемь покойников, а то и десяток. Но количество заключенных не уменьшалось. Людей пригоняли и привозили отовсюду.. Положение становилось все хуже. Питание — одни слезы: из-за картофельной шелухи чуть не дрались. Работа — от зари до темна — все в земле, на котлованах и в траншеях...
Повелко пробыл в лагере недолго, но и этого было достаточно, чтобы наложить тяжелый отпечаток на его лицо. Оно было бледным, серым, под глазами синева. Но крепкий организм стойко сопротивлялся губительному влиянию обстановки и не сдался.
Немцы создали в лагере такую систему контроля в наблюдения, что возможность побега была исключена. Но Повелко решил рискнуть и попытаться ночью, когда открываются ворота для пропуска заключенных в лагерь, прорваться мимо часового. «Была не была, — думал он. — Лучше уж от пули умереть, чем от дубинки или от голода.» Он недели две усиленно занимался по утрам и вечерам зарядкой, приседания делал, ноги тренировал, чтобы унесли, не отказали.
— Значит, мы во-время помогли? — спросил Денис Макарович.
— В самый момент, — ответил Повелко.
— Это Никита Родионович придумал насчет бочек, его благодарить надо.
Повелко посмотрел на Ожогина и как-то необыкновенно хорошо улыбнулся.
«Везет же людям, — думал Андрей, — что-то делают, совершают необычное, большое.» Ему, Андрею, выдалась странная судьба. Еще в детстве ему казалось, что все яркое, особенное выпадало на долю товарищей, а для него оставались только заурядные поступки. Значит нехватает решительности. Вот Повелко хотел бежать из лагеря, прямо мимо часового. Смело, замечательно? А он, Андрей, наверное, месяц бы решал, взвешивал в планировал. Надо действовать, действовать смело, решительно! Ему уже давно наскучила эта нудная живнь под крылышком Юргенса, надоели занятия, осточертели разговоры с Кибицем и Зоргом. Довольно! Пора переходить к делу. Но сейчас же возник вопрос — что делать? Никто ничего ему не поручал, его никуда не посылали, ни о чем не спрашивали. И Андрей горько вздохнул.
Повелко рассказывал о себе, о лагерных зверствах, о своих товарищах. В комнате царило необычное оживление. Удачи последних дней ободряли патриотов. Во-первых, с помощью Ожогина и Грязнова восстановили рацию — передано несколько радиограмм на «большую землю» и уже получены четыре оттуда. Сообщены данные о гарнизоне города, о проходе воинских эшелонов, о засылке Саткынбая в Среднюю Азию. Во-вторых, выручили из заключения Повелко, и возможность решения основной задачи — взрыва электростанции — стала реальной. В-третьих, подкоп под дом Юргенса вполне оправдал себя.
После побега из лагеря Повелко спрятали в доме у Бориса Заболотько, одного из патриотов. Дом находился на окраине и не вызывал подозрений у гестапо. Мать Бориса, вдова Анна Васильевна, работала уборщицей в немецкой комендатуре, а сам Борис — электромонтером в управе. Об этом знали оккупанты и считали семью «надежной». Повелко упрятали в подполье, имеющем выход в кухню. Здесь он был в безопасности.
— Мне вообще везет, — шутил Повелко, — два раза попадал в лапы немцам и два раза вырывался. В третий раз, верно, не удастся...
— Удастся, — заметил Изволин, — сам не сможешь, мы вырвем.
— Ну, разве что вы. Первый раз меня схватили летом, тоже под городом. Конвоировали три полицая. Шли, шли, потом я вижу, что ни у кого из них и оружия-то нет. Вот это номер! Конечно, с тремя одному сладить трудно. Дай, думаю, побегу. Чего я теряю? Подумал и решил. Как только добрались до дороги, идущей с аэродрома, я и бросился в сторону, точно заяц. Все трое — за мной. Марафонский бег открыли. Один наседать начал, кричит: «Стой, стрелять буду!». Я не вытерпел, остановился, оглянулся и отвечаю: «Стреляй!». Вижу — сдает, ноги путаются. Помахал я ему рукой и чесанул дальше. Так и ушел. В общем, ноги у меня работают замечательно, во всяком случае, лучше мозгов.
Все рассмеялись. Даже на лице Игната Нестеровича появилась болезненная улыбка.
— Ты, оказывается, весельчак, — сказал он, — нам этакие нужны...
— Что, своих мало? — улыбнулся Повелко, показав белые неровные зубы.
— Да, не густо, — ответил Денис Макарович. — Это от характера, от натуры, от склада человека зависит. Иной раз и хочешь повеселить людей, чувствуешь, что надо, а не выходит. Вместо веселья тоску нагонишь. Такое дело...
— Что я, вот брат старший у меня — весельчак настоящий, — ответил Повелко. — Он в парашютно-десантных войсках инструктором служит. Про первый свой прыжок он как-то, еще в финскую, мне писал. «Летим, — пишет, — я и спрашиваю командира: а что, если парашют не раскроется, что делать? Тот говорит: второй выручит. А если и второй не раскроется? Тогда, отвечает командир, принесешь на склад, мы тебе обменим на исправный...».
Все опять рассмеялись. Игнат Нестерович помотал головой.
— Ну, приступим к делу, — сказал он и глянул на Повелко. Тот поднялся и вышел в кухню.
Через несколько минут Повелко вернулся с листом бумаги. Листок имел неопределенный цвет — серо-желтый, видимо, лежал в сыром месте. Это была схема минирования, вычерченная еще в сорок первом году. В ней — ключ предстоящего дела. Листок хранился в городе, в тайнике, известном лишь одному Повелко. Его нашел и извлек, по указанию Повелко, Борис Заболотько.
— Теперь расскажу все подробно, — заявил Повелко, осторожно разглаживая ребром ладони бумажку.
На именины Варвары Карповны друзья попали только вечером, хотя приглашены они были на обед. Вместе с Ожогиным и Грязновым пришел и Денис Макарович. Их ждали с нетерпением. Это можно было заключить по тому, как засуетились хозяева и как восторженно приветствовала Никиту Родионовича именинница.
Не ожидая пока Ожогин начнет снимать пальто, Варвара Карповна сама подошла к нему и стала расстегивать пуговицы. Приблизив лицо, она шопотом пожаловалась, что очень скучала, и пожурила его за то, что он такой нехороший, недогадливый и совсем забыл о ней.
В столовой было шумно, гремели тарелки. Никита Родионович сделал вид, что не расслышал слов хозяйки, и попытался сказать комплимент:
— Вы сегодня какая-то необыкновенная, Варвара Карповна.
— Надеюсь, не хуже, чем обычно?
— Лучше... — и смутился. В голове мелькнула мысль: «Надо играть, никуда не денешься, пусть это и будет началом».
Варвара Карповна взяла Ожогина под руку и повела в столовую.
Почти все сидевшие за столом были незнакомы ему. Именинница представила пришедших. Никита Родионович старался быть внимательным, приглядывался ко всем и прислушивался. Первым от двери сидел пожилой немец в штатском, маленький, с большим животом и индюшечьей шеей, — он назвал себя Брюнингом. Рядом с ним — тоже немец, в солдатской форме, с перебинтованной рукой; его все именовали Паулем. Около Пауля примостилась светловолосая девица, новая подруга Варвары Карповны — Люба. С другой стороны стола расположились кладовщик городской управы Крамсалов, краснолицый человек, и его жена, особа ничем не примечательная, если не считать многочисленных угрей на лице. Крамсалов говорил мало, но Ожогин заметил, что он сильно заикается.
Когда церемония представления окончилась, пришедших усадили за стол.
Варвара Карповна, ставя стул для Никиты Родионовича около себя, тихо заметила, что ему теперь опасаться нечего — соперника его нет.
— Не понял, — удивленно произнес Ожогин, хотя отлично знал, на что намекает Трясучкина.
— Хм... какой вы недогадливый и ненаблюдательный. — Варвара Карповна кокетливо сложила накрашенные губы. — Жениха-то моего нет...
— На самом деле, а я и не заметил! Почему же вы его не пригласили? Он очень забавный человек.
— Он исчез, к моей радости. Его Родэ за какие-то грехи так далеко упрятал, что больше он, кажется, вообще не появится.
Никита Родионович выразил сожаление.
— А вам бы хотелось видеть его моим женихом?!
— Нет, наоборот...
— Честно?
— Конечно, честно.
— Вы умница, вы миленький, поздравляйте меня, — и Варвара Карповна поставила перед Ожогиным стакан, наполненный вином.
— Всем! Всем наливайте! — зычным голосом отдала команду Матрена Силантьевна. Трясучкин принялся поспешно разливать вино по стаканам. — Развеселите нас, Никита Родионович, — обратилась Матрена Силантьевна к Ожогину, — а то сидят все, как петухи общипанные, носы повесили и только про политику трезвонят. Осточертело слушать...
— Мотенька, Мотенька, — молящим голосом обратился к жене изрядно выпивший Трясучкин.
— Что? Забыл, как звать? — огрызнулась Матрена Силантьевна и строго взглянула на мужа. — Говорю, что осточертело слушать, и правильно говорю.
— Господи... — взмолился Трясучкин, — да я не об этом... я хотел рассказать новость...
— Мадам Трясучка, — обратился к хозяйке на ломаном русском языке Брюнинг, — ваша супруг имеет сказать новость. Это... это гут, зер гут, ми любим сенсация, ми просим господин Трясучка...
— П... п... равильно... п... п... росим, — дергая головой, с трудом произнес Крамсалов. — П... п... усть...
Жена ущипнула его за руку, он скривился и смолк.
Захмелевший Трясучкин вылез из-за стола и неуверенными шагами направился в другую комнату.
— Сейчас вытворит какую-нибудь глупость, — заметила Варвара Карповна. — Кушайте, не обращайте внимания, — и она положила на тарелку Ожогина кусок холодного.
На длинной шее Брюнинга торчал большой кадык, приходивший при еде в движение. Брюнинг сидел по правую сторону от Ожогина и переводил солдату Паулю с русского на немецкий. От него пахло нафталином, и Никита Родионович немножко отодвинул свой стул.
— Кто они?.. — кивая в сторону немцев, тихо спросил Варвару Карповну Ожогин.
Она шопотом рассказала: Пауль ухаживает за ее подругой Любой, обещает взять ее с собой в Германию. Брюнинг — знакомый отца. Он, кажется, экспедитор какой-то немецкой фирмы, занимающейся сбором и «эвакуацией» в Германию антикварных вещей. Трясучкин упаковывает картины, посуду, мебель, различные ценности в ящики, а Брюнинг их отправляет.
— Вот! Вот! — объявил вернувшийся Трясучкин, помахивая двумя листками. — Это надо всем знать. Прокламации!
— Чорт непутевый... — не сдержалась Матрена Силантьевна.
— П.. п... рок... прок... прокламации? — побледнел Крамсалов.
— Да! — твердо сказал Трясучкин и сунул бумажки Грязнову. — Это надо всем знать!
— А ну, прочти-ка, Андрей, — попросил Денис Макарович. — Что это за ерунда?
— Где ты их взял? — поинтересовалась Варвара Карповна.
— Где? В управе. Для интересу. Их принесли туда штук с полсотни...
Андрей держал в руках листовки и обводил всех вопросительным взглядом. Он, казалось, спрашивал: «Читать или не читать?».
— Господин Грязноф, ми есть интерес к этим чепуха, ми вас слушайт, — прошамкал беззубым ртом Брюнинг и в свою очередь посмотрел на всех, ожидая одобрения.
— Давай, Андрейка! Раз просят, так читай, — сказал Денис Макарович и, перегнувшись через стол, пододвинул к Грязнову лампу.
— «Дорогие товарищи, томящиеся под игом оккупантов! — прочел Андрей, и голос его дрогнул. Он невольно сделал паузу. В комнате стояла гробовая тишина. — Каждый день приближает освобождение нашей родины и победу над врагом. Инициатива на всех фронтах перешла окончательно в руки Красной Армии. Германский фашизм и его вооруженные силы стоят перед катастрофой. Близится час суровой расплаты. Не уйти поджигателям войны от неумолимого суда народов, не уйти палачам и убийцам, грабителям и насильникам от карающей руки советских людей, не уйти их пособникам и предателям родины от заслуженной кары. Все получат по заслугам. Нигде не упрятаться им от справедливого гнева народного. Неодолимо, сокрушая все преграды, движется Красная Армия вперед, освобождая от фашистской погани деревни, села и города. Победная поступь Красной Армии отдается эхом по всему земному шару. Вооруженный и разгневанный советский народ идет на запад, туда, откуда пришла война. Скоро наш воин пощекочет своим штыком под мохнатым сердцем фашистского зверя». — Андрей прервал чтение, вглядываясь в истертые строки. На его бледном лице выступили пятна. В комнате слышалось только тяжелое дыхание одиннадцати человек. Андрей продолжал: — «Товарищи! — Голос его заметно для Ожогина поднялся и зазвучал сильнее. — Все, кто имеет силы, поднимайтесь на борьбу со смертельно раненым, но еще не добитым зверем! Помогайте героической Красной Армии и доблестным партизанам добивать врага! Приближайте час победы! С приближающимся новым годом, дорогие друзья! Смерть фашистским захватчикам! Советские патриоты».
Все молчали. У Трясучкина вздрагивал подбородок. Крамсалов сидел бледный, точно призрак, жена его судорожно вцепилась ему в плечо. У подруги Варвары Карповны глаза сделались совершенно круглыми, она молча отодвинулась от своего кумира — солдата Пауля. Тот удивленно поглядывал на всех и ею лицо готово было растянуться в глупой улыбке. Матрена Силантьевна тяжело дышала. Она свирепо, не моргая, смотрела на мужа.
Создавалось впечатление, будто в комнату влетела бомба, могущая взорваться с секунды на секунду.
— Ужас... — нарушила тишину Варвара Карповна и прижалась к Никите Родионовичу.
— А во второй что? — спросил Изволин.
Грязнов прочел вторую листовку. Она была короче первой. В ней сообщалось, что с пятнадцатого по восемнадцатое декабря в Харькове Военный трибунал Четвертого Украинского франта рассматривал дело трех фашистских палачей и их пособника и приговорил всех к повешению...
— Это есть невозможно, — прошамкал Брюнинг, — слюшайте, я вам будет говорит. — Он встал и разместил часть живота на столе. — Патриот дирянь, патриот блеф, нет никакой патриот. Есть провокация. — И уже менее уверенно добавил: — Завтра провокация будет капут. Не надо, мадам Трясучка, нос вешайт. Прошу лючше бутилка вина. Это очень карашо. Хайль Гитлер!
— Хайль! — рявкнул подвыпивший Пауль, но никто его не поддержал.
И без того невеселое настроение компании испортилось окончательно. Не улучшили его и вновь распитые бутылки вина. Крамсалова начала уговаривать мужа итти домой. Люба испуганно поглядывала на своего Пауля. Тот по-немецки разговаривал с Брюнингом, расспрашивая о содержании листовок.
— Пойдемте туда, — предложила Варвара Карповна Ожогину и показала на вторую комнату
Никита Родионович молча направился вслед за именинницей.
Она усадила Ожогина на маленький низенький диванчик, а сама опустилась на коврик у его ног и положила ему на колени голову.
— А ведь в самом деле плохо, — сказала она как бы про себя. — Кто бы мог подумать, что все так обернется. Вы меня слышите? — Варвара Карповна взяла руку Ожогина и подсунула себе под щеку.
— Слышу, конечно, но не пойму, о чем вы говорите.
— Я говорю о том, что недалекие мы какие-то. Пришли немцы, и мы решили, что всему конец. И выходит, что просчитались...
— Кто «мы»?
— Ну, я, отец, хотя бы вот Люба, Крамсаловы, да и вы все... И кто бы мог подумать? В это время в сорок первом году все было так прочно, так ясно, а сейчас, кажется, опять старое вернется. Мне лично абсолютно неважно, кто будет хозяином: немцы, русские, поляки... мне это безразлично. Я вот только боюсь, что с приходом русских начнутся преследования, аресты Скажут: ага, изменили родине, стали предателями, ну, а с предателями испокон веков разговор короткий. Я за последние дни потеряла сон, аппетит, все из рук валится, не хочется ни за что браться, все опротивело, хожу как лунатик, как скотина, ожидающая, что вот-вот стеганут или сволокут на бойню. Что же делать?
Чувство моральной и физической брезгливости овладело Ожогиным, хотелось выдернуть руку, встать. Но он сдержал себя, вспомнив просьбу Тризны. Он лишь сказал:
— О том, что делать, надо было думать много раньше. И мне и вам.
— Мне никогда так не хотелось жить, как сейчас, никогда. Вы хоть совет дайте...
— У вас есть советчик получше меня.
Варвара Карповна подняла с колен Ожогина голову, поправила волосы и пристально посмотрела ему в глаза.
— Что вы так смотрите? — усмехнулся Никита Родионович.
— На кого вы намекаете?
— На Родэ, конечно...
— Не называйте этого имени. — Варвара Карповна резко поднялась на ноги. — Он принес мне столько горя, столько горя...
— Значит, у вас с ним все порвано?
Варвара Карповна молча заходила по комнате. Она отлично поняла, к чему клонится речь, и обдумывала ответ. За последнее время отношение Родэ к ней изменилось. Неласковый и раньше, Родэ теперь стал с ней откровенно грубым. Ей приходилось быть особенно предупредительной, осторожной, иначе грозил разрыв. Варвара Карповна и хотела и боялась разрыва. Ни о какой Германии она уже не мечтала, хотя совсем еще недавно говорила о предстоящей поездке как о решенном вопросе. Немцам, в том числе и Родэ, сейчас не до нее. Варвара Карповна неоднократно нащупывала почву насчет будущего и в ответ слышала, как она выражалась, только «сатанинский смех» Родэ. Страх четко рисовал ей перспективу: в Германию не возьмут, но и живой не оставят. Родэ она боялась больше, чем возвращения советской власти. Советская власть не простит предательства, накажет, осудит, а Родэ уничтожит. Слишком много знает Варвара Карповна как переводчица гестапо, как живой свидетель. На карту ставилась жизнь. А посоветоваться не с кем. Идея поделиться с Ожогиным, которого Варвара Карповна считала умным человеком и который ей очень нравился, возникла у нее совсем недавно. Но мучило сомнение: чем может помочь Ожогин, находящийся в таком же, как она, положении?
Никита Родионович продолжил свою мысль. Он знает, что ее волнует. Она боится признаться ему в своей близости к Родэ. Так это известно не ему одному и это его не пугает. Он думает сейчас о другом: в состоянии ли она порвать с Родэ?
— Он меня убьет, — вырвалось у Варвары Карповны, и она оглянулась на дверь, за которой слышались голоса гостей. — Он мне однажды сказал: «Вы знаете слишком много для живого человека». Нет, я приговорена... Как быть? Где найти выход? Как оправдаться?..
В голосе ее слышалось отчаяние.
— Оправдаться? Перед кем? — спросил Ожогин.
— Перед русскими, конечно. Неужели вам не понятно? — Опустившись на диван рядом с Ожогиным, Трясучкина подобрала под себя ноги.
Никита Родионович некоторое время молчал, внимательно рассматривая свои ногти. Он колебался: поставить вопрос ребром или сделать только намек, пробный шаг, разведку. Остановился на последнем.
— Оправдаться, конечно, можно, но сделать это не легко.
— Но все-таки можно? — с надеждой в голосе спросила Варвара Карповна.
Он утвердительно кивнул.
— Что же для этого требуется, по-вашему?
— По моему мнению — многое.
— Именно?
— Смелость, решительность, желание...
— И только? — облегченно вздохнув, сказала Варвара Карповна, как будто тревожившие ее сомнения сразу же разрешились.
— Это не так мало, на мой взгляд.
— Вы думаете, что у меня нет желания?
— Желание, возможно, и есть, а вот...
— Вы имеете в виду смелость и решительность? — перебила Варвара Карповна.
— Да, да. Именно это.
— Вы не знаете меня...
Ожогин молчал.
— Но как? Как? — спохватилась вдруг Варвара Карповна, вспомнив, что главного она так и не выяснила.
Ответить Никите Родионовичу не удалось. В комнату вошел Брюнинг. Увидев беседующую пару, он растерянно пробормотал:
— Ах! Извиняйт! Так сказать: шура-мура! Это есть замечательно, — и быстро ретировался.
Ему на смену явился Трясучкин. Он еле держался на ногах.
— Чему быть, того не миновать, — едва выговаривал он заплетающимся языком, — червь есть червь.. Рожденный ползать летать не может...
Никита Родионович, желая окончить беседу, тихо сказал Варваре Карповне:
— Насчет «как» я вам дам совет, только пока не обостряйте с ним отношений.
Варвара Карповна удивленно подняла глаза.
— Вы поняли меня?
Она кивнула головой.
— Я имею в виду Родэ, — совсем шопотом проговорил Ожогин и, пожав Варваре Карповне локоть, поднялся с дивана.
16
К подготовке взрыва электростанции был привлечем старик Заломов, или, как его просто звали, «Старик». Это прозвище, надо сказать, не совсем соответствовало внешности Заломова — для своих пятидесяти семи лет он выглядел молодо. Но Заломов на прозвище не обижался: «А мне все одно, как бы ни звали, лишь бы на рюмашку позвали». И верно — Заломов часто бывал в «приподнятом» настроении. «Люблю, грешник, выпить, — говорил старик. — Профессия такая, требует градуса.»
В пятницу вечером у Анны Васильевны Заболотько собрались Тризна, Грязнов, Повелко и Заболотько. Обсуждали все тот же вопрос — взрыв электростанции. Осуществление намеченного плана срывалось по независящим от группы обстоятельствам. Повелко никак не мог попасть днем во двор станции, а без него обнаружить место выхода шнура не удавалось. Борис Заболотько, как монтер управы, бывал на станции и дважды пытался разыскать условное место, но безуспешно.
Дело в том, что от взрывной массы, заложенной глубоко под площадки и фундаменты основных агрегатов станции, в свое время был протянут детонирующий шнур. Его уложили в неподвергающуюся порче изоляционную трубу и вывели наружу сквозь глухую стену электростанции на высоте полуметра от земли. И этот-то конец шнура надо было найти.
— Сами поймите, — оправдывался Заболотько, хотя его никто и не думал обвинять, — не совсем удобно получается. Два раза появлялся на станции. Могут заметить.
— Не годится, не годится, — согласился Андрей.
— Ну, первый раз я еще смог на стену посмотреть, а второй раз не удалось, народ ходит. Если бы ночью — другое дело.
— Значит, ничего не заметил? — спросил Повелко.
— Ничего. Отмерил от угла, как говорили, ровно восемь шагов, осмотрел все кирпичи в стене...
Повелко обеими руками поскреб остриженный затылок и уставился на свою схему. Нет, он тоже не ошибся — ровно восемь шагов от угла и восьмой кирпич от земли...
— Может быть, там снегу намело? — высказал предположение Игнат Нестерович.
— Снегу много. Очень много, — подхватил Заболотько, как бы ища оправдание тому, что не смог обнаружить замаскированный конец шнура.
— А ведь Игнат Нестерович прав, — заметил Андрей. — Снега всюду навалило уйму. От земли, возможно, и восьмой ряд, а от уровня снега — пятый или шестой...
Повелко в раздумье покачал головой. Возможно, конечно, что и снег виноват, а возможно и нет.
Игнат Нестерович, как обычно, шагавший по комнате, остановился перед сидящими, скрестил на груди руки и, после небольшой паузы, медленно сказал, что Заболотько больше на станцию посылать нельзя. Надо придумать что-то другое.
Все выжидающе посмотрели на него. Но Тризна так и не сказал, что именно «другое».
Наступила тишина.
Ветер сердито завывал в трубе, пробивался с дымом через горящую печь в комнату. Слабенькое пламя двух свечных огарков колебалось, по лицам плясали тени.
— Не может быть! — и Повелко стукнул кулаком по столу. Пламя свечей вздрогнуло. — Неужели откажемся от плана? Эх, до чего обидно... Выбрался из лагеря, а помочь делу не могу.
Неожиданно в окно кто-то постучал. Переглянулись. Заболотько дал знак Повелко, и тот мгновенно скрылся-в кухне. Стук повторился.
— Пойду, — сказал Заболотько. — Все в порядке. Без паники, — добавил он, надевая пальто и шапку.
Игнат Нестерович сел за стол рядом с Грязновым.
В передней послышались шаги, громкий разговор, и в комнату вошел, весь запорошенный снегом, старик Заломов.
У Тризны и Грязнова невольно вырвался вздох облегчения.
— Носит тебя нелегкая в такую погоду... — выдал свою тревогу Игнат Нестерович.
— А мне погода нипошем, самый раз, — ответил Заломов, старательно сбивая рукой снег с изодранного полушубка.
Вернулся Повелко. Он радостно обнял старика.
— Гуляешь сегодня? — спросил он Заломова.
— Гуляю.
— Как там в лагере?
— От лагеря отшили... Шистую отставку полушил.
Всех напугала эта новость. Немного успокоились, когда Заломов рассказал, что комендант лагеря дал «отставку» всем «бочкарям». Но их допросам не подвергали, даже не спрашивали ни о чем. Значит, немцы так и не догадались, как бежал Повелко.
Заломов сел за стол и достал из кармана кисет.
— Теперь надо другую работенку подыскивать, — сказал он, улыбаясь.
— Жаль, что с лагерем связь потеряли, — сказал Повелко. — Очень жаль. Хорошие ребята там есть.
— Нишево не попишешь, — сокрушенно покачал головой Заломов.
Он медленно крутил цыгарку. Большие обветренные, в шрамах и ссадинах пальцы его действовали неуверенно, неуклюже. Казалось, что цыгарка вот-вот выпадет из рук.
— Ты, кажется, успел заправиться маленько? — подмигнул старику Повелко.
— Есть такой грех, — признался старик. — Тряхнул сегодня по случаю отставки, да, видать, переложил малость...
— Тебе грех пить, отец, — сказал Тризна.
Заломов удивленно посмотрел на Игната Нестеровича.
— Пошему?
— Человек ты верующий, зачем бога гневишь?
Старик промолчал, подул на цыгарку и нахмурился.
— Да и вот с нами тоже связался, с коммунистами, а разве можно верующему с нами дело иметь?
— Ну, насшет этого ты, Игнат, брось, — не чувствуя шутки, ответил Заломов, — с праведными людьми дело иметь не грех. А кабы вы в бога верили, я бы сам в коммунисты записался...
Все искренне рассмеялись.
— И насшет спиртного скажу Христос не против его, сам пивал со своими апостолами и погорел на этом деле... А нашему брату и подавно не возбраняется.
Друзья опять расхохотались.
— Значит, и Христос не против? — спросил Грязнов.
— Не против, сынок, никак не против. Надо только норму соблюдать. А я редко закладываю. Вот Димку вырушил из лагеря, мне Гнат и преподнес стакашек с радости, теперь отставку полушил — приложился с горя..
— Что же получается, — рассмеялся Грязнов, — прикладываешься и с радости и с горя?
— Так спокон веков и не мной заведено: народится шеловек — пьют, свадьбу играют, — пьют, на кладбище отвезли — тоже пьют.
Старик помолчал, потом, будто вспомнив, спросил:
— Ну, а как ваше дело?
На вопрос старика никто не ответил.
— Шего молшите?
— Плохи дела, — коротко бросил Игнат Нестерович.
— Шего так?
Тризна вкратце обрисовал создавшееся положение.
— Главное — Повелко не может попасть во двор электростанции.
— Выходит, Димка, на тебе весь свет клином сошелся? — ухмыльнулся Заломов.
— Выходит, так, — ответил за Повелко Игнат Нестерович.
— Ишь ты — пуп земли, — пошутил старик. — Знашит, коли попадешь во двор, так дело и совершится?
— Обязательно... — заверил Повелко.
— А не боязно?
— Там видно будет, а сейчас не боязно...
— Ну, ладно, совещайтесь, а я пойду. — Заломов встал и начал одеваться.
— Куда же вы? — удивленно спросил Грязнов.
— Не торопись. Сиди, гостюй, — уговаривал Игнат Нестерович.
— Пошел, пошел. Пора костям на покой, да и правду сказать — што-то мутить нашинает, еще и до хаты не доберусь.
Натянув на плечи полушубок, Заломов вдруг запел. Заболотько поторопился вывести старика на улицу.
— Странный он немного, — с досадой сказал Игнат Нестерович. — Ну, что ж, и нам пора, — добавил он, и гости стали собираться.
На другой день на квартиру к Ожогину и Грязнову прибежал Игорек. Он торопливо передал, что у Заболотько их ждут Изволин и Тризна.
Друзья встревожились — их удивил неожиданный вызов. Через двадцать минут они уже стучались в окно знакомого дома.
— Что случилось? — первым долгом спросил Никита Родионович у Изволина.
— Ничего особенного, — приветливо улыбнулся в ответ Денис Макарович. — Небось, перепугались?
— Не очень, чтоб уж очень, но и не дюже, чтоб уж дюже, — отшутился Грязнов.
— Но все-таки? — настаивал Ожогин.
— Потребовалось созвать расширенное заседание. Для справки слово предоставляю Игнату Нестеровичу. — Изволин говорил весело, и тревога друзей быстро рассеялась.
Оказывается, переполошил всех старик Заломов. Он явился к Тризне два часа назад и сказал: «Созывай всех, буду докладывать рационализацию». Какую рационализацию? «Созывай, — говорит, — тогда узнаешь.» Пришлось созвать.
— А где же он сам? — спросил Андрей..
— Побежал что-то уточнять, сейчас вернется.
Начали высказывать предположения. Игнат Нестерович был склонен думать, что старик с горя просто хватил лишнего. Борис Заболотько предполагал худшее, — не свихнулся ли старик в связи с отставкой. Уж больно странно он себя вел вчера вечером.
— Короче говоря, Заломов что-то заломил, — резюмировал Денис Макарович. — Потерпим немного, сейчас выяснится.
Заломов пришел, как и вчера, под градусом, но на ногах держался крепко и рассуждал здраво.
— Раздеваться не буду, время в обрез, — начал он, ни с кем не поздоровавшись. Согнав Грязнова со стула, он уселся сам и, по обычаю, начал сворачивать цыгарку. Делал он это не торопясь и своей медлительностью раздражал собравшихся. Наконец, заговорил.
— Так... Што я в отставке, всем известно? — спросил Заломов.
— Ну? — сказал Тризна, не понимая, к чему ведет старик.
— Две бошки у меня управа конфисковала, а две оставила.
Вое недоуменно переглянулись. Тризна закашлялся и вышел на воздух.
— Погодим малость, — продолжал Заломов. — Пусть Гнат отдышится. — И он невозмутимо стал попыхивать цыгаркой.
Воцарилась тишина.
Наконец, вернулся бледный Игнат Нестерович. От приступа кашля глаза его наполнились слезами, и он вытирал их платком.
Заломов сокрушенно покачал головой и снова заговорил:
— Когда бошки увозили со двора, то запугали, што и остальную пару заберут. Вот как. А пока и кони и бошки дома. Ха... Ха!
Денис Макарович покусывал губы и, видно, едва одерживал смех. Нервный Тризна не выдержал:
— Чего ты воду мутишь? Где твоя рационализация?
Заломов не смутился. Он неожиданно громко рассмеялся.
Стоявший за его спиной Борис Заболотько постучал себя пальцем по лбу.
— Сейчас и рационализацию выложим. Разведку я не зря провел. Электростанция уже месяц как заявку дала в управу на ошистку. Раз! — Он загнул один палец. Лица у всех вытянулись. — А мы возьмем с Димкой ношью да и вывезем все, што полагается... Два! — Он загнул второй палец. — Ношью никто проверять не будет. Три! Завтра у меня все могут отобрать дошиста. Шетыре! Знашит, воробей, не робей! Пять! Вот она и рационализация.
В первую минуту от удивления и неожиданности никто не произнес ни слова. Потом Повелко бросился к старику, прижал его голову к груди и поцеловал его в седые волосы.
Заломов смутился и часто заморгал.
Ожогин подошел к нему и крепко пожал руку. Старик расчувствовался, губы у него затряслись и скупые слезинки скатились по грубым, обветренным щекам. Он не стыдился слез и даже не вытирал их.
— Нет, нет, не перевелись еще у нас настоящие люди, — сказал Денис Макарович.
— А я-то думал... — краснея, сказал Заболотько.
— Старый конь борозды не портит, так говорят, отец? — спросил Заломова Никита Родионович.
— Так, сынок, — опомнился Заломов. — И еще говорят: либо грудь у крестах, либо голова у кустах. Только вот што... Дело надо нашинать сейшас, у меня все готово. На дворе станции я бывал до войны разов пять, порядки знаю...
— Проберетесь? — спросил Ожогин.
— Конешно, проберемся. А вот куда мне опосля пробираться?
Решено было после операции спрятать Заломова в доме Заболотько вместе с Повелко.
