Народ Тринидада всегда был нем. Ему недоставало воли к борьбе. Без партии и без вождей он казался телом без головы. Но вот под грохот барабанов, с развернутыми знаменами он отправился на первую мировую войну, и те тысячи, что вернулись обратно, не были уже прежними крестьянами. Они увидели, что и среди белых есть такие, что гнут спины и трудятся на других, увидели, как, объединившись против белых хозяев, они добиваются своих прав. Значит, белые — такие же люди, как они? Вернувшись домой, черные и цветные тоже потребовали своего места под солнцем. Но работы не было. И те, что так долго обучались искусству убивать, те, что узнали, как мало стоит жизнь человека, объединились и избрали своим вождем Буассона.
Буассон был их командиром в Египте, и каждый солдат считал его своим другом. Если им случалось проштрафиться и предстояло отвечать перед полевым судом, они просили его быть их адвокатом. Рыжий Буассон был врожденным бунтарем, затаившим обиду на свой класс. Его возмущала дискриминация негров, ибо он видел, как они умирали на полях войны рядом с белыми. Вернувшись домой и обнаружив, что на родном острове ему нет места, что плоды победы достались тем, кто меньше всего их заслужил, что его друзья, никогда не нюхавшие пороха, пока он воевал, успели занять все тепленькие местечки, а пост, на который он метил сам, достался какому-то жирному субъекту, даже не слыхавшему грохота пушек, Буассон во всеуслышание отрекся от своего класса и присоединился к рабочим. Существовавшая тогда небольшая рабочая организация охотно приняла его в свои ряды, и, поскольку он был белым, обладал недюжинным умом и пользовался популярностью у ветеранов войны, его сразу же избрали президентом. Так родилась на Тринидаде Рабочая партия.
И теперь, когда на площадях появлялся Буассон с развевающейся рыжей шевелюрой и, потрясая кулаками, угрожал капиталистам, рабочие бросали в воздух шляпы и были готовы растерзать любого, кто посмеет тронуть их кумира. Подобно матросам Колумба, они, казалось, наконец увидели землю.
И только ничтожная горсточка под водительством Лемэтра понимала, что Буассон исчерпал себя. Восьмичасовой рабочий день был завоеван ценой снижения заработной платы, пенсия по старости составляла всего каких-нибудь три доллара в месяц. Предприниматели утверждали, что минимум заработной платы — «вещь невозможная в этой стране», а вопрос о создании комиссии, которая могла бы этим заняться, все еще обсуждался. Короче, предприниматели сделали вид, что дали рабочим все необходимое. Профсоюзы, повышение заработной платы — за все это предстояло еще бороться. Но Буассон был потомком гордого и богатого рода французских плантаторов. Состоять членом Законодательного совета и требовать от правительства уступок — это одно, но в классовой борьбе встать на сторону негров и индийцев против собственного класса — это нечто совсем другое, нечто, по сути дела, немыслимое для Буассона.
На первомайском митинге в этом году один из ораторов произнес горячую речь о бесправном и рабском положении рабочих на нефтепромыслах. Буассон же вдруг разразился верноподданнической речью в честь короля Георга V, серебряный юбилей которого отмечала империя.
— И что бы иные ни думали о колониальном режиме, друзья мои, — заявил он, — если бы у нас вся власть принадлежала королю, он своей волей устранил бы все несправедливости, от которых мы так страдаем... Каждый, кто честен в своих думах и помыслах, должен обнажить голову и преклонить колени перед королем королей и охранять и вечно благословлять королевскую семью...
Речь Буассона была встречена холодным молчанием. Людям хотелось услышать, как получить работу, как прокормить семью, как добиться повышения заработной платы. А на это они пока еще не получили ответа от Буассона.
Митинг Рабочей партии намечался в час дня. Была суббота, работу все кончали раньше обычного.
