Мы с Элен поженились, и я был далек от того, чтобы называть себя несчастным. Я, вероятно, был бы даже счастлив, если бы не резко ухудшившееся здоровье. Жили мы теперь в небольшом меблированном домике, окруженном каштанами, на берегу Соны. Вокруг на земле сверкали только что вылупившиеся из скорлупы молоденькие каштанчики. Красные и желтые листья медленно опадали, и сквозь оголяющиеся ветви деревьев просматривалась река, и были видны плывущие дымы города. А окна домов на соседних холмах удерживали лучи заходящего солнца. После обеда, в хорошую погоду, Элен обычно усаживала меня на террасе. В общем-то, больным меня назвать было нельзя, просто я слишком устал, наверное. Приходивший ко мне старый сельский врач, немного глуховатый и давно лишившийся всяких иллюзий, только пожимал плечами, когда я спрашивал его о моем состоянии. «Это усталость, — говорил он, — плен вас состарил… Да к тому же у вас еще и с желудком не все в порядке. Другие страдают сердцем или печенью, но, в сущности, причина заболеваний у всех одна… Что я вам могу сказать? Вам необходим отдых!» Элен провожала его и о чем-то с ним шепталась. Возвращаясь, она всегда улыбалась мне и гладила по волосам.

— Вот видишь, мой дорогой, твои волнения совершенно напрасны.

Но вот тут она как раз ошибалась: я абсолютно не волновался, напротив, я был совершенно спокоен и избавлен от всех переживаний. Еще никогда в жизни я не чувствовал себя до такой степени спокойно. Целыми днями я лежал в шезлонге и дремал либо наблюдал за проплывающими облаками или падающими листьями. Иногда откуда-то из-за горизонта до меня доносился рокот самолетов — для всех остальных там продолжалась война. Для меня она в прошлом, как и былая, полная преследований и опасностей жизнь.

Произошло это уже давно — восемь месяцев назад, в тот же вечер, когда я переступил порог «Двух торговцев». Элен мне, конечно же, рассказала все, что произошло после моего отъезда, но я даже не слушал ее, потому что не хотел этого знать; меня это уже совершенно не волновало. Теперь главным для меня было то, что она находилась рядом со мною, что она нашла этот дом и сама заключила договор об аренде, что именно она побеспокоилась о всех формальностях, связанных с нашим браком, и вообще обо всем. Я же лишь подписывал несчетное количество всевозможных бумаг. Теперь все это уже не имеет никакого значения.

В полудреме я вижу, как передо мной проплывают облака, образы, воспоминания, и придумываю восхитительные мелодии, которые тут же забываю. Время течет совершенно незаметно. Элен, сидя рядом со мной, вяжет и отгоняет мух от моего лица.

— Что тебе приготовить на ужин, Бернар?

— Мне все равно.

— Я сварю тебе бульон, картофельное пюре и поджарю яичницу.

— Великолепно.

Сперва я чувствовал себя уязвленным, но вскоре понял, что, несмотря на горячее желание, она так ничего и не сможет понять в физической любви. Зато у нее были внимательные руки, созданные для нежных жестов, заботы и утешения. И всякий раз я мысленно подстерегаю эти руки. Мне так хочется, чтобы они кормили меня, умывали, словно ребенка. Ведь, в сущности, я тоже не склонен к плотской любви. Я рос боязливым, эгоистичным мальчиком и почти что круглым сиротой. А вот с Элен я не чувствовал себя одиноким. Я настолько привык к шороху ее платья, что, пожалуй, не смог бы теперь обойтись без этого.

Беседовали мы с ней нечасто. Она была не слишком умна, а ее образование оказалось поверхностным и весьма условным. Но она получила хорошее воспитание, и этим сказано все! Тем не менее она считала себя пианисткой, поскольку умела в такт стучать по клавишам, и это единственное, что меня раздражало. Она, пожалуй, была бы самим совершенством, если бы согласилась излучать не слишком яркий свет, а слегка затемненный, как у ночника. И все же я не потерял надежды изменить ее. В снятом нами доме тоже стояло пианино, но очень старое, допотопное и совершенно расстроенное. По вечерам она мне на нем играла, а я слушал ее, сидя на старом диване с лопнувшими пружинами. Вся мебель в доме была какая-то старая, потрепанная и потому трогательная, комнаты просторные, с вылинявшими обоями.

