Теперь мне сорок, я чувствую себя выздоровевшим. Друзья выручили меня, когда я был на самом краю: великодушие оказалось самой действенной местью. Все, что я прежде проклинал, – брак, семейная жизнь, дипломатическая карьера, – кажется мне теперь заманчивым, а то, что я раньше ценил, отвращает. Я часто вспоминаю слова Евангелия: сожги то, чему поклонялся, поклоняйся тому, что сжег. От одного вида обнимающейся парочки у меня подкашиваются ноги, младенцы в колыбелях вызывают у меня слезы умиления. Я лелею глупые мечты о домике в деревне, об огне в камине, о верном псе, о выводке смеющихся, шалящих ребятишек. Хорошо, если мне хватит оставшихся лет, чтобы искупить зло, которое я причинил Сюзан и детям. Как счастливы мы были вместе!
Пария и выскочка
В честь моего дня рождения Жюльен устроил большой прием. Он жил на бульваре Сюше, около ипподрома Лоншан, в красивом четырехэтажном доме из резного камня, стоявшем, как кусок сахара на блюдце, на краю ярко-зеленой лужайки. Сильно декольтированные дамские фигуры скользили, изящно переступая на высоких каблуках, по тенистым аллеям в теплом свете сумерек. Я ничего не желал знать об этой полуголой фауне. Был июль, асфальт плавился весь день, над деревьями поднимался липкий туман. В мраморном холле, среди зеркального блеска, мне пришлось доложить о себе привратнику, соперничавшему галунами с красноармейским генералом. Он подозрительно оглядел меня, попытался определить на глазок мой социальный статус, мою важность для владельца всего этого великолепия. Я понимал, каким презренным кажусь ему во взятом напрокат костюме, с облысевшим черепом, на котором пробивалась самая жалкая растительность. Самому себе я казался непроданной тряпкой, уцененной для ускоренного сбыта в конце сезона. Мне вспомнился бывший участник группы «Роллинг Стоунз», в самом начале покинувший ее, чтобы сделать карьеру. Через десять лет они снова встретились у ворот стадиона Уэмбли: они были звездами шоу, а он торговал сосисками. Бесшумный лифт с затемненными зеркалами доставил меня на верхний этаж, к распахнутой двери огромной квартиры. Не имея ни малейшего представления о правилах этикета, я пожал руку лакею во всем черном, приняв его за одного из гостей. Он неохотно ответил на мое пожатие и тут же удалился, покоробленный таким вопиющим отсутствием вкуса. Я слепо поплелся за ним и оказался в гостиной, среди радостной толкотни: здесь были все – сплошь белые рубашки, тонкие льняные брюки, ослепительные, как россыпи драгоценностей, туалеты. Болтовня и дегустация коктейлей происходили в двух смежных помещениях с высоким потолком, выходивших на балкон с карликовыми пальмами, весь в цветах. Сначала я никого не узнал, со мной случилось помрачение: дом закачался, как каюта корабля в бурю. Меня поразил океан лиц с разинутыми ртами, с любопытными взорами, выражавшими изумление, ожидание, сострадание. Все учинили на своих лицах подобающий случаю оскал. Казалось, они много часов готовились к церемонии встречи. При моем появлении смолкли высокие, мелодичные голоса. Наверное, я был похож на филина, напуганного лучом света, недаром Жан-Марк поспешил ко мне с предупредительностью родного брата, прижал меня к себе. Я увидел валик его затылка над воротником. Дальше была толкотня, свист. Толпа гостей ринулась ко мне, я оказался в плену у спрута дружелюбия. Приветствиям и объятиям не было конца, я был как пакет, передаваемый из рук в руки на сортировочном узле почтамта. Всем хотелось дотронуться до старой увядшей шлюхи, убедиться, что она выжила и преобразилась. Моим сопровождающим был Жан-Марк, он всем меня представлял, не снимая руки с моего плеча. Приятно было чувствовать себя любимым и направляемым С минуты на минуту должны были появиться мать и отец, да еще братец Леон с женой. Я был осужденным, которому выпало спастись, я горел желанием исправиться. Воздух дрожал от плохо сдерживаемых сильных чувств.
Подошла обнять меня и Сюзан. Я уже пять лет не видел ее, наше общение происходило через адвокатов. Изысканность, так покорившая меня в ней при первой встрече в парке «Золотая голова» в Лионе, снова бросалась в глаза. Ее густые волосы с рыжим оттенком, тщательно приглаженные, были разделены пробором. На ней было черное шелковое платье. На левой руке блестели золотые часики, на другом запястье – бриллиантовый браслет с жемчужиной. Роскошь у нее, как всегда, подчеркивалась скромностью. От нее исходило холодное сочувствие, негодование пребывало в хрупком равновесии с вежливостью. Она расцеловала меня в щеки, вернее, скользнула по ним губами, потом уставилась на меня без тени враждебности, как на ошибку молодости или как на порез на пальце – больно, но быстро заживет. Она бросила что-то про мой усталый вид. Она была безупречна, само совершенство, разве что накрашена сильнее прежнего, и излучала более отстраненную красоту. Прервав беседу со мной, она отдала несколько коротких и точных распоряжений слугам с напускным видом их сообщницы – буржуа с левацкими заскоками всегда так обращаются с прислугой. Да, забыл сказать: Сюзан вышла за Жюльена. Именно эту мелочь он сообщил мне у себя в кабинете семь месяцев назад, когда я вырвался из своего «заточения». Я оказался для них связующим звеном.
«Я сделал это также с мыслью о тебе, – объяснил мне Жюльен, – чтобы всегда тебя помнить».
Как трогательно! Сюзан на шестом месяце беременности, ждет мальчика. Живот и то округляется у нее тактично.