Джо, Андре и Камачо решили пойти на митинг. Камачо прослышал от одного газетчика, будто в правительственных кругах поговаривают, что готовится запрос о минимальной заработной плате. По мнению Камачо, митингами на площадях Буассон хотел, с одной стороны, напугать правительство и вынудить его к действию, с другой — укрепить свою репутацию среди рабочих, преподнеся им, как добрая фея, только что принятое правительством благоприятное решение.
Камачо, двадцатилетний португалец, совсем недавно поступил на государственную службу. У него была длинная черная шевелюра, сутулые круглые плечи и мягкие, пухлые руки с длинными бледными пальцами. Он был близорук и поэтому имел привычку, вытянув шею, пристально вглядываться во все сквозь толстые стекла очков. Больше всего его увлекала политика. Он мог обсуждать будущее мирового пролетариата с той пылкой убежденностью, которая присуща юношам, проглотившим немало книг на интересующую их тему. Стоило кому-нибудь сказать, что рабочий класс не способен выдвинуть своих вождей, как Камачо, упершись руками в свои широкие бедра, немедленно бросался в атаку.
— Трус! Да что ты знаешь о рабочих? На мелкобуржуазных идеях далеко не уедешь! Посмотри, чего добился Буассон!
Камачо был тем самым энтузиастом, который однажды вывел из себя Джо, предложив превратить его журнал в антирелигиозный. Он жил в Бельмонте, одном из пригородов столицы, населенном рабочим людом и обедневшими представителями средних классов. Сын мелкого лавочника, он не раз помогал отцу продавать рис и соленую рыбу беднякам своего квартала. С детства он видел, с каким трудом им приходилось добывать самое необходимое.
Экспансивный и горячий, Камачо не знал границ ни в дружбе, ни в увлечениях. Он любил Андре, застенчивого нелюдима, который вечно в чем-то сомневался, вечно решал какие-то мучающие его проблемы. Радостно приветствуя его поднятым вверх сжатым кулаком, Камачо покровительственно улыбался и с удовольствием играл добровольно взятую на себя роль политического наставника этого вконец запутавшегося молодого буржуа.
Джо, Андре и Мэнни Камачо вместе пришли в Вудфордский парк. Этот парк с его огромными деревьями, фонтаном и эстрадой для оркестра находится в самом центре города. С одной стороны он примыкает к ратуше, с другой — к красному дому, резиденции правительства.
Митинг уже начался. Огромная толпа, беспрестанно обраставшая проходившими мимо рабочими, которые останавливались, чтобы послушать ораторов, стояла полукругом перед эстрадой. Люди стояли так тихо, что Андре слышал шелест травы под ногами подходивших. На эстраде у самых перил стоял Буассон. Он говорил. На открытом воздухе голос его казался слабым и тонким. Андре он даже показался смешным. За его спиной эстраду густо усеяли деятели Рабочей партии, словно блохи — шкуру бездомной собаки. Вскарабкавшись на самый край эстрады, Андре увидел перед собой темное море суровых, внимательных лиц и вопрошающих глаз и сразу же забыл о том, как смешон Буассон.
А тот обещал толпе непременно сделать запрос в правительстве о минимальной заработной плате.
— ...будет сделан запрос в следующую же пятницу на заседании Законодательного совета, — говорил Буассон. — Я не сомневаюсь, что это предложение, как и многие другие, внесенные прежде, будет отвергнуто, но что бы ни делали наши друзья...
— Не наши, а ваши друзья! — раздался напряженный, с надрывом голос, знакомый Андре. — Ваши друзья!
Это был голос Камачо.
— Эй, заткнись там! — крикнул в толпу хорошо одетый темнокожий мужчина, стоявший на эстраде. У него было худое, резко очерченное лицо с хищным и жестоким выражением. Он сунул толстую сигару в большой узкогубый рот и жадно откусил кончик.
Пока Буассон умело разжигал гнев толпы, его партийные чиновники с невозмутимым видом обсуждали свои личные дела, время от времени прерывая разговор и подмигивая друг другу, если то, о чем говорил Буассон, имело какое-то к ним касательство. Андре прислушивался, как они обсуждают решение бойкотировать электрическую компанию. Потом они заговорили о карточной игре в доме общих знакомых, о том, сколько денег зарабатывает такой-то. Затем один из них, осклабившись, заметил:
— А помните, как Родней отправился на свидание? — и все засмеялись сытым, многозначительным смешком.