Я пил свою настойку постоянно, потому что редко когда не чувствовал глухого жжения в желудке. Приятная на вкус настойка ромашки оказывала на меня, как правило, усыпляющее действие. Вытянув ноги и положив голову на спинку дивана, я смотрел на Элен, сидящую ко мне спиной и освещенную свечами, стоящими на пианино. К несчастью, она любила Шопена! Играет она жестко, возможно, нарочито жестко. О боже!

— Расслабься, — говорю я ей.

— Ты ничего в этом не смыслишь, — доносится в ответ.

— Наоборот, я очень даже понимаю музыку: здесь необходимо тепло, радость…

— У Шопена музыка грустная.

— Не всегда, Элен, не всегда.

— Что ты в этом понимаешь?

— Мне так кажется.

И когда искушение становится слишком сильным, я встаю, но не вынимаю рук из карманов.

— Начни снова, пожалуйста, доставь мне удовольствие… Не придавай столько значения ритму. Представь себе, что ты в воде, волны качают тебя…

Так и есть, не выдержав, я уже рисую в воздухе кончиками пальцев картину. Элен прерывает игру.

— Тебе, Бернар, надо бы возобновить занятия музыкой. Я могу тебе помочь в этом.

Вернувшись к своему дивану и глотнув настойки, я, сдерживаясь, отвечаю:

— Продолжай и больше не обращай на меня внимания.

И, повернувшись вполоборота, чтобы видеть мою реакцию, она начинает снова, а я лишь машинально покачиваю головой. В боку под ладонью я ощущаю боль, настойчивую и пульсирующую. Но она не приносит мне слишком много страданий, она похожа на точащего дерево жука-короеда. Элен опять останавливается…

— Тебе нехорошо?

— Немного.

Ну ничего! Усевшись рядом со мной, она обнимает меня за плечи, а я упираюсь головой в ее лоб.

— Мой дорогой, меня тревожит твое состояние. Я уверена, что дела пойдут на поправку, как только у нас появятся настоящие хлеб, сахар, кофе…

Но я тут же обрываю это перечисление, вспомнив, что все это мы уже ели, когда была жива Аньес. А теперь, как все, питаемся эрзац-продуктами. Элен помешивает ложечкой в чашке, и этот звук кажется мне необыкновенно нежным, а в затылке я ощущаю какую-то счастливую усталость. Блаженно прижавшись к Элен, я погружаюсь в тепло, и ее дыхание действует на меня благотворно.

— Ты видишь, мой дорогой Бернар, боль проходит. На вот, выпей.

С этими словами она подносит ложечку к моим губам, и я, закрыв глаза, пью. Металл позвякивает о мои зубы, и мной овладевает какое-то непонятное веселье. Мы одни в этом погруженном в дремоту доме, Элен обращается ко мне шепотом, иногда слышится поскрипывание мебели, а пианино отзывается эхом. И никаких движений! Мы часами просиживаем неподвижно — у Элен просто ангельское терпение. Затем она помогает мне подняться в спальню и лечь в постель.

— Как ты? Тебе ничего не нужно?

Она поправляет подушки, и ее руки порхают вокруг моего лица, а затем она переходит к своему туалету. И все эти жесты мне так дороги — они действуют на меня успокаивающе. Уже в полусне я слышу, как она ложится рядом со мной, и, прежде чем окончательно заснуть, я еще поглаживаю пальцами нежную кожу. По утрам я довольно бодр и даже прогуливаюсь по саду или берусь за книжку, устроившись в гостиной, построенной в форме ротонды, из окон которой видна река. Элен приоткрывает дверь и спрашивает:

— Ты хорошо себя чувствуешь?

— Да.

— Значит, мне можно сходить за покупками?

— Ну конечно!