В девять часов вечера по улице, где была расположена электростанция, ехали две телеги с бочками. На одной сидел Заломов, на второй — Повелко. Телеги двигались с трудом.
Улица была немощеная, вся в воронках от разорвавшихся бомб, в колдобинах и рытвинах. Бочки встряхивало, кренило из стороны в сторону, колеса вязли в сугробах. Но это не смущало Заломова. Он бодро погонял лошадь. Повелко чувствовал себя неуверенно в роли кучера, он с трудом держался на передке.
Вот и электростанция. Здесь Повелко проработал четыре года. Она как-будто не изменилась за годы войны, только стены перекрашены из белого в черный цвет. Забор цел, целы железные решетчатые ворота, сквозь которые виден большой двор. Глухо и ритмично постукивают маховики. Света не видно — все замаскировано.
Передняя лошадь уперлась в ворота. Заломов соскочил с передка и постучал. Показался полицай с винтовкой.
— Гостей принимай да нос закрывай, — пошутил Заломов.
— Фью... — свистнул полицай. — С поля ветер, с лесу дым...
— Давай шевели, а то нам ноши не хватит.
Полицай впустил подводы во двор и спросил:
— Знаешь, где?
— Не впервой, шай.
— Ну, валяй, — и охранник скрылся в каменной сторожке.
Заломов повел лошадь в поводу до самой уборной. Повелко огляделся. Просторный двор захламлен. Из-под снега видны штабеля огнеупорного кирпича, вороха ржавого кровельного железа, пустые деревянные бочки, носилки, кучи бутового камня, длинные двутавровые балки.
— Я пошел, — проговорил тихо Повелко, — в случае чего — кашляни.
— Помогай бог. Буду глядеть в оба...
Повелко пригнулся и стал пробираться между штабелями кирпича к задней стене электростанции. Снегу было по колено, и след оставался слишком заметный. Это смутило Повелко, он даже остановился на несколько секунд, но потом решительно двинулся дальше. Около самой стены он вышел на протоптанную дорожку, ведущую к ворохам угля.
Восемь шагов от угла. Повелко не торопясь отсчитал их. Повернулся... Теперь восьмой ряд кирпичей снизу. Нагнулся. Раз, два, три... все восемь, но нужного кирпича нет. Стена совершенно гладкая. Прав был Игнат Нестерович. Снег — вот где причина. Повелко поднялся. Зарубина на стене, сделанная им на уровне глаз, теперь приходилась на уровне поясницы. Все ясно. Опустился на колени и стал быстро разрывать снег. Вот, наконец, и условное место. Толкнул носком сапога, и половина кирпича вышла из стены. Повелко вынул его и положил на снег. Рукой полез в образовавшееся отверстие, нащупал детонирующий шнур и вытянул его наружу. Руки дрожали от возбуждения, стало как-то душно. Из кармана вынул два запала с концами бикфордова шнура, наложил их на детонирующий и быстро скрепил резинкой. Затем достал небольшой клеенчатый пакетик с кислотной ампулой и зажигательной смесью, закрепил его на обоих концах бикфордова шнура. Осмотрел внимательно, и, убедившись, что сделал правильно, сдавил пакетик пальцами. Ампула хрустнула. Так, все на месте. Теперь дело во времени. Его много. Кислота начнет разъедать оболочку, на это ей определено пятнадцать часов. Когда она просочится на зажигательную смесь, а та воспламенит шнур и пламя дойдет до запасов, тогда все будет исчисляться секундами, долями секунд...
Засыпав ямку снегом, Повелко пошел обратно. Он торопился, сердце билось гулко, радостно, в ушах стоял ясный звон.
— Ну? — спросил Заломов.
— Полный порядок.
— Успеем ноги унести?
— Что ты!. — рассмеялся Повелко. — Не раньше двенадцати дня...
— Тю... — Старик взял под уздцы лошадь и стал выводить ее к воротам. — Эй! Милай! Нагостились, и довольно! Выпускай! — крикнул Заломов полицаю.
Тот, зевая, вышел из сторожки.
— И все?
— Шего все? Скажи нашальнику своему, кто там у тебя, пусть добро топором рубит, а то костер разводит да оттаивает, наши шерпаки не берут... Замерзло все, как скала. Даром ношь загубили...
— Замерзло, говоришь? — рассмеялся полицай.
— Пойди полюбуйся.
— Чорт его не видел, — ругнулся полицай и открыл ворота.
Стоял морозный день, на редкость ясный, солнечный. Было воскресенье. На улицах толпились горожане. Последнее время жители особенно охотно выходили из домов, чтобы посмотреть на проходившие через город немецкие воинские части. Шоссе, пролегающее с запада на восток, делило город на две половины, образуя прямую, как стрела, улицу, названную оккупантами по ее дореволюционному имени — Барятинской. Движение по ней не прекращалось ни днем, ни ночью. Беспрерывно шли танки, бронетранспортеры, бесчисленные автомашины с различным грузом, бензозаправщики, мотоциклы и даже парные подводы. На них сидели немцы, призванные в армию по тотальной мобилизации. Хмурые, разновозрастные, без свойственной кадровым фашистам выправки, с желчными, недовольными лицами, с обвязанными, точно у старых баб, головами, они ехали молча. Части двигались на восток. А обратно — на запад везли преимущественно раненых солдат. Техники не было видно. По слухам, со времени битвы под Орлом немцам редко удавалось в сражениях спасать технику, ее, как правило, захватывала Красная Армия. Горожане осторожно бросали злые реплики по адресу немцев: «Эти фюреру не служаки», «Едут в плен сдаваться», «Им там в «котлах» вшей повываривают».
В городском парке было людно. У самого входа, направо, где раньше стояла эстрада, теперь разместилось офицерское кладбище с ровными рядами однообразных березовых крестов. Кладбище непрерывно росло. Иногда похоронные процессии прибывали сюда два-три раза в день: везли умерших из местного госпиталя и с фронта.
Сегодня привезли сразу восемь гробов. Хоронили каких-то видных фашистских вояк. Лились звуки траурного марша. Шествие замыкал взвод автоматчиков. В парке чернели восемь свежеотрытых могил. Время перевалило за двенадцать. От процессии отделилась маленькая закрытая машина и на большой скорости въехала в аллею парка. Из кабины вылез хромой немец — комендант города. Он постоял, осмотрелся. Сказал что-то адъютанту. Тот услужливо отвернул ему подбитый серым русским каракулем воротник, и оба направились к кладбищу. У могил хлопотали солдаты с веревками и лопатами. Комендант заглянул поочередно во все восемь ям и бросил восемь раз «гут». Потом посмотрел на сложенные в стороне березовые кресты, толкнул один из них носком лакированного сапога и неопределенно покачал головой. Заложив руки за спину, он стал прохаживаться по аллее. Ему предстояло держать речь у могил, и сейчас он наспех, вполголоса, репетировал свое выступление.
Процессия приблизилась к могилам. Комендант подошел и махнул рукой, давая сигнал к погребению. Прекрасная кожаная перчатка от взмаха соскользнула с руки и упала в яму. Он что-то крикнул своему адъютанту, тот уже хотел прыгнуть в могилу, как вдруг грохочущий взрыв встряхнул город и прокатился многоголосым эхом в морозном воздухе. С краев ям посыпалась земля.
Люди бросились вон из парка. Комендант хотел было что-то сказать солдатам, но потом резко повернулся и заковылял к машине.
— Скорее в комендатуру! — бросил он дрожащим голосом шоферу.
17
Сквозь приятную дрему, которую, казалось, никак нельзя было сбросить с себя, Никита Родионович услышал мелодичные звуки аккордеона. Звуки неслись из зала. Играл Андрей с увлечением, вкладывая в игру много чувства. И Никите Родионовичу показалось, что сегодня музыка полна грусти. По ней не трудно было догадаться о настроении Андрея.
«Киснет парень, — подумал Ожогин, — надо что-то с ним делать.» Но что именно, Никита Родионович не знал. Условия, в которых они с Грязновым оказались, определяли их бытие, серое, однообразное. И все это до поры до времени было неизбежно.
Аккордеон смолк. Никита Родионович открыл глаза, В окно робко заглядывало утро.
Вошел Андрей. Не глядя на Ожогина, он стал перебирать нотные тетради, лежавшие на окне. Он казался расстроенным, и это сразу насторожило Никиту Родионовича. «Ну, ну, посмотрим, что будет, дальше», — решил Ожогин. Не спрашивая Андрея о причинах его скверного настроения, Никита Родионович принялся одеваться.
День начался по расписанию. Завтракали в девять. Но сегодня за столом молчали. Андрей — неизвестно почему, а Ожогин ждал, когда заговорит Грязнов.
Не допив чая, Андрей встал из-за стола и подошел к окну. Сдвинув занавеску, он принялся все так же молча разглядывать улицу. Чувствовалось, однако, что он взволнован и вот-вот нарушит молчание.
Никита Родионович решил, наконец, помочь другу.
— Что с тобой творится последние дни? — спросил он.
Грязнов обернулся и внимательно посмотрел на Ожогина.
— Ничего особенного.
— А все же?
— Надоела мне эта курортная жизнь, — резко сказал Грязнов.
Ожогин едва заметно улыбнулся
— И ты, значит, решил ее изменить?
— Да, решил...
Никита Родионович откинулся на спинку стула и засмеялся.
— Так, так... Грязнов взял на себя право изменить приказ, данный ему как коммунисту Похвально! Браво, товарищ Грязнов! Может быть, вы поделитесь со мной своими планами?
Андрей посмотрел на Ожогина, и злой огонек мелькнул в его глазах.
— Вам смешно... Вам всегда смешно, когда я говорю о себе. Вам безразлично состояние товарища... А мне, — он запнулся, — а мне тошно тут. Я так дальше не могу.
Андрей отвернулся, но Никита Родионович заметил, как тяжело дышит Грязнов. Ему показалось даже, что Андрей плачет от обиды. Ожогин встал, подошел к Андрею и сказал:
— Это не моя прихоть. Задачу, стоящую перед нами, ты знаешь. Знаешь также, что мне поручено руководить, и ты не волен поступать, как тебе хочется.
Грязнов опустил голову. Он тоже не ради прихоти, а ради дела начал разговор. Разве нельзя его, Грязнова, допустить к боевой работе группы Изволина? Он справится... Никита Родионович сам знает это.
Ожогин, будто не слыша того, что говорил Грязнов, продолжил свою мысль:
— Ну, что ж, тогда поступай, как тебе хочется, и не жди моей санкции. Но подумай — одобрит ли это партия?
— Другие ведь борются?..
— Это их участок,фронта...
Андрей отошел от окна и сел на стул. Все это он отлично понимает. И тем не менее он должен действовать. У него нет больше сил пассивно наблюдать происходящее. Пусть дадут ему любое задание. Никита Родионович может попросить об этом Дениса Макаровича или Тризну. Они согласятся. Андрей знает, он уверен в этом.
Ожогин прервал его.
— Хорошо!.. Если ты действительно хочешь получить задание...
— Очень хочу.
— Изволь, первое задание — возьми себя в руки. — Никита Родионович направился к двери — На сей раз я не шучу. Это задание коммунисту Грязнову. Затем второе задание... Об этом поговорим позже...
Ожогин одел пальто и вышел на улицу. Нужно было повидать Дениса Макаровича, чтобы сообщить ему последнюю подслушанную под полом беседу Юргенса с одним из своих агентов.
Ожогин шел быстро, не оглядываясь и не всматриваясь в прохожих. Но на углу Лермонтовской он неожиданно встретился взглядом с человеком, на которого сразу обратил внимание. Это был мужчина средних лет в истертом кожаном пальто, синей фетровой шляпе, легких хромовых сапогах, — все не по сезону. Он пристально посмотрел на Никиту Родионовича и как будто даже улыбнулся. Ожогину его лицо показалось знакомым. Они разошлись. Никита Родионович невольно оглянулся. То же самое сделал и человек в кожаном пальто.
«Сглупил, — подумал Ожогин, — не надо было оглядываться. Но теперь уже поздно.»
Он старался вспомнить, где раньше пришлось видеть этого человека, но безуспешно. Однако Никите Родионовичу даже показалось, что он часто встречал человека в кожаном пальто раньше, разговаривал с ним.
— Молодец, что пришел, молодец, — радостно встретил Никиту Родионовича Изволин и потянул его во вторую комнату.
Денис Макарович был возбужден. Не требовалось никаких объяснений, чтобы понять его настроение. Его выдавали глаза, и по ним Ожогин научился почти безошибочно определять, что творилось в душе старика. Посмеиваясь в усы, Изволин усадил Никиту Родионовича и подал ему листок бумаги, исписанный мелким, убористым почерком.
— «Грозному», — прочел Ожогин. — Ваши действия и планы будущее считаем правильными. Постарайтесь связаться радио Иннокентием. Разведданные передавайте ежедневно. Юру и всех лиц ним связанных держите постоянно поле зрения. Немедленно сообщите, кто персонально участвовал затемнении города. «Вольный».
— Так вы, значит, «Грозный»?
Изволин отрицательно покачал головой и улыбнулся.
— А кто же это, если не секрет? — осторожно спросил Никита Родионович.
— Секрет, дорогой, и большой секрет. Тебе я могу сказать одно, что «Грозный» — работник обкома партии и в городе с ним связаны только четыре человека, руководители самостоятельных групп. Бережем мы «Грозного» как зеницу ока. Ведь он возглавляет подпольный райком.
— Меня и Андрея он знает?
— А как же. Всех, кто со мной работает.
— Хорошо, правильно, — сказал Никита Родионович, — может быть, и мне не следовало говорить...
— Что так? — удивился Денис Макарович.
— Если такой порядок, то зачем его нарушать.
— Значит, можно, коль нарушаю, — произнес Изволин и, вынув из-под кровати поношенные ночные туфли, спрятал радиограмму в задок одного из них, под отстающую подкладку.
Позвав жену, Денис Макарович обвернул туфли в газету и попросил отнести их... Куда — она, видимо, знала.
Изволин и Ожогин остались одни. Игорька не было с утра. Он вместе с другими участниками группы Изволина все еще вел наблюдение за квартирой Юргенса, ожидая появления в городе бежавшего от партизан Зюкина.
— Только бы появился, — говорил Денис Макарович, — уж здесь от нас не уйдет. Но думается мне, что напрасно мы его ждем. Времени много прошло, да и немцам рассказывать, обо всем не захочет. Тоже, поди, страшновато, не поверят.
— Хорошо, если так.
— Ну, а глядеть будем. Вас же с Андреем попрошу поочередно дежурить под домом. Видишь, «большая земля» просит.
Никита Родионович согласился. Он знал, что у Дениса Макаровича было мало людей, владеющих немецким языком.
На крыльце Ожогина поджидала Варвара Карповна. Он любезно поздоровался с ней, но она грустно посмотрела на него и ничего не ответила.
— Я провожу вас немного, — сказала она тихо и взяла Никиту Родионовича под руку. — Вы совсем забыли меня...
Некоторое время они шли молча, потом Варвара Карповна спросила:
— Вы обещали дать мне совет... Помните?
— Помню, конечно, — ответил Ожогин.
— Он мне нужен... Я все больше и больше боюсь. — Варвара Карповна потерла лоб.
— А как дела с Родэ? — поинтересовался Ожогин.
— Все так же... или нет... хуже... Мне приходится унижаться. Если я перестану быть нужной ему, я пропала. Кажется, дни мои сочтены. Я много думала... Я готова удушить его собственными руками.
— Это лучший выход, — прервал ее Ожогин, — тогда мы с вами вольны поступать, как хотим.
— Но...
— Что «но»? Что вам мешает сделать это? Ведь вы бываете с ним наедине?
— Я просто не смогу... боюсь. У меня не хватит сил... мне надо помочь...
— Хорошо. Я помогу, — твердо сказал Никита Родионович.
— Нет, нет... только не вы. Кто угодно, но не вы. За вас я боюсь больше, чем за себя.
— Ну что ж... Я найду человека, который вам поможет. Согласны?
— Да... Пусть кто-то третий, — ответила Трясучкина.
— Прошу об одном — предупредите меня заранее о встрече с Родэ.
— Понятно, — тихо произнесла Варвара Карповна.
— Он приходит домой поздно?
— Очень поздно и только тогда, когда приглашает меня; обычно он не ночует дома.
— Ходит один?
— Он не ходит, а ездит на машине. Ну, я пойду... — Она задержала руку Ожогина в своей и спросила: — А если я как-нибудь приду к вам в гости?
— Ну и не застанете меня дома. Ведь я с десяти вечера до двух ночи на работе...
— Я приду в два. У меня ночной пропуск.
Ожогин не ожидал такой решительности от Варвары Карповны и помешкал с ответом.
— Я полагаю, что поступать так будет неразумно. Хочу вас видеть своей гостьей в любое время, но при одном условии — когда не будет...
— Не будет его, — закончила Трясучкина.
— Только так.
Варвара Карповна вздохнула.
Дома в спальне Никита Родионович нашел записку, оставленную Андреем. Грязнов писал, что сегодня занятий у Кибица не будет, он куда-то выехал на два дня. В десять часов их ждет Зорг.
До десяти оставался еще целый час. Никита Родионович решил пройтись по городу. Встреча и разговор с Трясучкиной вызвали мысли, в которых надо было разобраться. Правильно ли он ведет себя по отношению к этой женщине? Она зла на Родэ, ненавидит и боится его. Она поняла, что в Германию ее не возьмут, она никому не нужна, ее ждет гибель. Она ищет пути и средства, чтобы оправдаться перед советским народом. Этим можно объяснить ее поведение. И хорошо, если именно эти причины руководят Варварой Карповной. Тогда Ожогин и его друзья не ошиблись. Тогда оправдана некоторая поспешность Никиты Родионовича в разговоре о Родэ.
Насчет того, как поступить с Трясучкиной, он не был согласен с Тризной. И не потому, что у него возникли к ней какие-то чувства. Нет. Она еще может пригодиться как переводчик гестапо, как человек, очень много знающий. Ожогин хорошо запомнил слова, сказанные как-то Иннокентием Степановичем Кривовязом: «Легко врага уничтожить — труднее заставить его работать на нас». Так думает не только Ожогин, но и Изволин. Но вот Тризна и Грязнов другого мнения. И они неправы. В этом Никита Родионович твердо убежден.
Занятый своими мыслями, он незаметно добрел до центральной улицы и свернул на Садовую. Вдруг его кто-то окликнул. Ожогин обернулся, но никого не заметил, и пошел дальше. Снова окрик. Голос раздался с противоположной стороны улицы. Никита Родионович остановился. К нему шла женщина.
— У вас плохой слух, господин Ожогин...
Теперь Никита Родионович узнал Клару Зорг.
— Здравствуйте, — проговорил он. — Не расслышал сразу...
— Вы к мужу?
— Да.
— Пойдемте вместе. Я решила немного прогуляться.
На Кларе были длинное котиковое пальто, фетровые валенки, белые, из горностая, шапочка и муфта. Она пошла рядом с Никитой Родионовичем.
— Вы торопитесь?
— Не особенно. У меня еще есть время.
— Тогда идите тише, иначе я за вами не успею.
Ожогин замедлил шаг.
— Вы, я вижу, кавалер не из вежливых, даже не пытаетесь взять даму под руку, — снова заговорила Клара.
— Я вообще плохой кавалер и не гожусь для этой роли, — попробовал оправдаться Ожогин.
— Придется взяться за ваше воспитание. Муж пусть учит одному, а я — другому. Не возражаете?
— Нет.
— Давайте вашу руку. Вот так. Не бойтесь.
— Удобно ли? — спросил Никита Родионович.
— Вы, оказывается, еще и трусишка? Такой большой и трусишка, — Клара сдержанно рассмеялась. — Я вас не пойму. Вы или стыдливы, или скромны. Вы когда-нибудь влюблялись?
— Нет, — твердо ответил Ожогин.
— Никогда?
— Никогда.
— Гм... — буркнула Клара и умолкла. Но через минуту тихо, вкрадчиво спросила: — А я вам нравлюсь?
— Сегодня вы очень интересны, — неудачно ответил Никита Родионович.
— А не сегодня?
— А обычно вы еще интересней, — отшутился Ожогин.
— Спасибо за комплимент. Я бы его не получила, если бы сама не напросилась. Значит, вы не влюблялись, а если так, то вы лишены главного, без чего мужчине нельзя и на свете жить. Вы лишены чувственности. Вы неполноценный мужчина...
— По части последнего не спорю, но я не сказал вам еще, что не могу любить. Я смогу полюбить женщину и даже наверное полюблю, но в этой любви чувственность не будет занимать доминирующее место.
— «В этой любви»... — передразнила его Клара. — Это будет не любовь, а игра в любовь. Сильнейшая и единственная радость любви — чувственность. Мужчина должен стремиться обладать предметом своей любви, уничтожать все преграды на пути к нему, и лишь тогда он сможет выполнить законы природы.
— Пожалуй, да, — согласился Никита Родионович, не желая углублять спор.
— Ну, вот и правильно. Этот разговор не роняет меня в ваших глазах?
— Нисколько.
— Вы хорошо усвоили смысл стихотворения, которое переводили для меня?
— Да, примерно усвоил...
— Помните такое место?
выразительно продекламировала Клара.
— Помню, — соврал Никита Родионович.
— Разве плохо?
— Почему же плохо? Хорошо. Но мы... кажется, пришли...
— И вы бесконечно рады этому?
— Это неправда, — тихо запротестовал Никита Родионович и шагнул к двери.
— Минуточку, трусишка! — Клара остановила Ожогина. — На вашу дружбу хотя бы я могу рассчитывать?
— К вашим услугам...
— Конечно, дружба не любовь, она не ослепляет, и вам она не страшна, — сказала Клара. — Теперь идите, — и сама решительно позвонила.
В эту ночь Ожогин долго не мог заснуть. Мучил вопрос: какую выработать линию поведения с Кларой Зорг?
Чтобы ответить на этот вопрос, надо разгадать, чем руководствуется Клара в отношениях к нему, чего она добивается. Но разгадать это не так просто. Зорг — не Трясучкина. В ней разобраться сложнее. Положение у них разное.
Клара недвусмысленно дает понять, что он ей нравится и что она не прочь в его лице иметь не только друга. Но в этом ли состоит ее цель? А не средство ли это к достижению другой цели? Но какой именно?
Допустим на минуту, что Клара догадывается, кто они на самом деле, и стремится в чем-либо помочь им. Глупость! Такое предположение исключается. Не может она также ни знать, ни догадываться о подлинной миссии его и Андрея. Никаких данных для этого нет.
Может быть, Клара действует по заданию Юргенса, хочет увлечь, приблизить к себе Ожогина и выведать у него что-нибудь? Неумно! Примитивно! Жена разведчика, коренная немка к этой роли не подходит.
Ну, а все же? Если так в самом деле? Тогда Юргенс им не верит. Пока не чувствуется. Люди Изволина докладывают, что за друзьями слежки со стороны немцев нет. И этот вариант отпадает.
Что же остается? Одно — Клара ищет мужчину. Слов нет, она хороша. Такие не могут не нравиться. И сказать, что она неприятна Ожогину, было бы неправдой. Но тут много «но». Пойти на флирт с ней можно лишь при одном условии: если она будет полезна для их дела. Над этим стоит подумать, и серьезно подумать. Но не сейчас. Пока что надо воспользоваться ее же советом и быть понаблюдательнее.
Никита Родионович пытался уснуть, но сон не шел. Клара Зорг не выходила из головы. «Ищите женщину во всем, что чисто, ясно...» Ожогин перевертывался с боку на бок, взбивал подушку, но ничто не помогало...
18
Известие от Варвары Карповны Ожогин получил в полдень. Это была короткая записка на небольшом листочке — почерк нервный, буквы пляшущие:
«Буду у него сегодня ночью в Рыбацком переулке, номер шесть. Если хотите знать подробности, заходите, буду дома одна до вечера. Жду».
Никита Родионович перечитал несколько раз записку, раздумывая, как поступить.
— Скажи Варваре Карповне, — обратился он, наконец, к ожидавшему ответа Игорьку, — что сейчас приду. Беги!
Наблюдавший за Ожогиным Андрей улыбнулся.
Никита Родионович молча подал ему записку. Грязнов пробежал ее глазами и удивленно посмотрел на Ожогина.
— Не понимаю...
— Потом поймешь. Одевайся, иди к Игнату Нестеровичу, дай ему прочитать записку. Ему-то будет все ясно. Теперь он начнет действовать.
Всякое поручение радовало Андрея, поэтому, не ожидая повторения, он принялся одеваться.
Расстались на улице. Никита Родионович направился в центр, к Трясучкиной, Андрей — на окраину, к Тризне.
Варвара Карповна, укутанная в большую серую шаль, ходила по комнате. Когда вошел Ожогин, она испуганно посмотрела на него и молча протянула руку.
— Что со мной делается, сама не пойму.
— Нервы шалят, — сказал Никита Родионович, — надо держать себя в руках.
Варвара Карповна подняла на Ожогина свои большие глаза.
— Страшно... — почти простонала она.
У Никиты Родионовича зародилось опасение: уж не передумала ли? Он вспомнил, как Грязнов однажды сказал, что, по его мнению, в самый последний момент Трясучкина откажется от всего, не захочет ставить под удар Родэ, с которым связала свою судьбу, и, чего доброго, еще выдаст Ожогина. Андрей считал, что связь с Варварой Карповной — опасная и ненужная затея. Андрей поддерживал точку зрения Игната Нестеровича, что, во избежание провала в будущем, вместе с Родэ надо уничтожить и Трясучкину. Думая об этом, Ожогин решил вернуться к первому разговору с Трясучкиной и напомнил ее же слова, сказанные в день именин: или она умрет, или должен умереть Родэ...
— Я это помню и хорошо понимаю, что другого выхода для меня нет. Уж скорее бы, что ли...
— От вас все зависит, — заметил Никита Родионович. — Что это за дом в Рыбацком переулке?
Обычный частный дом. Таких у Родэ несколько в городе. В них он встречается со своей агентурой и частенько проводит ночи. Трясучкина была два раза у Родэ в этом доме. Он состоит из пяти или шести комнат, две из которых предоставлены в распоряжение Родэ. В доме живет слепой старик с дочерью.
— Как попасть в комнаты Родэ?
Варвара Карповна взяла карандаш и набросала на листке план дома.
Из передней, в которую попадают прямо через парадный ход, первая дверь направо ведет в зал, а из него уже дверь в спальню.
Никиту Родионовича интересовал вопрос, можно ли проникнуть в дом до приезда Родэ. Такая возможность исключена. Хозяин дома впускает только по паролю, а пароль известен лишь Родэ.
Варвара Карповна предложила такой план: когда они приедут вместе с Родэ, она немного замешкается на пороге и повертит в замке ключом, для видимости, но дверь оставит открытой. Если же эта попытка не удастся, то она встанет с постели, как только Родэ заснет, выйдет в переднюю и откроет входную дверь.
— Он будет пьян?
— Он всегда бывает пьян, — ответила Варвара Карповна, — но, несмотря на это, сон его очень чуток, и он быстро приходит в себя. Пистолет Родэ держит всегда под подушкой.
Варвара Карповна предупредила, что ставни в доме закрываются изнутри. Если ставня ближнего к парадному окна останется приоткрытой, то, следовательно, все в порядке: дверь не заперта...
Расставшись с Варварой Карповной, Ожогин зашел к Денису Макаровичу. Старик, как обычно, сидел в раздумье у печи.
Он погладил согнутым пальцем аккуратно подбритые седые усы, посмотрел на Ожогина и спросил:
— Что решили с Трясучкиной?
Никита Родионович передал содержание беседы. Надо поторапливаться. Дело затянулось. Возможно, что она не выдержит дальше. Одно только смущает его — участь Трясучкиной. Он боится, что Тризна рубанет с плеча. А это не в интересах дела.
— Далась ему эта Трясучкина, — сказал Изволин. — Вот мятежная кровь. Ты ему говорил, что я против?
Да, он говорил, но уверенности у него нет. Тризна молчит. Никита Родионович пытался вызвать его на откровенность, но тот ответил, что еще ничего неизвестно и об этом рано говорить.
Денис Макарович протянул руки к печи и задумался.
— Значит, придется забраться в дом, — как бы самому себе тихо сказал он.
Так думал и Никита Родионович. Другого ничего не придумаешь. Родэ и Трясучкину привезет машина, и неизвестно, кто еще в ней будет, кроме них и шофера.
— Поэтому-то я и думаю, что поручать дело одному Игнату рискованно. Уж больно он горяч. Притом возможна предварительная слежка за домом. — Изволин неторопливо погладил руками колени и нерешительно продолжал: — А что, если Андрея... Правда, и он как порох, того и гляди — вспыхнет, но другого никого не подберешь. Все мои люди сегодня в разгоне. В общем, подумай, а решишь — действуй. Времени-то мало осталось.
Андрей вернулся домой только в сумерки. Он молча разделся и сел за стол.
— Где был? — спросил Ожогин.
Грязнов поднял глаза и ответил, что ходил с Тризной смотреть дом в Рыбацком переулке.
— Ну и как?
— Нашли. Под шестым номером самый приличный дом в переулке, а то все мелкота и развалины. Глухое место...
— Глухое место? — спросил Ожогин — Игнату Нестеровичу будет трудно?
Андрей вдруг поднялся со стула и решительно заявил:
— Я пойду вместе с ним.
Ожогин нахмурился. Ему не понравился категорический тон Андрея. Нет, не Андрей будет решать вопрос, а он — Ожогин. Зная характер друга, Никита Родионович опасался, что, уступив ему один раз, придется уступать и в другой. А когда Андрей войдет во вкус боевой работы, оторвать его от нее будет трудно. Возникает угроза основному заданию, на которое они посланы.
— Мало ли что взбредет тебе в голову, — сказал спокойно Ожогин.
Грязнов покраснел, сдерживая волнение, прижал руку к груди.
— Поймите, Никита Родионович...
— Прекрасно понимаю. Прежде всего, такие дела мы должны решать сообща. Мы оба отвечаем за то, что нам поручено, что нам доверено.
Лицо Андрея пылало, губы стали сухими. Сбиваясь, он принялся с жаром доказывать, что он хочет действовать, что он должен совершить что-то большое, значительное.
Как и в первый раз, Ожогин выслушал Грязнова и так же спокойно спросил:
— Ты понял, почему я протестую?
— Да, но почему вы... — Андрей оборвал фразу на полуслове и подошел к окну, встав к Никите Родионовичу спиной.
— Вижу, что не понял, — сказал Ожогин.
Он решил довести урок до конца. Нельзя было выпускать из повиновения горячего и опрометчивого друга. И не только потому, что Ожогин боялся за исход дела, но и потому, что он полюбил Андрея, привязался к нему, жалел его как младшего брата.
Никита Родионович лег на тахту, выжидая, когда Андрей успокоится. Андрей все так же стоял у окна в только много времени спустя, наконец, тихо проговорил, не поворачивая головы:
— Я неправ, Никита Родионович.
— Ну вот, — спокойно проговорил Ожогин, поднимаясь с тахты, — надо собираться на занятия.
— Но я неправ не потому, что хотел итти, а потому, что решил это самовольно, — добавил Грязнов.
— Согласен, — сказал Никита Родионович, одевая пальто.
— Тризна встретит нас после занятий, и вы ему объясните... — попросил Андрей.
— А ты сам?
— Мне теперь неудобно, я напросился...
— Хорошо... Я скажу ему, — согласился Ожогин, — скажу, что ты пойдешь с ним...
Андрей не дал Никите Родионовичу договорить. Он подбежал к Ожогину, обхватил его за плечи руками и прижал к груди.
Ночь была на изломе. Высоко поднялись стожары. Жестокий мороз последних дней января давал себя чувствовать. Ожогин и Грязнов шагали домой — у обоих были подняты воротники пальто, надвинуты на уши шапки.
Затемненный город казался вымершим. Ни света, ни человеческой тени. Только снег, снег и снег. Им усыпаны мостовая, тротуары, крыши домов, он пушистыми хлопьями лежит на оголенных ветвях деревьев, отяжеляет и тянет книзу провода, образует причудливые шапки на верхушках столбов.
Воздух неподвижен и чист. Шаги звонко отдаются в тишине ночи.
Из-за угла выглянул человек. Друзья остановились, всмотрелись. Это Тризна, он ждет Андрея.
Молча поздоровались.
— Что берете с собой? — почти топотом спросил Никита Родионович.
— Парабеллум, три гранаты... На всякий случай.
Игнат Нестерович вынул из кармана маленькую яйцевидную гранату и подал Андрею.
— Спрячь.
Ожогин посмотрел на Тризну и сказал:
— Трясучкину не трогайте... Она нам еще пригодится.
— Едва ли... А в общем — видно будет, — сухо и отрывисто бросил Тризна.
Никита Родионович понял, что на эту тему говорить бесполезно, и приступил к делу. Он еще раз обрисовал Тризне расположение дома, рассказал, как надо входить в комнаты, которыми пользуется Родэ, напомнил, что Трясучкина оставит незапертой дверь, а условным сигналом будет приоткрытая ставня в окне.