Мои старшие сыновья – они жили теперь здесь, Жюльен стал им почти что вторым отцом – отсутствовали, но обещали вернуться до завершения приема. Забо, моя дочка, ей уже исполнилось тринадцать, ночевала у подруги, повидать ее мне не удастся. Значит, она не полюбуется благами прощения. Зато меня приветствовал мой братец Леон. В сорок восемь лет он выглядел лучше, чем в двадцать пять: похудел, научился зарабатывать на жизнь. Он познакомил меня со своей женой Элеанорой (именно через «а», как он подчеркнул), и я вынужден был с замиранием сердца признать, что она изящна, да что там, попросту хороша собой. Пришлось вспомнить теорию доктора Чавеса насчет причины ожирения Леона: он-де таскал на себе всю ложь нашей семейки, вместо того чтобы распределить ее на всех нас. Стоило кому-нибудь, мне в особенности, соврать, как бедняга набирал несколько дополнительных килограммов. Теперь, когда мошенничество вскрылось, он стал человеком нормального телосложения. Мой братец, этот бывший урод, теперь выглядел лучше меня. Он учтиво беседовал со мной, как старший с младшим, и его снисходительность ранила меня сильнее оскорбления. Как же я раньше желал ему зла, как высмеивал его в разговорах с матерью, как воображал, что он взрывается за столом, как жировая бомба, или взмывает вверх, как воздушный шар! А он в меня верил, о чем и сообщил простыми словами, тронувшими меня. Он стал адвокатом и специализировался по вопросам слияния и приобретения компаний.
Наконец появился Жюльен – сияющий, вместе со свитой, встреченный ропотом уважения и преданности. Он похлопал в ладоши, приглашая нас в столовую – зал вроде палубы яхты, с похожими на паруса прозрачными занавесками и лакированной мебелью. Двойные окна выходили на бульвар Сюше, ворота Отей и высившуюся вдалеке Эйфелеву башню. Слуги в белых перчатках стояли в ожидании по стойке «смирно» вокруг огромного стола, накрытого на сорок персон, сиявшего хрустальными бокалами и золоченой посудой. Рядом с тарелками стояли таблички с фамилиями приглашенных. Мое место оказалось по правую руку от Жюльена, с противоположного конца стола на нас взирала Сюзан – хозяйка дома, чьей благосклонности добивались все гости. Нам налили «петрюс» урожая 1960 года, и я, хотя и не слишком ценю это вино, не мог не начать подсчитывать стоимость каждого попадающего мне в горло глотка. Вокруг нас расселись Жан-Марк, Жеральд, Тео и Марио, все с дамами. Не хватало только Фанни, двумя неделями раньше пообещавшей непременно быть. Она странствовала где-то между Коста-Рикой, Тринидадом и Колумбией с энным по счету женихом. Ее ждали с минуты на минуту. Я никому не смел смотреть в глаза, так был напуган. Наши прежние «я» сидели вокруг нас, как призраки, позволяя оценивать прошлое и сравнивать друг друга. Десять лет – период преображения: каждый из них сделал шаг вперед, кроме одного меня. А я великолепным образом провалил собственную жизнь. Жюльен позвенел ножиком по бокалу, призывая к тишине.
– Друзья мои, мы собрались сегодня вечером в честь Себастьяна. Ровно десять лет назад, день в день, мы праздновали в ресторане на улице Обер-капмф его тридцатилетие. Вы знаете, что произошло в промежутке между этими датами. Но, думаю, Себастьян, сам хочет кое-что нам сказать…
Я безмолвно молил его избавить меня от этой пытки, но он пленительной улыбкой поднял меня с места. Я выпрямился, пытаясь унять дрожь в коленях. По рядам присутствующих пробежал ропот волнения.
– Друзья…
Мне казалось, что рот у меня забило липкой смолой, виски грозили лопнуть. К лицу прихлынула кровь.
– Дорогие мои друзья… я вам так обязан…
Больше я говорить не мог. Чувства рвались наружу, я не мог стоять прямо, дыхание перехватило, плечи норовили сложиться, как крылышки, на груди. Я уже оседал, ватные ноги отказывались меня держать. Жюльен поймал меня, усадил, похлопал по спине, чтобы подбодрить. В его патрицианском взоре светилась человечность.
– Себастьян пытается сказать, что ничто не заменит дружбу, ведь так?
Я послушно поддакнул. Нервы у меня напряглись до предела, все глаза вокруг стола казались мне направленными на меня оптическими прицелами.
– Себастьян, – он повысил голос, – ты предпринял эксперимент по безнравственности, но…
Жюльен не закончил фразу. Запальчивость пропала, лицо потемнело. Он волновался сильнее, чем показывал. Пока эти слова не будут произнесены при людях, вслух, события прошлого будут нас разделять. Необходимо было сказать их, чтобы запереть на ключ.
– Себастьян, ты думал…
Жюльен хотел сказать еще что-то, сглотнул, задвигал кадыком. Ему тоже не удавалось высказаться. Он тяжело дышал. Меня трогало его бессилие: любой на его месте смешался бы. Я бы охотно выразил ему сочувствие. Сюзан на другом конце стола нервно крошила хлеб, опустив глаза. Поднимая их, она смотрела на мужа сурово, без малейшей попытки смягчить взгляд. Видимо, весь этот праздник в мою честь сильно раздражал ее. Все мои друзья тоже выглядели смущенными, теребили приборы, машинально подносили к губам бокалы. Не переоценили ли они собственное великодушие? Наконец Жюльен кашлянул, резким движением ладони отбросил со лба прядь волос. С замешательством было покончено. Из глубины зала грохнули аплодисменты. Жюльену аплодировали, даже когда он молчал, словно его безмолвие тоже было отмечено гениальностью. Его как будто позабавил этот спонтанный взрыв рукоплесканий, он нашел глазами кучку подхалимов, а потом вместо того, чтобы продолжить выступление, адресовал мне улыбку, потрясшую меня до глубины души. Мне пришлось приложить все силы, чтобы не разреветься, как телок.
– К черту речи… Добро пожаловать, Себастьян, будь среди своих друзей как дома.
Снова раздались радостные крики. Как ни глупо, меня бил озноб. С немилостью было покончено, скобки беспорядочности закрылись. Все бросились ко мне, окружили, стали наперебой поздравлять. Не знаю, подстроил Жюльен этот апофеоз или он получился сам собой, но это был чудеснейший момент во всей моей жизни. Остаток ужина я провел в каком-то счастливом отупении: занавески трепетали в ночном воздухе, в бокалах пузырилось шампанское. Я перестал быть воплощением мерзости, которое брезгливо отшвыривали на ковер, я превратился в бриллиант, засиявший без оправы. Я прошел чистилище и теперь купался в теплом свете раскаяния.