Городок находится совсем рядом, но все же, выходя, Элен неизменно надевает пальто и шляпу. Меня это уже не раздражает. Главное, чтобы она поскорее вернулась. Обедаем мы за маленьким столиком, который накрываем там, где нам заблагорассудится, чаще всего на террасе, освещаемой последними теплыми лучами осеннего солнца. Элен умудряется превращать жалкие продукты, которые нам выдают, в аппетитнейшие блюда. В то время как она пересказывает новости, которые узнала у бакалейщика и мясника, я медленно, с опаской принимаюсь за еду, чтобы, не дай бог, не разбудить дремлющую боль. И начинаю со страхом ждать следующего часа. Элен, впрочем, тоже волнуется, несмотря на то что внешне она вся полна оптимизма. Она моет посуду, но искоса наблюдает за мной, а я жду. Именно это ожидание и расшатывает мое здоровье. Бывает, что ничего такого и не происходит, и я с восторгом слушаю, как часы бьют четыре: раз я не страдал от боли — значит, я здоров! Эта передышка продолжается, и я, поверив в нее, начинаю болтать и даже смеяться. Но в самый неожиданный момент начинаю ощущать приближение приступа: во рту появляется сухость, меня скручивает от подступающей к горлу тошноты, а боль возникает всегда в одной точке, я безошибочно нахожу ее кончиками пальцев. Временами она похожа на легкое жжение, на какой-то жар, вспыхивающий при глубоком вздохе, а иногда — на легкий зуд. Мне становится холодно, а внутри у меня горит пожар. Когда боль проходит, я ощущаю непреодолимую усталость. Элен пугается, замечая это. Она начинает припоминать, что именно мы ели, и приходит к выводу, что все это из-за выпитого вина, а возможно, и сахарина.

— Перестань, — говорю я, — ты здесь ни при чем. Скорее всего, у меня язва, а в моем возрасте это не опасно.

— Тогда, может быть, обратимся к специалисту? — предлагает Элен.

Но мне здесь и так хорошо, вдали от города, где, судя по слухам, жизнь становится все тяжелее и тяжелее, а число арестов резко возросло, и горожан повсюду подстерегает опасность. Нет. Я предпочитаю набраться терпения, пичкая себя таблетками. Ну а если болезнь осложнится, я всегда успею добраться до Лиона. Правда, существует еще одна причина, удерживающая меня от обращения к специалистам: мы не располагаем средствами, чтобы оплатить дорогостоящее лечение. Конечно, я буду богатым, несметно богатым, когда ко мне перейдет наследство дядюшки Шарля, но это требует времени, ибо сейчас колония принадлежит к одному миру, а метрополия — к другому, и они разделены «железным занавесом». Пока что мы существуем на деньги от залога лионского дома. И, живя на средства Элен, я не хочу этим злоупотреблять. Впрочем, война близится к концу, и весной мы уже будем освобождены. Я чувствую, что сумею протянуть до весны, а как только у нас появятся нормальные продукты и мы сможем уехать подальше от этих мест и связанных с ними воспоминаний, я непременно выздоровлю. Воспоминания все еще тяготят нас, хотя мы никогда не говорим о прошлом. Мы пришли к молчаливому соглашению, что Аньес никогда не существовало, а Жулии — и подавно.

Между нами порой повисает молчание, далекое от счастья и благополучия, но мы быстро развеиваем его, заводя разговоры о будущем. Элен бредит путешествиями, мечтает, как маленькая девочка, об Италии и Греции. Еще она жаждет открыть для себя Париж. Я рассказываю ей о театрах и кафе, но ее больше интересуют Триумфальная арка и Эйфелева башня. Нам никак не удается прийти к обоюдному согласию относительно того, чем мы займемся после войны. Мне бы, например, хотелось обосноваться в Ницце или Ментоне, а она мечтает о возвращении в Лион и возобновлении связей с теми семейными кланами, в которые она была вхожа еще при жизни отца. Тем не менее она остерегается настаивать. Я лишь догадываюсь об этом, сопоставляя слова и фразы, но мы наверняка подготавливаем себе на будущее не одну ссору. Иногда я даже думаю, что когда-нибудь потом, в далеком-далеком будущем, мне придется раскрыть ей всю правду, ибо я вовсе не намерен отказаться от своей карьеры только для того, чтобы предоставить ей возможность удивлять своим богатством старых друзей ее семьи.

Но вначале все же необходимо выжить, вырвать из меня с корнями эту боль, отнимающую чуть не все силы. Если все мои усилия будут направлены на выздоровление, клянусь, они не пропадут даром. Элен советует мне почаще дышать свежим воздухом, и я иногда отваживаюсь выйти за пределы наших владений, опершись на ее руку.

Места здесь просто восхитительные, однако нервозное состояние не покидает меня: я боюсь, что меня кто-то увидит, мне все время кажется, что надо мной нависла новая опасность. Поэтому я всегда тороплюсь обратно и с чувством глубокого облегчения вновь откидываюсь в шезлонге. Постоянство настроения Элен меня просто восхищает: она выполняет все мои капризы. Кроме того, несмотря на испытываемое беспокойство, она проявляет столько веры в мое выздоровление, что в конце концов я не могу этого не оценить. Она действительно превосходнейшая «крестная».