— Не обманет она нас? — неуверенно подал голос молчавший до этого Андрей.
— Не думаю, — ответил Никита Родионович.
— Все у вас? — с обычной резкостью спросил Игнат Нестерович.
— Все-
— Ну, пошли, — и Тризна свернул за угол. Андрей торопливо последовал за ним.
В подвальном помещении Госбанка, где теперь размещалось гестапо, шел допрос.
В углу небольшой комнаты, освещенной керосиновой лампой, на табурете сидел человек. Обросший, исхудавший, с кровоподтеками под глазами, он выглядел стариком.
Человек молчал. У стола пристроилась Трясучкина. Родэ, заложив руки в карманы, медленно расхаживал по комнате.
— Спроси его, — обратился Родэ к Варваре Карповые, — кто ему дал распоряжение впустить ассенизаторов во двор электростанции.
Варвара Карповна перевела вопрос на русский язык.
Арестованный равнодушно, не меняя позы, не шевельнув рукой, ответил, что такого распоряжения ему никто не давал.
— Значит, сам впустил? — зашипел Родэ.
Арестованный только утвердительно кивнул. Родэ зло выругался и подошел к столу.
Варвара Карповна опустила голову, она боялась смотреть в глаза Родэ. Ей казалось, что он прочтет в ее взгляде затаенную мысль, которую она вынашивала эти дни. Сегодня он почему-то особенно пристально и долго смотрел на нее. Трясучкиной мерещилось, что вот-вот тонкие губы Родэ сложатся в злую улыбку и он скажет: «Все знаю, дорогая, все мне известно. Вы хотели убрать меня со своего пути, хе, хе... Скорее умрешь ты». Но Родэ только щурил глаза и молчал. Временами Варвара Карповна чувствовала себя близкой к обмороку. «Почему я об этом думаю? Ведь, кроме меня и Ожогина, никто ничего не знает. Разве Родэ может прочесть мысли? Нет, нет... Просто шалят нервы...» Варвара Карповна сжимала губы, старалась отогнать тревожные мысли. Но они опять лезли в голову. «А что, если сам Никита выдал ее, пошел и рассказал гестапо обо всем? Тогда конец... Конец. Может быть, даже сейчас, вслед за этим арестованным».
— Господи! — почти вслух произнесла Трясучкина.
— Что ты бормочешь? — спросил Родэ.
Сердце у Варвары Карповны замерло.
Родэ расхохотался.
— Пусть скажет, кто эти ассенизаторы. Пусть назовет их фамилии, — требовал Родэ.
Варвара Карповна торопливо перевела вопрос.
Арестованный не знал фамилий ночных гостей и никогда их до этого не видел.
— Гадина!.. — прохрипел Родэ, и его костистое худое лицо стало страшным. — Сейчас ты у меня заговоришь...
Став против заключенного, он начал медленно засучивать рукава кителя.
— Мне можно итти? — спросила Трясучкина и поднялась с табурета.
— Иди! — бросил Родэ. — Зайдешь через десять минут. Поедем...
Через десять минут она открыла дверь.
Тюремщик-гестаповец держал белое полотенце и лил из термоса горячую воду на руки Родэ. С брезгливое гримасой Родэ смыл с пальцев кровь, потом смочил их одеколоном и вытер.
На цементном полу лежало бездыханное тело человека...
Без двадцати минут три от здания гестапо отъехала малолитражная машина. В ней сидели Родэ и Варвара Карповна. Оба молчали. Она старалась не дышать, чтобы не выдать своего состояния. От одной мысли, что скоро, через каких-нибудь полчаса, а может быть и того меньше, произойдет страшное, неизбежное, по всему ее телу пробегала дрожь. Ей казалось, что она стоит на краю бездонной пропасти и что, если сама она не бросится вниз, ее все равно столкнут туда. Ожидание было невыносимо, и Трясучкина мысленно торопила шофера. А машина, как назло, ползла медленно, карабкаясь по выбоинам дороги.
Наконец, переулок, каменный дом. Остановились. Варвара Карповна быстрым движением руки смахнула слезы, вытерла платком лицо. Шофер открыл дверцы.
Родэ подошел к парадному и постучал в дверь. На стук никто не отозвался. Постучал вторично. Тишина. И лишь на третий удар отозвался человеческий голос:
— Кто там?
— Паркер... паркер... — хрипловатым, надтреснутым голосом ответил Родэ и махнул рукой шоферу.
Тот включил мотор, и машина уехала.
— Идите, идите, а то простудитесь, — сдерживая учащенное дыхание, сказала хозяйке Варвара Карповна. — Я сама закрою дверь.
Через полчаса из полуразрушенной хибарки осторожно вышли Тризна и Грязнов. Огляделись, подошли к дому, прислушались. Тризна недоуменно пожал плечами, и они вернулись на старое место. Прошло еще с полчаса.
— Пора, кажется, — тихо сказал Андрей, глядя в окно. Ставня была чуть приоткрыта.
Игнат Нестерович достал из кармана две пары шерстяных носок, быстро натянул их на ботинки. То же сделал и Андрей. Молча подошли к парадному. Дверь послушно подалась внутрь и бесшумно закрылась. Игнат Нестерович мигнул осторожно фонариком. Грязнов остался в передней, Тризна прошел дальше.
В первой комнате он разглядел стол и на нем бутылки, посуду, остатки еды. Сквозь щели ставней проникал бледный отблеск снега. Нащупав кнопку на фонаре и сняв предохранитель пистолета, Игнат Нестерович кистью руки тихо нажал на дверь в спальню. Раздался скрип. Тогда он толкнул ее сильно. В темноте прозвучал голос Родэ:
— Кто там?
Не отвечая, Тризна шагнул в темноту, и включил фонарь. На него смотрело бледное лицо Родэ. Он сидел на кровати, свесив ноги. За его спиной, вниз лицом и неестественно сжавшись, лежала Трясучкина.
— Собака!.. — процедил сквозь зубы Тризна.
Родэ рванулся к подушке, но в это время парабеллум брызнул огнем.
#img_6.jpg
— Ай!.. — раздался истерический крик Трясучкиной.
Разрядив всю обойму, Игнат Нестерович попятился назад. В комнате стояла тишина.
Перебежав переулок, друзья скрылись в развалинах. Быстро стянув с ног носки, они торопливо зашагали к реке.
— Как? — спросил Андрей.
— Кажется, обоих... — глухо ответил Тризна.
19
Юргенс встал с постели, как обычно, в девять утра и занялся гимнастикой. Порядки в его доме были установлены раз и навсегда. Даже война и тревожные события, с ней связанные, казалось, не в состоянии были изменить их. Служитель никогда не спрашивал, что ему делать сегодня, завтра, через неделю. Он знал свои обязанности как таблицу умножения и выполнял их абсолютно точно.
В столовой ожидал завтрак.
Юргенс уже хотел сесть за стол, как вдруг его внимание привлек необычный шум на улице. Он подошел к окну и раздвинул шелковые занавески. Мостовая и тротуары были заполнены сплошным человеческим потоком. Шли солдаты. Вернее, брели без всякого порядка, никем не руководимые. На головах у многих были пилотки, обвязанные женскими платками, шапки-треухи, фетровые шляпы, поверх шинелей — фуфайки, овчинные полушубки, сугубо штатские, простого покроя пальто, на ногах — валенки, сапоги, ботинки, а у одиночек — даже веревочные или лыковые лапти. Изредка мелькали офицерские фуражки.
— Какая гадость! — процедил сквозь зубы Юргенс, задернул занавески и подошел к телефону.
Начальник гарнизона охотно удовлетворил любопытство Юргенса. Он объяснил, что в город прибыли на кратковременный отдых и переформирование остатки разбитой немецкой дивизии, вырвавшиеся из окружения...
Через полчаса в передней раздался звонок, служитель ввел в кабинет посетителя. Юргенс чуть не вскрикнул от удивления. Перед ним стоял подполковник Ашингер. Он был одет в куцый, весь изодранный штатский пиджак. Сквозь дыры в брюках, особенно на коленях, просвечивало грязное белье, на ногах болтались большие эрзац-валенки. Небритый, с лицом землистого цвета и впалыми щеками, он ничем не напоминал того вылощенного, развязного офицера, каким видел его Юргенс в последний раз.
— Что за маскарад? — спросил Юргенс, хотя уже догадывался о происшедшем.
Ашингер молча добрался до кресла, плюхнулся в него и, уронив голову на руки, заплакал, судорожна подергивая плечами.
— Этого еще не хватало, — с досадой произнес Юргенс, выходя из-за стола. — Ты же не девчонка!
— Не могу... не могу... какой позор, — выдавил из себя подполковник, захлебываясь слезами и по-мальчишески шмыгая носом.
— Что за шутовской наряд?
— Если бы не он, я бы едва ли остался жив. — И Ашингер прерывисто и нервно изложил подробности разгрома дивизии. — А наши-то, мерзавцы, — негодовал он. — На три машины просился, объяснял, кто я, доказывал... Никто даже внимания не обратил.
— Но нельзя же доводить себя до такого состояния, — строго заметил Юргенс.
— Говорить об этом хорошо, — возразил Ашингер, — я бы хотел видеть твое состояние после двухнедельного боя с русскими.
— Хм, — фыркнул Юргенс, — с русскими я познакомился на семнадцать лет раньше тебя, мой дорогой.
— Согласен, — отпарировал Ашингер, — но ты, кажется, если я не ошибаюсь, в первом бою поднял руки и сдался в плен.
— Так надо было... — немного смутившись, ответил Юргенс. — Ну, ладно. Возьми себя в руки. — В комнату вошел служитель. — Ванну подполковнику. Быстро!
Ванна оказала благотворное влияние на Ашингера, а пара бокалов вина окончательно привела его в равновесие. Он уже довольно спокойно рассказывал о пережитом. Он не мог и думать даже, что солдат и офицеров охватит такое глубокое отчаяние. Ужас парализовал буквально всех, подавил мысли, чувства...
— Это от утери веры, — наставительно заметил Юргенс.
— Возможно, — согласился Ашингер. — Но во что верить?
— В фюрера...
— Зачем эти слова? Тебе известно, что всякий умный человек сейчас знает...
— Я в списках умных не числюсь, — прервал его Юргенс, — поэтому можешь меня не убеждать.
— Тебе отлично известен майор Вольф, во всяком, случае, ты знаешь о положении дел больше, чем он...
— Да, больше, — вновь прервал его Юргенс, — так как убежден, что твой Вольф вообще ничего не знает.. Пей лучше, — и он наполнил бокал.
После третьего бокала подполковник уже с трудом выражал свои мысли. Он встал, неровно прошелся по комнате и, чувствуя себя неловко в плохо сидящем на нем штатском платье, опять сел за стол. По его мнению, не надо было связываться с Россией, не надо было воевать и лезть в это пекло.
Юргенс пристально посмотрел на него.
— За последнее время тебе стоит только открыть рот, и ты обязательно скажешь какую-нибудь глупость.
— Это не глупость.
— Глупость! У нас еще есть сильнейшее, секретное оружие...
— В существование которого ты и сам не веришь, — рассмеялся Ашингер.
Юргенс закусил губу и ничего не сказал. Ему было досадно, что Ашингер говорит то, что он сам думал и чувствовал. Ашингер доказывал, что дело не в оружии, а в том, что к этой войне Германия не была готова. В семидесятом году перед франко-прусской войной начальник немецкой полиции Штибер разместил по всей Франции до тридцати тысяч своих людей, преимущественно среди сельского населения. Только по кафе и ресторанам у него насчитывалось девять тысяч женщин-агентов. К началу войны четырнадцатого года в одних гостиницах Парижа немцы имели около сорока тысяч разведчиков, а в России на Германию работали почти все живущие в ней немцы, которых насчитывалось в то время более двух миллионов. А с чем пришли немцы к этой войне? Что они имели в России? И можно ли назвать то, что они имели, разведывательной сетью? Ведь нельзя же все надежды возлагать только на свою военщину. Это сплошная авантюра. Во Францию, Бельгию, Голландию, Польшу Чехословакию немцам проложили путь не столько войска, сколько шпионы. Там было везде полно агентов Николаи, Гиммлера, Геббельса, Риббентропа. Они проникли в армию, промышленность, в правительство, заранее убрали неугодных немцам людей, приобрели массу сторонников, завладели газетами.
За окном послышался далекий гул моторов. Шло, видимо, большое соединение бомбардировщиков.
— Не наши, — заметил Юргенс, подойдя к окну и вслушиваясь.
Ашингер побледнел. Страх судорогой сжал его тело, пробежал по спине, опустился в ноги, ослабил их, и они начали дробно постукивать по полу.
Юргенс отошел от окна и ни с того, ни с сего рассмеялся. Этот смех подполковник расценил как свидетельство того, что опасность миновала.
— Как хочешь понимай, а придется сознаться, — сказал немного смущенно Ашингер. — Бомбежка больше всего влияет на мой желудок. Ты понимаешь? Он у меня начинает безнадежно расстраиваться, и я сразу же вылечиваюсь от своего хронического катара, забрасываю всякую дрянь: клизмы, английскую соль и прочее.
— Слов нет, средство радикальное, — заметил Юргенс.
— Да, — спохватился подполковник, — о чем я говорил? Я, кажется, не окончил своей мысли, — он усиленно начал тереть концами пальцев лоб.
— Не помню, о чем... Да и стоит ли возобновлять скучную тему У меня есть предложение: поедем к девчонкам...
Ашингер удивленно посмотрел на своего шурина. Серьезно он говорит или шутит?
— В таком виде, как я?
— Ерунда. Кто тебя здесь знает...
В общем, конечно, Ашингер не возражает. Правда, он никогда ранее не позволял себе ничего подобного. Он чистоплотный человек и честный муж.
— Не позволял, так позволишь. Тебе лучше известна истина, что сегодня мы живы, а завтра, возможно, будем покойниками, — мрачно сказал Юргенс.
Ашингера передернуло. К чему такие странные предчувствия? Лучше не думать об этом.
Особняк стоял в глубине сада, заметенного снегом. От калитки к нему вела хорошо утоптанная узенькая дорожка. Открытый балкон был опутан сетью шпагата, на котором летом, видимо, плелась паутель, создававшая прохладу. Уже стемнело. Юргенс и Ашингер вышли из машины и направились в сопровождении шофера по снежной тропинке к балкону. Здесь Юргенс сказал что-то тихо шоферу и отпустил его.
В комнате, освещенной тремя свечами в подсвечниках, на небольшом круглом столе стояли бутылки с вином, закуска. У стен — две кровати, покрытые кружевными покрывалами, в углу этажерка с книгами. На отдельном столике — радиоприемник.
Ашингер оглядел комнату и, потирая руки, сказал, что завидует Юргенсу. Это не то, что на фронте. Живи в свое удовольствие... Но он не видит дам?
— Сейчас зайдут, торопиться некуда. — Юргенс подошел к приемнику и включил его.
Выступал немецкий радиообозреватель, генерал Мартин Галленслебен.
— Погода на восточном фронте в общем улучшилась, — говорил он, — установился снежный ледяной покров...
Ашингер досадливо поморщился. Генерал ерунду какую-то болтает. При чем тут снежный покров?
— В районе Ровно и Луцка бои продолжаются...
— Возмутительно, — не удержался Ашингер, — и тот и другой мы оставили два дня назад.
— Помолчи, помолчи, — предупредил его Юргенс и, отрегулировав настройку, стал вслушиваться в каждое слово.
— Там, где нажим противника был наиболее силен, германские войска продолжали применять оправдавшую себя практику отрыва от противника... Характерным отличием происходящих оборонительных боев является оставление некоторых территорий, что следует рассматривать как логически необходимое мероприятие...
— Чорт знает, что за эластичные формулировки у этого радиогенерала, — возмутился подполковник.
Юргенс молчал.
— Наше положение является сильным. Мы должны сделать его еще более прочным, укрепить, мобилизуя последние силы...
— Выключи, ради бога... — не вытерпел Ашингер.
Юргенс щелкнул переключателем.
За дверью раздался шум, и в комнату без стука в предупреждения не вошли, а ворвались две уже немолодые, крупные женщины. На них были пестрые платья.
Одна назвала себя Фросей, другая Паней. Безо всяких предисловий и церемоний они с шумом стали усаживать Юргенса и Ашингера за стол.
Перебивая друг друга, они, вперемежку с едой и выпивкой, без умолку болтали всякую чушь. Фрося рассказала о неизвестном даже для Юргенса случае поимки партизанского лазутчика, бывшего долго неуловимым; о кровавой трагедии в Рыбацком переулке, весть о которой облетела уже весь город; о большой партии русских военнопленных, только сегодня пригнанных в город (это известие смутило Ашингера и он как-то неестественно закашлялся); о вынужденной посадке, где-то за кладбищем, таинственного самолета неизвестной марки, без опознавательных знаков, внутрь которого еще никто не осмелился проникнуть.
Юргенс, слушая эту болтовню, пил маленькими глотками вино и посмеивался. Он хорошо знал русский язык, изучив его за три года плена в России.
Ашингер называл свою новую подругу Фросю — Поросей и безуспешно пытался знаками и мимикой найти с ней общий язык.
Когда три порожние бутылки были уже сняты со стола и охмелевшая Паня раскупорила четвертую, раздался стук в окно. Шофер сообщил Юргенсу, что его срочно требуют к телефону.
Юргенс встал из-за стола. Он должен отлучиться на несколько минут.
Женщины шумно запротестовали. Объяснив, что обязательно вернется, Юргенс подошел к приемнику, включил его и поймал какой-то фокстрот.
Фрося схватила Ашингера и потащила танцовать. Подполковник неуклюже перебирал длинными, непослушными ногами. Паня выбежала из комнаты за горячим блюдом.
Тогда Юргенс осторожно, кончиками пальцев, извлек из кармана жилета маленькую, хрупкую ампулку и, отломив ее длинную шейку, вылил содержимое в недопитый бокал Ашингера.
— Прошу выпить, — сказал он, разливая вино.
Юргенс исподлобья наблюдал тяжелым, мутным взглядом за своим родственником. Узкой, белой рукой Ашингер взял бокал, поднес его ко рту и... поставил обратно.
Юргенс от волнения чуть прикрыл глаза. А когда открыл их, подполковник уже допивал вино.
— Ну, я поеду. Не скучайте, — и, деланно рассмеявшись, Юргенс направился к двери.
Вернувшись через полчаса и войдя в комнату, он прежде всего увидел Ашингера, лежавшего на кровати, на боку, лицом к стене. Юргенс вопросительно посмотрел на женщин.
— Нализался ваш друг, лег и дрыхнет, — сказала зло Паня.
Юргенс подошел к кровати и стал трясти Ашингера. Тот не просыпался. Юргенс повернул его на спину. С хрипом и бульканьем из горла Ашингера вырвался воздух. Глаза его были открыты, но в них уже угасала жизнь.
— Что вы с ним сделали? — грубо крикнул Юргенс. — Он мертв.
Громко заголосила Фрося.
— Шульц! Шульц! — позвал Юргенс.
В комнату вошел шофер.
— Быстро сюда Гунке, тут произошло убийство. Марш!
Перепуганные насмерть женщины, прижавшись друг к другу, забились в угол.
Юргенс поставил к кровати стул, уселся на него и, опершись одной рукой о колено, смотрел на безжизненное тело своего родственника.
Долгую, зловещую тишину нарушили вошедшие в комнату гестаповцы. Их было трое, во главе с Гунке...
В два часа ночи телефонный звонок разбудил Юргенса. Он с неохотой поднялся с кровати, неторопливо подошел к столу и взял трубку Говорил начальник гестапо Гунке. Он сообщил, что арестованные женщины Ефросинья Ракова и Панна Микитюк оказались шпионками, подосланными партизанами. Они сознались в отравлении подполковника Ашингера и заявили, что хотели отравить и Юргенса. В качестве вещественного доказательства на месте происшествия под столом была обнаружена ампула из-под сильно действующего яда.
20
Никита Родионович занемог. Сильная боль в пояснице вынудила его лечь в кровать. Все хлопоты, которые обычно распределялись между обоими друзьями, теперь взял на себя один Андрей. Сегодня предстояло много дела. Прежде всего надо было сходить к Денису Макаровичу и согласовать с ним текст радиограммы на «большую землю», потом повидаться с Игнатом Нестеровичем и выяснить, в какое время он заступит на дежурство по пекарне, передать Леониду Изволину радиограмму, а Заломову и Повелко — кое-что из продуктов.
Грязнов любил такие дни. Обилие работы поглощало его целиком. Он забывал про еду, про отдых, про необходимость готовиться к занятиям. После операции в Рыбацком переулке он оживился и еще с большим рвением стал выполнять поручения группы.
Выслушав указания Ожогина, Андрей торопливо вышел из дому. Ему хотелось самостоятельно решить стоящие перед ним вопросы. При Никите Родионовиче, всегда внешне спокойном, не повышающем голоса, он чувствовал себя мальчишкой, школьником, робко высказывал свою точку зрения, иногда терялся, говорил не то, что следует. С первых же дней их совместного пребывания в городе, да, пожалуй, еще и раньше, — по пути в город, в лесу, — он ощущал на себе влияние Никиты Родионовича. Обычно Андрей считал невозможным не соглашаться с его доводами, не прислушиваться к его советам. Разбираясь в своих чувствах, Андрей не мог не признаться самому себе, что после сближения с Никитой Родионовичем он часто начинал смотреть на вещи глазами Ожогина. «И он всегда остается прав», — размышлял Андрей. Грязнов так увлекся своими мыслями, что не заметил, как его догнал Изволин.
— Сколько ни думай, пороха не выдумаешь, — приветливо улыбнулся старик. — Куда стопы направил?
— К вам, Денис Макарович. Радиограмму набросали...
— Так, так...
— А вы откуда в такую рань?
Денис Макарович подмигнул. Его дело стариковское, ревматизм донимает, сидеть не дает, вот он и прогуливается.
Андрей, конечно, не поверил этому. Он знал отлично, что Денис Макарович не из тех стариков, которые позволят себе чуть свет бесцельно бродить по городу Андрей ухмыльнулся, но промолчал.
У Изволиных на дверях висел замок. Денис Макарович, покряхтывая, нагнулся, пошарил рукой под плинтусом и извлек из щели ключ.
— А где же Пелагея Стратоновна и Игорек? — поинтересовался Андрей.
— Крутятся где-то... Волка ноги кормят, — неопределенно ответил Изволин.
С содержанием радиограммы Изволим согласился. В ней сообщалось о двух выявленных предателях.
— Игната сейчас дома нет, — предупредил Денис Макарович, — ты иди к Заболотько и обожди его.
— Хорошо, — ответил Андрей, — мне им, кстати, кое-что передать надо, — и он показал на сверток.
— Ты подробности насчет Варвары Карповны слышал? — спросил Изволин.
— Знаю только, что она едва выжила.
Денис Макарович был уверен, что она выздоровеет. К нему вчера заходил Трясучкин. Врачи сказали, что одна пуля у Варвары Карповны засела между ребер, ее оттуда вытащили уже, а другая прошла повыше колена, не задев кости. Отцу она сказала, что ничего не помнит и как все произошло — не знает, проснулась от выстрелов. Два раза был у нее начальник гестапо Гунке, подробно расспрашивал, велел поместить в отдельную палату. Не будь ранений, Трясучкина, очевидно, так и не выкрутилась бы. Гунке впивается в человека как клещ, не оторвешь. Он бы заставил ее говорить.
— А Родэ? Наповал? — спросил Грязнов.
— Наповал, — махнул рукой Денис Макарович. — Игнат влепил в него пять пуль. Та, которая попала Варваре между ребер, сквозь Родэ прошла...
В дом Заболотько Грязнова впустила сама Анна Васильевна, только что вернувшаяся из управы, после работы. Она вздохнула и покачала головой. Ребятам все весело. Вое гогочут — и маленькие, и старенький.
— А что же унывать, Анна Васильевна? От этого положение их не улучшится.
— Оно-то верно, — согласилась тихая женщина, — только кругом так много горя.
В просторной кухне на войлоке, расстеленном на полу, лежали Заломов, Повелко и Борис Заболотько. Дым от махорки стоял коромыслом. Старик, лежа на боку и опершись на локоть, попивал воду из большой эмалированной кружки.
— Эх вы, лежебоки, — с напускной строгостью сказал Грязнов, — с вами социализм скоро не построишь. все болтовней занимаетесь да хаханьками...
— Шегой-то? — отозвался Заломов, приложив руку к уху.
— Вот вам и «чегой-то». Бездельники, говорю, вы!
— Ладно уж! Нас Игнат поедом ест, говорит, даром хлеб переводим, а тут ты еще, — начал оправдываться за всех Заломов. — Это Димка разворковался, а мы и уши развесили.
— А Игнат Нестерович где?
Тризна, оказывается, еще не появлялся, но его ждали с минуты на минуту. Он обещал занести хлеба для «настоящих подпольщиков», как называл Заломов себя и Повелко.
Едва Грязнов опустился на войлок, как пришел Игнат Нестерович. Он развернул мешок и положил на стол две невысоких, похожих на кирпичи, свежеиспеченных буханки черного хлеба.
— А я с телеграммой, — сказал Андрей.
Тризна посмотрел на часы.
— Пойдем, — заторопился он, — у Леонида скоро сеанс.
Говорят в народе, что беда к беде тянется. Поговорка эта нашла свое подтверждение и в доме Тризны. Его единственный сын Вовка, в котором и жена и особенно сам Игнат Нестерович души не чаяли, заболел брюшняком и лежал сейчас в нетопленной комнате; Евгения Демьяновна готовилась снова стать матерью. За ее здоровье Тризна опасался. Евгения Демьяновна часто теряла сознание и подолгу не приходила в себя: сказывались голод, нужда и вечные волнения, вызываемые боязнью за мужа, шедшего на опасные предприятия.
Игнат Нестерович и Андрей стояли у постели больного Вовки. Малыш бредил. Его ввалившиеся щечки пылали жаром, глаза напряженно, но бессмысленно перебегали с одного предмета на другой. Вовка то и дело высвобождал из-под одеяла тоненькие, прозрачные ручонки, силился встать, но Игнат Нестерович любовно водворял его на место я укрывал до самой шеи.
— Спи, карапуз мой... Закрой глазки, родной, — необычно мягко просил сына Игнат Нестерович.
Мальчик опять сбрасывал одеяло, бормотал что-то про скворцов, жаловался на убежавшего из дома кота Жулика, просил пить...
Бледная, едва стоявшая на ногах Евгения Демьяновна поила его с ложечки кипяченой водой. В глазах матери была такая безысходная тоска, такое беспредельное горе, что впечатлительный Андрей едва сдерживал слезы.
— Завтра отнесу его к деду, — сказал Игнат Нестерович, — он у него один внучонок, любимый...
— А зачем к деду? — спросил Грязнов.
— Один выход. Жена ляжет в больницу, кто же с ним останется.
Дед, отец Евгении Демьяновны, шестидесятидвухлетний старик, разбитый параличом, жил недалеко от них в собственном домике. Тризна не раз упрашивал старика оставить домишко и перебраться к нему, но тот наотрез отказывался. «Тут моя подружка померла, — говорил он, — тут и я богу душу отдам.»
— Сможет ли он за Володей ухаживать? — заедал вопрос Грязнов.
— Какой тут уход! Хорошо, хоть тепло будет. А дать лекарство и покормить он, конечно, сможет. Старик он заботливый и по дому без посторонней помощи передвигается. Ну что же, полезем к Леониду, — вздохнув, предложил Игнат Нестерович. — Женя, пойди к калитке, посмотри...
Леонид Изволин несказанно обрадовался приходу Андрея он его уже давно не видел.
— Какой тебя ветер принес? — -крепко пожимая Грязнову руку, спросил Леонид.
— Соскучился по тебе.
— Врешь, — засмеялся молодой Изволин, — этим тебя сюда не затащишь.
— Дела, дела привели.
— Вот это другой разговор.
Андрей уселся на топчан Изволина, и взгляд его невольно остановился на уже отпечатанных и окаймленных аккуратной узенькой рамкой листовках.
«В Полесской области, — читал Андрей, — оккупанты полностью уничтожили населенные пункты: Шалаши, Юшки, Вулавки, Давыдовичи, Уболять, Зеленочь, Вязовцы. В Пинской области только в трех районах сожжено сорок три деревни и умерщвлено четыре тысячи стариков, женщин и детей. В селе Большие Милевичи фашисты убили восемьсот человек, в Лузигах — семьсот, в деревне Хворостово в церкви во время служения были сожжены все молящиеся вместе со священником».
— Это так и было? — прервав чтение, спросил Грязнов.
— Выходит, так, — серьезно сказал Леонид. — Сведения точные, и я их уже передал на «большую землю».
— А насчет освобождения Новгорода, Красного Села и Гатчины тебе известно?
— Ха! Да про это уже все куры в городе кудахчут, — улыбнулся Леонид. — Не знал бы я, не знал бы и ты.
— Ну, уж это не скажи, — возразил Грязнов, — я об этом узнал в тот же день, сидя в тоннеле.
— Я и забыл... Правильно, — согласился Изволин.
— Вот насчет второго фронта хочется что-нибудь пронюхать, да никак не удается. Будет он или не будет? Что там слышно в эфире?
У Леонида кожа на лбу собралась в морщинки.
— Дела обстоят так, что пока второй фронт заменяется свиной тушенкой. А скоро второй фронт нужен будет нам, как козе модельные туфли. Зачем думать с втором фронте, когда есть уже три фронта: один на передовой, второй — в советском тылу, трудовой, а третий — в тылу у врага. Как-нибудь одолеем Гитлера и без союзников.
— Нет сомнения...
Андрей вынул текст телеграммы и передал Леониду:
— В сегодняшний сеанс... Важные сведения...
Изволин быстро пробежал текст глазами и, присев к столику, начал зашифровывать
Андрей осмотрел погреб. Все было попрежнему, в нишах лежали взрывчатка, боеприпасы, капсюли, запальный шнур, на стене висели винтовка и автоматы. Только в углу он заметил что-то новое, — там стояли большие кумачевые флаги на длинных древках.
— Для чего это? — полюбопытствовал Андрей, обращаясь к Тризне, сидевшему рядом с ним.
Но ответа не последовало. Игнат Нестерович, упершись локтями в колени и положив голову на руки, казалось, дремал. Его большие, широко открытые глаза смотрели в одну точку; он о чем-то думал. Может быть, о сыне, мечущемся в жару, или о жене, подавленной нуждой и горем. «Совсем плох», — подумал Андрей и отвернулся.
В глубокой тишине слышалось только постукивание ключа передатчика. Уже двадцать минут работал Леонид. Он принял две телеграммы и передал одну.
— Все! — сказал он, наконец, и сбросил с головы наушники. — Теперь расшифруем, что говорит «большая земля».
Игнат Нестерович очнулся и обвел глазами погреб.
— Давай закурим, — предложил он Андрею.
Грязнов достал пачку немецких сигарет и подал их Тризне. Тот поморщился и брезгливо отвел их рукой.
— Ну их псу под хвост, — сказал он мрачно.
— Возьми кисет под подушкой, — рассмеялся Леонид. — Вот уж ничего немецкого терпеть не может...
Андрей достал кисет с самосадом и подал его Тризне. Тот скрутил большую цыгарку и уже хотел закурить, как вдруг раздался радостный возглас Леонида:
— Братцы! Товарищи!
Тризна и Грязнов насторожились и вопросительна посмотрели на Изволина.
— Это же праздник! Нестоящее торжество!
— Что такое? Читай! — резко сказал Игнат Нестерович.
— Без ведома «Грозного» расшифровываю военную тайну. Слушайте! «Грозному» точка По вашему представлению награждены двоеточие орденом Красного знамени — Тризна Игнат Нестерович, орденами Красной звезды — Повелко Дмитрий Федорович и Заломов Ефрем Власович точка. «Вольный» точка».
Игнат Нестерович встал, выпрямился во весь рост, сделал несколько шагов и неожиданно упал на топчан. Его большое тело вздрагивало. Он плакал, плакал громко, как плачут дети.
Леонид и Андрей перепугались. Изволин подбежал к другу, наклонился над ним.
— Игнат... родной... что с тобой?..
— Подожди, Леня... подожди. — Игнат Нестерович забился в кашле.
Приступ был тяжкий, мучительный. Бессонные ночи, напряженная работа окончательно измотали надломленный организм Игната Нестеровича. Из горла его вырывался хрип. Наконец, он поднялся, сел на постели и, судорожно глотнув воздух, облизал красные от крови тубы. Руки ею дрожали. Леонид и Андрей уселись по бакам. Игнат Нестерович с трудом перевел дух и обнял друзей.
Нет, это еще не конец. Нет, нет! В такой день умирать нельзя. Спасибо родине. Он любил ее больше жизни. Нет, сегодня нельзя умирать. Он встал, прошелся по погребу, встряхнулся и твердо спросил своим обычным тоном, что пишут во второй телеграмме.