Несоответствия
Отправившись в туалет, я по ошибке забрел на кухню, оказавшуюся холодной, как операционная: рабочий стол из полированной стали, сияющие, как стекло, оловянные и медные кастрюли. Там вкалывали два поваренка, почти мальчишки, под присмотром раскрасневшегося шеф-повара, снявшего из-за жары колпак. Все здесь кричало о достатке, порядке, надежности. Я вспомнил величественные двери дома, лепнину на потолке, картины на стенах, о которых мне успел рассказать Жан-Марк: Арройо, Ники де Сен-Фаль, Гастон Шайсак и даже маленькая работа Баския. Я почувствовал себя пигмеем. Жюльен достиг самого завидного достатка, какой только могут обеспечить деньги. Подумать только, а ведь мы начинали в равных условиях! Сворачивая за угол коридора, я столкнулся с Сюзан, выходившей из ванной. Мне казалось, что она рассержена, но она бросилась мне на шею с колышущейся от волнения грудью и сказала:
– Ах, Себ, ты всего этого не заслужил. Это зашло далеко, слишком далеко.
Оттого, что она повисла у меня на шее, я напрочь смешался. Я был недостоин этого чистокровного первого сорта, она больше шла Жюльену, чем мне. Я стоически ответил:
– Возможно, мне были нужны эти испытания, чтобы понять!
Сюзан посмотрела на меня, как на раненого, от которого приходится скрывать правду о его ранении.
Вернувшись в столовую, я застал всеобщий разброд, ураган веселья: рубашки распахнулись, декольте тоже, спиртное развязало языки и тела. Казалось, они воспользовались моим отсутствием, чтобы дать себе волю. Стояла липкая жара, порывы ветра из близкого Булонского леса почти не освежали. Внезапно Жюльен, уже под хмельком, вскарабкался на стул.
– Дорогие друзья, от волнения я забыл сообщить вам две важные новости. Жеральд оставляет писательство и музыку и поступает в крупную медиакорпорацию. Леон, брат Себастьяна, три года состоящий в нашем клубе, поступает в мою фирму, чтобы возглавить продовольственный отдел. Это значит, что теперь он сможет возбудить дело против любой компании, несшей прежде ответственность за избыточный вес потребителей. Он заставит их с лихвой поплатиться за муки своей молодости. Даю вам торжественное обещание: через пять лет мы свернем шею «Макдоналдсу», по крайней мере во Франции!
Одобрительные крики вызвали у меня ассоциацию с марширующей армией, которая меня вот-вот затопчет. Вот Жюльен и нашел дело себе по плечу, возможность направить свою энергию на общее благо. Я вспомнил, что в восемнадцать лет он вступил в крохотную «партию присоединения», требовавшую включения Франции в США на правах пятьдесят второго штата. Но сейчас не время было ему об этом напоминать. Впервые за два часа я осмелился всмотреться в лица своих друзей. Они про все забыли с ошеломительной величественностью. Бывшие заговорщики из школьной столовки превратились в ослепительных сорокалетних людей. Я представил, какими они будут через несколько лет: сигары, дородность, лысины. Но по какому праву я, собственно, позволяю себе судить их? Да, они постарели, зато полны оптимизма, один я выгляжу на свои годы. Никто из них не стал тем, кем ожидалось: Марио, к примеру, если можно так сказать, «вылез из шкафа» наоборот. После отъезда его любовника Пракаша обратно в Пакистан он вдруг открыл в себе вкус к прекрасному полу, пережил много любовных приключений и теперь жил с женщиной на десять лет моложе его, музыковедом, специалисткой по опере. Он читал лекции о собственной метаморфозе, рассказывал, как долгие годы жил во лжи. Гей-сообщество было им недовольно, осуждало его в ядовитых статьях. Жан-Марк так и остался при Сабине, своей законной супруге, уже пять лет красившей волосы в цвет седины, чтобы старость не застала ее врасплох. На ее изуродованном лице еще заметны были следы былой красоты, свидетельства излучавшегося прежде света. Она бросила театр, жила дома затворницей, не занималась детьми. Поговаривали о необходимости поместить ее в психбольницу. Но в считаных метрах от них обитала, принимая интересные позы, новая любовница Жан-Марка, художница-оформительница двадцати шести лет, выпускница Школы изящных искусств в Бордо. Иными словами, Жан-Марк восторжествовал над своей ветреной супругой: этот бывший чемпион моногамии без стыда зажил двойной жизнью, с легкостью переступив через собственные принципы. Даже Жеральд, сохранившийся в прежнем состоянии и верный «художническому» стилю – белый шелковый платок на шее, сандалии на босу ногу, – щеголял спутницей – загорелой блондинкой, излучавшей эротизм и казавшейся эмблемой его нового состояния под названием «блистательный шик». А я, я устарел, потерял сноровку.
Я заставил себя поговорить с родителями. При всей своей склонности к излияниям отец не мог скрыть смятения, которое я ему внушал: я не принадлежал к его породе, он дал жизнь бастарду, не оправдавшему его ожиданий. Он был в восторге от того, что Жюльен и вся группа «Та Зоа Трекеи» взяли меня на буксир. Он поздравил меня с их политическим перерождением: как, разве я не в курсе? Группа вильнула влево, на его вкус, это весьма умеренный левый крен под влиянием Сюзан. Она превратила Жюльена в прогрессивного политического деятеля.
– До чего славная женщина! Жаль, что вы расстались. Хотя мы здесь не для того, чтобы ворошить старое, верно, сынок? Так или иначе, у тебя замечательные друзья, держись за них.
Он по-прежнему поносил религию – что Ватикан, что иудаизм, что Коран. При этом он тоже светился достатком, дела у него шли отлично, недавно он прикупил три агентства недвижимости в квартале Монторгей и собирался приобрести «Роше де Канкаль», кафе на той же улице, знаменитое место встречи персонажей из «Человеческой комедии». Предотвращая мои возражения, он первым нанес удар:
– Поверь, я делаю это без сердечной радости, просто пользуюсь противоречиями капитализма. Если завтра система рухнет, я все отдам народу.
