Любит ли меня осень так же нежно, как люблю её я? Нет, конечно, ибо из двух любящих один действительно любит, а другой милостиво позволяет себя любить.

Я ничего не хочу сказать о весне, когда, дежурно изъясняясь… Природа возрождается, оживает, и всё вокруг поёт и щебечет… Просто моим обнажённым нервам гораздо приятнее нежное прикосновение холодного осеннего солнца и тонкий запах хризантем в воздухе, оповещающий о приближении холодов.

Осень – это когда после летнее-беспорядочного образа жизни со всеми морями, знойными песками и нескончаемыми плясками до утра невесть где и невесть зачем, всё, наконец, возвращается на круги своя, как возвращается сама душа, иногда по ошибке решившая покинуть, безумно надоевшее ей, тело. И хочется лечь в тёплую ванну, и заварить крепкий чай, а потом, вытянув вперёд ноги в пушистых носках, сесть к камину в кресло-качалку, и зарывшись в протёртый клетчатый плед, прощаться с сумерками за окном…

Осень – это визиты друзей и к друзьям; бесконечные посиделки на кухне с гитарой и селёдочной головой на газете (остальное испаряется мгновенно). Это старички с седыми усами и чёрными кахетинскими шапочками на макушке, торгующие в подземных переходах маленькими букетиками фиалок по 20 копеек за штучку. Это свежие театральные афиши на толстых столбах; покрытые капельками росы, деревянные скамейки в затихших парках; первые ароматные мандарины и такие же рыжие как мандарины листья платанов под ногами.

Тбилисоба – день города – с концертами прямо на улицах, чурчхелами, пеламуши (грузинские национальные сладости), чачей (виноградная домашняя водка) и вином – тоже осенний праздник.

Седьмое ноября – день Великой Октябрьской Социалистической революции праздновали поздней осенью.

В далёком детстве – это парад на площади Ленина, красные флажки, разноцветные воздушные шарики и папины плечи. В студенческом общежитии Медицинской Академии – холл, заваленный кумачом, плакатами, растяжками и портретами Великих вождей. А ещё запах чеснока, который дружно толчётся к хашу (суп из говяжьих потрохов, или свиных ножек), булькающему на электрических плитах каждой кухни с вечера и до утра в аккурат к каждой годовщине Великого Праздника. А на утро этот кипящий хаш, препровождаемый двумя, тремя стопариками ледяной водочки с подоконника, очень славненько укладывается в желудок, вызывая при этом совершенно неукротимое желание маршировать до бесконечности, потрясая, выкрикивая и клянясь.

К концу 80-х кумач на транспарантах и растяжках стал бледнеть и протираться, марширующие несколько осипли, а потом и вовсе потеряли голос.

Столы уменьшились и обеднели. Единственное, что подчинилось закону сохранения вещества – это чача. Она одна девственно сохранила свои вкусовые и количественные показатели.

То, что праздновали, продолжало восхищать уже далеко не всех, а в городах и сёлах предавались гулянью больше по привычке, чем из беззаветной преданности делу.

В больнице, готовящейся стать «независимой» республики, тоже любили чтить осенние праздники. Стол на втором этаже в одной из ординаторских накрывался и поддерживался в состоянии готовности к применению дня за три до начала непосредственно празднования очередной годовщины, и начинал медленно сходить на нет к середине месяца. На полированном холоде без скатерти не теснились, а дышали свободой тарелки с хлебом, джонджоли (соленье из травы) и тонко нарезанной брынзой. А по вечерам меж этого великолепия зажигали свечи. Не для уюта и дизайна, не фигуры ради, не ароматические с прибамбасами, а просто восковые свечи, как раньше говорили» из собачьего жира». Делалось это чтоб не остаться в темноте когда отключат свет. Автономная электростанция, давно вышедшая из строя, превратилась в кладовку. Свет во всём городе отключался по нескольку раз на дню, и не было интересно – идёт ли операция, подключён ли кто-нибудь в реанимации к аппарату искусственной вентиляции лёгких, лежит ли в инкубаторе, решивший появиться на свет раньше срока недоношенный младенец – приговор был подписан и обжалованию не подлежал.