— Какое счастье, — сказал я ей однажды, — что я встретил именно тебя, а не какую-нибудь другую женщину!

Положив мне руку на плечо, она лишь улыбнулась в ответ.

— Элен, скажи мне откровенно: ты счастлива? Ведь уход за больным — дело далеко не веселое…

— Дорогой мой, ты вовсе не болен… И перестань наконец терзать себя подобными вопросами!

Сказав это, она, словно повязкой, закрывает мне глаза ладонями, вероятно, для того, чтобы я не слишком далеко заглядывал в будущее; я же, погрузившись в завораживающую бессознательность, ни о чем себя больше не спрашиваю. Как сквозь сон, до меня долетает ее шепот:

— Вот твоя настойка, Бернар… Выпей, а то остынет.

С едва заметной, но все же не ускользнувшей от ее взгляда гримасой отвращения на лице я глотаю свое лекарство…

— Может быть, немного подсахарить?

— Да, пожалуйста! Ты знаешь, эта настойка ромашки такая горькая.

Вот так мы и проводим время с утра до вечера и с вечера до утра. Глядя на освещенные меркнущим осенним солнцем лужайки, я изо всех сил сражаюсь с болезнью, прижав кулак к боку, откуда исходит боль. Когда я смотрю на себя в зеркало, то вижу, как я похудел, как выпирают скулы. Кожа на моих руках пожелтела, как листья, иссохла и потрескалась. На сколько же я похудел? Чтобы вновь набраться сил, мне необходимо много есть, а всякая пища камнем оседает у меня в желудке, а затем разъедает его. Как же мне вырваться из этого замкнутого круга? Постепенно мною начала овладевать мысль, что восстановить свое здоровье мне будет трудно, а возможно, и вовсе не удастся. Это было всего лишь предположение, но я уже с любопытством и безразличием обдумываю его. Умереть? При этой мысли у меня не возникает никакого протеста, хотя, если говорить честно, она мне кажется до ужаса ненормальной. Действительно, от чего это мне умирать? Уж не от резей ли в желудке? Но, независимо от моего сознания, возникшая мысль продолжает свой путь, просыпаясь раньше меня самого и засыпая много часов спустя после того, как я закрою глаза. Она гнездится и растет в каком-то затаенном уголке моего мозга. Постепенно я уяснил, что смерть бродит уже неподалеку и что опасности подвергается именно моя жизнь… Вот она приближается, вот она уже подходит ко мне. Внезапно я четко осознаю, что мне уже не выздороветь, и тогда наступает просветление, изматывающее меня не меньше, чем спазмы в желудке. Это просто невозможно! Разве для этого я боролся в течение стольких лет? Ради чего я вытерпел столько тяжких испытаний? Чтобы медленно угаснуть в этой жалкой дыре? Возбуждаясь от этих мыслей, я начинаю вертеться в кровати или ерзать в шезлонге.

— Что с тобой? — заботливо спрашивает меня Элен.

— Ничего, ничего…

И, наклонившись ко мне, она заботливо обтирает мой покрывшийся испариной лоб, а я жму ее руку, выражая таким образом свою признательность. Элен здесь, значит, со мною ничего плохого не произойдет. Она слишком внимательна, чтобы позволить смерти посетить этот дом. Ведь моя смерть будет для нее горем. Не выйди тогда Элен из дому, Аньес была бы наверняка жива.

— Не оставляй меня одного, Элен.

— Ты же видишь, дорогой, что я здесь и никуда не собираюсь идти. Успокойся и не волнуйся, раньше ты был благоразумнее.

Боже, как же давно все это было! Моя прежняя безмятежность ушла навсегда.

Будь моя воля, я вызывал бы к себе врача каждый божий день, не томился в ожидании его очередного прихода. А так он приходит лишь изредка и, выслушав меня, глубокомысленно покачивая головой, произносит:

— Из старого башмака нового не сошьешь.

— Скажите лучше, доктор, что моя песенка спета.

— Ну-ну, что вы, до этого далеко. Пожалуй, дают о себе знать месяцы неправильного питания…

Что же он называет неправильным питанием? Все те похлебки из брюквы, пирожные на маргарине и украденные из лагерной кухни кусочки мяса?

— Ладно, — вздыхаю я.