Во взгляде моей матери, опиравшейся на плечо Леона, я читал приговор себе: «Ты меня разочаровал». Я утратил статус любимчика. Она еще активнее обычного боролась за сохранение природы и за отказ от вивисекции, устраивала акции против поставщиков гусиной печенки, прерывала корриду в Ниме, Арле, Памплоне, поливая пикадоров и тореро кровью с трибун. За это она терпела пощечины и поношения. Ничто ее не останавливало: мученица на ниве защиты животных, она предпочитала терпеть ненависть толпы, чем изменить своим убеждениям. Мой отец освобождал ее от ареста, оплачивая адвокатов. Мой брат Леон тоже включился в ее борьбу: он объяснил мне, что земля сжимается, что рыбы и насекомые Африки устремляются в Европу и что завтра в Провансе может снова вспыхнуть малярия. Словно в подтверждение мысли о нарушении видовых ареалов в гостиную влетела чайка, поносилась вокруг люстры и с истошным криком врезалась в зеркало, принятое за окно. Моя матушка, громко причитая, бросилась оказывать ей первую помощь. Бедная птица, десять лет назад символизировавшая для меня свободу, теперь валялась на полу со сломанными лапами и свернутой шеей; заблудилась, попала во враждебную среду – и вот результат.
– Ну и дуры эти чайки! – расхохотался Жюльен.
В тот вечер много пили, даже слишком. Мое возвращение, видимо, можно было переварить только при помощи больших доз спиртного. Я оказался во власти теплой дремоты. Раз в десять минут кто-нибудь из моих друзей звонил Фанни и оставлял ей срочные сообщения. Ее затянувшееся отсутствие портило нам праздник. Я сидел в своей кучке навоза, они восседали на тронах. Я бродил от стола к столу, как ярмарочная невидаль. Мое появление прерывало разговоры, но ненадолго: женщины разговаривали о жутком радикулите, моде, психоанализе, мужчины – об инвестициях, футболе, самосовершенствовании. Я был поражен стремительностью, с какой мой статус изгнанника сменился на статус прощенного. Меня никто не избегал, но никто и не искал. Не знаю, на что я рассчитывал, – ожидал, наверное, чего-то большего. Изумляли долетавшие до меня обрывки разговоров. Тео Вандервельт, главный фат нашей компании, женатый теперь на двадцатисемилетней иранке, возбужденно восклицал:
– Молодежь занимается любовью, старики жрут. Когда старики вспоминают про любовь, то все равно отдают предпочтение хорошей жратве!
Он заметно опьянел. Его напрасно пытались угомонить. До моего слуха донеслась его реплика, посвященная мне и обращенная к группе мужчин:
– Взгляните на него, урод уродом. А туда же, большой постельный мастер…
Остального я не расслышал. Меня ранил хохот его слушателей, но я сделал вид, будто ничего не произошло. Я вполне мог ошибиться, ослышаться. Я ждал своих детей, а их все не было. Я принес для них книжки с иллюстрациями, факсимильные издания серии «Hetzel»: «Из пушки на Луну», «Без семьи», «Робинзон Крузо». Устав ждать, я отдал их Сюзан, яростно резавшейся в покер. Она криво усмехнулась:
– Себастьян, наши дети выросли, они уже такую литературу не читают.
Рядом с ней смеялся и курил окруженный обожателями Жюльен. Эта парочка объединила интеллекты и создала устрашающий союз. Кажется, моя бывшая теща обожала нового зятя, тот отвечал ей взаимностью.
К двум часам ночи компания поредела. От жары самые прекрасные порывы поблекли, рукопожатиям, которыми меня одаривали, не хватало уверенности. Я остался на балконе один, сидел себе в кресле-качалке, переваривая свое поражение. Мне в рот сунули сигару, в руку – тонкий бокал. За домами катилась, как круг сыра, белая луна. Жеральд, пьяный в дым, счел себя обязанным составить мне компанию. Ему было нелегко держать открытыми остекленевшие глаза.
– Знаешь, Себастьян, мне было совсем не весело бросать литературу. Я даже не совсем бросил, что бы ни говорил Жюльен. Найду хороший сюжет – тут же снова засяду.
Он трясущейся рукой налил себе еще. Я вежливо сказал:
– Был бы счастлив тебе помочь, Жюльен.
– А ведь ты можешь, забавно, что ты это говоришь, я поверить не могу! – Он придвинулся ко мне. – Послушай, Себ у меня есть к тебе предложение. Подумай хорошенько, идея-то на вес золота.
– Не понимаю.
– Все просто, только момент, кажется, неудачный. Ладно, была не была!
Он кашлянул, отпил янтарной жидкости.
– Слушай: что, если я опишу твою жизнь? В подробностях. Ты бы диктовал, я бы записывал, производил литературную обработку. Разумеется, ты получил бы вознаграждение, и немалое. Двойное преимущество: ты обретаешь свободу, все выкладывая, а я пишу историю, одновременно трагическую и эротическую.
– Но, Жеральд…
– Это называлось бы «Непорядочный мужчина, или Блеск и нищета куртизанки мужского рода». Твое имя не будет упоминаться, ты сохранишь анонимность. Мы сделаем тебя дантистом, инженером, врачом – да кем угодно!
– Жеральд, со мной не приключилось ничего интересного, клянусь!
– Врун!
Он норовил прилипнуть лицом к моему лицу, обдавая меня таким хмельным дыханием, что я боялся опьянеть не меньше его.
– Ты десять лет кряду забавляешься с незнакомками. Вся группа пускает по этому поводу слюни, и ты еще утверждаешь, что это неинтересно? Нет уж, старик, ты определенно не ссс… не скучал.
Он преувеличенно громко рассмеялся, смех был похож на ржание. Я тоже улыбнулся и счел его предложение пьяной болтовней.
Павшая на поле брани
Новость сообщил мне автоответчик в пустой, как тюремная камера, квартирке, снятой для меня на полгода Жюльеном у ворот Обервилье. Фанни нашли мертвой, полуразложившейся, в ее квартире на улице Оратуар, напротив Лувра. Все думали, что она уехала в Центральную Америку, и ждали ее назад 10 июля, к моему дню рождения. А она две недели назад забаррикадировалась у себя в спальне, прижав дверь шкафом и креслами. Ее труп, раздувшийся, как бурдюк, стал мешком гнили, поедаемой червями. Сильная летняя жара ускорила разложение. Она покончила с собой, выпив большую дозу снотворного, приведшую к остановке сердца и к удушью. Ее давно мучила депрессия: карьера в кино так и не сложилась, любовная жизнь состояла из взлетов и падений. Обычный хлеб создательницы хеппенингов ее не радовал. Предупредив, что уезжает на две недели, она постаралась, чтобы все это время ее никто не искал. Наконец консьержка почуяла зловоние и вызвала пожарных, проникших в квартиру. Казалось, Фанни доставило извращенное удовольствие изуродовать себя, остаться в памяти поклонников отталкивающей падалью.