Приговор, как и было принято всей историей человечества, выносится и приводится в исполнение тоже людьми, с виду такими же как все – с руками, ногами, спиной, плечами. Только одно отличает их, выделяя из толпы – у них нет лица! Есть пустые, ничего не видящие глазницы, есть атрофированные, не слышащие ушные раковины и чёрный, как яма, рот. Именно им принадлежит удовольствие, подбрасывая в воздух монетку, решать – «Тебе жить! А, твоё время истекло, прощай!»

Свечи горели в ординаторской, чтоб можно было в любой момент найти свой стакан, или тарелку. Врачи, приходившие на дежурство, аккуратно сменяли друг друга за столом. И главное в этой комнате с видом на пыльные верхушки елей был локоть друга в твоих рёбрах. Иначе можно было просто сойти с ума…

Больные шли сами. Именно шли, потому что транспорт не работал. Иногда их на остатках бензина привозили родственники. Часть пациентов, которая была в состоянии самостоятельно перемещаться, на следующий же день расползалась по домам, спеша покинуть это хмурое, холодное здание, стоящее на самом краю города. Другая часть – та, которая просто физически была не в состоянии этого сделать, лежала по палатам и лечилась водой, привезённой родственниками в канистрах из соседней республики.

Однако, средства массовой информации с завидной регулярностью жизнерадостно вещали – «Это временные трудности переходного периода! Зато в недалёком будущем будут сытость и благодать!.. Только «прекрасное далёко» почему-то не спешило осчастливить своим присутствием республику, а люди… Что «люди»?! Как любил в своё время, ухмыляясь в усы, говаривать Великой Вождь всех времён и народов» Лес рубят – щепки летят!».

Давно перестали клеить на толстые столбы анонсы театрального сезона, и обрывки серой бумаги бессильно бились на ветру, как сломанные мокрые крылья. Улицы опустели и сузились. Рыжие платановые листья больше никто не убирал. Их становилось всё больше и больше, и вскоре они полностью засыпали скамейки в парках, тихо похоронив их под собой…

Его прямо на улице около подземки подобрала какая-то добрая душа, и, выгрузив у дверей приёмного покоя, бесследно исчезла. Как пишут в бездушных дежурных протоколах – мужчина, лет шестидесяти; среднего роста, правильного телосложения, без внешних травм и признаков алкогольного опьянения. Зрачок на свет не реагирует…

За праздничным столом в ординаторской от звука внутреннего телефона прервалась вялотекущая, негромкая беседа.

– Опа! Кто-то решил к нам пожаловать! – Голунов лениво кивнул в сторону аппарата, – пусть идут, только со своей, а то достали уже на халяву!

– Да, ладно, Саша, – недавно прибывший на дежурство толстый, пожилой хирург пожал плечами, – не вредничай. Ты чем старше, тем жадней становишься. Пусть поднимутся, посидят с нами, поговорят. Может что-то интересное расскажут.

– Да, теперь точно расскажут! – Голунов нервно передёрнул плечами, – уж столько наговорили, а я наслушался, на пять жизней хватит!

– Ванечка, ответь-ка ты, посмотрим кто там? Не обращая внимание на бурчание Голунова, толстяк повернулся к анестезиологу Ванечке.

Ванечка, похожий на кузнечика из атласа по биологии, задумчиво дожёвывая веточку джонджоли, поднёс трубку к уху. Ему совершенно не пришлось настраивать струны голоса на ответственный и убедительный тон. Шутник и балагур, он жил в ординаторской уже третьи сутки. Засыпая и вновь просыпаясь за столом на одном и том же стуле, иногда наблюдал смену лиц вокруг себя, иногда некоторое поредение рядов. Но, это его не смущало; всё равно никто никуда не спешит, а стало быть, снова все вместе соберутся. Его стадия опьянения плавно перетекла из истерично-весёлой в тоскливо-философскую. Он больше не вступал в общие беседы, не поднимал тостов, а всё пытался вывести для себя формулу правды, до которой, казалось, рукой подать. Это было очень мучительно. Ванечка поминутно мотал головой и нервно сопел. Зато он считал, что формула в один миг поможет ему вывести периодический закон развития человечества, который ляжет на бумагу, как знаменитая таблица элементов Менделеева, в пересчёте на вехи истории.

– Алло! – Ванечкин голос звучал идеально трезво.