— Сегодня в двадцать три часа наша авиация будет бомбить железнодорожный узел, — сказал Леонид. Он осторожно взял из рук Тризны цыгарку. — Дай-ка я за тебя в этот раз покурю, по случаю высокой награды.
Игнат Нестерович подарил Леонида долгим благодарным взглядом.
— Снеси телеграммы Денису Макаровичу, — сказал он Грязнову, — а я побуду дома...
21
Никита Родионович был дома один. Болезнь все еще держала его в постели. Он успел перечитать почти все книги, что нашлись на полках этажерки, но и это занятие, наконец, надоело. Ожогин решил встать и перейти в зал, ему казалось, что там будет веселее. Легкий шорох, пружин тахты необыкновенно приятно подействовал на Ожогина. Он вытянулся и закрыл глаза. И сразу побежали мысли, воспоминания. Они чуточку волновали, уносили в далекое прошлое
Вспомнился брат Костя. Никита Родионович любил его, пожалуй, больше всех в семье. Перед глазами возникали годы детства, совместные прогулки, проказы. Как давно это было! Внезапно тревога защемила сердце. Никита Родионович вспомнил Саткынбая, который, может быть, уже встретился с Константином. Как тяжело будет Косте услышать страшные слова предателя: «Ваш брат с немцами». Ведь на фотокарточке его, Ожогина, собственноручная подпись. Не поверить трудно, невозможно.. Что станет делать Константин? Он, конечно, поступит так, как поступил бы на его месте Никита Родионович, узнав, что брат изменил родине. Тут сомнений быть не может. Но что подумает Константин о нем? Сможет ли допустить мысль, что его брат действительно перешел в лагерь врагов?
Нет, нет! Никита Родионович не хотел даже предполагать это. На «большую землю» послали две радиограммы, объясняющие положение дела. Их, конечно, поняли и приняли меры. «Гостя» встретят как полагается, Константин, вероятно, уже все знает и поможет устроить посланцу Юргенса достойный прием.
Никита Родионович улыбнулся от мысли о том, что Юргенс и на этот раз просчитался. «Да, многого Юргенс не знает, а если бы знал, то я, наверное, не лежал бы сейчас на этой тахте», — подумал Ожогин.
Не знает Юргенс и того, что никогда ни отец, ни брат Ожогина не подвергались никаким репрессиям. Отец и мать были честными советскими людьми и вместе с двумя сыновьями до двадцать второго года жили здесь, в этом самом городе, а затем перебрались на Украину Там их и застала война. Отец и мать погибли одновременно. Машина, на которой они эвакуировались из Харькова, попала под бомбежку. Ни один из пассажиров в живых не остался. Никита Родионович и брат Константин были в то время на фронте. Константин после ранения попал в Ташкент и оттуда написал старшему брату письмо. Никита Родионович получил его перед самой выброской в тыл врага, к партизанам. Константин сообщал, что левая рука его не сгибается — поврежден локтевой сустав, поэтому приходится остаться в тылу, и опять взяться за геологию.
Никите Родионовичу сейчас очень хотелось взглянуть на Константина хотя бы одним глазком, на какую-нибудь минутку. Просто посмотреть. Никита Родионович пытался мысленно представить лицо брата, но это ему не удавалось. Он закрывал глаза, вспоминал последние встречи — и все безуспешно.
— Никита Родионович! — раздался звонкий голос Андрея, — Чрезвычайные новости.
Не раздеваясь, он сел на тахту и полез во внутренний карман пиджака. Достав обе телеграммы, он подал их Никите Родионовичу. Ожогин прочел, соскочил прямо босыми ногами на пол.
— Батюшки мои! Они знают о награждении? — спросил он радостно.
Андрей рассказал все подробно. Знает лишь один Игнат Нестерович, который остался дома и попросил Грязнова отнести телеграммы Изволину. Андрей решил забежать домой.
— У меня, кажется, и спина перестала болеть, — сказал Никита Родионович, улыбаясь.
— Это вам только кажется. Давайте договоримся так: я вас слушаю всегда, а вы меня хоть раз послушайте — полежите еще сегодня в постели...
Никита Родионович молчал. Но по выражению лица его Андрей определил, что, возражений не будет.
— Подожди, Андрейка, не то еще будет, — радостно сказал Денис Макарович, ознакомившись с содержанием радиограмм. — Игорек! Снеси-ка вот это все дяде Васе и скажи ему, что «весьма срочно». Лети, родной!
Игорек быстро оделся и убежал. Изволин был возбужден. Он взволнованно ходил по комнате и потирал руки. Потом позвал Андрея за собой во вторую комнату.
— Совершенно секретно, — сказал он шопотом и извлек из-за сундука четырехугольную глиняную посудину наподобие бутылки. Сдув с нее пыль, Денис Макарович достал граненую стопку с полки и наполнил ее густой красноватой жидкостью. — Пей! — подал он стопку Андрею. — Только по случаю сегодняшнего дня, а так берегу для Иннокентия Степановича.
Из той же стопки Изволин выпил и сам.
Напиток был крепок, и Андрею показалось, что он глотнул что-то очень горячее.
— А теперь пойдем вместе к Анне Васильевне, — предложил Денис Макарович.
На дверях дома Заболотько — замок. Изволин, как человек всезнающий, потянулся рукой к бревну, выступавшему вперед над самым дверным переплетом, и снял с него длинный ключ.
— Товарищи, дорогие! — громко сказал Грязнов, не обнаружив в комнате Повелко и Заломова. — У вас скоро пролежни образуются, еще лечить придется. А ну, выползайте на свет божий...
Но «подпольщики» не спали. Расположившись в кухне на полу, они трудились над копированием карты. Собственно, копировал один Повелко, а Заломов наблюдал за работой своего друга, изредка одобрительно покрякивая.
— Неправ ты, Андрейка, — с напускной строгостью сказал Денис Макарович, — оказывается, товарищи лежа трудятся. Их приветствовать надо.
— Нишего, нишего, — заговорил, вставая, Заломов, — мы малость отлежимся, а потом еще кое-што придумаем...
Изволин и Грязнов заинтересовались работой Повелко, но тот быстро спрятал карту и лист бумаги.
— Правильно, — одобрил Заломов, — надо соблюдать конспирацию.
Денис Макарович улыбнулся.
— Ты на войне был когда-нибудь? — спросил он Заломова.
— А как же, — ответил старик, почесывая спину, — всю германскую отстушал. А к шему это ты?
— К тому, что воевать-то воевал, а наград не имеешь...
— Шего нет — того нет. Не заслужил. Сколько раз святого Георгия-победоносца просил, да так и не выпало. Бывало, молюсь богу, а в голову лезут разные практишеские мыслишки, вроде креста или медальки... Даже попу полковому на исповеди сознался...
Все рассмеялись.
— Ну, а поп что? — поинтересовался Изволин.
— Шего поп... Я к исповеди перед атакой под мухой пожаловал. Не так уж штобы здорово, но нишего себе.. И заговорил насшет награды. Молодой, дурной был. Попик дал мне пару щелшков по затылку и говорит, што все у меня будет, когда я переселюсь в царство небесное. А я его спрашиваю: «А там как — хорошо?». Он говорит: «Ошень. И сшастлив тот, кто попадет туда». Тогда я ему и бухнул: «Коли там хорошо, шего ты сам здесь торшишь? Пойдем в атаку, а оттуда на пару в царство небесное».
— А он как?
— Он ротному накапал, а тот мне пять нарядов вне ошереди сунул заместо награды...
Денис Макарович поздравил Повелко и Заломова и объявил им, что они вместе с Тризной награждены орденами.
По-разному отнеслись «подпольщики» к сообщению. Заломов был так рад, что не смог скрыть своего чувства. Он даже не попытался спросить Изволина, кто и за что его наградил. Только все сожалел, что лишен возможности достать выпивку и обмыть такое радостное событие. Обыскав все шкафы и похоронки Анны Васильевны, Заломов наткнулся на бутылку с бесцветной жидкостью, но, понюхав, скривился — это была уксусная эссенция.
Повелко, обычно веселый и шутливый, в глубоком раздумье ходил по комнате.
— Чего нос повесил? — спросил его Грязнов.
Повелко остановился, посмотрел на Андрея, потом на Дениса Макаровича.
— Неужели это за электростанцию?
— Да, — сказал Денис Макарович.
— А не жирно?
— Нет, — ответил Изволин. — Награждение обязывает ко многому....
— Вот об этом-то я и думаю, — сказал взволнованно Повелко.
Противовоздушная оборона немцев узнала о приближении советских бомбардировщиков, когда они были еще на подходе к городу. Их встретили плотным зенитным огнем. Но самолеты уверенно шли к пели.
Грохот взрывов радостью отозвался в сердцах всех патриотов. Земля ходуном заходила под ногами. Осветительные ракеты повисли над вокзалом. В воздухе все звенело, завывало, рокотало.
Грязнов, подошедший к дому Юргенса, чтобы сообщить Кибицу и Зоргу о болезни Ожогина, застыл в недоумении. Из ворот вылетела на полном ходу легковая автомашина. За ней последовали вторая, третья. Когда ворота закрылись, часовой, знавший Грязнова, сказал:
— Никого нет. Гуляй.
Андрей удивленно пожал плечами и зашагал в обратном направлении. Уже на повороте его нагнал Игнат Нестерович, выбежавший из пекарни.
— Нам нечего бояться. Город не будут бомбить... Подались к вокзалу... — шепнул он Грязнову.
Прижимаясь к стенам домов, чтобы не попасть под осколки зенитных снарядов, Тризна и Грязнов заспешили к вокзалу.
Когда они добежали до здания Госбанка, где размещалось гестапо, к воротам подкатила крытая, окрашенная в белый цвет, машина с заключенными. Из кабинки выскочил гестаповец и, ругаясь, забарабанил кулаками в железную обшивку ворот. Вопреки установленным порядкам, ворота не раскрылись. Поразмыслив секунду, гестаповец вошел в парадное и скрылся в помещении. Вылез, не заглушив мотора, и шофер. Боязливо поглядывая на небо, он спрятался в нишу у ворот.
Решение пришло мгновенно. Игнат Нестерович одним прыжком оказался около шофера, схватил его обеими руками за грудь и так стукнул несколько раз о каменную стену, что тот, не издав ни единого звука, как мешок повалился на мерзлую землю.
Андрей, не предупрежденный Тризной, не знал, что делать.
— Угоним машину? — громко, без опаски, спросил Тризна.
— Угоним... — машинально ответил Андрей.
Оба быстро оказались в кабинке. Грязнов развернул машину в сторону вокзала и пустил ее полным ходом.
Слева раздались крики, выстрелы. Вдруг левая рука Андрея повисла как плеть. Он попытался поднять ее и положить на руль, но она не слушалась. Наконец, Андрей, превозмогая себя, рывком поднял руку и положил на руль. Теперь только он почувствовал обжигающую боль в плече и горячую кровь, струйками бегущую из рукава. Крепко стиснув зубы, он нажал на акселератор и машина понеслась по улицам города на бешеной скорости. Тризна указывал направление. Направо, потом налево, опять поворот, затем на Арсенальную. Шумно дыша, он схватил Грязнова за плечо. Андрей вскрикнул, скрипнул зубами, прикрыв на мгновение вехи, и со стоном проговорил:
— Руку пустите — мне неудобно...
Но Тризна не слышал и продолжал командовать. Опять налево, прямо, направо, вон в тот двор.
Машина влетела почти на полном ходу в разоренный двор на краю города, сбила при въезде небольшой деревянный столб, вкопанный в землю, и встала у кирпичной стены.
Игнат Нестерович выскочил из кабинки первым; Взглянув на дверку тюремной машины, он окликнул Грязнова и попросил принести что-нибудь тяжелое. Андрей ничего не слышал. Он с трудом вылез из кабины и удивленно осмотрелся. Его пошатывало от слабости.
— Не нашел? — спросил его отрывисто Игнат Нестерович.
— Что?
— Скорее же... Что ты стоишь?
— Эй! — крикнул Грязнов и застучал кулаком в стенку кузова. — Ломайте изнутри! Бейте!
— Да это не поможет, — с досадой проговорил Тризна.
Но это помогло. Внутри раздались голоса, глухие удары и, наконец, не дверка, а вся задняя стенка целиком отвалилась. Из кузова выпрыгнули, один за другим, девять мужчин.
— Спасайтесь, братцы... — глухо сказал им Игнат Нестерович. — Спасайтесь!..
— Кто вы? — спросил плотный мужчина, одетый в короткое пальто.
— Партизаны... — ответил Тризна. — Бегите, не теряйте времени...
Тризна посоветовал им итти через вокзал, там хоть и бомбят, но не так опасно. За вокзалом поселок, а там и лес. Затем он схватил Грязнова за рукав и потащил за собой через пролом в стене.
Неожиданно для Тризны Андрей остановился и, опершись рукой о стену дома, застонал. Игнат Нестерович тревожно обернулся.
Андрей молча показал на левую руку, ладонь которой была вся залита кровью.
— Что же ты молчал?
— Мне что-то тошно... — пробормотал Андрей.
— Скорее домой... — Игнат Нестерович взял Грязнова за правую руку. — Шагай быстрее, крепись. Надо уходить отсюда...
В стороне вокзала ухали разрывы бомб и огромное зарево полыхало в небе.
Никита Родионович хлопотал около Андрея, лишившегося сознания от потери крови.
Ожогин раздел друга, перевязал рану.
Два противоположных чувства боролись в нем. Он хотел резко и зло отчитать Грязнова, заставить его понять, наконец, что безрассудные поступки ни к чему хорошему не приведут, что ненужное геройство и поиски приключений могут погубить и его самого, и все дело, что он не может, не имеет права, как коммунист, как разведчик, ставить себя в один ряд с Игнатом Нестеровичем, Повелко и другими, не связанными таким заданием, как он и Ожогин. Никита Родионович хотел сейчас, сию минуту объявить Андрею, что не считает себя более связанным с ним, сообщить обо всем на «большую землю» и потребовать вывода Грязнова из дела, как человека, который заведомо идет на провал. Но... ему было до боли жаль Андрея.
— Дорогой мой... — тихо проговорил Никита Родионович и, наклонившись над юношей, поцеловал его влажный открытый лоб...
22
Единственная в городе больница находилась на улице Чехова. Чтобы убраться до нее, Игнату Нестеровичу надо было пересечь весь город.
Тризна шел, как в полусне, не замечая, что творится вокруг него. Он то и дело распахивал ватный пиджак, освобождал от шарфа горло, тяжело вздыхал и как-то странно поднимал ноги, будто шел по воде.
Ночь Игнат Нестерович провел беспокойно. Он не спал: то неподвижно сидел у опустевшей кровати сына, то ходил из угла в угол, то молчаливо смотрел в окно. Уже под утро, примостившись на жестком, деревянном диване, он попытался забыться сном. Но сон не приходил, сердце тревожно билось, грудь болела. Игнат Нестерович думал о сыне, о жене. Евгения Демьяновна вторые сутки лежала в городской больнице и, возможно, сегодня уже родила. Вчера она чувствовала себя плохо, очень плохо. Но Игнат Нестерович все-таки надеялся, что роды пройдут благополучно. И подкрадывающуюся тревогу он старался отогнать от себя — не все же несчастья приходят разом.
В неприветливой, с облезлыми стенами приемной Тризну встретила дежурная сестра. Он назвал фамилию и попросил узнать, родила ли его жена. Сестра внимательно посмотрела на Игната Нестеровича, словно что-то припоминая, потом предложила ему сесть.
— Я позову доктора Шпигуна.
Тризна опустился на низкую широкую скамью и, откинувшись на спинку, вытянул вперед свои длинные ноги. С истоптанных ботинок на каменный пол струйками стекала вода, образуя лужи. Тело, отягощенное усталостью, оцепенело. Игнат Нестерович смотрел на ботинки, на лужи и, казалось, не в состоянии был даже передвинуть ноги. Тризна думал о докторе Шпигуне. Позавчера он запросил с Игната Нестеровича большую плату за то, что принял к себе Евгению Демьяновну. Тризна согласился, хотя и не знал, чем будет расплачиваться.
Страшные слухи ходили про Шпигуна по городу. Говорили, что с его помощью немецкие врачи производят таинственные эксперименты над советскими военнопленными, что по его инициативе в села и деревни, расположенные в партизанской зоне, завозят снятых с тифозных больных вшей, что Шпигун оформляет актами, все «непредвиденные» смерти в застенках гестапо.
Игнат Нестерович помнил жаркий августовский день сорок первого года, когда из немецкой комендатуры его послали на медицинский осмотр. Тогда Шпигун сказал Тризне: «В Германию вас не пошлют, вам осталось болтаться на этом свете всего пару лет — не больше»...
Вошла дежурная сестра, а за ней Шпигун. Увидев лужи вокруг ботинок Тризны, он сделал брезгливую гримасу и, не поднимая головы, зло сказал:
— Сам дохлый, жена дохлая, а туда же, вздумали плодить потомство! Незачем было и привозить ее. Она еще вчера вечером, задолго до родов, отдала богу душу.
Игнат Нестерович поднялся со скамьи. Остро кольнуло в самое сердце. Стало нестерпимо душно, тяжко. Чтобы не упасть, он вцепился рукой в скамейку.
— Покажите мне ее, — не сказал, а прохрипел Игнат Нестерович.
Глаза его впились в лицо Шпигуна, и тот, готовый уже произнести очередную циничную грубость, осекся. Не выдержав взгляда Тризны, он отвернулся и тихо процедил сквозь зубы:
— Ну, пойдемте в морг...
Пока пересекали большой больничный двор и обходили длинные серые корпуса, Тризна не произнес ни слова. В груди у него немилосердно жгло, дыхание прерывалось.
Сторож долго открывал круглый висячий замок на обитой железом двери морга.
— Надо было раньше думать, — едва расслышал слова Шпигуна Игнат Нестерович. — Вчера она потеряла сознание и не пришла в себя. Я целых пятнадцать минут возился с ней...
— Я же вас предупреждал, — сдерживая себя, произнес Тризна.
— «Предупреждал, предупреждал»... Толку мне от этого! Не вчера, так во время родов, все равно...
Тризна вздрогнул. Злоба и ненависть к этому выродку, подогреваемые горем, вскипали и поднимались в нем. «Хотя бы хватило разума и сил сдержаться», — думал он, ослепленный гневом.
Тяжелая дверь открылась с резким скрипом, в лицо дохнуло смрадом. Игнат Нестерович шагнул первым и то, что он увидел, заставило его оцепенеть. В углу на корточках, привалившись спиной к стене, сидела Евгения Демьяновна и окровавленными руками прижимала к груди новорожденного ребенка. Глаза ее были открыты и неподвижны.
— В чем дело? — заговорил Шпигун.
Со стоном Игнат Нестерович бросился к жене, и его руки наткнулись на холодное и твердое, как лед, тело. На длинных, пушистых ресницах Евгении Демьяновны, как росинки, блестели замерзшие слезы.
Шпигун блуждающе водил глазами.
— О-о... — вырвалось у Тризны, — изверг... проклятый... — и он шагнул к пятившемуся Шпигуну, железной хваткой вцепился в жирную шею доктора и стиснул ее с такой силой, что тот безжизненной грудой свалился ему под ноги.
Сторож и дежурная сестра, прижавшись к стене, замерли от страха.
Игнат Нестерович подошел к трупу жены, опустился перед ним на колени и стал целовать Евгению Демьяновну в холодные глаза, в лоб, в губы, потом прижался губами к головке ребенка и, закрыв глаза, поднялся. Шатаясь, он медленно вышел из морга...
Вечером к Ожогину и Грязнову прибежал Игорек и, подав записку, навзрыд заплакал.
Чуя недоброе, Никита Родионович быстро развернул листок бумаги. Писал Тризна:
«Я погиб и погубил дело. Спасайте Леонида и присмотрите за сыном. Домой ко мне не заходите — там засада».
Ожогин передал записку Андрею.
— В чем дело, Игорек? Что случилось?
Игорек рассказал то, что слышал от взрослых: тетя Женя замерзла в больнице и умерла, а дядя Игнат, узнав об этом, убил доктора, и теперь его всюду разыскивают.
— Где дядя Игнат? — с тревогой спросил Никита Родионович.
Игорек ответил, что сейчас Тризна лежит у Заболотько и ни с кем не разговаривает.
— Денис Макарович знает об этом?
Да. Денису Макаровичу рассказал все Игорек. Дело произошло так. Мальчик нес радиограмму Леониду. Войдя во двор Тризны, он столкнулся в дверях дома с немцем. Чтобы не вызвать подозрений, Игорек притворился нищим и, сняв шапку, попросил хлеба. Немец дал ему пинка ногой и выгнал. Уже на пути к Изволину Игорек встретил Игната Нестеровича, рассказал ему обо всем, и они вместе пошли к Заболотько. По просьбе Игната Нестеровича, Игорек сбегал к Изволину и сообщил ему обо всем случившемся.
— Дядя Игнат очень просил посмотреть за Вовкой, — добавил Игорек и снова расплакался.
— Ну что же ты плачешь? Не надо, — растерянно просил Ожогин. — Крепись, малыш, крепись, родной...
Отпустив Игорька, Никита Родионович забегал в волнении по комнате.
— Что же делать? — нарушил молчание Андрей.
Никита Родионович и сам не знал, что делать. Прежде всего нужно было выяснить подробности, уточнить положение.
— Пойду к Изволину, — сказал он. — Подумаем вместе....
Андрей остался один. Он сегодня впервые встал с постели. Рана его оказалась легкой и быстро заживала. Юргенс поверил рассказу, придуманному Ожогиным, что Андрей был ранен около самого дома в ночь налета советской авиации, и даже дважды присылал на квартиру врача-немца, который делал Грязнову перевязки.
Происшествие с Тризной привело Андрея в возбужденное состояние. Он еще не хотел верить в то, что умерла Евгения Демьяновна, что в опасности находятся Тризна и Леонид Изволин. Ему казалось — вернется Никита Родионович, и все наладится.
Мелькнула мысль — сходить к Заболотько, найти Игната Нестеровича, узнать, что происходит во дворе и в доме Тризны.
Андрей уже подошел к вешалке, где висело пальто, но вдруг задумался. Правильно ли он поступает? Случай с угоном автомашины и ранением явился серьезным уроком для Грязнова, он сделал для себя, наконец, определенные выводы.
Никита Родионович, к удивлению Андрея, ожидавшего бурного объяснения и даже ссоры, не вспоминал о происшествии в течение пяти дней. Возможно, он и не начал бы разговора, если бы не заговорил сам Грязнов. И все прошло так просто, как бывает между людьми, понимающими друг друга с полуслова. Ожогин присел вчера на кровать Андрея и посмотрел на него долгим взглядом. Его глаза, казалось, спрашивали: «Ну что, будем так же продолжать и далее, мой друг?».
Андрей сказал всего несколько слов, он заверил, что ничего подобного больше не случится. И, наверное, Никита Родионович поверил ему, потому что не стал ни о чем больше расспрашивать, заметил только:
— Это очень хорошо...
Постояв в раздумье около вешалки, Андрей вернулся к столу и развернул тетради Никиты Родионовича с записями по радио и разведке. Надо было наверстать пропущенное, подготовиться к занятиям.
Изволина дома не оказалось. Ожогина встретила Пелагея Стратоновна. Она сообщила, что Денис Макарович только что ушел к Заболотько.
— Ничего не сказал и ушел. И вообще смутной он сегодня какой-то. Видно, что на душе у него кошки скребут, а молчит. Молчит и вздыхает.
— Это вам, наверное, показалось. Все идет хорошо, — попытался рассеять подозрения бедной женщины Никита Родионович. — Красная армия освободила Ровно, Луцк, Шепетовку, вести радостные...
— Так-то оно так... — ответила Пелагея Стратоновна и смолкла.
Ожогин уже собрался уходить, когда она сообщила новости о Варваре Карповне. Ее, оказывается, вторично оперировали, так как рана дала осложнение. Теперь есть надежда на скорое выздоровление. Сам Трясучкин говорит, что его дочь очень изменилась. Все книги читает, да про Ожогина спрашивает: как там Никита Родионович, да почему он не придет проведать ее.
Ожогин подумал, что придется, действительно, сходить к Варваре Карповне, поговорить с ней.
Простившись с Пелагеей Стратоновной, Никита Родионович поспешил к Заболотько.
Там были Тризна, Повелко, Заломов, мать и сын Заболотько. Игнат Нестерович неподвижно лежал на большой скамье. У него только что был тяжелый приступ. Анна Васильевна стирала с полу кровь.
— Говорите, говорите, я хочу слушать, — сказал Игнат Нестерович, — я всему виновник, возможно, помогу найти выход...
Стоял вопрос: что делать? Укрыть Тризну в доме Заболотько не составляло никакого труда. Где находились двое, там мог поместиться и третий. Это полдела. Другой вопрос: как отвести угрозу от Леонида Изволина, от радиостанции подпольщиков, от хранилища документов, оружия, взрывчатки?
Ожогин высказал мысль, что все будет зависеть от того, как долго намерены гестаповцы сидеть в засаде.
— Они будут ожидать Игната, — сказал Изволин.
— Это долго. Его они не дождутся...
— Дождутся! — громко проговорил Игнат Нестерович и, приподнявшись, сел на скамье. — Дождутся! Выслушайте меня спокойно, — сказал он и вытянул руку вперед, как бы предупреждая возражения.
Все переглянулись.
Тризна с полминуты посидел молча, собираясь о мыслями, затем встал.
— Выход есть. Сейчас я пойду домой, и к утру там от гестаповцев и следа не останется.
— Не понял. Ничего не понял, — проговорил Ожогин.
— Что ж тут непонятного, — с нескрываемой досадой сказал Игнат Нестерович. — Гестаповцам нужен я, и я явлюсь...
Стало тягостно тихо. Всем было ясно, что, пожертвовав собой, Тризна спасет Леонида. Немцы схватят Игната Нестеровича, произведут, на худой конец, обыск в доме и уйдут.
— А ты подумал о том, кто тебе разрешит так поступить? — сурово спросил Денис Макарович. — 3а кого же ты нас принимаешь?
— За тех, кто вы есть на самом деле... Я обязан так поступить, — быстро заговорил Игнат Нестерович. — Вы, наконец, должны заставить меня так сделать. Я совершил ошибку и заслуживаю наказания. Я виновник всех бед. Мне осталось недолго жить, — таить нечего. Вы все об этом знаете... Вам жаль меня. Жаль потому, что я потерял жену и ребенка... Но я не требую жалости к себе... Не надо мне ее... Моя жизнь в распоряжении дела... И то, что я решил, надо сделать.
Он подошел к стене и, сняв с гвоздя ватник и кашне, стал одеваться.
Денис Макарович взял Тризну за руку и строго, даже немного резко, сказал, что пока он и его друзья живы — этому не бывать.
— Правильно, — поддержал Никита Родионович, — будем искать другой выход.
— И найдем его, — добавил Повелко.
Игнат Нестерович стоял молча, опустив голову. Казалось, что он смирился, успокоился. Но внутри него происходила борьба.
— Ждать нет времени, — заговорил он хрипло. — Катастрофа может произойти каждую минуту. Если не разрешите, я сделаю сам, как подсказывает совесть. Я не брал у вас санкции убивать Шпигуна.
— Это не довод, — прервал его Никита Родионович. — Возможно, что на твоем месте и я, и всякий другой поступили бы так же. Сейчас об этом судить трудно.
— Не знаю... не знаю... — замотал головой Тризна и необычно тихо добавил: — Я пойду... Я вас понимаю... Хорошо понимаю... Но другого выхода нет. И вы его не найдете, а если и найдете, то будет поздно. Я думаю... — Он не окончил фразы. Ватник выпал у него из рук.
Все приняли это за начало очередного приступа. Но произошло что-то страшное. Горлом хлынула кровь, и Игнат Нестерович стал медленно клониться на бок. Его подхватили под руки Ожогин и Повелко, но удержать не смогли. Тризна упал на колени, закрыв руками рот, стараясь удержать кровь, но она шла и шла...
Друзья подняли Игната Нестеровича, перенесли в соседнюю комнату, уложили на кровать. Анна Васильевна выбежала во двор и вернулась с миской, наполненной снегом. Но было уже поздно...
— Друзья... Вовка... Простите... Все! — выдохнул Игнат Нестерович, по телу его пробежала дрожь.
Тризны не стало...
Утром этого дня к Леониду Изволину никто не спустился, не принес хлеба и кипятку, не передал радиограмм. Это было необычно. Леонид попросил «большую землю» перенести сеанс на полдень. Не пришел Игнат Нестерович и в полдень. Сеанс перенесли на вечер. Леонид взволновался не на шутку. Что могло произойти? Ему хорошо известно, что Евгения Демьяновна в больнице, что Вовка у деда, дома один Игнат. Но куда же он девался? Какие причины вынудили его забыть о Леониде, сорвать работу?
«Неужели попался? — размышлял Изволин. — Не может быть. На время болезни жены и сына Денис Макарович запретил Тризне заниматься боевыми делами. Тогда в чем же дело? Может быть, заболел, лежит в пекарне или у Заболотько?» Леонид с тревогой стал ожидать наступления темноты.
Как и большинство людей, проводящих время в одиночестве, Леонид разговаривал сам с собой вслух.
Но вот стрелка на часах подошла к восьми, а ни Игната Нестеровича, ни его обычных сигналов — постукивания в люк — не было. Леонид начал нервничать. Он включил приемник и надел наушники. Долго вертел регулятор настройки, копаясь в эфире, но так и не мог унять растущего беспокойства.
«А если он лежит дома и с ним так плохо, что он не может встать? Чего же я жду? Может быть, ему самому нужна моя помощь», — вдруг подумал Леонид.
Были случаи, когда Леонид сам выбирался наружу. Он хорошо помнит, что один раз это произошло весной, а потом летом, и в обоих случаях удачно. Собственно говоря, выйти из погреба не составляло особого труда; надо было только приподнять тяжелое творило, сдвинуть с него будку с Верным и — выход открыт. Другое дело — обратное возвращение. Тут без помощи Игната Нестеровича или Евгении Демьяновны Леонид обычно не обходился. Они водворяли на место собачью будку и закрывали творило.
Терзаемый сомнениями и думами, Леонид вышел в переднюю часть погреба, отделенную дверью, поднялся по лестнице до самого творила и прислушался. Снаружи ничто не нарушало тишины. Леонид осторожно нажал головой на творило, оно легко подалось и образовалась узкая щель, в которую он просунул обе руки. Дохнуло холодом. Леонид опять вслушался: попрежнему тихо. Сквозь щель был отчетливо виден снежный покров, часть неба с яркими звездами и кусочек дома, самый угол.
— Верный! Верный! — шопотом позвал собаку Леонид, но она не шла на зов и ничем не обнаружила своего присутствия.
Послышался шорох, будто кто-то прошел мимо. Леонид принял этот шум за движения Верного и стал вслушиваться. Но тщетно, шум не повторился.
Верный всегда сидел на привязи, его не отпускали. С приходом немцев было запрещено держать собак вольно. Их регистрировали, облагали налогом и за нарушение этого правила жители строго наказывались. Сейчас Верного не было. Леонид позвал собаку громче. Попрежнему тишина. Он простоял неподвижно еще несколько минут, вдыхая ночной морозный воздух и чувствуя, как щемящий холодок проходит через руки во все тело. Он хотел уже приподнять творило и выбраться наружу, но потом решил переждать. Какое-то непередаваемое, едва ощутимое внутреннее чувство подсказывало ему, что он не один в этой тишине, что есть еще кто-то.
Прошло еще несколько напряженных минут. Нигде ни шороха, ни стука, ни голоса. Далеко, далеко пролаяла собака, ветерок донес гудок маневрового паровоза... Руки уже начинали застывать, по телу пробежала дрожь. «Чего же я жду? Так можно и всю ночь простоять», — подумал Леонид. Он поднялся на ступеньку выше, уперся посильнее головой в творило, и оно без стука повалилось на собачью будку. Леонид высунулся до пояса, — он захотел осмотреться, но не успел. Что-то тяжелое обрушилось на его голову. На мгновение мелькнули перед глазами звездное небо, двор, покрытый снегом, потом все рассыпалось мириадом огней... Леонид, как подкошенный, рухнул вниз.
23
Уже вечерело, когда к дому Юргенса подкатил окрашенный в белый цвет лимузин. Шофер резко затормозил и, не выключая мотора, открыл дверцу.
Из машины вышел Марквардт. Он был в пальто с меховым воротником и в меховой шапке.
Появление шефа было для Юргенса настолько неожиданным, что он не успел даже выйти на крыльцо. Гость застал Юргенса в кабинете, где тот, сидя за столом, делал записи в блокноте.
Марквардт был серьезен и холоден. Не ответив на приветствие Юргенса, он заговорил официальным тоном:
— Надеюсь, вы догадываетесь о причине моего внезапного визита?