Бесцеремонность ее ухода из жизни затмила мои былые фокусы. Наша группа погрузилась в печаль, ее смерть была для нас сродни преступному оскорблению величества. Она отплыла медленно, как корабль по течению, не оставив ни письма с объяснением, ни признания. Жюльен был раздавлен тем, что она разыгрывала комедию безоблачного счастья. Это стало для него ударом кинжала в спину, его желание все держать под контролем снова вышло боком. Я увидел его в траурном зале больницы Ларибуазьер, где Фанни лежала в закрытом гробу – бальзамировщикам не удалось привести ее лицо даже в относительный порядок. Длинный прохладный коридор связывал дюжину боксов с раздвижными дверями, похожих на номера мотеля. В соседнем зале громоздились другие деревянные ящики – мертвецы, дожидавшиеся своей очереди. Из каждой ячейки доносились траурные песнопения, в самом конце коридора двое стариков, кхмеры или вьетнамцы, молились перед импровизированным буддийским алтарем из нагроможденных друг на друга картонных коробок, на которых горели ароматические палочки. Наш отсек был единственным, лишенным всяких религиозных символов: Фанни ни во что не верила, Бог не был ей опорой. Мелькали женщины в трауре, мимо провели мальчугана, вдову в слезах. Жюльен, сгорбившись в кресле, переживал свою досаду, нечувствительный к царящему вокруг сосредоточению.
– Почему она не позвала меня на помощь? Я бы нашел слова, чтобы ее утешить.
Он топал ногой, нервно потирал руки.
– Это моя вина, Себ, как и с тобой. Я не смог поманить вас идеалом, я оказался плохим пастырем…
Я вяло протестовал. Вдруг ни с того ни с сего, прямо в этой комнатке, среди утренней свежести, рядом с трупом нашей лучшей подруги, он признался мне в недавно случившемся с ним эпизоде. Два года назад, как раз перед свадьбой с Сюзан, он случайно узнал, что его отец умирает от инсульта в больнице Бриансона. Он не видел его двадцать семь лет, но по-прежнему люто ненавидел. Он поселился в отеле в старом городе на неопределенный срок и навестил умирающего. Жюльен с трудом его узнал, разве что по недоброму блеску глаз да по движению челюстей, пугавшему его в детстве, так как они всегда предвещали трепку. Старик не желал его видеть, махал руками, но, лишенный речи, не мог выразить свою волю. Жюльен принялся разыгрывать комедию «Любящий сын», избавив персонал от тяжести ухода за выжившим из ума больным. После каждого приема пищи он силой вытаскивал отца из койки и показывал ему Альпы. Старик со страху делал под себя, отлично зная, что его ждет. Сын поддерживал его несколько метров, потом, убедившись, что в коридоре пусто, как бы случайно убирал руки и восклицал: «Извини, я случайно». Старик валился на пол. Жюльен требовал, чтобы он встал. Он снова видел, словно наяву, как родитель избивает его, как бросает его перед наступлением ночи одного в лесу. Пользуясь отсутствием свидетелей, он садился рядом с больным и перечислял его преступления, бередил раны памяти. Перепуганный отец издавал крики, тянул к сыну руку. Одно связывало их – отсутствие жалости: любой беспомощный человек вызывал в них приступ садизма. Годами Жюльен причинял боль самому себе, занимался боевыми искусствами, чтобы обуздать свою ненависть, направить ее против самого себя. Прекрасный актер, он сумел запудрить мозги сиделкам и докторам. При каждом его появлении в палате старика тот в ужасе таращил глаза.
– Прогуляемся, папочка, как в добрые старые времена? Будешь умником, дам тебе монетку для копилки.
После двух недель такого обращения папаша испустил дух. Сын, державший его за воротник пижамы, грубо бросил его на повороте коридора, и в этот миг у старика остановилось сердце. Пока тот отдавал Богу душу, сын заставил его приподняться и быстро зачитал ему список его гнусностей; наконец, пришедший ему на помощь санитар констатировал смерть. Жюльен сожалел, что все так быстро кончилось, он бы с удовольствием терзал отца еще месяц.
– Не осуждай меня, Себастьян. Ты не представляешь, какую пользу принесла мне эта развязка. Каждый день я вкушал чистейший нектар, заставляя его с процентами расплачиваться за совершенные подлости. Знаю, у него были еще дети, он и их терроризировал, и мне бы хотелось, чтобы они тоже присутствовали при его агонии. Я стал грозой его последних ночей, подобно тому как он отравил всю мою молодость. Видя его слабым, парализованным, я снова поверил в неизбежное торжество праведливости.
Жюльен схватил меня за плечи и сильно стиснул. Он побелел, зрачки сузились. Я испугался, что ему сейчас станет плохо.
– Еще одно. Не надо бы тебе этого говорить, особенно сейчас. Но я верю в откровенность между друзьями. Все то время, что я навещал отца в больнице, я испытывал невероятный эротический подъем Каждый вечер я отправлялся на поиски новой партнерши. Ты меня знаешь, я человек целомудренный, а тут совсем потерял голову. Тогда я и понял, что случилось с тобой. Я тоже был одержимым. Назавтра после смерти старика все кончилось.
Он улыбался, с тех пор ему сильно полегчало. В доказательство он задрал рубашку. На теле у него совсем не осталось стигматов, никаких следов пыток, которым он подвергал себя, за исключением ожога от кочерги на боку. Он демонстрировал мне свое невредимое тело как свидетельство торжества над собой. Я был тронут тем, что этот властелин признается мне в своих слабостях и ищет моего одобрения. Я вдруг вспомнил смерть моего собственного деда в 1997 году. Бывший коммунист-активист угасал в больнице Лаэнек от рака горла. Однажды мой отец в волнении бросился к его изголовью, размахивая газетой. Тогда как раз наступил крах экономики в Юго-Восточной Азии.