– Это кто? – Невоспитанная трубка начала с вопроса.

– Агния Барто! Дежурный анестезиолог! – Ванечка даже не улыбнулся.

«Дежурный анестезиолог!» – Как это глупо звучит в стенах больницы, где операционный блок полгода как заколочен!

– Уй, Ванечка, генацвале! (дорогой), с праздником! Это Тамара из приёмного покоя беспокоит. Нам кого-то привезли и оставили. Нет, нет… Нет, батоно (господин) Ванечка, не скорая, нет… не родственники… Ну, конечно», конечно, я бы сказала… Нет, сказал, прямо на улице нашёл, около подземного перехода. Да… да… оставил у нас и уехал… Не знаю… Ничего не знаю, он без сознания. Да, пульс очень, очень слабый, но пока есть… Ванечка, шен шемогевле (очень тебя прошу)! Пожалуйста… Да… Да… Ждём внизу…

Ванечка повесил трубку и тяжёлым взглядом обвёл ординаторскую

– Что вы меня рассматриваете? У меня что, рог вырос? Не мог вырасти, я пока не женат, – он криво хмыкнул, – слышали все? Просят вниз терапевта, или кардиолога. Добровольцы есть? – Ванечка криво усмехнулся, – что нет? Так не бывает! Ну, хорошо, я тоже пойду. Кто со мной? Всё равно идти надо – на войне как на войне! Давай, Вадим, хоть ты вставай! Пошли, спустимся вместе

Вадим медленно стянул с носа очки, от чего глаза стали казаться меньше, а нос длиннее

– Я-то спущусь, – с расстановкой произнёс он, – а толку? Даже анализ крови не сможем ему сделать. Про рентген и кардиограмму даже не заикаюсь.

– Ну, так маши чёрным флагом и вези его в морг! – Голунов, как всегда, изощрялся в мрачном остроумии.

– Ладно, – Вадим плеснул себе на посошок, – пошли, Ванюша.

Без Вадима пропустили только рюмки три.

– Доктора, что же вы это так быстро? – Саша Голунов удивлённо пучил глаза на вошедших, – вы вообще до приёмного покоя дошли? Или куда-нибудь свернули? А-а-а?

– Не юродству, родной! Что, здесь есть куда сворачивать? – Вадим презрительно фыркнул, – тупик он и есть тупик, понял?

– Уж куда понятнее! Ну, что там внизу? Этот, которого привезли живой? Чего он там говорит?

– Он уже ничего не говорит и навряд ли когда-нибудь ещё скажет… В коме он.

– И что?

– Ничего! Хорошо, что в коме! Лицо Вадима искривила гримаса, – хоть взглядами не встретились! Что я – врач высшей категории должен был ему был объяснять. – Извини, брат! Кроме анальгина и глюкозы ничего тебе предложить не могу? Правительство в купе со всем миром решает глобальные проблемы. Тяжёлые времена, переходный период. Скоро всё будет в шоколаде, но тебе в нём не будет? Мы в очередной раз идём к светлому будущему, а когда, брат, лес рубят – сам знаешь – щепки летят.

– Вкололи анальгин? – Голунов потянулся за пачкой «Мтквари»

– Нет. Анальгин, оказывается, закончился ещё вчера. Воткнули ему глюкозу и оставили на каталке. А чего его перекладывать – всё равно ему недолго…

Вадим любил и умел пить. Он мог часами произносить витиеватые тосты за женщин, когда уже терялась точка отсчёта и трудно было уловить за какое именно из всех женских достоинств доктор поднял тост; любил пить страстно, почти со всхлипами за настоящую мужскую дружбу, за Землю, которая его «родила и вырастила». Сегодняшняя тема не вязалась ни с первым, ни со вторым, ни с третьим. А посему завотделением пил без тостов и речей, пил просто так…

Сумерки медленно уступали место длинной ноябрьской ночи. Лес стоял за окном, освещённый ледяным лунным светом, и казалось, что во всём мире точно так же холодно, темно и жутко.

На столе поменяли огарки на новые свечи… Вялая беседа совсем угасла…

Внезапно в дверь громко постучали

– Да! – Анестезиолог Ванечка, нервно вздрогнув, обернулся на звук. Дверь широко распахнулась. На пороге стояла Тамара из приёмного покоя с яркой керосиновой лампой в руке.