Тревога возникла мгновенно, и Юргенсу стоило усилий скрыть ее. Он пытался предупредить расспросы:
— Полагаю, что ваше посещение связано со смертью подполковника Ашингера. Это произошло так нелепо, так неожиданно...
Марквардт предупреждающе поднял руку:
— Отчасти и ради этой грязной истории.
Юргенс покраснел, и это не скрылось от пристального взгляда шефа.
— Вы, оказывается, еще не потеряли способность краснеть. Это замечательно. — Он уселся, вырвал из блокнота листок и взял карандаш. — Видимо, в Германии есть еще люди, — продолжал Марквардт, — сохранившие некоторые черты порядочности. К числу их, вероятно, принадлежите и вы, господин Юргенс. При вашем характере... при ваших делах... и краснеть, — он развел руками.
Внутри у Юргенса все кипело, но он, сдерживая себя, как можно спокойнее сказал, что не понимает намека. Он предан фюреру.
— Ха-ха-ха! — закатился Марквардт. — Кто вам об этом сказал? Не сам ли фюрер?
Эта выходка шефа окончательно озадачила Юргенса. Он не знал, как реагировать на тон и обращение Марквардта. Казалось, лучше всего обидеться, но шеф опередил его маневр и спросил, известно ли господину Юргенсу, как на фронте поступают с людьми, фабрикующими подложные документы.
Теперь Юргенс понял, в чем дело, и готов был провалиться на месте. Он разоблачен...
— Половина вашего денежного отчета за год построена на грубо подделанных расписках. А вы знаете, чем это пахнет?
Юргенс театральным жестом обхватил голову руками и опустился в кресло.
Марквардт иронически улыбнулся. Он может успокоить Юргенса. Отчет дальше не пошел, он привез его с собой. Им они займутся позже. Однако, он надеется, что Юргенс не станет больше злоупотреблять его доверием.
Шумный вздох облегчения вырвался из груди Юргенса. Разве мог он думать, что из собравшихся туч не последует грома? Разве ожидал он такого конца? С благодарностью посмотрев на шефа, Юргенс вытер платком лоб и закурил.
— Докладывайте новости и все, что мне следует знать, — предложил Марквардт и, наклонившись над столом, начал что-то чертить на листке бумаги.
Юргенс рассказал о взрыве электростанции, убийстве Родэ, поимке подпольщика.
Марквардт, не отрываясь от бумаги, слушал.
Юргенс уже спокойно, обычным деловым тоном доложил о ходе подготовки агентуры, предназначенной к переброске за линию фронта. Следя за рукой шефа, Юргенс машинально остановил взор на листке и затаил дыхание: на уголке было крупно и отчетливо вычерчено дробное число — 209/902. Не поднимая головы, шеф обвел дробь ровным кружком и поставил справа от него большой вопросительный знак.
Юргенс взволнованно отвел глаза в сторону и уже не так уверенно продолжал доклад. Речь текла у него не особенно связно и гладко. В голове зародилось подозрение. Если за отчет он получил лишь предупреждение, то раскрытие этой цифры сулило арест, следствие, военно-полевой суд.
— Довольно... Скучно... — прервал доклад Марквардт и, отложив в сторону карандаш, спросил: — Ну, с Ашингером как?
— Полагаю...
— Полагать тут нечего. История грязная и задумана неумно.
— То есть?
— Точнее — глупо. Вы, надеюсь, догадываетесь, что я располагаю не только вашей информацией.
Юргенс растерялся. «Гунке донес», — мелькнула у него тревожная мысль.
— Мне все-таки непонятно... — начал он и смолк, не зная, что сказать.
— Вы не замечаете, что сегодня вы почему-то особенно непонятливы? А между прочим, эта история может принести вам большие неприятности. Полковник Шурман заинтересовался ею.
— При чем же здесь я? — теряя самообладание, почти крикнул Юргенс.
Марквардт встал.
— Не пытайтесь казаться глупее, чем вы есть на самом деле, — сказал он резко. — И не считайте меня идиотом...
Юргенс побледнел от досады, гнева и страха, а Марквардт продолжал, и его слова били по взвинченным нервам Юргенса точно удары палкой.
И как только хватает, мягко выражаясь, смелости у Юргенса спрашивать, при чем здесь он. Было два претендента на наследство тестя, выражающееся в кругленькой сумме, а теперь остался один. Вот при чем. Марквардт прошелся по комнате. Он дал Юргенсу понять, что не заинтересован в его компрометации. Но ведет себя Юргенс по меньшей мере глупо. Создается впечатление, будто он задался целью сам накинуть себе на шею петлю. Марквардт ткнул пальцем в листок бумаги и оказал:
— Только эта цифра вынуждает меня вытягивать вас из петли.
— Вы знаете?!. — вскрикнул Юргенс.
— Без вопросов, — оборвал Марквардт. — Не время. Но учтите, что если вы, вопреки здравому смыслу, полезете дальше в петлю, я за вами следовать не намерен. Надеюсь, поняли?
Юргенс кивнул головой и, вынув из кармана платок, вытер влажный лоб и покрывшиеся испариной руки.
Марквардт опустился на свое место. Теперь эту тему можно будет считать исчерпанной. Но надо запомнить раз и навсегда поговорку: нет ничего тайного, что не стало бы явным. Все дело во времени. Рано или поздно все выплывет наружу, даже то, что упрятано в прочных сейфах и замуровано в глубоких подземельях. Пусть лучше Юргенс расскажет, какой ветер дует с фронта.
Юргенс подробно проинформировал о положении на фронте. Теперь он говорил более уверенно, даже с подъемом. Он видел в лице Марквардта не только шефа, но и сообщника. Юргенс старался обрисовать положение немецкой армии в самых мрачных красках.
— Что же из этого следует, по-вашему? — спросил Марквардт.
Юргенс на мгновение задумался. Он уверен, что русские не ограничатся освобождением своей территории. Они придут в Германию.
— Это не ново, — возразил Марквардт. — Но они не придут, а приползут, истекая кровью. Приползут обессиленные, неспособные твердо стоять на ногах и говорить во весь голос. Ситуация крайне оригинальная: Россия и Германия обе победят и обе будут побеждены.
Юргенс сдвинул брови. Конечно, такое равновесие возможно, но лишь в том случае, если союзники России не высадятся в Европе. Оно нарушится в пользу русских, как только откроется этот пресловутый второй фронт. Тогда будет хуже.
— Ерунда, — безапелляционно заметил Марквардт, — будет не хуже, а лучше. Да, да. Не смотрите на меня так... Именно лучше. Если второй фронт и откроется, то его цель — не оказать помощь русским, а явиться сдерживающим барьером для них, ибо они способны пойти далеко на запад. Надо называть вещи своими именами. Плохо недооценивать свои силы, но плохо и переоценивать их. Это — аксиома. Вообще говоря, с Россией не следовало связываться. Одно дело Судеты, Чехия, куда ни шло, Польша, но Россия — совсем другое. В июне сорок первого мы вцепились зубами в большой ломоть. Очень большой. Франция привела к несварению желудка, с Россией еще хуже. Ломоть застрял поперек горла: ни глотнуть, ни прожевать. И то, что произошло, должно было произойти. Второй фронт спасет нас, и только он. Не надо забывать, что янки готовы поддержать любого против тех, кто угрожает их карману. А про англичан и говорить нечего. Эти просто чихают на так называемый союзнический долг.
Юргенс в раздумье потер подбородок.
— Пожалуй, да, — сказал он. — Во всяком случае, они очень стараются, чтобы это стало правдой...
Марквардт рассмеялся:
— Конечно! Как, например, расценить пребывание, в данное время в России во главе английской военной миссии полковника Джорджа Хилла? Это же явная обструкция по отношению к русским! Уж в чем, в чем можно упрекать Хилла, но только не в симпатиях к большевикам. И кто думает, что этот полковник скрепляет военный союз между русскими и англичанами, тот просто не знает полковника. Джордж Хилл не из таких. Черчилль не ошибся, послав его в Россию.
Но, насколько известно Юргенсу, русские не из тех, кто смотрит на хиллов сквозь пальцы.
— Им сейчас не до этого. Они сейчас ждут второго фронта, как манны небесной.
— Ждать-то ждут, но наступают.
— В ваших суждениях чувствуются демобилизационные нотки. Не советую вам так высказываться еще при ком-либо.
Юргенс смутился. Как бы оправдываясь, он заметил, что не знает, кому и что говорить.
Марквардт прошелся по комнате и остановился около висевшей на стене большой карты Западной Европы. Заложив руки за спину, он долго и сосредоточенно вглядывался в паутину красных, голубых, черных линяй.
— Это вам знакомо? — он обвел на карте кружок.
— Да!
Марквардт усмехнулся.
— Знаю, что знакомо. Там, кажется, началась так неудачно ваша карьера?
Юргенс едва кивнул головой.
— Этот город вам тоже знаком? — Марквардт ткнул пальцем в черную точку.
— Отлично.
— Ну и замечательно. Я выбрал его для вашей будущей резиденции. Местечко удобное. Я тоже буду там.
— Это в том случае... если... — начал Юргенс.
— Да, да, да... именно в том случае.
Марквардт громко рассмеялся.
24
Очнулся Леонид Изволин на каменном полу. Голова горела от острой боли. С трудом открыв глаза, он стал осматриваться. Перед ним — серая стена, вероятно, цементная, в углу на скамейке сидят два немецких солдата с автоматами. В комнате тихо... «Гестапо», — мелькнула в голове мысль, и Леонид опустил тяжелые веки. Он попытался вспомнить, где его схватили: во дворе, когда он уже вылез, или в погребе, когда он только высунулся из люка. Но боль не давала сосредоточиться. Леонид тихо застонал. Мозг заволокло туманом.
Один из солдат нагнулся, чтобы поднять Леонида, но он напряг усилия и поднялся сам. Голова закружилась, боль стала еще острее. Он закачался. И в это мгновение ощутил на запястьях холодок металла наручников. Ею толкнули к двери и повели по длинному коридору. Шли медленно. Навстречу попадались конвоиры с арестованными, откуда-то доносились человеческие вскрики, стоны. Леонид зашагал быстрее, чтобы не слышать этих страшных голосов, но солдаты задержали его. И он снова пошел медленно, вздрагивая при каждом новом звуке.
Вот лестница — ступеньки ведут на второй этаж. Опять крики и стоны. Леденеет сердце, сжимает горло спазма. Леонид стискивает зубы до боли в челюстях. Надо привыкнуть, это неизбежно, это случится и с ним, сейчас, через несколько минут.
— Сюда, — приказал конвоир и втолкнул Леонида в небольшую комнату.
В комнате светло. Очень светло... Глаза зажмуриваются сами собой, не выдерживая яркого потока электрических лучей. Солдаты усаживают Леонида на высокий табурет и замирают по бокам. Перед ним гестаповец — немец маленького роста; он смотрит пристально в лицо арестованному и четко, почти по слогам, произносит по-русски:
— Фамилия?
Леонид сдерживает дыхание. Начинается. И он вдруг ощущает такой прилив решимости и энергии, будто вступает в борьбу с этим маленьким человеком, нагло и злобно глядящим на него.
— Не помню, — спокойно отвечает Леонид и, чтобы подчеркнуть свое равнодушие, начинает смотреть на стены, потолок.
— Что? — уже свирепея, спрашивает следователь.
— Не помню, — тем же тоном повторяет Изволин.
— Не валяй дурака, — предупреждает гестаповец.
Изволин молчит.
— Понял?
Молчание.
— Ты знаешь, что тебя ожидает?
— Знаю, конечно, — отвечает Изволин.
— Я тебя сгною в земле живьем...
— Это не особенно страшно, земля своя, родная.
— Отвечай только на мои вопросы, — кричит немец и заносит кулаки над головой Леонида. — Я тебя согну в бараний рог...
Изволин не проявляет никаких признаков волнения.
— Не вое гнется, господин фриц. Кое-что ломается. Это для вас крайне невыгодно. Я не должен быть сломан. Вам надо очень многое узнать от меня. Не так ли?
Следователя даже шатнуло, будто ею кто-то резко толкнул в грудь.
— Ты назовешь себя? — визгливо крикнул он, не в силах сдержать бешенство.
— Нет!
— Назовешь?
— Нет!..
Гестаповец подошел к Леониду, схватил за уши, встряхнул с силой его голову и ударил затылком о стену...
Вторично Леонид очнулся в абсолютной темноте, на холодном каменном полу. Было так темно, будто свет никогда не проникал сюда.
— Как в могиле, — невольно пробормотал вслух Изволин и, поднявшись, стал обследовать мрачную камеру. Она была очень мала, с низким, не дающим возможности выпрямиться потолком, со скользкими, мокрыми стенами. В углу скреблись и противно попискивали крысы. Скреблись настойчиво, надоедливо. Леонид крикнул. Крысы смолкли. Но через минуту они снова принялись скрести еще сильнее, упорнее...
На второй допрос Изволила привели к другому следователю, полному, коренастому мужчине лет сорока. Голова с короткими волосами, торчащие усы, круглые глаза — все в гестаповце напоминало Леониду отвратительного кота. Даже движения у него были мягкие, кошачьи.
Следователь прежде всего распорядился накормить арестованного. Леонид от еды отказался.
— Сыты? — спросил гестаповец с любезной улыбкой.
— По горло...
— Вчера вы сказали моему помощнику, что хорошо знаете свое будущее?
Леонид утвердительно кивнул головой.
— Свое и даже ваше... — добавил он.
— Вы — оракул, — немец поднял вверх указательный палец.
Леонид улыбнулся.
— Прошу вас, говорите все, что чувствуете, и требуйте, что хотите. Это неотъемлемое право любого арестованного. И лишить вас этого права ни я, никто другой не в силах. Закон есть закон. Не стесняйтесь.
— И не думаю, — ответил Леонид. — Вас интересует будущее? Вы господина Родэ, надеюсь, знали?
Лицо гестаповца заметно потемнело.
— Да, знал.
— Вот и хорошо. Многих из вас ожидает такая же участь...
— Не в вашем положении говорить об этом, — с укором произнес гестаповец. — Вы упустили из виду одну маленькую деталь: германская армия освоила не только Россию, но и еще кое-что. Под нами Австрия, Бельгия, Польша, Франция...
— Ну, Россию-то вы, положим, не освоили, — прервал его Леонид, — русскую землю освоили и продолжают осваивать ваши покойники. На Россию замков вам не одеть, ни замков, ни наручников, ни намордников...
— Мы уклонились от темы, — заметил следователь.
— От какой? — удивленно спросил Леонид.
— От главной, — машинально ответил гестаповец и смутился. — Собственно, я не об этом хотел с вами говорить. Меня зовут Роберт Габбе, как называть вас?
Леонид усмехнулся.
— Не выйдет...
— Что не выйдет?
— Насчет знакомства.
Следователь пожал плечами.
— Напрасно вы так себя ведете. Совершенно напрасно. Это не оправдывающая себя тактика. Я лично советую вам изменить линию поведения. Все зависит от вас. Коммунисты же поют: «Кто был ничем, тот станет всем». Вы можете стать всем. Для вас это вполне осуществимо.
— Вам поручено давать мне уроки политграмоты? — улыбнулся Леонид. — Это никак не подходит к вашей должности. Насколько мне известно, гестаповцы меньше всего способны на уговоры.
— В мою обязанность входит объяснить вам, что ваша жизнь зависит от вас же самих от вашего поведения во время следствия. Так, например, в погребе, где вас арестовали, был обнаружен вот этот списочек. В нем четырнадцать фамилий. Вам он знаком?
Изволин утвердительно кивнул головой.
— Вот замечательно. Я считал и считаю вас человеком рассудительным. Я глубоко уверен, что мы найдем общий язык...
— Попытаемся, — с нескрываемой иронией в голосе заметил Изволин.
— Это подлинные фамилии или вымышленные?
— А как вы думаете?
— Я? Я думаю, что это подпольные клички...
— Вы просто гений! — рассмеялся Изволин.
— А вы шутник, — улыбнулся гестаповец. — А кто такой «Грозный»?
— «Грозный»?
— Да, да, — продолжал улыбаться следователь, заискивающе глядя на Изволина.
— «Грозный» — старый большевик, руководитель советских патриотов города, гроза немцев...
— Это ясно. Звать его как?
Изволин заметил, как улыбка медленно сходила с лица гестаповца.
— Это военная тайна, — спокойно произнес Леонид, — этого никому знать не положено...
Следователь резко поднялся со стула и, сдерживая рвавшуюся наружу ярость, заходил по комнате.
— Оказывается, я ошибся, — с ноткой грусти в голосе сказал он. — С русскими нельзя сговориться.
— Ерунда! Смотря, с какими русскими. С некоторыми вы быстро сговариваетесь и понимаете друг друга с полуслова.
Следователь нетерпеливо надул щеки, шумно выпустил воздух и, приблизившись к Изволину, положил ему на плечо руку. Леонид брезгливо отдернул плечо.
Собрав остатки терпения, гестаповец улыбнулся.
— Вы очень горячи. Я не могу вас понять...
— И никогда не поймете, — прервал его Леонид. — Лучше не трудитесь. Есть вещи, недоступные вашему пониманию.
На лице гестаповца отразилась досада. Ему начинала надоедать роль уговаривающего, но он сделал еще одну попытку.
Когда же господин русский поймет, наконец, что правдивые ответы дадут ему не только освобождение, но и богатство. Он станет обладателем таких вещей, о которых никогда не мечтал...
Леонид покачал головой, и ироническая улыбка окривела его губы.
— Запомните сами и растолкуйте остальным господам фрицам, что не все продается и не все покупается. В частности, это касается совести советского человека.
— А я вам докажу на примере, что это не совсем так. Есть из ваших умные люди, которые предпочитают....
— Это не советские люди, — перебил его бесцеремонно Леонид, — а я говорю о совести советских людей...
— Хм! Вы очень молоды... Я предполагал... — замямлил следователь.
Допрос прервал телефонный звонок. Следователь подошел к аппарату и стал слушать.
— Да... есть... Да... да...
Положив на место трубку и вызвав из коридора двух солдат, он покинул комнату.
Начальник гестапо Гунке, высокий, подчеркнуто прямой, гладко выбритый, метался по своему кабинету. С тех пор, как в стены его учреждения попал Леонид Изволин, Гунке не находил места, он буквально потерял покой.
Допросы арестованного он поручил двум опытным следователям, хорошо знавшим русский язык и набившим руку на «партизанских делах».
— Хотя бы одно слово, заслуживающее занесения в протокол, он вам сказал? — спросил Гунке маленького следователя, который первым допрашивал Изволила.
Следователь отрицательно покачал головой.
— Ни одного?
Гестаповец продолжал мотать головой.
— У вас что, язык отнялся? — повысил голос Гунке.
— Ничего он не сказал. То есть болтает он много, но совсем не то, чего мы от него ждем.
— Вы идиот, Хлюстке. Безнадежный идиот. Вы — концентрация идиотизма, его мировое выражение. Терпя вас, я сам становлюсь идиотом. Вы это понимаете?
Гестаповец стоял, выкатив глаза и вытянув по швам руки.
— Вам только возиться с громилами, сутенерами и проститутками. Приличный арестованный не хочет с вами даже разговаривать. Чорт знает, что получается! Взяли человека с кличками, связями, паролями, рацией, взрывчаткой, оружием и до сих пор не знаем, кто он такой. Позор! За такую работу с нас шкуру спустят. И правильно сделают. Ну, а вы, — обратился Гунке ко второму следователю, — вы, кажется, претендуете на звание детектива Европы. Как у вас?
Второй следователь растерянно развел руками.
— Фамилию узнали? — допытывался Гунке. — Я уже не прошу о большем...
— Нет.
— А что узнали?
— Ничего.
Гунке в злобе закусил нижнюю губу и снова зашагал по кабинету.
— Где ваш хваленый метод? Вы болтали всем и всюду, что можете очень быстро устанавливать с арестованными психологический контакт. Где этот контакт?
— Я только начал с ним работать, — оправдывался гестаповец.
— И сколько вам потребуется времени, чтобы дойти до конца?
— Это не совсем обычный арестованный...
— Я ничего не знаю и знать не хочу, — закричал Гунке. — Он должен заговорить и не только назвать себя, но и своих единомышленников, рассказать все, дать позывные, кварцы, начать работать на нас. Вот чего я требую от вас, и вы должны добиться этого. Вам за это деньги платят. Как вы добьетесь — не мое, в конце концов, дело; будете ли искать психологический контакт, будете ли душить, грызть его, жечь — меня это не касается. Вы обязаны развязать ему язык, иначе... Иначе в течение двух суток вы оба окажетесь на передовой. Идите!
Допрос длился несколько часов и избитого, потерявшего сознание Изволина оттащили в темную камеру. Сквозь проблески сознания Леонид чувствовал, как ему кололи руку повыше локтя, вспрыскивали что-то под кожу. Очнулся он уже от холода.
Леонид понял, что приближается время расчетов с жизнью, и понял это как никогда ясно. Все личное, мелочное ушло на задний план. Жаль только было, что еще мало довелось сделать хорошего и не удалось осуществить горячие мечты...
Как и у отца, все душевные движения Леонида выдавали его глаза. По ним можно было определить его состояние. Они то гасли, когда тяжкие думы тревожили голову, то разгорались и мгновенно меняли цвет, когда он чувствовал успех, то делались больше, когда радость распирала грудь... Сейчас они застыли и как бы оцепенели.
В эти часы безрадостного одиночества Леонид ясно представлял не только то, что его ожидает, но и то, что он должен сделать. У него созрело чувство, побеждающее и страх, и боль, и смерть. Ничто уже не пугало Леонида, и даже когда его вели на допрос к самому Гунке, лицо его выражало абсолютное спокойствие и непоколебимое упорство...
Два битых часа издевался над Леонидом взбешенный до предела Гунке.
— Гадина! — прохрипел начальник гестапо, но, видя, что Изволин вот-вот потеряет сознание, заорал врачу: — Еще укол!
Трое гестаповцев придавили Леонида лицом и грудью к полу, а врач ввел иглу шприца ему под кожу. Во рту у Изволина мгновенно появился какой-то сладковатый привкус, стало немного легче.
Его вновь усадили на табурет. Ударом кулака под подбородок Гунке заставил Леонида поднять опущенную голову и закричал:
— Заговоришь! Заговоришь! Еще как заговоришь...
— Нет, — тихо сказал Леонид.
Их взгляды скрестились. Неугасимый огонь горел в серых измученных глазах Изволина. Гунке невольно вздрогнул. Ему стало не по себе, затаенный страх обжег его.
— Уберите, уберите!.. — взвизгнул он и выбежал из кабинета, сильно хлопнув дверью.
Леонида заставили встать на ноги. С его бледного, юношески чистого лица катились тяжелые капли пота. Силы покидали его. Двое конвоиров груби подгоняли Изволина вперед. Надо было снова итти в каменную могилу, снова ждать пыток. Он сделал шаг, и вдруг радость охватила его. В открытую дверь он увидел перила лестницы. Сейчас они казались ему чем-то избавляющим от невыносимого ужаса. Леонид понимал, что все равно гестаповцы доведут его изощренными пытками до состояния невменяемости, когда, независимо от велений рассудка и сердца, он скажет то, что нельзя говорить. Даже из бреда его они могут узнать какую-то частицу тайны, и она погубит всех.
Леонида вывели из комнаты. Он почувствовал волнующий прилив сил. К удивлению конвоиров, он смело зашагал к лестнице. Солдаты поспешили за ним. И когда один из них хотел взять его за руку, Леонид ударил его головой в лицо. Тот свалился. На секунду Леонид был свободен и бросился на верхний, третий этаж. Бежать мешали скованные стальными кольцами руки, но Леонид не обращал на это внимания. На лестничной площадке третьего этажа его настиг второй немец и, приблизившись на несколько ступенек, дал по нему три выстрела сряду.
Почувствовав смертельную боль, Леонид повис на перилах и радостно прошептал одними губами:
— Вот и все... этого я так хотел.
Тело его накренилось, вздрогнуло и рухнуло вниз...
Снег стал пористым, темнел и оседал. По утрам его поедали густые белесые туманы, а днем изводило уже пригревающее солнце.
На голых ветвях деревьев с криком громоздились галки, шумно обсуждая свои весенние птичьи дела. Лес за городом потемнел. С юга, с востока шла весна...
Вторые сутки грубо сколоченный из неотесанных досок гроб с телом Леонида стоял открытый, под охраной гестаповца, на малой городской площади, около церковной, ограды.
#img_7.jpg
В головах его была воткнута деревянная жердь с фанерной дощечкой наверху, на которой крупными буквами было написано:
«Опознавшим умершего разрешается взять и похоронить его с соответствующими почестями».
Это была последняя уловка гестаповцев, рассчитанная на то, что кто-либо признает Леонида, и тогда уже, идя по этой ниточке, им удастся размотать весь клубок.
Дважды подходил к гробу, чтобы попрощаться с любимым сыном, старик Изволин. Спазмы сжимали горло, сердце горело, обливаясь кровью, но Денис Макарович, готовый упасть на родное безжизненное тело, стоял, стиснув зубы и не моргая, напряженно глядел на бледное, измученное лицо своего любимца. «Родной мой... все перенес... все выдержал... себя не назвал и нас спас, — неслышно шептали трясущиеся губы, — прощай... прощай, любимый... не забудем... отомстим...» В отцовской душе вскипали с невиданной силой святая ярость и ненависть к врагу.
А мать Леонида — Пелагея Стратоновна — ничего не знала. К счастью ее и патриотов, она в эти дни болела и была прикована к постели.
На третье утро горожане увидели, что гроб стоит без охраны, а рядом с ним высится курган из черной свежей земли. В гробу лежал труп охранника-гестаповца. Над могилой на воткнутой в землю палке с дощечкой была наклеена новая надпись:
«Здесь похоронен герой-патриот, замученный фашистами. Имя его узнает вся наша страна в ближайшие дни. Смерть фашистским мерзавцам!».
Немецкая администрация всполошилась. Труп немца вместе с гробом немедленно увезли. Троим гестаповцам приказали разрыть могилу и извлечь оттуда тело Леонида. Они уже раскидали насыпь, когда грянул взрыв. Леонид Изволин, мертвый, продолжал мстить врагам. На заминированной могиле двоих разорвало, а третьего тяжело ранило.
Больше гестаповцы не разрывали могилу, а ограничились лишь тем, что сравняли ее с землей.
25
Наступила прозрачная весна. Белый зимний покров исчез. Снег остался лишь в оврагах, глубоких распадках, у теневых стен высоких зданий. Теплый восточный ветер разводил густые утренние туманы, гнал по небу большие, похожие на мыльную пену, облака. Днем солнце становилось горячим, от земли струился и полз понизу пар. Несколько дней сряду на реке слышался несмолкающий гул, потрескивание, бурно прибывала вода, заполняя русло до краев высокого берега. Наконец, лед взломался и с шумом понесся вниз по течению.
Возбужденные горожане толпились на берегу, с интересом наблюдая ледоход Казалось, что река уносит вместе со льдом и человеческое горе, такое тяжелое и холодное.
Опухшие веки, новые глубокие морщины, сильно побелевшая голова и грусть в спокойных стариковских глазах свидетельствовали о бессонных ночах, о терзавших Дениса Макаровича мучительных думах.
Говорят в народе, что горе, которым нельзя поделиться с близким человеком, переносится вдвое тяжелее. Это испытал на себе Изволин. Смерть Леонида была тяжелой утратой. Он скрывал ее от жены, зная, что та не перенесет удара. А чуткое материнское сердце, казалось, чуяло беду. Пелагея Стратоновна была неспокойна. Она рассказывала мужу о своих думах и опасениях, старалась мысленно перенестись за линию фронта, туда, где, как ее уверяли, находился Леонид, рассказывала, что часто видит его во сне.
Денис Макарович, как умел, старался рассеять тревогу жены. Он думал: «Пусть время немного сгладит горе, пусть лучше она считает, что Леня пропал без вести, а этот обман мне покойник простит».
Последние дни принесли новое, бодрящее чувство, и Изволин снова ощутил прилив сил. Он стал подумывать о боевой работе. Вслед за арестом Леонида других арестов не последовало, — сын не только никого не выдал, но и сам остался неизвестным для гестапо. Теперь можно было без опасений возобновлять прерванную деятельность подпольщиков.
Денис Макарович и Игорек встречали весну по-хозяйски. Изволин помог малышу сколотить скворешник, Игорек взобрался с ним на крышу, а Денис Макарович командовал снизу, как лучше пристроить «птичий дом». Мальчик был переполнен тем чудесным чувством, которое приходит в детстве к каждому, прислушивающемуся к весеннему пробуждению природы. Для Игорька это был радостный, счастливый день; ему казалось, что птицы, как и люди, наполнены возбуждением, что они смеются, поют, говорят что-то, но только на своем, птичьем, ему непонятном языке.
Не успел Игорек спуститься с лестницы на землю, как два воробья с чириканьем подлетели к скворешне и стали с любопытством заглядывать внутрь.
— Вот бесцеремонная публика, — рассмеялся Изволин, — и лезут безо всякого ордера.
Игорек забеспокоился — воробьи, чего доброго, облюбуют «домик» и поселятся в нем вместо скворцов. И встревоженный мальчик стал отпугивать их:
— Кш! Кш!..
Один воробей улетел, а второй, прижавшись к скворешне, выжидал, как бы оценивая, насколько грозен враг. Только когда Игорек стал подниматься по лестнице, размахивая рукой, воробей чирикнул и исчез за домом.
— Ну, теперь не вернутся, — успокоил малыша Денис Макарович. — Слезай и займемся делами.
Именно сегодня, после большого перерыва, Изволин решил возобновить встречи с участниками подполья и в первую очередь узнать, что делают Ожогин и Грязнов. Вращаясь среди немцев, Никита Родионович и Андрей могли знать новости. Как и прежде, для связи требовался Игорек.
Отобрав у него молоток, Изволин обстоятельно объяснил, как надо вести себя теперь. Игорек слушал внимательно, но нетерпеливо. Все это ему было хорошо знакомо. Едва Денис Макарович кончил, как Игорек сорвался с места и выбежал на улицу. Сегодня он решил добраться до квартиры Ожогина и Грязнова коротким путем и поэтому воспользовался проходом, образовавшимся при бомбежке в здании медицинского института.
Он уже пересек загроможденный развалинами двор и хотел выскочить на соседнюю улицу, как вдруг его остановил окрик:
— Погоди, малец.. Айн минут... Ком гер...
Игорек оглянулся. Мужчина в немецком теплом мундире с нарукавником полицая пальцем подзывал его к себе.
Мальчик насторожился, будто кто-то неожиданно проник в его душу и раскрыл его замыслы, но уже в следующее мгновенье успокоился. Он узнал полицая. Это был тот веселый человек, который уже однажды приходил к Денису Макаровичу в прошлом году. Игорек отлично помнил, как, расставаясь с гостем, Денис Макарович крепко обнял его и расцеловал. Игорек еще удивлялся тогда, почему такого взрослою, усатого дядю все называли Сашуткой.
Сейчас мальчик из предосторожности решил скрыть, что узнал этого человека. Не сходя с места, он удивленно посмотрел на полицая.
— Не узнаешь? — приветливо спросил тот.
Игорек прикусил губу и отрицательно помотал головой.
— Плохо! Очень плохо! С виду парень, — констатировал дядя, — а память, как у девчонки.
Игорек насупил брови. Такой комплимент ему явно не понравился, но он решил не менять тактики.
— А я вот тебя помню, — сказал после небольшой паузы полицай. — Даже знаю, что Игорьком зовут.
Мальчик понял, что упорствовать дальше не следует.
— Это я так... — ответил Игорек. — Это я нарочно сказал, что не помню...
— Ишь ты, плут, — засмеялся полицай. — Денис Макарович дома?
— Дома.
— Ну, пойдем вместе...
Стоя в раздумье у окна и глядя на улицу, Денис Макарович увидел торопящегося к дому Игорька. Он посмотрел на часы. Нет, так быстро выполнить поручение мальчонка не мог. В чем же дело? Обеспокоенный, Изволин заторопился навстречу Игорьку.
Но лукавая улыбка на веснущатом лице мальчика рассеяла тревогу Дениса Макаровича.
— Дядя Сашутка появился, — шепнул Игорек.
— Где он? — торопливо спросил Изволин.
— Около мединститута меня ожидает... Я вначале испугался его, он в мундире, как немец.
— Вот что, — перебил Игорька Изволин, — беги, зови его сюда, а сам быстро на Административную к Никите Родионовичу. Расскажи, какой гость пожаловал, и пусть оба идут к нам.
Появление Сашутки обрадовало и взволновало старика.
— Полюшка! — обнимая жену за плечи, сказал Изволин. — Придется тебе к Заболотько сходить насчет картошки. Гость ведь пожаловал от Иннокентия...
— Сашутка? — догадалась Пелагея Стратоновна.
— Он самый.
— За мной дело не станет, — и Пелагея Стратоновна начала торопливо одеваться...