Напоследок он говорит:

— Лечение прежнее… Надеюсь, со временем все пройдет.

Несмотря на его заверения, у меня уже началась угнетающая рвота: рот заполняется желчью, а воспаленный язык едва помещается в нем.

— Может, нам все-таки лучше вернуться в Лион? — предлагает Элен, хотя сама прекрасно знает, что я ни за что не соглашусь вернуться в дом, вызывающий во мне столько мучительных воспоминаний.

Уже начались затяжные осенние дожди, то и дело нависающие над Соной и наполняющие сад шумами и вздохами. И вот я опять пленник на этот раз за решеткой дождя. Переходя из комнаты в комнату, я наблюдаю за ним, чтобы преодолеть какое-то безутешное оцепенение, в которое погружаюсь после очередного приступа боли. Элен ни на миг не упускает меня из виду.

— Не утомляйся, дорогой, тебе вредно.

Бедная Элен! По моей вине ей приходится вести жизнь сиделки, и я уже больше не в силах обманывать ее. До болезни мне и в голову не приходило рассказать ей историю своей жизни, а вот теперь мне стало невыносимо трудно носить в себе тайну. Ведь Элен любит меня! А когда человека любишь, то уже не можешь относиться к нему с презрением, тем более если он уже одной ногой стоит в могиле. Боже! Как я ненавижу эти моменты запоздалого раскаяния и опасного умиления! Мне никогда не было жаль себя, и если уж теперь мне предстоит умереть, то я, по крайней мере, должен заставить себя смолчать. Но как отделаться от навязчивой идеи, если вы целыми днями только и делаете, что переходите от одного окна к другому, из одной комнаты в другую, рассматривая при этом себя в зеркалах и измеряя температуру? Разве правда не сблизит нас еще больше? Сейчас мы словно разделены завесой тумана, иначе зачем бы нам, точно по какому-то безмолвному и обоюдному соглашению, избегать в разговорах некоторые щекотливые темы? Впрочем, их избегаю не я, а она. Такое впечатление, что Элен всегда чувствовала, что у меня есть запретные зоны, и ее такт, так высоко оцененный мною в свое время, теперь начинает меня раздражать. Мне кажется, что она должна была бы любить меня больше и глубже, даже за мои ошибки. Что я получаю от нее сейчас? Лишь внимательную заботу сиделки… Она лечит меня с необыкновенной преданностью, но бывают моменты, когда эту преданность мне становится трудно переносить. Мне не нужна ее преданность! Я хочу, чтобы она заботилась обо мне ради меня самого. Интересно, как бы повела она себя, узнав, что я… Была бы столь же обходительна?

Из последних сил я пытаюсь бороться с этим извращенным и совершенно неожиданным соблазном. Но к чему испытания, которые лишь причинят обоим нам боль? И все же я не в силах изменить направление своих мыслей. Я почти перестал есть, и голод придает моим размышлениям остроту и пугающую меня завораживающую глубину. У меня уже нет времени скучать: я смотрю на себя, смотрю на нас. Совершенно очевидно, что мне необходимо прощение. Ее руки, успокоительно гладящие мое лицо, разумеется, приносят мне облегчение, но они должны успокоить еще и другую, более глубокую и, возможно, неизлечимую боль. Кто поможет мне, прежде чем я отправлюсь на тот свет, рассчитаться с этим?..

Значит, необходимо рассказать ей правду, и только моя врожденная неуверенность сдерживает меня от этого шага. Если бы я был способен говорить о себе с теми, кто меня любил, то, возможно, я бы меньше думал о себе. И тогда — кто знает? — мое сердце не превратилось бы в этот огромный пузырь, наполненный черной ядовитой кровью. Рассказать! Но вот только когда? Ведь Элен постоянно занята!

— Чем ты встревожен, дорогой Бернар?

Неужели она не догадывается, что я терпеть не могу, когда меня называют этим именем? Ну как мне ей сказать: «Я не Бернар!»? Из-за этого я начинаю себя чувствовать все неуютнее, мясо мне кажется каким-то жестким, овощи — безвкусными, а кофе — отвратительным. Элен по-прежнему улыбается, и ее улыбка доводит меня до полного отчаяния. А если бы она обо всем знала, хватило бы у нее сил вот так улыбаться? Словно ребенок, желающий разбить свою игрушку, я начинаю крутиться вокруг Элен.

— Элен!

— Что?