– Свершилось, папа, капитализм рушится, наступил последний акт, ты можешь уйти спокойно, победа будет за нами.
Меня поразило его ликование. Через несколько недель, на кладбище, он насвистывал, показывая всем статью о падении таиландского бата. Неужели смерть отца всегда становится поводом для веселья сына?
Такое чудесное утро
Фанни хоронили на кладбище Пер-Лашез. Велико же было наше удивление, когда оказалось, что десятью годами раньше она купила там участок, по цене – воистину золотой. Даже после смерти она хотела оставаться среди знаменитостей. Мало есть некрополей, где бы людское тщеславие так кричало о себе, как в этом: здесь и мертвые продолжают соперничество, хвастаясь возведенными в их честь склепами. Как мы ни искали, не нашлось ни одного ее родственника ни из Африки, ни из Азии, хотя Нгуен – очень распространенная фамилия среди вьетнамцев. Погода была ослепительная. Летние похороны всегда проходят в обстановке какой-то безумной радости, великолепие природы притупляет боль утраты. Перед могилой привычно высились стандартные венки, распространяя запах увядания. Могильщики изображали скорбь, я бы предпочел, чтобы они смеялись до упаду. Свежеполитые дорожки приятно пахли плодородной землей, насыщенной таким количеством упитанных, благополучных тел. Для меня это были первые похороны, я, новичок пред ликом смерти, напускал на себя диктуемый обстоятельствами вид. Накануне Жюльен говорил мне, что уже купил себе могилу в провинции, в Па-де-Кале, оставив на камне место для даты смерти, и раз в год ездит туда сажать на могиле цветы. Нас собралось на похоронах человек двадцать, не считая нескольких ее коллег и подруг. Простая церемония началась с недоразумения: за соседним могильным камнем – широким, излишне кричащим обелиском из белого мрамора – стоял высокий небритый мужчина, державший за руку маленького мальчика, очень красивого, чуть раскосого. Марио предложил им присоединиться к нам, если они пожелают, но мужчина растерялся, замахал руками и вместе с мальчиком поспешно удалился, шурша гравием. Несомненно, он пришел не на те похороны. Только через двое суток я сообразил, до какой степени мальчик походил на Фанни пристальным взглядом, маленькими ладошками и длинными гибкими пальцами (Фанни, помнится, могла так вывихнуть ладонь, что касалась кончиком указательного пальца ее тыльной стороны). Я жалел, что не нагнал того мужчину и не попытался узнать больше. Наша подруга еще эффективнее меня, прямо как двойной агент, оградила свою жизнь от чужих глаз. После стольких лет мы едва ее знали, и этот изъян в системе взаимного наблюдения не давал покоя Жюльену. Я вспоминал ее выразительную скрытность: большая мастерица вьетнамской кухни, она не полностью сообщала рецепты, всегда утаивая главный компонент, заключавший всю прелесть блюда. При этом она была готова клясться всеми своими великими богами, что рассказала все-все. Жюльен пообещал провести полное расследование и выявить ее недавних любовников, о чем сделал запись в своем блокноте. Я одобрял это упорство, видя в нем доказательство преданности. Речей не прозвучало. Только Жеральд, принесший электрическую клавиатуру, сказал, прежде чем заиграть, несколько слов:
– Дорогая Фанни, когда ты была жива, мы никогда не знали, где ты находилась. Ты появлялась внезапно, с края света. А теперь у тебя есть постоянный адрес: сюда мы будем приходить, чтобы повидаться с тобой, рассказать тебе о наших планах. Вот мелодии, которые ты любила: надеюсь, там, где ты сейчас, ты их слышишь.
По-моему, Жеральд был в то утро великолепен. Он больше не изображал пианиста, утомленного пьянством и бессонными ночами, а просто сумел извлечь из своего прибора волнующие звуки. Сначала он сыграл гимн «Благословен Господь на нивах райских», потом «Ah vous dirai-je maman» в ритме джаза, а под конец негромко спел в микрофон любимую песенку Фанни «Un rien t'habille, un vaurien te deshabille». Мы хором подхватили припев и заулыбались, словно музыка превращала ужас утраты во что-то светлое, потустороннее. Потом Жеральд заиграл буги-вуги, Жюльен, подыгрывая ему правой рукой, стал подпевать, одна пара стала приплясывать, все мы захлопали в такт. Другие кортежи, возвращавшиеся с похорон, останавливались, чтобы нас послушать, возмущаясь и одновременно завидуя. Я представил, как красивая вдова или прекрасная сиротка отходит от своей родни, чтобы, не смахивая слез, потанцевать вместе с нами и тем отвести призрак беды. От этой мысли мне стало стыдно, я со страхом ее прогнал. Знаю мало мест, которые так же, как кладбища, вселяли бы волю к жизни: тамошний мертвый народ дружно призывает живых любить этот низменный мир. Если бы мы собрались не на похороны Фанни, утро вышло бы роскошным.
И еще несколько строк
Как-то утром мой сосед по этажу, курд Кендал, учившийся на архитектора, постучал в дверь и отдал письмо. Оно пришло от нотариуса из Апта. Наверное, оно выпало из ящика, кто-то отправил его в урну, но кто-то еще, опорожнявший ее, удивился, найдя невскрытое послание. Неведомый мне мэтр Жером Варнье сообщал о конфиденциальном документе, который он обязан вручить мне лично или передать через третье лицо. Документ касался недавно пропавшей мадемуазель Фанни Нгуен. Я поблагодарил Кендала, пригласил его выпить кофе, расспросил о семье, о родных местах. Он жил в Ираке в автономной зоне, где-то между Киркуком и Сулейманией. Консьержка дома, грустная женщина, скрывающая свой алкоголизм, подарила мне кота, чтобы скрашивал мое одиночество. Это был усатый безобразник с глазами колдуна, сужавшимися на свету: он урчал, как лодочный мотор, повсюду прыгал, охотился на мух и прочих насекомых, засыпал у меня на плечах и утром, испытывая голод, кусал меня за нос. Я назвал его Месуга («дурак» на идиш). Этот непоседа обожал Кендала, все время сновал между моей и его квартирами, зато испытывал аллергию к Жеральду, являвшемуся каждое утро в одиннадцать, чтобы записывать на диктофон мои показания. Подобно доктору Чавесу, Жеральд проявлял болезненное тяготение к игривым намекам и к непристойным подробностям. Меня даже смущала его настойчивость. В свое оправдание он ссылался на недостатки литературного реализма и всячески выклянчивал видеосъемку Доры, не веря, что ее конфисковала полиция. Я машинально все выкладывал: все, что бы я ни сказал, уже не могло иметь последствий. Наступает момент, когда человек становится безвредным. Может быть, я выздоровел, но заодно утратил и вкус к жизни. Лекарство убило недуг, а вместе с ним и самого больного. Жюльен неутомимо добивался, чтобы меня приняли назад в министерство, и его стараниями мне уже вернули зарплату за последние двенадцать месяцев. Я не уставал его благодарить, старался, чтобы он чувствовал свою полезность. Время от времени я виделся со своими старшими детьми, но говорить нам было не о чем: отчим полностью затмевал меня своим восхитительным примером. Что до младшей, Забо, то с ней я отказывался встречаться.