Никита Родионович и Андрей сегодня были настроены празднично. Во-первых, обрадовал неожиданный визит делегата партизан — Сашутки и, во-вторых, приятно было встретиться с Денисом Макаровичем, которого оба давненько не видели. Новостей и волнующих вопросов накопилось много. Первую новость сообщили Ожогин и Грязнов. Частями Красной Армии освобождены Винница, Бельцы, Николаев, Черновицы, Одесса. На южном участке фронта наши войска перешли государственную границу и заняли румынские города Серет, Дорохай, Боташани, Рэдэуцы.
— Теперь уж скоро и к нам пожалуют, — сказал взволнованно Изволин. — Недолго осталось ожидать... Недолго. Мы третьего дня с женой Одессу вспоминали. Какой город был до войны!
Ожогин и Грязнов удивленно переглянулись.
— Третьего дня? — переспросил Андрей.
— Да, в пятницу... — поняв удивление друзей, улыбнулся Денис Макарович. — Слушаем «большую землю» аккуратно.
— Значит, наши новости уже известны? — переспросил Никита Родионович.
— Конечно, — ответил Изволин. — И не только мне, но и всему городу. — По лицу старика промелькнула грустная тень. — Страшно иногда все предвидеть, но в нашем положении это обязательно. Моего... Леонида заменили другие.
Вопросов Денису Макаровичу не задавали и о подробностях не расспрашивали. Никита Родионович вспомнил, как однажды Изволин говорил ему, что руководит лишь одной группой патриотов, а во главе всего подполья стоит другой человек — «Грозный».
«Значит, есть и запасная рация и через нее поддерживается связь», — решил про себя Ожогин.
Много интересного сообщил Сашутка. Партизаны Кривовяза изловили предателя Зюкина и рассчитались с ним.
— Наконец-то, — облегченно вздохнул за всех Андрей. — А то ходишь с петлей на шее...
— Как же его поймали? — поинтересовался Денис Макарович.
Сашутка рассказал, что, боясь вновь попасть в руки партизан, Зюкин пытался укрыться в глухой, отдаленной деревеньке. Он не знал, что там около месяца отлеживались пять тяжело раненых партизан. Двое из них знали Зюкина в лицо. Покидая деревню, партизаны накрыли предателя в хате старшины.
— Он ли это был? — высказал сомнение Никита Родионович.
— Он, — твердо заверил Сашутка. — Ребята притащили его документы, фотокарточки.
Сашутка сообщил и другие новости.
В двадцати километрах от города на восток, в лесу, есть заводик по изготовлению чурок для немецких газогенераторных машин. Немцев на заводе нет. Они боятся такой глуши. Директором чурочного завода совсем недавно назначили Владимира Борисовича Сивко — человека Кривовяза. Через него нужно наладить связь партизан с городом.
— Мы стоим в тридцати километрах от завода, — сказал Сашутка. — Шесть дней назад получили приказание от командования фронта всей бригадой приблизиться насколько возможно к юроду. Что-то, видать, готовится. Комбриг просил передать, чтобы вы информировали «Грозного» и подыскали людей, подходящих для связи с нами, через завод.
Никита Родионович вторично слышал о «Грозном». Но для Андрея это имя было незнакомым, и он не без любопытства спросил:
— А кто такой «Грозный»? Почему мы раньше о нем ничего не слышали?
— Не знали, Андрюша, потому, что нам знать не следовало, — мягко ответил Никита Родионович.
Грязнов опустил голову и смолк.
Сашутка передал, что сейчас в бригаде только и разговоров, что об объединении усилий патриотов города и леса, о всемерной активизации ударов по оккупантам, о подчинении борьбы в немецком тылу интересам фронта.
— По всем данным, — заключил Сашутка, — фрицы паникуют. Жмут их наши здорово.
Изволин согласился. Да это и понятно. Дело идет к развязке. Сашутка должен заверить Иннокентия Степановича, что патриоты города сделают, как он просит.
На столе появился горячий картофель. Все с аппетитом принялись за еду. Когда первые картофелины были уже отправлены в желудок, Денис Макарович с досадой хлопнул себя по лбу:
— Дурак я, какой дурак, совсем забыл...
— Люблю самокритику, — нарочито серьезно заметил Сашутка.
Все рассмеялись.
Изволин вылез из-за стола, вышел в другую комнату и вернулся оттуда с глиняной бутылью. Обтирая с нее рукой пыль, он сказал, что сегодняшний день никак нельзя сухим оставлять, и разлил по стаканам остатки густой настойки.
Никита Родионович поднял стакан и встал. Его примеру последовали остальные.
— За тех, кто погиб смертью храбрых, и за живых, которые отомстят за них и доведут борьбу до конца!
Молча выпили.
Денис Макарович смотрел на друзей. В глазах его заискрилась одинокая, светлая слеза.
При выходе из квартиры Изволина, в коридоре, Ожогин и Грязнов столкнулись с Трясучкиным. Он был сильно пьян, еле держался на ногах. Встретив старых знакомых, Трясучкин обрадовался, засуетился.
— Ко мне!.. Ко мне! — тянул он друзей за руки. — Знать ничего не хочу... Теперь не выкрутитесь...
Действительно, выкрутиться не удалось. Пришлось уступить просьбам Трясучкина.
В комнате никого не было. Трясучкин, натыкаясь на мебель, с трудом добрался до буфета и стал шарить по полкам. Наконец, он обнаружил полную бутылку и поставил ее на стол. Так же упорно он искал закуску. Когда на столе появились куски засохшего хлеба, кости с остатками мяса, квашеная капуста, он усадил гостей на стулья и объявил:
— Выпьем.
Однако не оказалось рюмок, и Трясучкин снова полез в буфет, но на этот раз ноги его подвели. Он споткнулся и уронил рюмки. Со звоном разлетелись по полу осколки.
— Один чорт — петля ждет... Люди гибнут, а тут рюмки...
Достав стаканы, он трясущейся рукой разлил в них содержимое бутылки.
— Пей, братва, — приглашал он, — все равно пропадать. Бежит немчура проклятая... Бежит... А мы, дураки, понадеялись на нее. Бургомистр, собака, и тот лечиться поехал в Германию... Заболел, боров...
Он положил голову на руки и на мгновенье умолк.
— А вы? А мы что будем делать? — Трясучкин замотал головой, будто хотел сбросить одолевавший его хмель. — Хотя вам что... одинокие вы, а вот мне каково? А? Жена, Варька, барахла полон дом — куда податься? Ха-ха-ха... — закатился он. — Выслужился... выстарался... шею гнул и догнулся!.. Влез в хомут и не вылезу... Тьфу, дурак! — Трясучкин густо сплюнул. — Знать бы заранее, где падать придется, подстелил бы соломки... Да разве узнаешь. Ведь сила какая была! Силища! Диву давались... До Волги шагали и все — фу! Комендант сегодня говорит, что отступать дальше не будут, а сам торопит меня ящики сколачивать... Сволочь! О своей шкуре печется... Петля... Всем петля...
Он опрокинул в рот стакан и залпом выпил.
Пользуясь тем, что Трясучкин впал в пьяное забытье, друзья покинули дом.
26
Лес залила талая вода. Размягченный сырыми обволакивающими туманами, напившийся досыта земной влаги, он отяжелел, потемнел и ждал тепла. Волнующая весна бродила ветерком среди берез и сосен и вот-вот должна была надеть свой свежий зеленый наряд.
Заломов и Повелко шли лесом, пробираясь к чурочному заводу. Вода то и дело преграждала путь, и им приходилось или обходить лужи и ручьи, или перескакивать с пня на пень, с кочки на кочку. Повелко это удавалось легко. Он прыгал ловко, а старику Заломову явно не везло. Вот уже третий раз он оступался прямо в холодную воду.
— Опять промок, — ворчал он, выбираясь на сухое место, — не рассшитал.
Повелко смеялся.
— Не годишься ты, вижу, в лесные жители, а еще партизанить хотел...
— Нишего, наушусь, еще молодой, — отшучивался старик и снова нацеливался на ближайший пень.
Ходить по весеннему лесу становилось все труднее, и каждый раз, вернувшись на завод, Повелко и Заломов вынуждены были весь вечер сушить сапоги и портянки. Сегодня воды прибавилось, она закрывала бугорки, стояла в низинах, под стволами деревьев. Путь был тяжелый. Километр, отделявший завод от мостика, который ремонтировали Повелко и Заломов, они преодолевали больше часа.
Наконец, показалась поляна. У самого края ее — три новых деревянных барака с крохотными подслеповатыми оконцами. Чуть поодаль — кособокая рубленая избенка. Ее двускатная тесовая, почерневшая от времени крыша поросла мохом, покрылась лишайником. Оконца, застекленные осколками, глядят неприветливо. На поляне высятся огромные бунты строевого, мачтового леса, подготовленного к вывозке. Лежат вороха пиловочника, подтоварника, горбыля, реек...
Это — чурочный завод. Ни высоких труб, ни цехов, ни ограды. Все производство — пилорама. Она стоит на открытом воздухе и приводится в движение двумя старенькими путиловскими тракторами. Они тарахтят с утра до ночи, им вторят визг циркулярных и двуручных пил и стук топоров.
Когда Повелко и Заломов вышли на поляну, завод работал. Несколько человек сгребали чурки в вороха и грузили на подводы. Утром их должны были отправить в город.
Друзья направились к избушке, выделенной им под жилье. Из трубы вился веселый дымок. Не успели Повелко и Заломов поравняться с бараком, как им навстречу вышел директор завода Сивко и подозвал их к себе. Это было необычно. Сивко редко бывал на заводе и всегда в середине дня, в обед. Появление его сейчас было неожиданным.
— Повелко, — сказал сухо директор, — зайдешь ко мне вечером в сторожку...
Повелко кивнул головой в знак согласия и, не ожидая разъяснений, зашагал к избушке.
— Што это он? — поинтересовался Заломов, когда они зашли в избу и принялись торопливо стягивать с ног сапоги и разматывать мокрые портянки.
— Понадобился, — улыбнулся Повелко, — без меня, брат, он никакое дело решить не может...
— Ну?! — с деланным удивлением переспросил старик. — А я думал, сор от его избы убирать или из козы прошлогодние репьи вытаскивать.
Оба засмеялись. Однако, вызов директора заинтересовал и даже взволновал их. Вот уже две недели, как Повелко и Заломов работали на заводе, и до сих пор к ним обращались только с вопросами, касающимися производства.
Сивко принял их на завод по паролю и сам определил им место для жилья. Он же выдал документы, в которых значилось, что они являются рабочими чурочного завода акционерного общества и проживают на территории предприятия. В избушке друзьям было удобно. Кроме них здесь жила старушка-повариха, большую часть дня проводившая в хлопотах по хозяйству. Повелко и Заломов спали на огромной печи, занимавшей почти половину комнаты. Утром друзья получали наряд на работу, которая обычно сводилась к ремонту мостов на лесной дороге, ведущей к городу. Наряды давал прораб Хапов. Он фактически руководил всем предприятием, а Сивко сидел больше в сторожке и редко заглядывал на завод. Рабочие почти не знали своего директора и относились к нему с уважением. Зато Хапова недолюбливали и называли между собой «жилой», «продажной шкурой», «душегубом». Все знали о связях Хапова с немцами, но почему-то никто всерьез его не боялся. Сам Хапов был не из пугливых. Никто из пособников и ставленников оккупантов не соглашался жить в лесу, а Хапов вот уже больше года безвыездно находился на заводе, часто ходил на лесосеки, и нечего а ним не случалось.
К Повелко и Заломову прораб относился безразлично, — даст наряд и уйдет. Он почти не разговаривал с ними, не спрашивал ни о чем, не делал замечаний. Две недели друзья прожили мирно, спокойно. Поэтому вызов директора всполошил их. Старику Заломову не терпелось знать, зачем понадобился Димка директору; он подозревал, что Повелко уже знает причину, но утаивает от него, Заломова, и злился.
Как только стемнело, Повелко оделся и вышел. Сторожка лесника находилась в шестистах метрах от завода, на возвышенном месте. К ней вела хорошо утоптанная дорожка.
Сивко был в сторожке один. Когда Повелко зашел, он так же, как и днем, сухо сказал:
— Садись.
Дмитрий сел и вопросительно посмотрел на директора.
— Ты когда-нибудь сок березовый пил? — спросил Сивко.
Дмитрия удивило начало разговора. Он не понимал, какое имеет значение, пил он сок или нет. Да, пил, и много раз.
— А как добывается сок, знаешь?
Пришлось признаться, что и этот секрет известен Дмитрию с малых лет.
— Толково... толково... — заметил директор завода и угостил Дмитрия немецкой сигаретой.
Закурили. Несколько секунд прошло в молчании. Прервал его Сивко.
— Видишь бутылки? — он показал пальцем на шесть бутылок, стоявших на полу у стены. — Забери их и завтра чуть свет иди в лес, сделай зарубки, стоки и подвесь бутылки. Но не это главное. Итти надо до родника и затем по течению ручья километра четыре, пока не увидишь по правую руку на опушке старый деревянный крест. Под ним похоронен лесник. Сядь около креста и жди, пока к тебе не подойдет человек от Кривовяза.
Сивко назвал пароль, отзыв, которым должен Повелко ответить, и подробно проинструктировал, что к как сказать партизану.
— Если он что-нибудь передаст, хорошенько запомни, потом расскажешь.
Уходя от директора завода, Повелко спросил:
— А как с Хаповым? Что он подумает?
— Ладно, иди! Обмозгуй, как получше выполнить задание, и поменьше беспокойся, что там подумает Хапов. Да, в конце концов, не так и важно, что он подумает.
Повелко связал бутылки веревочкой, повесил на плечо и ушел...
Рано утром, когда Заломов еще спал, Дмитрий собрал бутылки и тихо вышел из избы. Добравшись до родника, он зашагал по бережку лесного ручейка. Ручей не признавал ни троп, ни дорог, а, выбирая наклон почвы, иногда вовсе незаметный для глаза, устремлялся вперед с веселым звоном. Километра через три он уже превратился в небольшую речушку.
Повелко шел не меньше часа, прежде чем увидел большой черный крест, сколоченный из двух толстых сосновых бревен и одиноко стоявший на лесной опушке. Повелко огляделся — кругом ни души.
Он уселся на едва пробившуюся из земли зеленую травку, уперся спиной в крест и закурил. В лесу щебетали какие-то птахи, солнце поднялось и приятно грело лицо, руки, припекало сквозь одежду. Прошло не меньше часа. Дмитрия, пригревшегося на солнце, потянуло ко сну. Голова его невольно склонилась на грудь и он задремал.
Когда Дмитрий, проснувшись, с усилием поднял непослушную, точно налитую свинцом, голову и раскрыл глаза — перед ним стоял человек. Сон как рукой сняло.
— Продай березового соку, — сказал незнакомец.
— Да разве он продается? Так угостить могу, — ответил Повелко.
— Тогда будем знакомы. Александр Мухортов, — и Сашутка (это был он) протянул Повелко руку.
Дмитрий назвал себя и всмотрелся в партизанского связного. «Не более ста шестидесяти, — прикинул Повелко, — пожалуй, на полголовы ниже меня.»
— Тут говорить будем? — спросил Повелко.
— Можно и тут, — согласился Сашутка. — Если кто и захочет подслушать, так ничего не выйдет. Тут всего могила, черный крест, да нас двое...
Они уселись друг против друга. Сашутка предложил партизанского «горлодера». Задымили. Начал Повелко.
На завод должны пригнать большую партию военнопленных из лагеря. Сивко сам поднял этот вопрос перед управой и комендантом города, и с ним как будто согласились. Обещают дать человек сто трудоспособных. Люди нужны для выкатки леса, погрузки его на автомашины. Сейчас машины не ходят, а как только подсохнет дорога — пойдут. Тогда и людей пригонят. Сивко говорит, что военнопленных отбить можно, но сделать это надо не на территории завода, а по пути, чтобы заводские рабочие не попали под подозрение. Какая будет охрана, Сивко узнает заранее и сообщит. Он просит партизан до пригона военнопленных в этих краях не появляться и не настораживать немцев, а то как бы не перерешили.
— Ясное дело, — согласился Сашутка. — Ребят определенно отобьем. Кеша такие операции любит.
— А кто такой Кеша?
— Как кто? Комбриг Кривовяз.
— Его зовут, что ли, так?
— Зовут, но не все. Ну, и что еще твой Сивко наказал?
Повелко сказал, что директор завода просит совета, как выманить из города начальника гестапо Гунке. Подпольная организация патриотов города вынесла Гунке смертный приговор, и его надо привести в исполнение.
Сашутка залился звонким, задушевным смехом.
Повелко, сам шутник по натуре, удивленно поглядел на партизана, и с языка его уже готова была сорваться фраза: «Ты что, в уме, парень?».
— Я бы сам давно укокал вашего Гунке, да одно обстоятельство мешает, — улыбнулся Сашутка.
— Какое же обстоятельство? — не чувствуя подвоха, полюбопытствовал Повелко.
— То, которое и подпольщикам мешает, — Гунке умирать не согласен, — и Сашутка опять расхохотался. — Вынести приговор — одно дело, а привести его в исполнение — другое. Так можно и Гитлера, и Геринга и Гесса, и Гиммлера, и всех прочих «Ге» приговорить к смерти, а вот как им веревку накинуть на шею — эта вопрос.
Повелко возразил. Подпольщики редко выносят смертные приговоры, но уж если выносят, то приводят их в исполнение. И он назвал несколько фамилий гестаповцев, уничтоженных патриотами.
Сашутка не стал спорить, так как не желал портить отношений с новым товарищем, хотя в душе считал свою точку зрения правильной.
— И все у тебя? — спросил он Повелко.
— Все.
— Ну, а ты передай кому надо, что дела на фронте совсем хорошо развертываются. Наши вошли в Тарнополь, почти весь Крым освободили, осталось дело за Севастополем, но это орех крепкий и сразу его не раскусишь. Они, подлецы, за него драться до последнего будут. Потом скажи, — Сашутка передавал все от своего имени и не считал нужным ссылаться на кого-то, — нам на-днях с воздуха боеприпасов, взрывчатки, соли подбросили и, если что крайне необходимо, маленький заказик сможем принять и выполнить. Понял?
Повелко утвердительно закивал головой.
— Сегодня пятница, в понедельник опять здесь встретимся. А теперь прощай. Мне, брат, обратно шагать да шагать.
Связные пожали друг другу руки и разошлись. Сашутка пошел по течению ручья, а Повелко — вверх.
Ночью около сторожки лесника стоял часовой. Не немец, а русский, один из рабочих завода. Напряженно всматриваясь в темноту, он ходил взад и вперед по большой поляне, на которой находилась изба.
Однокомнатный домик был набит доотказа. Табачный дым туманом висел в воздухе. Люди сидели на скамье, на подоконниках, на полу и внимательно слушали директора завода.
Сивко говорил негромко, немного хриповатым голосом:
— И мы должны быть готовы ежечасно, ежеминутно... Кривовяз обещает подбросить взрывчатки....
— Нам автоматиков бы с десяток... — сказал кто-то из темного угла.
— Нечего нам с ними делать. Я, по-моему, ясно сказал, какие перед нами ставят задачи, — возразил Сивко. — Мы должны, я еще раз повторяю, разобрать по команде все мосты в лесу, сорвать подвоз древесины, так как она спешно вывозится на стройку рубежей за городом, снизить до минимума заготовку чурок, чтобы газогенераторные машины встали. Большего от нас пока не требуют. А когда поставят другие задачи, тогда дадут и оружие.
— Ясно! Понятно! Чего в ступе воду толочь! — раздались голоса.
— Теперь насчет деревень... — продолжал Сивко. — Путько пойдет в Столбовое, Панкратов — в Рыбицу, Оглядько — в Троекурово, Заломов — в Пасечное. Выйти надо до света. Своих людей знаете... Расскажите через них народу, что Красная Армия в ста километрах от города, что партизан в лесу около пяти тысяч. Предупредите, что немец всех стоящих на ногах попытается загодя угнать. Ему рабочие руки нужны и здесь, и в Германии. Кто не пойдет, того расстреляют. Примеры есть, и вы напомните о них. Призывайте весь народ подниматься, бросать дома и итти в лес. Места сбора — известны. Растолкуйте все попонятнее. Ну, и несколько слов относительно связи с городом и с бригадой. Повелко! — обратился он к сидящему на полу Дмитрию. — Это тебя больше всех касается. Слушай, да повнимательнее!
Директор проинструктировал Повелко. Вопросов не возникло.
— Ну, а теперь по домам. Утро вечера мудренее...
Начали расходиться. Сивко открыл окна, дверь, и дымный угар потянуло наружу.
— Повелко! — снова окликнул он уходившего последним Дмитрия. — Зайди в контору и позови мне Хапова...
— Хапова?
— Ты что, на уши слаб?
— Нет, так просто...
— Чего же переспрашиваешь? Иди, зови и сам с ним вернись...
Через полчаса Повелко вернулся в сопровождении Хапова. По дороге у него возникло предположение, что Сивко намерен, очевидно, прикончить предателя и определенно при его, Повелко, помощи. По мнению Дмитрия, такое решение было бы правильным и своевременным. Дальше терпеть присутствие на заводе Хапова становилось опасным. Все без исключения рабочие знали о том, что Хапов регулярно посещает гестапо в городе, и давно собирались рассчитаться с ним.
Хапов шел впереди, тяжело дыша. Он был в летах и страдал одышкой.
«Подлец... — думал про себя Повелко. — Знал бы он, кто за ним следом идет, наверное, не шел бы так спокойно.»
Сивко ожидал их около избы, сидя на пороге, и пригласил обоих войти. Повелко остановился возле дверей, пропустив в избу Хапова. Он, ожидал команды и был крайне разочарован, когда Сивко угостил сигаретой прораба и закурил сам. Оба мирно уселись за стол. Воздух в комнате уже очистился от табачного дыма, пламя свечи горело ярко.
— Садись, — сказал Сивко, обращаясь к Повелко, — в ногах правды нет.
Повелко уселся за стол.
— Ну, ты думал? — спросил директор Хапова.
Тот бросил косой взгляд на Повелко и как-то неестественно закашлял.
«Начинается», — мелькнуло в голове у Дмитрия.
— Думал, — спокойно ответил Хапов и ожесточенно подул на огонек сигареты.
— Ну?!
— Встретим их в шести километрах отсюда... У Желтых песков... — Хапов опять взглянул на Повелко, — я осмотрел место. Лучше не найдешь. Можно хорошо замаскировать хоть сотню человек...
Повелко не мог ничего понять из беседы и в голову лезли самые противоречивые мысли.
Сивко не вникал в подробности, не задавал вопросов.
— Хорошо, — констатировал он, — тебе виднее. Вопрос будем считать решенным. А ты запомни, — он повернулся к Повелко, — что дело будет на шестом километре от завода. Какое — скажу после...
Повелко кивнул головой, хотя и не понял, о чем идет разговор.
— Теперь насчет озера, — продолжал Сивко. — Сходите вместе с Повелко туда. Он специалист по взрывам. Если электростанцию поднял на воздух, то уж с озером справится...
Дмитрий только теперь все понял и дивился ловкости партизан, которые так искусно законспирировали Хапова. Так искусно, что все считали его предателем, пособником фашистов, в то время как он, оказывается, был своим человеком.
Сивко, ссылаясь на Кривовяза, ставил задачу спустить по сигналу партизан воду из озера. За озером начиналась низина, через которую шла дорога к фронту. Надо было ее затопить.
— Надо быстро подготовить все.
— Есть, — сказал Хапов. — Завтра с утра поедем, если вы свою двуколку дадите...
— Дам. А тебе ясно? — спросил Сивко Дмитрия.
— Ясно, — улыбаясь, ответил Повелко.
Улыбнулся и директор. Он встал из-за стола, подошел к Дмитрию и положил ему руку на плечо.
— Вот и отлично. Больше не будешь спрашивать, «как посмотрит Хапов»?
— Не буду, — ответил Дмитрий.
— Тогда спать, а то уже поздно...
27
Кибиц нервничал. Его раздражала медлительности учеников. Он то и дело прерывал Грязнова или Ожогина и сам садился за телеграфный ключ. Он работал быстро, но сегодня работа не увлекала его. Кибиц думал о чем-то своем, и все, что не относилось к его мыслям, злило, вызывало гнев. Временами он прекращал занятия, подходил к окну и прислушивался. Тогда в комнате становилось тихо и с улицы явственно доносились шаги, голоса людей. Весь день и всю ночь сегодня не умолкал шум — через город проходили немецкие части, проходили поспешно, беспорядочно. Человеческая масса катилась по улицам, и ничто не могло ее остановить. На немцев, живших в городе, это действовало удручающе.
Сухой, замкнутый Кибиц, казалось, понимал, о чем думают в эту минуту его русские ученики, и старался не встречаться с ними взглядом. Может быть, они смеются над ним, над немцем Кибицем, потому, что знают о позорном отступлении, о поражении. Они смеются, смеются русские, которых он ненавидит, нет, не ненавидит, а презирает. Это невыносимо...
Он отходил от окна, снова кричал, требовал, ругался, выискивал неточности в передаче и здесь, за столом, мелочными придирками мстил им за боль, которую причиняло ему сознание того, что он бессилен. Пытался доказать, что он, немец, Кибиц, все-таки умнее их, способнее, выше... Но это не утоляло ненависти, наоборот, спокойный тон Ожогина и Грязнова его раздражал, вызывал в нем приступы ярости.
— Плохо, совсем плохо, — оценивал Кибиц работу учеников, — надо работать вдвое быстрее, втрое быстрее... Вы слишком ленивы.
Друзья молчали и старались не смотреть на преподавателя.
— Если бы моя власть, — брюзжал Кибиц, — я бы заставил вас круглые сутки сидеть за ключом, все двадцать четыре часа...
Было без пятнадцати двенадцать, когда дверь отворилась и на пороге комнаты показался служитель Юргенса. Всегда спокойный, сегодня он казался растерянным и встревоженным.
— Мой господин просит вас пожаловать немедленно к нему.
Кибиц замолк и с недоумением посмотрел на служителя.
— Меня? — переспросил он.
— Да, вас, господин Кибиц, — повторил тихо служитель.
Кибица во внеурочное время Юргенс никогда не вызывал. И вдруг вызов ночью.
Служитель стоял в ожидании, ему, вероятно, было приказано не возвращаться одному.
— Вас ждут, — повторил он и почему-то кашлянул, будто хотел дать понять этим, что надо торопиться, что он не уйдет без Кибица.
Кибиц схватил со стула пиджак и, накинув его на плечи, почти, выбежал из комнаты.
Друзья переглянулись. Они остались одни в квартире Кибица и не знали, что предпринять: ждать или уйти. Ожогин предложил ждать, тем более, что время урока не истекло. Несколько минут они сидели не двигаясь. Однако, это было утомительно. Никита Родионович встал и принялся ходить по комнате. Изредка он останавливался около стола или шкафа, присматривался к разбросанным вещам и радиодеталям — все было хорошо знакомо и, кроме неряшливости хозяина, ни о чем не говорило. Единственное, что заинтересовало Никиту Родионовича, — это этажерка с книгами. Не притрагиваясь к ним, он прочел названия на корешках обложек и убедился, что Кибиц читает только политическую литературу. Тут были томики Гитлера, Геббельса, Шахта... Вынув наобум один из них, Ожогин стал перелистывать его. Почти на каждой странице красовались пометки синим карандашом: подчеркнутые фразы, зигзагообразные линии на полях, вопросы, восклицательные знаки.
— Кибиц размышляет, — улыбнулся Ожогин.
Карандашные пометки были и в других книгах. Среди томиков оказалась толстая, хорошо переплетенная тетрадь, в которой рукой Кибица были сделаны многочисленные записи.
Никита Родионович заинтересовался ими.
На первой странице, кроме даты, ничего не было. Текст начинался со второго листа. Первой оказалась цитата из брошюры Яльмара Шахта:
«Первым шагом Европы должна быть борьба с большевизмом, вторым шагом — эксплоатация естественных богатств России».
Дальше:
«Историю мира творили только меньшинства».Адольф Гитлер.
«Мое дело не наводить справедливость, а искоренять и уничтожать».Геринг.
Никита Родионович стал читать вслух:
— «Наши враги могут вести войну сколько им угодно. Мы сделаем все, чтобы их разбить. То, что они нас когда-нибудь разобьют, невозможно и исключено». Гитлер. 3.10 1941 года.
Сбоку цитаты рукой Кибица были поставлены три огромных вопросительных знака.
— «Сегодня я могу сказать с уверенностью, что до зимы русская армия не будет более опасна ни для Германии, ни для Европы. Я вас прошу вспомнить об этом через несколько месяцев». Геббельс. Заявление турецким журналистам 15.10 1942 года. И надпись поперек: «Я вспомнил об этом ровно через год. Турецким журналистам не советую вспоминать».
— Критикует начальство, — рассмеялся Андрей.
— Да, похоже на это... «Можно уже мне поверить в то, что чем мы однажды овладели, мы удерживаем действительно так прочно, что туда, где мы стоим в эту войну, уже никто более не придет». Гитлер. 10.11 1942 года. И добавление Кибица: «Мой фюрер! А Сталинград, Орел, Харьков, Донбасс, Брянск, Киев?! Несолидно получается».
«Отступление великих полководцев и армий, закаленных в боях, напоминает уход раненого льва, и это бесспорно лучшая теория». Клаузевиц. И постскриптум Кибица: «Лев улепетывает обратно. Теория не в нашу пользу».
— Не завидую фюреру. Подчиненные у него не совсем надежные, — заметил Никита Родионович. — Ну, хватит, а то, неровен час, вернется сам Кибиц, — и Ожогин положил тетрадь на полку.
— А может с собой прихватим? — вырвалось у Андрея..
Никита Родионович задумался. В голове Андрея мелькнула смелая мысль.
— Прячь под рубаху, — сказал он быстро и передал тетрадь Андрею.
Друзья подождали еще несколько минут. Кибиц не возвращался.
— Ну, пойдем, уже первый час... Зорг, наверное, беспокоится.
Друзей приняла жена Зорга. Самого его не оказалось дома. Клара объяснила, что мужа минут двадцать назад вызвал к себе Юргенс.
— Заходите, он, вероятно, сейчас придет.
Клара провела друзей в свою комнату.
В углу стоял прекрасный, почти в рост человека, трельяж, отделанный красным деревом. На туалетном столике, на этажерке, на пианино были расставлены затейливые статуэтки, изящные флаконы с духами и одеколоном, всевозможных размеров баночки с кремами и лосьонами, ножницы, пилочки и прочие атрибуты кокетливой и придирчиво относящейся к своей внешности женщины.
Клара мимикой и жестами дала понять Никите Родионовичу, что сожалеет о присутствии третьего лица — Грязнова. Потом она села за пианино и бурно заиграла вальс из «Фауста».
Через несколько минут вошел Зорг, очень расстроенный, и объявил друзьям, что занятий не будет.
Ожогин и Грязнов, не вступая в расспросы, раскланялись и ушли.
— Что-то приключилось, — сказал по дороге домой Никита Родионович.
— Да, и необычное, — согласился Андрей. — Хорошо бы в это время сидеть под полом.
Дома друзья вновь занялись тетрадью своего «учителя». В ней оказались такие ремарки против цитат из речей фюрера и его приспешников, за которые Кибицу могло не поздоровиться. В тетради пестрели выражения: «довоевались», «все продано и предано», «сколько можно болтать», «где же смысл», «никому нельзя верить».
Но это еще ни о чем не говорило и из этого нельзя было заключить, что Кибиц враг фашизма. В конце тетради друзья обнаружили собственные размышления Кибица, относящиеся уже к последним дням. Кибиц считал виновником поражения не партию национал-социалистов, а нынешних ее руководителей, которые завели Германию в тупик.
— Эта тетрадь нам пригодится, — сказал Никита Родионович, — мы ее используем против него.
— Меня смущает одна деталь: кого он заподозрит в похищении тетради? — спросил Андрей.
— Деталь существенная и от нее зависит вопрос компрометации Кибица. Это надо обдумать хорошенько и не торопясь.
— Вы думаете, удастся применить тетрадь?
— Сейчас трудно сказать.
В полдень в парадное кто-то постучал. Андрей вышел и через минуту ввел в комнату Варвару Карповну.
— Вы удивлены моему приходу? — спросила Трясучкина Ожогина.
— Удивлен.
— У вас, конечно, будет тысяча вопросов, как и что произошло? — спросила Варвара Карповна, когда Андрей вышел.
— Пожалуй, нет, — ответил Ожогин.
— Почему? — несколько разочарованно произнесла Трясучкина.
— Потому, что знаю все и даже то, что исходило из ваших уст.
— Даже так?
— Конечно. Отец навещал вас, вы ему рассказывали, он — соседям, а те — нам.
Никита Родионович пытливо разглядывал Трясучкину. В ее поведении, как ему казалось, появилось что-то новое, а что именно, определить сразу не удавалось. Она похудела, исчезло дерзкое выражение глаз.