Нет, решительно я не могу рассказать ей! Дыхание перехватило, я начинаю задыхаться…

Сунув ноги в старые сабо, я выхожу из дому прямо под дождь и брожу по размытым аллеям, покрытым опавшими листьями. Где-то в глубине тумана бурлит город. Посмотрев на наш почерневший от влаги дом, я замечаю дрогнувшую занавеску на первом этаже: это Элен. Она с тревогой следит за мной. Тем временем я прогуливаю свою боль, забавляю, развлекаю ее, пытаюсь усыпить и одновременно подготавливаю фразы, придумываю не слишком бесчестящие меня признания, клянусь себе, что начну разговор, как только мы сядем за стол или немного позже, когда она поможет мне подняться в спальню на послеобеденный отдых. Я уже вижу эту сцену, она поцелует меня и скажет: «Ну и что, если тебя зовут иначе? Ведь я люблю тебя!» В сущности, так оно и есть. Что изменится, если я назову ей свое настоящее имя? Но в таком случае зачем все это рассказывать?

Открылось окно:

— Бернар, возвращайся! Простудишься!

Вот так же моя мать когда-то звала меня, и, взбешенный, я возвращаюсь, приложив к боку кулак, чтобы хоть немного приглушить жгучую боль.

Как-то раз, в порыве вдохновения, я не выдержал и сел за пианино. Сыграв сперва несколько гамм, перешел на вальс Шопена. Элен в это время была наверху — убирала в спальне, но ее шаги смолкли при первых аккордах. Пробегая пальцами по клавишам, я чувствовал, что уже многие навыки мною потеряны, однако я еще в силах расставлять акценты и оживлять эту грациозную музыку, так трогательно соединяющую порыв с мечтательностью и отрешенностью. Погрузившись в музыку, я забыл обо всем. Я извлекаю из разбитого инструмента страстный монолог, в котором звучат мои размышления о жизни и смерти. Забыв о боли, я заиграл с жадностью и аппетитом, увлеченностью и отчаянием. Вот момент, когда я предстал самим собой! Мои руки легко порхают, а в затылке появляется дрожь. Так! Теперь перейдем к ноктюрнам! Их поверхностная грусть нравится мне меньше, зато даются они так легко! Музыка струится, как лунный свет. Уже выбившись из сил, в завершение я решил сыграть полонез — мужественный, задумчивый, похожий на звездный марш с блуждающим взглядом сигнальных огней. Вот так нужно идти навстречу своей судьбе! Прозвучали последние аккорды, и мои руки бессильно повисли вдоль туловища. Господи, как же я был счастлив в эти минуты! И, лишь подняв голову, заметил, что Элен стоит рядом. Она бледна и часто дышит.

— Бернар, — шепчет она, — я больше никогда не осмелюсь сесть за пианино…

Похоже, она сдерживает какой-то непонятный гнев. А я-то ожидал от нее восторга, думал, что она вскрикнет: «Да кто же ты на самом деле, любовь моя?» И тогда бы я все рассказал. Но нет, какое там! Она смотрит на меня с едва сдерживаемой яростью, словно я украл у нее что-то очень дорогое…

— Ты, должно быть, втайне насмехался надо мной? — шепчет она.

Я отвечаю лишь каким-то неопределенным жестом. Усилия истощили меня, а боль разыгралась с новой силой.

— Почему ты никогда не писал мне, что так талантлив?

Невероятно! Она намеренно не желает прояснить эту двусмысленную ситуацию! Она прекрасно понимает, что Бернар, торговец дровами, не может играть так, как играю я!

— Иди отдохни, мой дорогой, — говорит она. — Если бы я только знала… Но ты ведь такой скрытный! Знаешь, для любителя ты играешь просто великолепно!

Она помогает мне встать, в то время как мной овладевает непреодолимое желание смеяться, кричать и залепить ей звонкую оплеуху! Она назвала меня любителем! Меня — ученика Ива Ната! Идиотка! Она не желает понять, она наотрез отказывается признавать, что я — не Бернар! Быть может, она испугалась? Ведь это ужасно — вдруг обнаружить, что связан с каким-то незнакомым человеком. Опершись на ее руку, я еле дотащился до дивана. Теперь мне просто жаль ее, однако я слишком устал для того, чтобы пускаться в сложные объяснения…

— Вот твоя настойка, мой дорогой.