— Как вы-то выйдете из положения? Ведь у вас в доме все электрифицировано? — сказал щегольски одетый толстяк негр, распространявший аромат духов всякий раз, как легонько промокал чистым носовым платком свое лоснящееся от пота лицо.
— Вот я об этом и говорю, — ответил ему темнокожий мужчина. Он был преисполнен сознания собственной значимости, хотя другим вовсе не казался столь важной персоной.
— Перестав поддерживать одну капиталистическую компанию, мы начнем поддерживать другую — нефтяную.
Надушенный щеголь поправил галстук на крахмальной манишке, одобрительно засмеялся и похлопал темнокожего по плечу.
— Разумно замечено, разумно... — сказал он, а затем, понизив голос, добавил: — Что вы делаете после митинга? Не хотите ли заглянуть в «Отель де Пари», выпить по рюмочке? Есть маленькое дельце, надо обсудить... Некоторые затруднения...
Невзрачный человечек в мятом грязном воротничке на тонкой, давно не мытой шее торопливо приблизился к темнокожему и робко показал ему какие-то записи в блокноте. Темнокожий, сунув сигару в оскаленные зубы, отчего лицо его снова приняло хищное выражение, сердито выхватил блокнот. Человек в грязном воротничке почтительно пододвинулся к темнокожему и, стараясь заглянуть в блокнот, стал выслушивать указания.
— Нет, это не годится. Так нельзя... Дайте ручку. — Темнокожий что-то вычеркнул в блокноте, написал заново, прочел свои поправки раздраженным, не допускающим возражений тоном и пробормотал что-то о «полной бездарности этих людей». Под ними он, конечно, подразумевал рядовых членов Рабочей партии.
— Так нельзя разговаривать с простым народом. Мы должны сказать ему, чего мы добиваемся... — услышал Андре его голос.
Мужчина в грязном воротничке смущенно глядел в блокнот и кивал головой, как человек, который изо всех сил силится что-то понять, но тщетно.
— Я слышал, что Лемэтр устроил сегодня голодный поход, — сказал надушенный толстяк негр.
Темнокожий сунул сигару в рот и подтянул брюки.
— Не успеет опомниться, как угодит в тюрьму.
Толстяк залился угодливым смехом и с восхищением взглянул на темнокожего. Посмотрев на сытую физиономию негра с гладкой, лоснящейся кожей, на его вывернутые красные губы, Андре понял, что этому человеку нет дела до рабочих. Увиваясь около партийных боссов, он преследовал только свои корыстные цели.
Андре был поражен тем, с каким равнодушием взирали партийные чиновники на рабочих, жадно ловивших каждое слово Буассона. Они болтали о своих любовницах, небрежно отвечали на почтительные приветствия и улыбки полицейского и делали вид, что их нисколько не интересует, что в толпе их узнают и указывают на них друг другу. Многие из них при содействии Буассона получили определенные посты в Городском совете. Иные, как темнокожий, стали даже городскими советниками.
Многие из рабочих, слушавших Буассона, благодаря влиянию мэра получили работу от Городского совета или департамента общественных работ, многие надеялись получить ее. Андре вспомнил, как на одном из митингов человек, стоявший рядом с ним, сказал:
— Что может сделать для вас Лемэтр? Он черный, у него нет связей, он нигде не работает. Вот Буассон — добрая душа. Он никому не отказывает. Я не раз видел, как он раздавал деньги из собственного кармана. Он всегда посодействует человеку устроиться на работу. Достаточно хозяину только увидеть записочку от мэра... Лемэтр хочет организовать профсоюзы, бастовать, голодать. А кто хочет умирать с голоду? Ты-то хочешь?