— Знать бы вот только, кто хотел меня на тот свет отправить и не пожалел для этого двух пуль, — прищурив глаза, проговорила Варвара Карповна.
— А зачем это знать? Ну, допустим, вам назовут имя злодея, что вы предпримете? — спросил, чуть заметно улыбнувшись, Ожогин.
— Что?
— Да.
— Поблагодарю от всей души... Если бы пули обошли меня, тюрьмы мне не миновать. Кто бы поверил в то, что я тут не замешана.
Варвара Карповна попросила Никиту Родионовича пересесть со стула на тахту, к ней поближе.
— Теперь я, кажется, свободна...
Наступила тишина. Никита Родионович понял, что Варвара Карповна этой фразой вызывает его на решительный разговор, но молчал.
— Вы можете сказать, кто стрелял? — снова спросила Трясучкина.
Никита Родионович выждал секунду и твердо ответил:
— Я.
Варвара Карповна пристально смотрела в глаза Ожогину, пытаясь найти в них подтверждение его резкого ответа.
— Значит, вы?
— Да, можете благодарить, вы же обещали это сделать.
Она улыбнулась, но тут же улыбку сменила тень грусти.
— Наверное, сожалеете, что не освободились от меня так же, как и от Родэ?
— Я в мыслях даже не имел нанести вам хотя бы царапину, — продолжал уверенно выкручиваться Ожогин, — но когда все случилось, то пришел точно к такому же выводу, как и вы.
Никите Родионовичу пришлось быть последовательным до конца и убедить Трясучкину, что никого другого посвящать в такое опасное предприятие он не мог и должен был действовать один. Попытка его увенчалась успехом. Варвара Карповна поверила и тому, что стрелял Ожогин, и тому, что ничего худого он не замышлял против нее лично.
— Что вы теперь намерены делать? — спросил ее Ожогин.
Варвара Карповна уже думала над этим. Она считала невозможным в данный момент сидеть дома без дела, тем более, что Гунке, посетивший ее перед выпиской из больницы, обмолвился насчет дальнейшей работы в гестапо. Трясучкина узнала также, что на ее место никто еще не принят.
Ожогин тоже считал, что рвать отношения с гестапо сейчас невыгодно.
— Я согласна подождать, — проговорила Варвара Карповна. — Но у меня так много неясностей, в голове такой сумбур...
— То есть?..
Трясучкина нахмурила лоб, сделала над собой усилие, как будто что-то припоминая, и заговорила вдруг быстро, горячо:
— Мы с вами хотим себя реабилитировать, мы хотим оправдаться перед советской властью, это нам обоим ясно. Сколько раз мы говорили об этом. Но я не приложу ума, как мы будем оправдываться. — Она смолкла и вопросительно посмотрела на Никиту Родионовича. Тот не отвечал, и она снова заговорила: — Мы уничтожили Родэ. Это немалого нам стоило. Вы жертвовали собой, а я приняла две пули. Но кто же поверит, что убили именно вы, а убийству содействовала я? Подобное может заявить любой, тем более, что виновник не найден. Чем докажем то, что сделали?
— Об этом подумаю я, — спокойно ответил Ожогин. В глазах Варвары Карповны мелькнуло сомнение. — Вы этим голову не забивайте, положитесь целиком на меня, — счел нужным добавить Ожогин.
— Хорошо, — сказала Трясучкина, — я согласна, но меня волнует и другое: достаточно ли того, что мы сделали, для искупления нашей вины?..
— Нет, пожалуй, недостаточно, а точнее, даже очень мало...
Трясучкина приклонила голову к стене и задумалась, устремив неподвижный взгляд в потолок.
— Да, — произнесла она тихо, — но что я могу еще сделать... У меня, кажется, нет больше сил... нет ничего...
Тоской, отчаянием дохнуло на Ожогина от этих слов. Он встал, подошел к стене, снял гитару и протянул ее Варваре Карповне.
— Вы, кажется, играете? — Ему хотелось изменить печальный тон, который внесла в разговор Трясучкина, и он попросил: — Сыграйте и спойте.
Она согласилась, взяла гитару и перебрала пальцами струны.
— Что спеть?
Никита Родионович снова сел рядом с ней на тахту.
— Что хотите.
Варвара Карповна взяла аккорд, он прозвучал громко, но скорбно.
— О нашей жизни... О нас с вами, — сказала она мечтательно.
Аккорд повторился, и она запела грудным, немного резким контральто:
В парадное застучали. Полагая, что это Андрей, Ожогин продолжал сидеть. Стук повторился. Никита Родионович вспомнил, что Грязнов имеет свой ключ и стучать ему нет надобности. Он встал и вышел переднюю. За дверью кто-то покашливал Никита Родионович открыл ее и увидел перед собой Кибица Это было неожиданно. Ожогин вежливо пригласил гостя.
— Войдите...
Кибиц стоял, не двигаясь, он смотрел не на Ожогина, а вниз под ноги, бледное лицо его выражало подавленность, тревогу: Еще более сгорбленный, в своем грязном пиджаке он выглядел бродягой. Не поднимая глаз, Кибиц спросил:
— Никто вечером при вас не заходил без меня в комнату?
Никита Родионович удивленно дожал плечами. Он догадался, чем вызвано появление здесь Кибица, — он ищет тетрадь.
— Нет, никто, — сказал Ожогин.
Кибиц пробормотал невнятно несколько слов и спустился с крыльца. Уже на тротуаре он повернулся и сказал тихо:
— Сегодня занятий не будет.
28
Пришел май, яркий, прозрачный, с нежной зеленью распустившихся деревьев, с ароматом цветущей черемухи, с соловьиными трелями на зорьках, со звоном разноголосых птиц. Перестала дымиться земля, просохла, прогрелась, покрылась яркозеленым ковром.
Все ожидали дождя, но его не было. Бездождной оказалась большая половина апреля, бездождьем начался и май.
Сегодня с утра на горизонте появились темные облака, загромыхали первые раскаты далекого грома, дохнуло свежестью, но дождь так и не пошел.
— Плохо дело, засуха будет с весны, — проговорил Кривовяз, внимательно осматривая чистое, безмятежное небо. — Вот смотри, — он сорвал едва возвышающийся над зеленым покровом лесной полянки стройный одуванчик и подал его начальнику разведки Костину. — Он в эту пору должен быть в два раза больше, а не таким карапузом...
Начальник разведки посмотрел сквозь очки на поданный ему одуванчик, но ничего не сказал.
Кривовяз и Костин обогнули маленькое темноводное озеро. Его зеркальная гладь поблескивала перламутровым налетом. Над водой летали стрекозы. Пугливые бекасы, увидев людей, вспорхнули и исчезли на другом берегу. — И озеро недолго проживет без дождя, — заметил Кривовяз, — иссохнет...
Костина удивляли слова командира партизанской бригады: почему его беспокоит отсутствие дождя, судьба никому ненужного лесного озера, все эти одуванчики, стрекозы и бекасы? Сейчас не до этого. Настала третья партизанская весна, и чем суше она, чем меньше слякоти и сырости в лесу, тем лучше для партизан, тем подвижнее и боеспособнее они будут. При чем тут эта весенняя лирика?..
Под низкорослой, но развесистой черноплечей сосной, на разостланной плащ-палатке спал Сашутка.
— Вернулся, — тихо сказал командир бригады, увидев своего ординарца. — Ну, пусть подремлет еще маленько, поговорить успеем...
Кривовяз опустился на траву, достал трубку и кисет. Рядом сел начальник разведки. Набив трубку, махоркой, Иннокентий Степанович передал кисет Костину. Тот взял его, но не закурил. Сейчас на голодный желудок курить не хотелось.
Кривовяз заметил нерешительность Костина и улыбнулся.
— Кури, все дело какое-нибудь...
Привязанный к березе конь жадно щипал траву. На ногах и на груди у него подсыхали куски желтовато-белой пены.
Видать, торопился парень. Иннокентий Степанович задержал взгляд на спящем ординарце. Ему и жаль было будить уставшего Сашутку и в то же время не терпелось узнать новости. Кривовяз осторожно тронул за плечо Сашутку, и тот сразу поднял голову и вскочил, протирая глаза.
— Ну? — коротко бросил Иннокентий Степанович.
Для Сашутки «ну» означало — «докладывай все по порядку». Он рассказал о второй встрече с Повелко. Сто человек русских военнопленных выведут утром во вторник из лагеря с расчетом, чтобы в середине дня пригнать их на завод. Конвоировать пленных должны двадцать автоматчиков. Встретить колонну надо в шести километрах от завода.
Кривовяз выслушал Сашутку молча. Когда тот кончил рассказ, Иннокентий Степанович встал и поправил кабуру с пистолетом.
— Что ж, надо встретить. Как ты думаешь, — спросил он Костина, — успеем подготовиться?
Костин, как обычно, когда ему приходилось что-либо решать, снял очки, протер стекла и ответил неторопливо, одним словом:
— Конечно...
На рассвете сводная группа партизан под командованием Костина вышла к лесной дороге и остановилась в шести километрах от завода. Оглядев местность, Костин приказал залечь в двадцати метрах от дороги и укрыться.
Сам он с двумя командирами тщательно изучил участок предполагаемой операции. Место ему понравилось. Появление колонны можно заметить на значительном расстоянии, что давало возможность нанести удар наверняка. Группу разбили на две части по тридцать человек и расположили по обеим сторонам дороги.
— Подниматься по команде «Вперед!». Зря огня не открывать, — предупреждал Костин партизан и сам укрылся в зарослях орешника.
Сведения, полученные Сивко и переданные Кривовязу, не отличались точностью. Из лагеря вышло не сто, а сто сорок семь военнопленных, конвоировало их не двадцать, а тридцать автоматчиков. В составе охраны оказалось двенадцать полицаев-горожан.
Искушенный в таких делах Иннокентий Степанович предвидел возможность увеличения охраны и соответственно укрепил группу. Она состояла из шестидесяти партизан. Количественный перевес и внезапность заранее предопределяли успех операции.
Во главе конвоя шел штурмшарфюрер Хост. На открытой местности эсэсовец бодро маршировал впереди колонны, в населенных пунктах кричал, чтобы пленные держали ногу, а сам забегал в дома и, поясняя знаками, что заключенные нуждаются в продуктах питания, требовал для них сала, масла, меду, яиц. Все это, конечно, шло в сумку самого штурмшарфюрера.
Особенно Хост любил мед и яйца, но так как не знал названия того и другого по-русски, то объяснял просьбу своеобразным способом. «Жу-жу... жу-жу...», — говорил он, когда хотел меду, и показывал, как летит пчела, как она жалит. После этого принимался кудахтать и кукарекать — это означало: «дайте яиц».
Когда вступили в лес и колонна перестроилась по три в ряд, Хост предпочел замыкать шествие. Ему были хорошо знакомы лесные порядки в России. Он совсем недавно на своем горбу испытал, что такое «малая война» и какие она преподносит сюрпризы и неожиданности.
Правда, в такой близости от города партизаны не показывались, иначе начальство и не позволило бы вывести пленных из лагеря, но на всякий случай лучше было итти сзади. Было жарко, майское солнце припекало. Пленные, нагруженные флягами, котелками, семидневным сухим пайком и постелями, шагали мокрые от пота. Колонна растянулась на сотню метров, и они медленно брели по лесной песчаной дороге. Малейший ропот, малейшее проявление недовольства немедленно пресекались. «Одна плохая овца все стадо портит», — привел русскую пословицу комендант концентрационного лагеря, когда отправлял штурмшарфюрера. Первого проявившего возмущение или попытку к побегу следовало уничтожать немедленно.
Комендант лагеря через переводчика предупредил об этом самих пленных. Однако, угроза не напугала людей, а лишь вселила неясную надежду на то, что в пути может быть какое-то происшествие и что немцы его-то и опасаются.
Манящее ощущение свободы охватило пленных, когда над головами зашептались деревья и лес по сторонам стал гуще и темнее. Все зорко вглядывались вперед, с надеждой озирались по сторонам.
— Вперед! — раздался вдруг крик, и колонну окружили вооруженные люди.
#img_8.jpg
— Хенде хох! Ложись!
Пленные мгновенно бросились на землю.
Большинство конвоиров подняло руки, часть последовала примеру пленных, а некоторые попытались оказать сопротивление. Загремели выстрелы. Двое партизан упали замертво, срезанные автоматными очередями, трое оказались ранеными.
Костин отдал короткую команду:
— Огонь!
Вся операция была проведена в несколько секунд...
Вечером при свете костра, под бульканье воды, закипающей в котелке, начальник разведки читал письмо, извлеченное из куртки убитого штурмшарфюрера Хоста. Иннокентий Степанович, командиры и партизаны с интересом слушали.
«Последний «пакет фюрера», — писал Хост некой Гертруде, — чуть не стоил мне жизни, поэтому ты особенно бережно расходуй сало и сахар. Времена пошли не те. Теперь и продукты даются нам с боем, с трудом, с жертвами. Я две недели провел в этих страшных лесах и полголовы у меня стало седой. Но страшнее лесов — партизаны. Они неуловимы и от них никуда не уйдешь. Нас пошло много. Очень много опытных и видавших виды ребят, но большинство их осталось в лесах, вернулось лишь несколько человек, в том числе и я. Благодарим бога, что мы сейчас вне опасности. Нас прикомандировали в качестве охраны к концентрационному лагерю. Мы вздохнули свободно. Здесь тишина и мир. Хотя бы на этом и закончилось все. Теперь я могу оказать тебе, что питаю надежду остаться живым...»
— Надежды юношей питают, отраду старцам придают, — сказал Иннокентий Степанович. — Давайте-ка кипяточком побалуемся...
29
События последних дней повлияли на Гунке самым деморализующим образом. Непрекращающиеся диверсии, убийства работников гестапо и комендатуры — все это создавало лихорадочную тревогу в городе. Гунке не успевал выслушивать донесения; каждое новое появление в его кабинете работника гестапо с докладом заставляло начальника тайной полиции вздрагивать. Он старался сдерживать себя, но чувствовал, что это ему плохо удается, — пальцы прыгали по стеклу на столе, бровь дергалась. Он все чаще и чаще повышал голос, кричал, обвиняя подчиненных в бездарности, лености. Они молча выслушивали его грубости и сообщали о новых происшествиях. Это было невыносимо. Особенно возмущали Гунке жалобы работников комендатуры, и когда кто-нибудь из них был слишком надоедлив, начальник гестапо бросал трубку телефона и, задыхаясь от злобы рычал:
— Сволочи, они думают, что я могу один поддержать порядок в городе.
Сегодня день начался тревожно. На рассвете убили двух эсэсовцев на центральной улице города. Об этом Гунке узнал еще в постели. Выслушав по телефону рапорт, он закрылся одеялом, пытаясь вновь заснуть. Но неожиданно появились сильные боли в голове. Начался приступ мигрени, приступ острый, доводящий до исступления. Лекарства не помотали. Гунке сбросил одеяло и заходил по комнате. Он шагал быстро от стены к стене, сжимая голову руками.
Зазвонил телефон. От резкого звука голова, казалось, раскололась. Гунке рванул провод и отключил аппарат.
— Чорт знает, что творится, — простонал он и бросился на подушку, но через несколько секунд снова поднялся и включил телефон в сеть. Аппарат сразу залился захлебывающимся звонком. Вызывали настойчиво, тревожно. — Слушаю, — процедил сквозь зубы Гунке. — Да, я... Гунке... да... Что там опять стряслось?!
Докладывал Циммер, следователь, приехавший на место убитого Родэ. В нескольких километрах от города, по дороге на чурочный завод, освобождены сто сорок семь пленных. Охрана вся уничтожена. Циммер докладывал четко и, как казалось Гунке, нарочито медленно. Он словно смаковал каждое слово. И это выводило Гунке из терпения.
— Подробности! — нетерпеливо бросил он в трубку.
— Пока никаких, — ответил Циммер. — Люди не успевают входить в курс дела, случаев слишком много.
Реплика подчиненного прозвучала насмешкой, и Гунке подумал: «Наверное, на лице Циммера сейчас ехидная улыбочка». Хотелось ругнуть его, но пришлось сдержаться.
— Благодарю, — сказал он подчеркнуто вежливо и опустил трубку на рычаг аппарата.
Внутри все горело от злобы и негодования. Кажется, никогда он не был в таком трудном положении. Все складывается против него. Будто специально возникают опасности на каждом шагу. Их становится все больше и больше, они готовы задушить его, и они уже душат. Этот Циммер, — чего он хочет? К чему бесконечные намеки, насмешки? Он понимает, что они значат. Его не обманет формальный повод появления Циммера здесь. Он прибыл, чтобы заменить не мертвеца Родэ, а живого Гунке, неспособного, очевидно, по мнению начальства, справиться с порученным делом, неспособного подавить сопротивление в городе. Да, факты против Гунке. И они умножились после приезда Циммера. Судьба будто нарочно делает все, чтобы показать бессилие Гунке, посрамить его перед будущим начальником отделения.
Гунке попытался переключить все силы на борьбу с патриотами. Он уже не считался ни с чьим мнением, удесятерил репрессии, публиковал самые свирепые приказы, производил расстрелы на глазах у жителей. Но положение не изменилось, напротив, оно, видимо, ухудшилось. Если раньше листовки появлялись в городе изредка, то сейчас они стали обычным явлением. Каждое утро их десятками клали на стол Гунке. Дерзость подпольщиков перешла все границы. Они видели, как отступают немецкие части, чувствовали, что приближается фронт, и это усиливало их активность.
Но что мог сделать он, Гунке. Устрашать? И только? Гестапо удалось захватить радиста, но все нити оборвались с его смертью. Может быть, в другое время, раньше, помощники Гунке проявили бы больше активности и инициативы, но сейчас люди неохотно выполняли поручения, отделывались формальным допросом свидетелей или арестом случайных лиц. Люди, его люди, с которыми он держал в первые дни оккупации город в страхе, теперь сами были объяты ужасом. Гунке хорошо это чувствовал; они не выезжали на операции за город, даже если туда и вели нити расследования, они избегали ночной слежки. Да что говорить, они дрожали за свою шкуру. После убийства Родэ это стало особенно заметным. Им передавалась общая тревога за завтрашний день. Правда, после приезда Циммера, сообщившего, что в Берлине готовится какой-то дипломатический шаг и что будто бы уже приехали представители для переговоров, настроение в отделении приподнялось. Но ненадолго. Положение на фронте рассеивало всякие иллюзии. Живые люди, участники боев, были красноречивыми свидетелями катастрофы, они-то и несли тревогу в город.
Как назло, за последнее время не удалось провести ни одного крупного дела, которое поддержало бы авторитет Гунке, оправдало бы его перед начальством. Он понимал, что еще две-три неудачи — и он будет смещен с должности, доставшейся ему с таким трудом. Поэтому сейчас, как никогда, нужен был успех, хоть небольшой, но успех.
Одеваясь, Гунке проклинал так неудачно начавшийся день, ругал своих помощников, русских, себя. Неужели нет выхода? Неужели придется сдаться на милость Циммера? Нет Еще слишком рано..
Мысль металась в поисках выхода. Гунке перебрал все факты, известные ему, все начатые расследованием дела и не мог остановиться ни на одном из них. Они явно бесперспективны, из них ничего не раздуешь, ни-чем себя не покажешь. И вдруг, совершенно неожиданно, Гунке вспомнил о Хапове, прорабе чурочного завода. Он должен что-нибудь знать о происшествии с пленными. Только работникам завода было известно о наряде на заключенных из концлагеря.
Гунке почувствовал необычайный прилив сил. Ему казалось, что он уже держит в руках нити, которые связывают город с заводом. Там, конечно, можно найти людей, подготовивших освобождение пленных, они скажут кое-что или, по крайней мере, наведут на след. Гунке решил действовать сам. Дело было верное и, главное, могло представить его в выгодном свете перед начальством.
Гунке позвонил и потребовал, чтобы к телефону вызвали прораба Хапова.
Завод долго не отвечал Ожидая звонка, начальник гестапо в общих чертах наметил план действий. Прежде всего — два направления. В одном пусть работает этот Циммер, здесь, в городе, в концлагере, второе берет на себя Гунке и доводит до успешного завершения.. Будут убиты сразу два зайца — Циммер потерпит неудачу, Гунке одержит блестящую победу.
Позвонил телефон. На линии — чурочный завод. Хапов слушает. Гунке намекает на происшествие с пленными. Прораб отмалчивается. Начальник гестапо требует, чтобы Ханов немедленно прибыл в город. Но тот отказывается, болен, выехать не может. Притом твердо ничего не знает Правда, рабочие, видимо, что-то знают. Нужно приглядеться, уточнить. Но прораб это сделать не может, он под подозрением, как ставленник немцев.
— Хорошо, — заключает Гунке. — Я сам приеду, встречайте сегодня в четыре часа дня. Знать об этом должны только вы...
— Понятно, — отвечает Хапов, — все. будет сделано.
Гунке вешает трубку, одевает китель и отправляется к ожидающей его машине.
Через десять минут он уже в гестапо. Он строг, холоден, но настроение у него хорошее. Это замечают подчиненные, Циммер даже иронизирует:
— Вы так оптимистично настроены, будто виновники освобождения пленных уже арестованы.
— Еще нет, но скоро будут арестованы, и сделаете это вы, — говорит немного резко Гунке и дает Циммеру задание заняться происшествием в ущерб всем остальным делам.
Поведение Гунке вызывает у подчиненных недоумение. Он никого не требует к себе с докладом, ничем не интересуется. Единственный человек, с которым беседовал Гунке, — лейтенант Штерн. Но тот ни с кем ничем не поделился. Через несколько минут стало известно, что Штерн вызвал наряд автоматчиков из охраны гестапо.
Пока Штерн выполнял поручение, Гунке успел ознакомиться по карте с планом местности и выяснить точна, сколько пленных было в колонне и кто их охранял. Потом он потребовал к себе Трясучкину.
Варвара Карповна вошла в кабинет.
— Вы меня вызывали?
Гунке холодно объявил:
— Подготовьтесь, в три часа дня поедете со мной на операцию.
Варваре Карповые показалось, что голос Гунке прозвучал так же, как и тогда у Родэ, в ту страшную ночь. Она даже помнила фразу — «Зайдете через десять минут, поедем». Трясучкина попыталась объяснить как можно убедительнее свое состояние.
— Я еще не совсем оправилась после болезни, если далеко, то...
— На чурочный завод, — не поднимая головы, ответил Гунке, — дорога хорошая, погода чудесная... — Последние слова прозвучали сухо, насмешливо.
— Я бы попросила освободить меня сегодня, — снова заговорила тихо Трясучкина, стараясь придать своему голосу болезненный тон. Гунке резко оборвал ее:
— Не могу. У меня сейчас нет другого переводчика.
Варвара Карповна хотела возразить, но Гунке поднялся и резко отодвинул стул.
— Не заставляйте меня, повторять...
Трясучкина вышла.
Ей хотелось повидать Никиту Родионовича и посоветоваться с ним. Может быть, он сумеет успокоить ее, К тому же, она должна сообщать ему все о Гунке.
Никита Родионович выслушал Варвару Карповну и, почти не задумываясь, порекомендовал уклониться от поездки. Он ей не сказал, почему, но у него были свои соображения. Во-первых, Гунке вынесен смертный приговор и за ним следят, во-вторых, он, Ожогин, немедленно сообщит Изволину о выезде начальника гестапо на чурочный завод. Значит, по всей вероятности, поездку Гунке патриоты используют в своих целях.
— Лучше не ехать, — сказал Ожогин, провожая Варвару Карповну до дома, — время, сами знаете, тревожное, а за городом — небезопасно.
— Я постараюсь не ехать, — произнесла Трясучкина на прощанье, — мне самой очень не хочется...
Машина подошла к подъезду гестапо. Три автоматчика и лейтенант Штерн уселись сзади. Центральные места были предназначены для Гунке и Трясучкиной.
Когда начальник гестапо вышел из дверей, шофер включил мотор. Машина тихо заурчала. Гунке оглянулся, ожидая Варвару Карповну. Она не появлялась.
— Штерн! Вызовите ее! — распорядился Гунке.
Лейтенант, выскочив из машины, бросился в помещение.
Его торопливые шаги звонко раздавались в коридоре. Гунке спустился со ступенек и сел рядом с шофером. Прошло несколько минут. Мотор попрежнему урчал. Трясучкиной все не было.
Наконец, на крыльцо вышел Штерн в сопровождении Варвары Карповны. Она нерешительно остановилась у дверей, но лейтенант взял ее за локоть и помог сойти вниз к машине. Гунке предупредительно открыл дверцу.
«Я не могу», — хотела сказать Трясучкина, но поняла, что другого выхода нет. Поездка неизбежна, а если она будет упорствовать, то отказ может навлечь на нее подозрения.
Хлопнула дверца, мотор зарычал. Шофер дал короткий приглушенный сигнал и включил скорость...
А в это же время Сивко, Хапов и Повелко отъехали от лесной дороги. Уже в пути Сивко спросил у Дмитрия:
— Как, не подведут?
Повелко спокойно ответил:
— Верное дело, эти мины работают безотказно...
Сивко потянул вожжи на себя. Лошадь встала. Двуколка грузно осела на рессоры.
— Идите понаблюдайте, а я вас тут обожду, — сказал Сивко и первый спрыгнул на землю.
Повелко и Хапов уже другим путем направились к заминированному месту.
От взрыва четырех мин штабная машина поднялась в воздух и, перевернувшись, упала в нескольких метрах от дороги. В живых остались Гунке и Варвара Карповна. Первое, что услышал очнувшийся Гунке, — это стон. Стонала Трясучкина. Она была тяжело ранена и лежала, придавленная мотором. Глаза ее, непомерно большие, смотрели не моргая. Гунке почувствовал запах горящего человеческого мяса. Варвара Карповна стонала все громче, стон переходил в крик.
— Тише вы, — прошипел Гунке, боясь, что крик привлечет кого-нибудь из леса. Он не сомневался, что на место взрыва придут партизаны. Подняв голову, Гунке осмотрелся — вокруг никого, рядом — лес. Не обращая внимания на боль, он уперся обожженными руками в корпус машины и встал на колени. Трясучкина снова застонала.
— Сволочь! — проговорил Гунке. Он наклонился к Варваре Карповне и закрыл ей рот рукой. Но она продолжала кричать — невыносимая боль привела женщину почти в невменяемое состояние.
Гунке вынул из кобуры парабеллум и стал с остервенением бить рукоятью Трясучкину по голове.
Пройдя несколько шагов по дороге, Гунке круто повернул к лесу. Внезапно он остановился: впереди послышались подозрительные звуки. Гестаповец сделал несколько неуклюжих прыжков в сторону, углубился в чащу. Он бежал, не обращая внимания на ветки, хлеставшие в кровь лицо и руки, спотыкался, падал, вновь подымался и бежал, бежал. Ему все время казалось, что звуки усиливаются, приближаются. Тогда он останавливался, резко оборачивался, выставляя вперед пистолет. В глазах горели злые огоньки, руки дрожали. Но вблизи никого не было. Кругом стоял до тягости молчаливый и спокойный лес. И вот опять в тишину врезались отчетливо те самые звуки, так похожие на шаги человека. Гунке метался по чаще, как зверь.
Когда на лес начала опускаться темнота, он понял, что заблудился. От сознания этого его тело забилось мелкой дрожью. Во рту пересохло — мучила жажда, правое колено ныло тупой болью
Пересекая небольшую поляну, Гунке вскрикнул и упал ниц. Прохлопав крыльями, пролетела птица.
— Пить... пить... — прошептал он и, поднявшись, побежал дальше. Уже в полной темноте он выбрался к болоту. Тянуло влагой и плесенью. Это была бескрайняя трясина. Гунке остановился, тяжело переводя дух, и облизал запекшиеся губы. Он почуял близость воды. Сдерживая хриплое дыхание, он осмотрелся и, осторожно прощупывая ногами почву, стал передвигаться с кочки на кочку — Пить... пить...
Пройдя с десяток шагов, Гунке присел на корточки и начал искать руками воду, но ощутил лишь густую жижу Значит, вода дальше.
Он вновь начал передвигаться вперед по кочкам. В небе играли сполохи. Впереди жалобно застонала выпь. Кочки попадались все реже и, чтобы попасть с одной на другую, надо было не шагать, а прыгать.
И вдруг Гунке явственно услышал человеческий голос:
— Стой! Куда тебя чорт несет? Все равно не уйдешь.
Гунке прыгнул, не попал на кочку и оказался по грудь в воде. Но это его не испугало. В ту минуту он думал об одном — утолить жажду. Под ним, вокруг него вода, много воды. Он жадными глотками стал пить. Пил, не отрываясь, долго и опомнился, когда вода достигла груди. Он попытался выплыть на поверхность, но безуспешно. Тело погружалось все глубже и глубже. Свободными остались только руки и голова. Гунке закричал диким голосом, а жижа уже лезла в глаза, в рот, в уши... Мрачное зыбучее болото, как бы нехотя, чвакнуло несколько раз сряду и всосало в себя немца.
В лесу снова стало тихо.
— Ну, уж оттуда никто не выбирался ни живым, ни мертвым, — произнес Хапов, стоя у края болота. — А бегает, ровно заяц. — Он снял шапку и вытер пот.
— Так оно и лучше, — сказал Повелко, — о такую пакость не стоит и рук марать.
30
После трехдневного перерыва возобновились занятия у Кибица. Зорг совсем не появлялся. Он выехал по делу на сутки, но так и не вернулся. Клара нервничала. Сегодня она зашла за Ожогиным и Грязновым и перед занятием пригласила их погулять.
— Я боюсь теперь одна быть на улице, в городе творится что-то ужасное... ежедневно убийства.
Друзья прошлись с ней по центральным улицам и проводили домой.
— Мне так не хочется заходить к себе, там пусто, мрачно...
Друзья молчали. Клара что-то хотела добавить, но, вероятно, постеснялась Андрея. Ожогин и Грязнов молча поклонились и направились к Кибицу. Клара вдруг проявила решимость и тихо окликнула Никиту Родионовича:
— Господин Ожогин!
Он остановился и оглянулся.
— Если вас не затруднит, зайдите ко мне после занятий, мне надо с вашей помощью решить один вопрос...
— Постараюсь, — ответил Никита Родионович.
— Обязательно постарайтесь, — произнесла Клара, подошла к Ожогину вплотную и заговорила торопливо, сбивчиво: — Я сейчас всего не скажу. То есть не скажу того, ради чего прошу вас зайти. Завтра утром меня здесь не будет, — я улечу с мужем... Зорг уходит от Юргенса в другое ведомство... Возможно, мы с вами больше никогда не увидимся. Ну, а главное я скажу вам не здесь... Жду вас. — Она пожала Ожогину руку и отошла.
Вообще, изучая поведение Клары, Никита Родионович не раз задавался мыслью сблизиться с ней. Хотелось окончательно уяснить, чего она добивается. В зависимости от этого можно было решать вопрос, может ли она быть в какой-то мере полезна для дела. Теперь необходимость сближения отпадала. Зорг переводится, уходит от Юргенса и забирает жену. Где они осядут — предполагать трудно. А поэтому и нет смысла предпринимать что-либо. Но зайти к Кларе, конечно, надо. Возможно, это последнее свидание прольет свет на поведение Клары.
Кибиц встретил учеников молча. Он выглядел как затравленный бирюк. Последняя неделя его согнула, подавила, уничтожила. Злыми глазами смотрел он на окружающих. И раньше всегда замкнутый, теперь он совсем ушел в себя и ничем не проявлял интереса к людям. Обычный беспорядок в комнатах превратился в невообразимый хаос. Гниющие остатки пищи наполняли помещение запахом разложения, который вызывал у вошедшего с улицы человека ощущение, будто он попадал в мертвецкую.
Кибиц расставил аппаратуру и жестом пригласил учеников к столу.
— То, что вы знаете... уже и так слишком много для врагов... Германии... — сказал он злобно, но в следующую секунду поправился: — мы идем сейчас вместе, но русские никогда не поймут нас, немцев, и никогда не воспримут нашу культуру... Мы терпим поражение не потому, что мы слабы, а потому, что послушали австрийца, сделали его своим вождем, не только служили ему, но служили честно... Если бы Гитлер был немец...
Со двора донесся шум. Кибиц прервал свою речь и, будто опомнившись, взял в руки радиодеталь.
— Приступим к занятию...
Но начать занятие не удалось.
Завыла сирена. Завыла тягостно, надрывно. Ей ответили зенитки. Кибиц побледнел и дрожащими руками положил деталь на стол. В комнату вбежал дежурный солдат.
— Тревога!.. — крикнул он испуганно. — Садитесь в машину!..
— Сейчас... — сказал Кибиц, когда солдат уже исчез, и поспешно натянул на себя плащ, забыв одеть головной убор. — Пойдемте в машину... тут опасно оставаться...
Ожогин и Грязнов молча последовали за Кибицем.