Круговорот забот возобновляется, сперва она протягивает мне ложечку, затем поправляет подушку за моей спиной, ворча при этом:

— Вот видишь, до чего ты себя довел, дорогой. И все это лишь из желания доказать мне, что был хорошим пианистом!

Я прекрасно понимаю, что, сохраняя упорное молчание, она хочет ввести меня в заблуждение. И эта едва уловимая твердость в ее голосе! Как же мы вдруг отдалились друг от друга!.. Как я сожалею теперь, что поддался движению души, в котором была львиная доля тщеславия. Я не осмеливаюсь протянуть к ней руку, а тем не менее остатки дружелюбия еще могли бы… Нет-нет, уже слишком поздно. Раз уж она не хочет сама увидеть истину, придется мне открыть ей глаза. Мне необходимо идти до конца, ведь возникающая между нами принужденность гораздо хуже всего того, чего я так опасался. Необходимо, чтобы она все узнала, и тогда пусть судит сама, четко и ясно, без недомолвок.

— Тебе больше ничего не нужно? — спрашивает она. — Я могу сходить в город за покупками?

— Да, конечно, иди, я подожду тебя.

Мы попытались улыбнуться, но выглядело это довольно жалко. Я закрыл глаза: настойка не помогает. Массируя сквозь одежду свой бок, я прислушиваюсь к шагам, удаляющимся в сторону сада. Ну вот, я опять остался наедине с самим собой, и у меня предостаточно времени, чтобы продолжать терзаться все новыми и новыми вопросами, раздирая себя на части. Итак, предоставив всему идти своим чередом, я потерял Элен или потеряю ее в самом ближайшем будущем.

Поднявшись с дивана и держась за стену, я кое-как добрался до кабинета Элен. Здесь я бываю редко — это ее уголок, ее пристанище. Здесь она расставила привезенную из Лиона мебель: книжные и посудные шкафы, секретер. Раз уж у меня не хватает смелости заговорить с ней, то, по-видимому, придется написать — хотя бы несколько слов.

Я не Бернар, а Жервэ. Мне вовсе не хотелось тебя обманывать, но обстоятельства сложились так, что…

И так далее. Одним словом, я вкратце изложу ей всю мою историю, а затем мы сможем спокойно обсудить это, и разговор завяжется сам собой.

Открыв секретер, я стал искать почтовую бумагу. Интересно, где она может ее хранить? Представляю, в какое бешенство она пришла бы, застав меня роющимся в ее бумагах. Так, первый ящик не открывается: дерево слегка набухло от сырости. Я резко дернул его, и, выскочив из пазов, ящик оказался у меня в руках. Порывшись в нем, я не обнаружил ничего, кроме счетов, каких-то записок и квитанций. Вставив ящик в пазы, я попытался его задвинуть, но он никак не вставал на место. Протянув руку, я нащупал углубление, а в нем связку бумаг и твердую картонку. Все это, должно быть, выпало из ящика, когда я дернул его. Достав картонку, я увидел, что это не что иное, как потрескавшаяся, пожелтевшая фотография с оборванным уголком. Повернув ее к свету, я с ужасом увидел… улыбающееся лицо Бернара! Это была та самая фотография, которую я оставил в комнате Аньес!..

Скорчившись от пронзившей меня боли, я почувствовал, что сейчас потеряю сознание. Тошнота не дает дышать, пол уходит у меня из-под ног. Я изо всех сил ухватился за доску секретера, напрягаясь и стараясь не упасть в обморок. Этого ни в коем случае нельзя допустить, ведь Элен может вернуться с минуты на минуту…

Я дышу глубоко и со свистом, и вот уже пелена перед глазами исчезает, я вижу вновь, вижу стены, комнату. За моей спиной никого нет, передо мной лежит Бернар, а я не решаюсь все это осмыслить…

Услышав скрип калитки, я быстро кладу фотографию на место и, закрыв секретер, возвращаюсь в гостиную. Подойдя к окну, успеваю сделать вид, будто смотрю на дождь, серое небо и черные деревья, и в этот момент входит Элен.

— Так вот как ты отдыхаешь? Ну прошу тебя, Бернар, врач сказал, что…

Подойдя ко мне и нежно обняв, Элен подводит меня к дивану, прижавшись ко мне своим еще мокрым лицом. Она нежно гладит мой затылок, и мною внезапно овладевает желание заплакать, уткнувшись ей в плечо.

— Бернар, — бормочет она, — мой дорогой Бернар…