Прошел месяц. Случайно найдя под кипой газет конверт от нотариуса из Апта, я хотел было его выбросить, но вместо этого набрал его номер. Вначале мэтр Варнье заставил меня сообщить все, что подтверждало мою личность: дату рождения, профессию, номер социального страхования, имена детей и матери, а затем сообщил, что полгода назад Фанни Нгуен оставила у семейного нотариуса (у ее матери был в тех краях дом) письмо, подлежавшее передаче мне в случае ее смерти. Передача должна была произойти строго конфиденциально. Кстати, клерк из конторы нотариуса должен был на днях наведаться в Париж по другим делам.
Обещанный клерк позвонил мне в дверь в шесть вечера, снова подверг меня положенному допросу, изучил удостоверение личности, задал кое-какие вопросы про Фанни и, наконец, отдал документ. Это оказалось пространное послание крупным круглым почерком на шести листах. Уже открывая его, я почуял запах беды. Я сел. Чем дальше я читал, тем сильнее билось у меня сердце.
Себастьян.
У нас всегда были странные отношения. Судя по твоему виду, ты годами оставался бесчувственным ко мне, а я чувствовала себя так, словно ты не замечаешь меня. Я считала, что все мужчины лежат у моих ног, но ты доказывал мне, что это не так. Держась на расстоянии, ты учил меня, что человек получает не того, кого сам хочет, а того, кто хочет его. Чтобы утешиться после такой обиды, я всегда принимала тебя за пуританина в нашей группе, за «сжатую задницу». Узнав, в какую сторону ты развиваешься, я была уничтожена. Я бы предложила себя тебе в клиентки, если бы не боялась снова получить от ворот поворот.
Я пишу не для того, чтобы поплакаться. Вероятно, когда ты будешь это читать, меня уже не будет на свете. Не стану отягощать тебя причинами своего ухода: они касаются только меня. Хочу только предупредить тебя об одном: твои враги – совсем не те, кого ты считаешь таковыми, кстати, как и твои друзья. Сейчас объясню, даже если тебе это будет неприятно. Когда ты занялся любительской торговлей своим телом, Жюльен страшно взбесился. Он узнал об этом, установив за тобой плотную слежку. У него в сейфе лежит толстое досье со всеми твоими поступками за восемь лет. За тобой всюду следовали по пятам осведомители. Некоторые из них даже сочувствовали тебе. Жюльен в душе шпион, совести у него ни на грош. Когда он понял, что ты от нас отходишь, что высвобождаешься из-под его опеки, с ним произошло настоящее нравственное крушение. Он растерялся, не находил себе места, не мог работать, все время спрашивал: где Себастьян, что он делает? Ты опустошил его, из-за тебя он впал в отчаяние. Твое счастье не давало ему покоя, оно стало для него личным оскорблением, радость ему могла принести только твоя беда. Мысль о том, что ты ведешь, возможно, более богатое существование, чем он, не предлагая ему разделить его, выводила его из себя. Ты был главной пружиной «Та Зоа Трекеи», вторым человеком после него; без тебя группа лишалась смысла существования. Когда Сюзан ушла от тебя, Жюльен бросился к ней в объятия, она его лечила, радуясь, что нашелся еще более несчастный человек, чем она. Они вдыхали исходивший от обоих запах твоего бегства. Это был союз двух брошенных, соединенных общей злобой. Тогда Жюльен и мобилизовал всех членов нашей шайки, решив наказать тебя: он преувеличивал твои преступления, подчеркивал, что ты подцепил «нравственную проказу», нападал на безразличных, пользуясь поддержкой Жан-Марка, проявившего в этом деле небывалую услужливость. Мы часами строили козни, пытаясь придумать, как тебя вразумить. Мы не могли стерпеть, что ты не попросил у нас разрешения продаваться. Возможно, мы ответили бы тебе отказом, но, по крайней мере, приняли бы участие в процессе.
Жюльен решил действовать поэтапно: начать с суда над тобой в квартире Марио – отчасти смехотворной церемонии, ведь по сути ты тогда был уже не с нами. Но он хотел присвоить твой уход, изобразить, будто это он стал его причиной. Ему хотелось торжественного изгнания, на сталинский манер. Это должно было иметь силу электрошока. Твоя развязность их сильно уязвила. Они взбесились оттого, что исключение не вызывает у тебя ни угрызений, ни сожаления. Тогда и проснулась месть, это кровожадное животное. Жюльен принялся ткать вокруг тебя сеть, призванную задушить тебя, он стремился опрокинуть тебя в океан катастроф. Со временем его злопамятство не блекло, а только усиливалось. Держать в своих руках твою судьбу было для него наслаждением, подобным тому, что испытывает ребенок, отрывающий лапки живой мухе. Он прилюдно трепал тебя, желая превратить в беспозвоночное, в слизняка. Он сказал нам буквально следующее: «Себастьян должен стать бродячим псом, подобрать которого соизволим мы одни».