В открытые настежь ворота выскочила машина Юргенса. Малолитражка, в которую сели Ожогин, Грязнов и Кибиц, последовала за нею. Шофер гнал ее на большой скорости, изредка включая фары, чтобы охватить одним взглядом лежащую впереди дорогу.
Кибиц кричал на шофера, запрещая ему зажигать свет. Но тот не обращал внимания или не слышал. За городским парком, на шоссе, где машины бежали одна за другой, он опять включил фары. Кибиц промолчал и лишь передернул плечами. Но когда шофер еще раз дал свет, Кибиц не вытерпел.
— Мерзавец! — крикнул он. — Гаси!
Шофер сбросил газ и резко затормозил. Ожогин и Грязнов толкнулись о спинку переднего сиденья. Стало слышно, как остервенело отстреливались зенитки и как нарастал с северо-востока гул самолетов.
Шофер вылез из машины и хлопнул дверкой.
— Если у вас хорошие глаза, поезжайте сами, — язвительно сказал он и скрылся в темноте.
Кибиц в бешенстве замер, не зная, что сказать, и лишь через несколько секунд, заерзав на месте, завопил:
— Вернись! Свети... Я разрешаю!
Никто не отозвался. Вдали на аэродром упали первые бомбы и взрывы, сопровождаемые огромными вспышками, осветили небо.
— Какой ужас, какой ужас, — шептал взволнованный Кибиц.
— Успокойтесь, господин Кибиц, — сказал невозмутимо Никита Родионович и перешел на место шофера.
Покопавшись немного на щите, он нажал на стартер, и машина тронулась.
На шоссе при объезде Ожогин включил фары и ехал со светом, пока объезд не остался позади.
Кибиц на это никак не реагировал. Сидящий сзади Грязнов видел, как тряслось, словно в лихорадке, его тело. Километрах в пяти от города Кибиц потребовал остановиться и вылез из машины. Отойдя несколько шагов, он лег на сухую траву и закрыл лицо рукой. Подкатила еще одна машина, затем другая и остановились невдалеке. Послышалась приглушенная немецкая речь. Кто-то из немцев, неразличимый в темноте, высказывал опасение, что город может пасть в самые ближайшие дни. Ему не возражали. Он называл имена немецких генералов, одних хвалил, других ругал Часто упоминал Гудериана, который, по его мнению, только и сможет сдержать натиск русских. Потом голоса смолкли. Все наблюдали за бомбежкой. Друзья сразу определили, что самолетов прилетело немного — пять, шесть и бомбовой удар обрушился лишь на аэродром, куда только позавчера прибыло соединение истребительной авиации. Сам город был вне опасности и покидать его не было никаких оснований.
— Русских ориентирует кто-то по радио, — послышался опять голос. — С воздуха истребители не видны, там подземные ангары...
— Это вполне возможно, — согласился второй. — Город засорен до безобразия. Воображаю, что здесь будет, когда мы начнем уходить...
Разрывы прекратились, а через несколько секунд начал затихать и рокот самолетов. Наступила тишина. О прошедшей бомбежке говорило лишь высокое пламя на аэродроме. Очевидно, горел бензосклад.
Убедившись, что опасность миновала, немцы стали разговаривать оживленнее, послышались смех, шутки.
Неожиданно со стороны вокзала раздались с небольшими промежутками три оглушительных взрыва.
— Это еще что? — спросил один из немцев.
— Вероятно, бомба замедленного действия, — высказал предположение кто-то. Однако, когда поднялось пламя, то стало ясно, что взрыв произошел не на вокзале, а ближе к центральным улицам. Над городом возник неопределенный шум. Трудно было определить, из чего он слагался. Можно было различить сигналы автомашин, грохот повозок. Затем последовал еще один взрыв, до того сильный, что колыхнулась земля.
— Кажется, замедленного действия бомбы тут не при чем, — проговорил немец, только что высказавший такое предположение.
— А не десант ли? — робко спросил кто-то.
Ему никто не ответил. Ветер попрежнему доносил шум, одинокие беспорядочные выстрелы и короткие очереди автоматов...
Домой друзья попали на рассвете. Неоднократные попытки пробиться в город ночью оказались безуспешными. Улицы были оцеплены гестаповцами и эсэсовцами. Никакие пропуска не имели силы. Кибиц, поднявший скандал с унтер-офицером и назвавший себя сотрудником Юргенса, получил в ответ оскорбление:
— Сиди, крыса... пока цел.
Кибиц приказал Ожогину ехать прямо на немца. Никита Родионович не знал, как поступить. Такой шаг был опасен.
— Вы тоже решили плевать на меня? — закричал взбешенный Кибиц. — Поезжайте... Не бойтесь, не задавите, он сам уйдет с дороги... Ну?!
Никита Родионович тронул машину. Унтер-офицер действительно отскочил в сторону, освободив дорогу, но тотчас вслед раздались две очереди из автомата, и машина со скрипом осела. Пули изрешетили задние покрышки и камеры.
— Для тебя что, закона нет? — закричал подбежавший унтер-офицер. — А вот этого ты не кушал? — и он сунул под самый нос Кибица черное дуло автомата. — Я тебя выучу... — Немец разразился площадной бранью.
Кибиц, дрожа, откинулся на спину и больше не промолвил ни слова. Он только клацал зубами.
— Отгони машину с дороги, вон туда... — показал рукой унтер-офицер.
Ожогин попытался объяснить, что на спущенные баллонах ехать нельзя, можно изжевать резину. Унтер-офицер рассвирепел.
— Эй! Сюда! Все сюда! — крикнул он.
Подбежала группа вооруженных солдат.
— Вылезайте! Быстро вылезайте! — приказал унтер-офицер.
Едва Кибиц и друзья вышли из машины, как последовал категорический приказ:
— Туда ее... к чортовой бабушке...
Солдаты, как показалось Никите Родионовичу, с нескрываемым удовольствием ухватились за маленькую малолитражку, перекинули ее несколько раз и свалили в кювет.
Кибиц стоял, точно пораженный громом.
— Что творится? — только прошептал он.
— Пойдемте пешком, — предложил Ожогин.
— Не пустят, — проговорил нерешительно Кибиц.
— Тут не пустят, пройдем в другом месте, — вмешался в разговор молчавший до этого Грязнов.
Кибиц согласился. Они пошли назад, где не было патрулей, и свернули в первый попавшийся переулок.
Впереди послышались грохот и лязг. В город шли танки. Около двух десятков машин разных конструкций, с вытянутыми вперед стволами орудий, промчались на большой скорости, подняв густое облако пыли.
В первом переулке тоже стоял автоматчик. Но это был болтливый и непридирчивый немец. Уговоры Ожогина и Кибица возымели действие, он решил пропустить их мимо себя, но предупредил, что дальше стоит еще патруль.
— Тогда и итти незачем, — разочарованно сказал Кибиц.
— Ничего, идите... — и автоматчик шепнул на ухо пароль и пропуск. На вопрос Грязнова, что произошло в городе и чем вызвана тревога, немец рассказал, что во время бомбежки аэродрома партизаны подорвали водокачку на станции, казарму, где размещался батальон эсэсовцев, произвели налет на комендатуру и подожгли ее.
— Откуда тебе это известно? — спросил Кибиц, как обычно, резко.
Солдат хмыкнул.
— Откуда... Я спал в казарме и, если бы по нужде не вышел, то и мне капут был бы. Все завалилось...
— А много их? Партизан?.. — задал вопрос Ожогин.
— Этого не скажу... Не видел, ни одного. Обер-лейтенант сказал, что партизаны в город проникли, и приказано всех задерживать... К утру изловить должны...
Трое опять зашагали по узенькому переулку. На востоке уже светало и можно было разглядеть фасады домов.
Никита Родионович всю дорогу думал об одном: неужели партизаны Кривовяза произвели налет на город? Он допускал такую возможность. В практике партизанской бригады в их с Грязновым бытность там проводились операции, увязываемые с командованием фронта. Партизаны уведомлялись о времени бомбежки того или иного объекта, подтягивали к нему силы и, когда поднималась паника, совершали налет. То же самое, возможно, произошло и сегодня. В связи с этим возникал вопрос: «Почему же не предупредили нас?».
Грязнов же окончательно утвердился в мнении, что партизаны и сейчас находятся в городе. Он думал лишь о том, удастся ли им безнаказанно выйти, смогут ли они без больших потерь прорваться сквозь цепи немцев, опоясавшие город несколькими кольцами.
Обменяться вслух мнениями друзья не могли. С ними был Кибиц. Он шел в середине, выкидывая вперед свои тонкие с большими ступнями ноги и опустив низко голову По его мнению, в городе происходило нечто невообразимое. Кибицу не хотелось верить, что это предсмертная агония. Он пугливо отгонял от себя эту тревожную мысль, но факты, упрямые факты говорили сами за себя: шофер, отказавшийся выполнить приказ и куда-то исчезнувший; унтер-офицер, уже готовый разрядить в него автомат и изуродовавший его машину; партизаны, взрывы, поджоги. «Неужели конец? Или начало конца?»
На Административной улице Кибицу повстречался знакомый офицер-эсэсовец. Несмотря на очевидное нежелание офицера вступать в беседу, Кибиц, после приветствия, ухватил его за рукав и спросил:
— Неужели в городе партизаны?
Чтобы отделаться от назойливого знакомого, офицер ответил:
— В городе паника, а не партизаны. Паника! Это хуже, чем партизаны. Еще пока за всю ночь никто не видел ни одного человека, а все болтают: партизаны... партизаны...
Кибиц решил, что офицер и его относит к числу болтунов-паникеров.
— Но взрывы, поджог комендатуры... — начал он.
— Это другое дело. Они и до этого были. В городе и без партизан много головорезов... Простите... я тороплюсь. — Офицер козырнул и быстро удалился.
Несколько секунд прошло в молчании.
— Чорт знает, что происходит, — выдавил, наконец, из себя Кибиц.
Когда Ожогин и Грязнов подошли к своему дому и объявили об этом Кибицу, он необычно вежливо попросил провести его до квартиры. На дворе было уже совсем светло. Кроме немцев, никто на улице не показывался, но Кибиц не решался один продолжать путь.
Друзья согласились.
На обратном пути Ожогин по автомату позволил на квартиру Юргенса и попросил свидания по срочному делу. Юргенс разрешил прийти в восемь утра.
— Что вы ему хотите сказать? — поинтересовался Андрей.
— Надо кончать с Кибицем, — ответил Ожогин.
— Правильно, — одобрил Андрей, — одной сволочью будет меньше. Нечего с ним церемониться.
Никита Родионович долго думал, прежде чем окончательно решил нести дневник Кибица Юргенсу. Что Кибиц заклятый враг, доказательств не требовало, претил сам факт доноса. Ожогин предпочел бы расправиться с Кибицем собственными руками, но это исключалось. Малейшая оплошность, даже намек на нее может привести к провалу. Был и второй мотив, с которым нельзя было не считаться: выдав Кибица, Ожогин и Грязнов еще больше укрепят свои позиции в глазах Юргенса и Марквардта, войдут к ним в еще большее доверие.
Поэтому Никита Родионович решил этот вопрос дальше не откладывать.
— Ты прав, Андрюша, — сказал он после длительной паузы. — От этого и мы, и дело только выиграем.
Когда достигли угла, Никита Родионович предупредил Андрея, что хочет забежать на квартиру Зорга, повидаться с Кларой, и завернул за угол.
На стук в дверь вышел знакомый автоматчик, всегда охранявший квартиру Зорга.
Когда Ожогин сказал, что ему надо видеть жену Зорга, тот свистнул и сказал:
— Опоздали. Полчаса назад ее отвезли на аэродром.
Только, пожалуй, один Юргенс оставался спокоен в эти тревожные дни. Его не волновала приближающаяся развязка. Перед глазами все чаще и чаще вырисовывалась символическая дробь: 209/902. Она, несомненно, внесет соответствующие коррективы в действительность.
Дав разрешение Ожогину на свидание и положив, трубку на место, Юргенс приказал служителю приготовить постель и начал раздеваться. Ложась, он бросил:
— До восьми не будить, — и, вспомнив, добавил: — разве только, если будут шифровки.
Поспать Юргенсу удалось не больше двух часов. Его разбудил служитель, доложивший, что явился Кибиц с телеграммой. Не желая окончательно просыпаться, Юргенс едва-едва приоткрыл глаза и распорядился привести к нему Кибица.
Кибиц подал шифровку. Текст был настолько неожиданный, что Юргенс быстро поднялся, сел, свесив крепкие, волосатые ноги, принялся перечитывать шифровку:
«Немедленно эвакуируйтесь город зпт указанный мной карте тчк Вагон выделен зпт прицепят любому составу тчк Срок одни сутки тчк Марквардт».
Сон мгновенно пропал, но шифровка не давала еще оснований нарушать раз и навсегда заведенный порядок дня. Проделав на глазах стоящего Кибица несколько гимнастических упражнений, Юргенс распорядился принести в ванную лед для обтирания.
— Со мной неприятное приключение произошла ночью, — начал Кибиц, видя бодрое настроение начальника.
— То есть? — спросил Юргенс, раздеваясь донага.
Кибиц рассказал.
— Наплевать на машину, она уже не понадобится. Вам это было известно раньше меня.
— Я не об этом говорю...
— А о чем?
— С немцами происходит что-то непонятное... Потеряна вера, принижен дух... обуяла паника... Кругом безобразия, которые полгода, три месяца назад даже представить было нельзя...
— Не преувеличивайте, — сказал Юргенс, хотя сам за последние дни и особенно за прошедшую ночь воочию убедился, что все происходит именно так. — А в общем, все ерунда. Завтра нас здесь не будет, — он закрутил вокруг шеи махровое полотенце, поднялся на носки, развел руки и сделал глубокий вдох.
— А вы думаете, там будет лучше? — собираясь уходить, спросил Кибиц.
Юргенс пристально посмотрел на Кибица. Ему начинал надоедать его упаднический, пессимистический тон. Ничего не ответив, он пошел в ванную.
Без двух минут восемь служитель впустил Ожогина и провел его безо всяких задержек в кабинет Юргенса.
Никиту Родионовича поразил царящий в кабинете и вообще в доме беспорядок. Все свидетельствовало о том, что идет спешная подготовка к отъезду. На столе лежали связанные большими пачками дела и различные бумаги. Посредине кабинета возился служитель, укладывая свертки в два длинных ящика из-под винтовок. Карты со стен были сняты, ковер, застилавший весь пол, убран, обивка с кожаного дивана содрана, занавеси и драпировки исчезли.
Юргенс сидел на стуле около растопленной печи и бросал в яркое пламя листы бумаги, ворох которой лежал тут же. Приход Ожогина его не смутил. Продолжая свое занятие, он сказал:
— Хорошо, что пришли, а то пришлось бы вызывать. Что у вас?
— У меня необычное дело, — ответил Никита Родионович.
— Я вас слушаю.
Выдержав небольшую паузу и глядя на Юргенса, так спокойно уничтожавшего улики своей деятельности, Ожогин сказал:
— К господину Кибицу, которому вы нас вверили, мы ничего не имели и считали его преданнейшим слугой фюрера...
— И вы не ошиблись, — рассмеялся Юргенс, — он старейший член национал-фашистской партии. Америки вы не открыли...
— Возможно, — спокойно проговорил Никита Родионович, — но когда мы позавчера наткнулись в его комнате вот на эту тетрадку, то невольно усомнились в его преданности, — и Ожогин подал Юргенсу тетрадь Кибица.
— Что за ерунда? — произнес Юргенс и начал читать.
Пробежав несколько страничек, он встал, прошел к пустому столу и сел за него, жадно читая разборчивый, каллиграфический почерк Кибица. Дойдя до последнего листа, он хлопнул ладонью по тетради и оказал:
— Да, сволочь изрядная. Овца в волчьей шкуре, — переиначил он русскую поговорку. — Этому делу будет дан ход... Спасибо, — сказал Юргенс и внимательно посмотрел на Ожогина. — Можете итти. — И когда Ожогин уже взялся за ручку двери, Юргенс остановил его: — Минутку! Чуть не забыл... В двадцать ноль-ноль вместе с Грязновым будьте на вокзале с вещами. Надеюсь, понимаете меня. Пора уезжать. Эшелон отправится в двадцать часов тридцать минут. Меня найдете около комендатуры. Я бы захватил вас на своей машине, но считаю это неудобным для вас. Идите, собирайтесь...
31
Ни Андрей, ни Никита Родионович не предполагали, что дело примет такой оборот. Они были уверены, что Юргенс готовит их к работе в советском тылу на период войны и оставит здесь, в городе, при отходе немецких войск. Этот вариант был естественным, логичным и во всех отношениях удобным для немецкой разведки.
Не зная истинных целей Юргенса, друзья терялись в догадках. Отправка в Германию им никак не улыбалась и казалась бессмыслицей.
Ожогин сидел на тахте, упершись локтями в колени; Андрей, взволнованный, расхаживал по залу. Приближалось время завтрака. Хозяйка, столь похожая своей педантичной аккуратностью на служителя Юргенса, гремела посудой в столовой.
— Я хочу знать, кому мы нужны будем, — спрашивал Андрей, — когда фашисты, их разведка и всякие юргенсы и кибицы полетят к чорту или полезут в петлю? Ведь Юргенс готовит нас для фашистской разведки, но кто же оставит ее после разгрома Германии? Кто потерпит ее существование?
Никита Родионович и сам думал об этом, хотя и не высказывал своих мыслей. Действительно, на что рассчитывает Юргенс? Почему он тянет их вместе с собой в Германию, почему не использует удобный момент и обстановку, чтобы оставить их здесь? Странно и непонятно.
— Вопрос сложный, — сказал Ожогин. — Если Юргенс так поступает, значит, существует какой-то план, неизвестный нам с тобой, а может и самому Юргенсу.
— Значит, придется ехать? — спросил Андрей.
Никита Родионович задумался. Ответить определенно он не мог. Ехать в Германию — значит, оторваться от своих, потерять связь. Может быть, Иннокентий Степанович против такой комбинации. Зачем нужны Ожогин и Грязнов в Германии, куда неизбежно войдут наши войска? Если отказаться от поездки, тогда надо принимать срочные меры — укрыться от Юргенса в городе. Если решить положительно, то необходимо собираться к отъезду.
Никита Родионович стал одеваться.
— Куда? — удивленно спросил Андрей.
— К Изволину... надо посоветоваться... — и, уже выходя из комнаты, Ожогин бросил: — А ты пока что укладывай вещи...
Около дома Изволина стояла немецкая, на высоких колесах, подвода, нагруженная кое-как завязанными узлами, ящиками, чемоданами. Трясучкин и его жена тащили на нее старый домашний скарб — веники, скалку, доску для стирки белья, поломанную железную лопату.
Самому Трясучкину это занятие было, видимо, не по душе.
— Ну, все, что ли?.. — недовольно спрашивал он жену
— Твое дело — клади и не разговаривай, — оборвала его Матрена Силантьевна и всердцах сунула в руки мужу большую банку из-под варенья. — Уложи, да так, чтобы не разбилась.
С тяжелым вздохом Трясучкин выполнил распоряжение супруги.
— Куда собрались? — спросил Ожогин, подойдя к дому.
Трясучкин обрадовался встрече и, воспользовавшись тем, что Матрена Силантьевна ушла в дом, начал отводить душу.
— Скрываться надо, пока не поздно... Управские уже все расползлись, точно вши с покойника, — сказал он шопотком, по-воровски оглядываясь.
— А куда?
— В деревню думаем податься, здесь опасно, каждый смотрит чортом, того и гляди, из-за угла ухлопают. Чуют все, что у немцев кишка вот-вот лопнет...
— Думаете, в деревне безопаснее? — спросил Никита Родионович.
— Все потише, — сказал Трясучкин.
В дверях показалась Матрена Силантьевна, нагруженная пустыми бутылками, половой, еще влажной, тряпкой и листом закопченной фанеры.
Не поздоровавшись с Ожогиным, она прикрикнула на мужа:
— Хватит балясы точить! Укладывай!..
Трясучкин вновь завозился у подводы. Никита Родионович прошел в квартиру Изволина.
Денис Макарович выслушал Ожогина с волнением.
— Вот новость! Как же так? А ведь я все по-другому представлял себе, — качая головой, говорил старик. — Придут наши, соберемся все вместе, как одна семья... И вот на тебе... Германия — не родная сторона, там человеку пропасть легче иголки, там ни помочь, ни посоветовать некому.
— Пропасть не пропадем как-нибудь, — ответил с грустью в голосе Ожогин.
— Это правильно, да все одно плохо... А может не ехать? — вдруг спросил Изволин.
Никита Родионович с удивлением посмотрел на старика.
— Как?
— Да так... спросить надо сначала.
Ожогин пожал плечами.
— Кого спрашивать-то, Иннокентий Степанович далековато...
— Чудак, такие дела не Иннокентий решает. — Изволин улыбнулся, подмигнул, затем встал и потянулся к вешалке за кепкой. — Ты вот что, посиди-ка тут, а я схожу. Сеанс через полчаса. Успеем спросить. Жди... или нет, иди домой, я сообщу сам или с Игорьком. Сам, наверное... Может проститься придется... Расстанемся не на один день...
Ожогин и Денис Макарович вышли вместе. Подвода Трясучкиных уже отъехала. Около ворот валялись сковорода и разбитая банка из-под варенья.
— Жди, — сказал тихо Изволин, пожимая руку Никите Родионовичу.
Старик свернул за угол и торопливо зашагал по узенькому переулку.
— Ну что? — спросил нетерпеливо Андрей вошедшего Ожогина.
Никита Родионович сел на тахту и вздохнул.
— Пока ничего...
— Как ничего? Что-нибудь сказал Денис Макарович?
— Сказал, что этот вопрос ни он, ни Кривовяз, ни даже «Грозный» решить не могут.
— Час от часу не легче... Тут собираться надо, а они гадают.
Говорил Андрей возбужденно, с раздражением. Никита Родионович понимал его состояние. Сейчас, когда подходили к городу советские, родные войска, когда приближался час радостной встречи, даже одна мысль о поездке в Германию вызывала возмущение. Зачем оставаться с врагами, видеть ежеминутно их отвратительные лица, слышать их речь...
— Кто же будет решать? — спросил Андрей.
— Кто — не знаю, но, вероятно, не здесь.
Андрей опустился на стул и стал распаковывать уже почти уложенный чемодан.
— Что ты? — удивился Никита Родионович.
— Не едем, — ответил решительно Грязнов. — Если будут решать там, нет сомнения, что предложат остаться. Какой смысл в этой поездке в гибнущую Германию?
Андрей вынимал из чемодана вещи и раскладывал их на столе.
— Напрасно ты это делаешь, — сказал Никита Родионович. — Может зайти кто-нибудь от Юргенса или он сам и, увидев, что мы не собираемся, сделает опасный для нас вывод.
Ожогин заставил Андрея задуматься.
— Да, пожалуй, верно... Для «близиру» надо уложить...
Никита Родионович объяснил, что при любом положении они должны быть собраны, готовы. Ехать все равно придется, но только пока неизвестно — куда.
Друзья принялись за дальнейшую укладку вещей. В четыре часа все было упаковано, завязано. Обедали молча. Ожогин и Грязнов все время прислушивались к шагам на улице, им казалось, что вот-вот придет старик Изволин или прибежит Игорек.
Часы пробили пять, потом шесть, семь...
Денис Макарович не появлялся. Друзья стали нервничать. Андрей не отходил от окна.
— Что такое? — уже много раз спрашивал он. — Почему не идет Изволин?
Задержка Дениса Макаровича крайне беспокоила и Никиту Родионовича, но он только курил папиросу за папиросой и хмурился.
Наконец, в восемь часов появился старик. Он вошел пасмурный, растерянный. Друзья с тревогой смотрели, как он снимал кепку, медленно пристраивал ее на спинку стула и вытирал пот с лица.
— Ну, ребятки, дорогие, простимся, — сказал Денис Макарович дрогнувшим голосом и шагнул к застывшему от удивления Андрею. — Ехать надо.
— Кто сказал? — спросил сухо Грязнов.
— «Большая земля», — ответил Изволин и взял Андрея за руку. — Вашей поездке придают большое значение.
Андрей отвернулся и отошел к окну. Денис Макарович покачал головой.
— Знаю, Андрюша, что тяжело. Чужбина — слово это и то страшное, да ничего не поделаешь... Долг выше сердца... надо ехать.
Изволин опустился на тахту рядом с Ожогиным.
— Вот что, Никита, как там устроитесь, свыкнетесь, к делу приступите, постарайтесь наладить связь.
— Как?
— Смотри сюда, — и Изволин показал Ожогину листок бумаги, на котором коротко были написаны условия связи по радио. — Запомни, а бумажку сейчас уничтожим.
Когда Никита Родионович несколько раз прочел условия, Изволин дал листок Грязнову, а потом вынул зажигалку и на ее пламени сжег бумажку.
Он встал. Поднялся и Ожогин.
— Ну, желаю счастья... — Старик обнял Никиту Родионовича и поцеловал, потом подошел к Андрею и посмотрел ему в глаза. — Эх, молодость, молодость...
Андрей опустил голову, плечи его вздрогнули, и от почти упал на грудь Изволина.
— Крепись, сынок... Все будет хорошо... Еще увидимся... Скоро увидимся...
Ожогин и Грязнов с трудом попали на вокзал. Он был обнесен тремя рядами колючей проволоки, а в местах, оставленных для проходов, творилось нечто невообразимое. Автоматчики, стоявшие рядами, не в силах были сдержать напора озлобленных солдат, которые ревущей массой напирали на охрану, теснили ее к проволоке, рвались в проход. Когда один из автоматчиков дал предупредительный выстрел вверх, послышался вой, ругательства, и виновник через несколько мгновений повис на проволоке.
Неудержимой лавиной тысячная толпа вылилась на платформы, на перрон, на пути и запрудила территорию станции. Лезли в товарные вагоны, в окна пассажирских, на платформы, на крыши. Все составы в несколько минут были сплошь облеплены людьми. В воздухе висел рокочущий, несмолкающий гул.
Друзья прошли на перрон самыми последними и принялись за поиски Юргенса. Его нигде не было видно. И только через полчаса его массивную фигуру заметил Андрей. Юргенс спорил о чем-то с комендантом, энергично жестикулируя. Друзья подошли ближе и поздоровались.
— Мне нужно знать, какой состав пойдет первым, чтобы к нему прицепить специальный вагон, — говорил Юргенс.
— Тут все специальные, — отвечал комендант, — а какой состав пойдет первым — сказать не могу. Видите, что делается?
— Что «видите»? — хмуро спросил Юргенс.
— То, что происходит...
— В этом виновны вы, как комендант, — жестко сказал Юргенс. — На вашем месте следовало...
— Бросьте читать мне нотации, — оборвал его комендант, — мне и без них тошно.
— Хорошо, — сдерживая гнев, произнес Юргенс, — скажите тогда, к какому составу подцепить мой вагон.
— Цепляйтесь к любому, — и, окруженный десятком автоматчиков, комендант быстро удалился.
Несколько секунд Юргенс стоял в нерешительности, а потом объявил друзьям:
— Ждите меня здесь, на этом месте, я возвращусь через полчаса, — и ушел.
Но удержаться на «этом» месте не удалось. Кто-то из страха или умышленно обронил слово «Тревога!». И все пришло в движение. Тысячи людей сломя голову кинулись через вокзал, через проходы в проволоке на привокзальную площадь, в железнодорожный парк, где были отрыты щели и бункера.
В это время к составу у второй платформы подогнали паровоз. Люди снова бросились на вокзал, сметая все на своем пути.
— Этот состав уйдет без нас, — сказал Андрей, наблюдая за посадкой.
— Да, видимо, — согласился Ожогин. — Юргенса что-то не видно.
По перрону бежал комендант, за ним, точно тени, следовали автоматчики.
— Отправляйте! Отправляйте! — кричал он кому-то.
Комендант был кровно заинтересован в скорейшей отправке эшелона и разгрузке вокзала. Паровоз дал свисток, рванул несколько раз состав, но не стронул с места. Состав был слишком перегружен.
Рев поднялся с новой силой. Из отдельных выкриков можно было понять, что всем предлагают слезть, а когда состав тронется, усесться опять. Другого выхода не было. Боязливо поглядывая на небо, солдаты высыпали на платформу. Паровоз надрывно крякнул и потянул за собой вагоны. Все бросились к ним. Поднялась дикая давка, толкотня, драка. Задний вагон, наконец, скрылся за разрушенной водокачкой, оставив на путях тела раздавленных и изувеченных.
— Убрать их... быстро убрать! — кричал комендант.
В сопровождении своры автоматчиков вскоре на перроне появился Юргенс вместе с высоким полковником — помощником начальника гарнизона.
— Коменданта на перрон! Коменданта на перрон! — раздалась команда.
Комендант выскочил из деревянного, наспех сколоченного барака и, увидев необычного гостя, ускорил шаг. На ходу он оправлял мундир, портупею, кабуру.
— Что от вас требовал господин Юргенс? — внешне спокойно и холодно спросил полковник.
Комендант ответил, что Юргенс требовал паровоз. Он соврал, не сморгнув глазом. Юргенс передернул плечами. Заметив его волнение, полковник предупреждающе поднял руку.
— Именно это он требовал? — спросил он и ударил коменданта наотмашь по лицу. — Если вагон господина Юргенса не будет прицеплен к первому отходящему составу, я вас расстреляю, — объявил полковник бесстрастно и, повернувшись на каблуках, пошел с перрона.
Комендант горячо пытался что-то объяснить Юргенсу. Тот не дослушал и резко перебил:
— Дайте мне людей... десяток, не менее, и тогда не нужен будет ваш паровоз... Они сами подкатят вагон.
Комендант убежал. Юргенс тяжело вздохнул, достал портсигар, закурил.
Через пять минут комендант вновь появился в сопровождении двенадцати солдат.
— Пойдемте, — сказал Юргенс и, легко спрыгнув с перрона, зашагал по шпалам.
Вагон, выделенный Юргенсу, стоял у заброшенной, удаленной на километр от вокзала платформы, где до войны разгружали лес, и это, собственно, спасло и самого Юргенса, и Ожогина, и Грязнова.
Советские бомбовозы в наступающей темноте появились так внезапно, что ни сирена, ни зенитки, ни прожекторы не успели предупредить об их приближении.
Друзья вместе с Юргенсом и его служителем, который занимался укладкой вещей в вагон, залезли в узкую трубу под полотном железной дороги и просидели там целый час.
Когда стихли разрывы и ушли самолеты, вокзал пылал точно огромный костер. Ни о каком отъезде в ближайшее время не приходилось и думать...
Ночь прошла в ожидании нового налета, но его не последовало. Утром начали грузиться. Вещи укладывали в длинный допотопный пассажирский вагон. Боясь новой бомбежки, состав сформировали быстро, без обычной волокиты. Маневрового паровоза, как и вчера, не нашлось, а поэтому вагон Юргенса пришлось толкать с платформы на вокзал в хвост состава руками солдат. Радиоаппаратура, документы, гардероб, продукты — все это заняло несколько купе, а остальные находились в распоряжении Юргенса. С ним, кроме Ожогина и Грязнова, следовали служитель, две машинистки, трое незнакомых друзьям немцев в штатском, несколько шоферов и шесть автоматчиков.
Уже после прицепки вагона, перед самым отправлением состава, произошло новое приключение, закончившееся трагедией.
Сдерживая натиск лиц, не имеющих отношения а вагону, автоматчики, занявшие все выходы, не обратила внимания на окна. Около одного из них шла возня, которую заметил служитель Юргенса. Несколько солдат с эшелона, стоящего рядом, подсаживая один другого, влезли через окно в купе, закрытое снаружи, и начали выгружать находящиеся там продукты. По цепочке передавались пачки галет, сигареты, банки с консервами и сгущенным молоком, бутылки с вином.
— Господин Юргенс, — доложил торопливо служитель, — из второго купе через окно тащут продукты.
Юргенс побелел от злости и, вытащив из заднего кармана брюк пистолет, бросился к купе. Над раскрытыми ящиками хозяйничал пожилой солдат. Он распихивал все, что извлекал из ящиков, за пазуху и по карманам.
— Мерзавец! Мародер! — заревел Юргенс и выстрелил три раза подряд.
В эту же минуту просвистел паровоз и, громко вздыхая и отдуваясь, потянул состав с вокзала. Тело убитого солдата выбросили через окно. Поезд стал набирать скорость.
— Вот мы и покидаем родные края, — грустно проговорил Грязнов, примащиваясь у окна с выбитым начисто стеклом.
Никита Родионович уселся рядом с другом и обнял его за плечи.
— Да, родные, любимые края... Скоро ли мы увидим их опять?
Мимо окна бежали пригородные сады, мелькали перелески, поляны. Где-то далеко горела маленькая деревенька. Дым стлался над землей. Земля родная убегала из-под колес. Друзья смотрели вдаль, сдерживая в груди нестерпимую грусть.
Конец первой части