Пока Андре вспоминал этот разговор, легкий гул пробежал по толпе, словно ветер зашумел в верхушках деревьев. Толпа задвигалась, все головы повернулись в одну сторону. Андре увидел большую демонстрацию, входившую в парк со стороны Нокс-стрит. Впереди шел Попито Луна.
— Не пускайте их! — закричал темнокожий, размахивая сигарой. — Им здесь нечего делать! Это наш митинг!
Стоявшие на эстраде люди толкали друг друга и, привстав на цыпочки, пытались разглядеть, что происходит.
— Что там такое?.. Черт побери, этого еще не хватало! Хотят устроить беспорядки... Сам Лемэтр явился сюда, — слышались голоса.
Буассон вдруг растерялся. Кое-кто из рабочих взобрался на эстраду, чтобы получше разглядеть Лемэтра. Другие с возмущением кричали:
— Продолжайте митинг!
Многие, посмеиваясь, говорили:
— Ну, теперь начнется.
Вдруг темнокожий, зажав сигару в зубах, стал пробираться сквозь толпу, сгрудившуюся на эстраде.
— Сейчас они уберутся отсюда, как миленькие! — крикнул он.
— Но вы не можете запретить им! — вдогонку ему закричал Буассон. — Парк — это общественное место!
Но темнокожий, обуреваемый сознанием политической важности того, что делает, отстранил своих коллег, пытавшихся удержать его, и пробился сквозь толпу к конному полицейскому, стоявшему за оградой.
На эстраде столпилось теперь столько народу, что Андре не удержался и спрыгнул вниз. Он попытался протиснуться к Камачо, но тот не слышал, как Андре его окликал. С перекошенным ртом и побелевшими губами, то и дело поправляя сползавшие очки, грозившие совсем свалиться с носа, Камачо пытался выбраться из свалки, которая образовалась вокруг него.
Конный полицейский въехал в парк и направил лошадь прямо в гущу дерущихся. Толпа дрогнула; с испуганными лицами люди бросились врассыпную. Андре увидел сыщика Дюка, известного своей жестокостью. Расталкивая мощными плечами толпу, он направо и налево наносил удары резиновой дубинкой. Чувство отвращения вдруг охватило Андре. Оно вспыхнуло не только против сыщика, но и против темнокожего, и против жалкого маленького человечка с блокнотом. Последнего он ненавидел, собственно, только за то, что он стоял теперь, разинув рот, и нелепо вертел своей тонкой шеей в грязном воротничке.
— Негодяи! — к собственному удивлению, крикнул вдруг Андре, и лицо его залилось краской гнева.
— Товарищи!.. Товарищи и друзья!.. Друзья мои!.. — кричал Буассон, протягивая руки. — Не обращайте внимания!.. Есть люди, которые на каждом перекрестке поносят и меня, и других лидеров Рабочей партии. Я хочу спросить их: что сделали они для населения нашего острова? Могут ли они, указав на какое-нибудь свое завоевание, сказать: «Вот это облегчило жизнь наших людей». Они только и знают, что кричат: профсоюзы, профсоюзы. Что ж, пусть создают их, закон им не запрещает, мы не мешаем. Но я хочу спросить вас, друзья, какой толк в профсоюзах, если у вас нет права на забастовки или мирные пикеты?
— Сколько рабочих в вашей партии, Буассон? — послышался зычный бас, который нельзя было не услышать.
— На сегодня Рабочая партия насчитывает в своих рядах сто двадцать тысяч рабочих, — с гордостью ответил Буассон. — Не думаете ли вы...
— Тогда я вот что скажу вам, Буассон и другие товарищи! — загремел бас Лемэтра. — Я скажу, что если сто двадцать тысяч, то есть почти четверть населения этого острова, не могут добиться от правительства порядочных профсоюзных законов, то такая Рабочая партия не нужна рабочим. Только половина этого числа рабочих может забастовкой парализовать всю промышленность и транспорт...
— Позовите полицию!.. Что он говорит!.. Он прав!.. Нам нужны профсоюзы!.. — слышались выкрики.