Побуждаемый твоей бывшей тещей – страшной женщиной, должна сказать, интриговавшей за спиной собственной дочери (она даже попыталась привлечь на свою сторону твоего старшего сына, но он отказался и встал на твою защиту), – он сумел представить тебя чудовищем, способным всех нас замарать. Его бесило сочетание в тебе извращенности и сентиментальности. Ты всех нас лишил покоя, ты был приговорен к проскрипции, подобно дереву, на котором оставил отметину топор. Его ненависть пересеклась с нашей трусостью и возбудила ее. Когда твоя спутница, Кора, присоединилась к тебе и занялась тем же, что и ты, появилась, наконец, возможность подвергнуть тебя примерной каре. Жюльен хотел убить одним ударом двух зайцев: заодно припугнуть других, удержать их, вселив в них страх. Группа к тому времени начала распадаться, и ты помимо воли стал для нее скрепляющим материалом. Он всех нас запятнал этим делом, чтобы никто не посмел улизнуть. Он предпринял усилия, достойные крупного политика. Об остальном ты, думаю, сам догадываешься. Для начала он нанял подручных, жуликов из Сент-Уана, не то цыган, не то югославов, чтобы они тебя запугивали и изводили. Говорят, он по роду своей деятельности познакомился с заправилами мафии, а те подсунули ему нужных людишек. Он очень умело плел свою интригу. Каждого из нас по очереди просили переспать с Дорой. Она не догадывалась, кто мы такие, мы представлялись чужими именами. Я трижды встречалась с ней в отеле «Бристоль», хотя женщины меня не привлекают. Она очень старалась и произвела на меня впечатление своей горячностью и лиризмом. Понимаю, из-за такой недолго потерять голову: кажется, ей увлекся Жеральд, поплатившийся выволочкой от Жюльена, сопровождаемой оскорблениями и угрозами. С тобой продолжали вести войну на истощение. Поразительно, что ты ничего не замечал, хотя знал эту шайку и ее нравы. А ведь все это бросалось в глаза. Жюльен сумел убедить нас, что тебе грозит опасность, что тебя надо спасать вопреки твоей воле.
Он надеялся, что ты дрогнешь, но ты проявил неуступчивость. Сюзан, ставшая его законной супругой, не одобряла эти методы, но и не сопротивлялась. И вот Жюльен при содействии Жан-Марка и твоей тещи перешел к серьезным мерам. Они наняли других людей, банду молдаван и неотесанных боевиков сирийско-ливанской мафии, придумали для них биографии и заставили неделями их зубрить. Жюльен сильно рисковал: его исключили бы из коллегии адвокатов, предали бы суду, если бы затея получила огласку, однако он был на все готов ради твоего исправления. Ты был его собственностью, он так любил тебя, что предпочел бы уничтожить, лишь бы не потерять. Когда он проявлял неуверенность, твоя теща тайно от дочери вразумляла его, проявляя хорошо тебе знакомую энергию: она считала тебя человеком «слишком низкого происхождения», не прощала тебе ни осквернения супружеского ложа, ни бесчестья, в которое ты вверг их семью. Ты оказался грязным пятном на их гербе. Будь на то ее воля, она бы тебя пристрелила, как бешеную собаку. Ее свирепость пугала даже Жюльена.
Остальное ты знаешь: они решили разорить твое жилище, велели двоим громилам устроить тебе взбучку, потом поколотить Дору, чтобы окончательно вас запугать. Нам пришлось голосовать за их решения. Жюльен по-прежнему придерживался процедуры, уважал право. Справедливости ради надо оговориться, что мы спорили до хрипоты, бывало, едва до потасовки не доходило; не стану уточнять, кто тебя защищал, а кто злее всего клял. Мы пообещали свято хранить тайну и убили бы, наверное, любого, кто проговорился бы постороннему. Жюльен всех нас построил, в его речах была подкупающая уверенность. Настало время для высшей точки твоих мучений: тебя заперли и отдали во власть трех мужеподобных баб, бывших заключенных, чтобы они «отучили тебя от «клубнички». Мысль задрочить тебя до смерти подал Тео, вычитавший что-то в этом роде в комиксе. Тебе грозила смерть, но их это мало волновало. Одновременно они погубили анонимными звонками в министерство твою репутацию. Они не побрезговали могучим оружием клеветы. Результат превзошел все ожидания. Бегство Доры запланировано не было, зато ты порадовал их своей покладистостью. Заговор обошелся в кругленькую сумму: здесь и фальшивые документы, и аренда автомобилей, домов, покупка молчания статистов, плата по контрактам. Ты сотрудничал с трогательным рвением, и твое пылкое раскаяние убедило Жюльена: он уверен, что спас тебя от улицы, мнит себя твоим благодетелем. Теперь они продержат тебя под колпаком до самой пенсии, больше ты не выскользнешь у них из лап. На всякий случай они уничтожили все следы своих действий. Даже если кто-нибудь из них проговорится, никаких вещественных улик больше не существует.
Мне следовало предупредить тебя раньше. Но возобладала верность группе. Я бы и теперь ничего тебе не сказала, если бы не приготовилась со всеми раскланяться. Теперь ты все знаешь и можешь выбирать. Не хочешь – можешь мне не верить. Но я ушла бы с чувством еще большей горечи, если бы все тебе не выложила.
Нежно тебя целую.
Фанни
P.S. За год в кафе «Курящая кошка» для тебя пришло несколько писем от некой мисс Карамель. Думаю, это Дора. Жеральд их забрал, сказав, что делает это по твоему поручению.
Р.P.S. Твой брат в заговоре не участвовал: он в группе новичок, слишком впечатлительный, нежный, поэтому Жюльен решил его не вовлекать».
От этого чтения я содрогнулся. Лучше бы я не получал этого послания. Я трижды перечитал его, чувствуя, что у меня пылают уши, горит лицо. От волнения я растянулся на кровати и закрыл глаза. Стены и потолок превратились в купол, потом в водоворот, в который я падал и падал, этому не было конца. Из комы меня вывел кот. молодчина, лизнул мне руку. Я с трудом поднялся и долго пытался отдышаться у открытого окна. Вдали переливалась огнями Эйфелева башня, похожая на женщину, которой надоели унизавшие ее драгоценности. Я больше не мог оставаться в этой комнате. Всю ночь я бродил по городу и под утро очутился перед церковью Сен-Жерве, в которой мы с Дорой разбили однажды любовный бивак. Как я и ожидал, дверь баптистерия оказалась открыта Я растянулся под нефом, прямо на полу, вместе с другими бездомными, среди нечистот и паразитов, ловя тепло общего бесправия. Прежде чем закрыть глаза, я сотряс своды громким хохотом. Над такой бездонной мерзостью можно было только посмеяться от души.