– Доктор Вадим здесь? – Тамара за мерцающими бликами пыталась разглядеть сидящих.

– Здесь! – Голунов качнул за плечи, сидящего рядом кардиолога, – это по твою душу, ты что не слышишь?

– А-ав-ав! – Вадим вдруг издал нечленораздельный звук. И было совершенно непонятно то ли он всхлипнул, то ли странно откликнулся. В стёклах очков заплясало пламя свечи, однако, даже при таком тусклом свете было видно, как на лбу его заблестели капельки пота. Он сделал неловкое движение и смахнул на себя полную окурков пепельницу. Но, Тамара, казалось ничего не замечала и продолжала рваться вперёд. Трубные звуки её баритона разносились по пустынным коридорам раскатами грома.

– Вадим-экимо! (доктор!) … – Она упрямо рвалась внутрь комнаты.

Вадим шарахнулся в сторону и припал к уху сидящего рядом пожилого хирурга;

– Алик, ущипни меня! Ущипни сейчас же и как можно сильнее! Я тебя как брата прошу! Тамара! – Обратился он к маячившей в проёме двери медсестре, – закрой дверь с той стороны!

– Э-э-э! Что с ним? – Тамара в недоумении повернулась к Голунову.

– Слушай, попросили тебя» закрой!», Значит – закрой!

– Я сказать хочу!..

– Скажешь через две секунды.

Тамара в недоумении хлопнула дверью.

– Ты чего? – Саша тряс Вадима за плечо.

На лице кардиолога отражались блики внутренней борьбы. Он, казалось, хотел выговорить что-то очень важное, но внутренний голос не давал ему раскрыть рта. Он страшно гримасничал, мычал и пытался взять себя в руки. Получалось очень плохо. Вдруг, собравшись с духом и произведя над собой титаническое усилие, Вадим громким шёпотом прошипел

– Саша, ребята… Я, кажется того… Короче – меня белочка укусила…

– Послушай, доктор, что ты изъясняешься языком юного любителя флоры и фауны? Ты бы не мог выражаться яснее? – Пожилого хирурга ситуация явно начинала раздражать.

– Уж куда яснее?! – Вадим явно был чем-то потрясён до самой диафрагмы и ниже, – вот кто сейчас приходил? Тамара, да? А знаете кого я увидел прямо за ней? Его!!! Ну, того, которого сегодня привезли с улицы… Этого, в кахетинской шапочке… Который умер в приёмной. Он умер, но уже вернулся!..Может пришёл за нами?! Пришёл… с белым лицом и … Ванечка, я тебя очень прошу, просто умоляю, в потном лице Вадима внезапно появилась надежда, – скажи Тамаре, пусть вернётся к середине коридора, дальше не надо, снова медленно подойдёт к двери и постучит, хорошо?

Тамара за дверью начала терять терпение

– Ванечка, открой, пожалуйста! – Медсестра из приёмной стояла в дверях, раскачивая из стороны в сторону керосиновой лампой. В голосе её звучала плохо скрываемая досада

– Вадим-экимо! Больной сказал, что ему уже хорошо и он хочет домой.

За спиной почти двухметровой Тамары, раскачиваясь из стороны в сторону, старалось заглянуть в ординаторскую всё то же привидение в чёрной кахетинской шапочке. Оно вдруг одним рывком ухитрилось выкарабкаться из-за мощной Тамариной спины, и скакнув внутрь комнаты, сгребло доктора в охапку.

– Доктор, доктор, дорогой! Спасибо тебе! Ты спас мне жизнь! Как ты догадался, что у меня сахарный диабет и дал мне глюкозу?! Как хорошо, что вы, такие хорошие, такие добрые, такие умные врачи у нас есть! Бог специально послал вас всех на Землю, чтоб вы помогали людям!

Он обнимал и целовал Вадима как может обнимать только человек, действительно вернувшийся с того света. И так он всё крепче и крепче прижимал к себе своего спасителя» что-то бормотал, в чём-то клялся, ловил его руки, пытаясь их целовать, а из дырявого пакетика сыпались на пол ординаторской, увядавшие без воды, фиалки.