Гнев, недоумение, любопытство были на лицах — признаки того, что Буассон уже потерял власть над толпой.
— Товарищи! Создадим профсоюзы! Я такой же рабочий, как и вы. Если придется бастовать, будем бастовать. Пусть тогда арестуют нас всех...
Буассон кричал что-то Лемэтру, Лемэтр — Буассону. Сторонники Лемэтра шумно поддерживали своего вожака.
— Вот говорят о единстве, а знают ли они, что это такое? — с гневной убежденностью, привлекшей к нему всеобщее внимание, заговорил вдруг какой-то человек, стоявший неподалеку от Андре. Это был португалец с узким черепом и длинной, с набухшими синими венами шеей. Из-под брюк у него виднелись белые чулки. — Вы хотите знать, что такое единство людей, братство людей? — крикнул он, выхватив из кармана монету и подняв ее над головой. — Вот, смотрите! Вот оно, братья! Вот оно, это единство людей! Нет у тебя монеты с профилем Кесаря — нет и единства!
— Эй, заткнись!.. Что ты там мелешь?.. Все проповедуешь!..
Вокруг португальца собрался свой маленький митинг.
Другая часть толпы, охваченная тем зоологическим чувством, которое заставляет здоровую птицу заклевывать насмерть больную, набросилась на Буассона.
— Долой его, долой предателя! — кричал Андре, вторя Камачо. Его поддерживали остальные. Камачо, напрягая голос до предела и срываясь уже на фальцет, кричал: — Вы продаете места в Совете! — Еще кто-то кричал: — Вы, как мэр, получаете двести восемьдесят долларов в месяц! Вам есть за что бороться!
Переругиваясь между собой, лидеры Рабочей партии торопливо покидали эстраду. Конные полицейские на застоявшихся лошадях, которые нетерпеливо отмахивались от мух, стали наседать на толпу. В парк галопом въехал новый отряд полицейских. Толпа рассеялась и обратилась в бегство.
Андре старался не бежать за всеми, чтобы не показаться трусом.
«Это позор, позор!» — думал он. Мимо него, подгоняемые цоканьем лошадиных копыт, бежали люди. Андре увидел Лемэтра в рубашке с разодранным рукавом: он стоял на эстраде с видом победителя, попирающего ногами тело поверженного врага, и своим громовым голосом увещевал бегущих.
Андре потерял из виду Джо и Камачо. И, хотя была уже половина второго, а он ничего не ел с самого утра, Андре не чувствовал голода; наоборот, его мутило. Он сел в трамвай и поехал домой.
«Нет, это занятие не для меня, — сказал он себе дома, беря в руки скрипку. — Пусть провалятся ко всем чертям эти чиновники Рабочей партии с их цинизмом!»
Он начал играть концерт Чайковского ре-мажор. В эту последнюю неделю ему показалось, что он наконец понял, почему этот концерт так долго ему не давался, и теперь сможет сыграть его по-настоящему.
Но, как только смычок коснулся струн, перед глазами снова возник образ темнокожего человека с сигарой, а за ним огромная фигура сыщика Дюка, проламывающего черепа дубинкой.
«Мне нет до этого дела», — уговаривал себя Андре, начиная сначала.
И, хотя он играл точно по нотам, в его игре не было души. Взволнованный несправедливостью, свидетелем которой он только что стал, сознавая собственное бессилие, он отложил скрипку в сторону, подошел к окну и стал глядеть на тихие живописные улицы Сен-Клэра. С лужайки доносилось гудение травокосилки — это садовник индиец подстригал траву. Бесшумно проехала машина судьи Осборна. За рулем сидела одна из его дочерей... Небо было ослепительно голубым, теплый ветерок шевелил листья пальм.
— А жизнь идет как ни в чем не бывало, — прошептал Андре. — Как ни в чем не бывало... Но этого же не должно, не должно быть. Что я могу поделать?
Вдруг страшная мысль пронзила его мозг; он понял, что музыка — это не главное в жизни.