I

Петр Ананьевич и Наталья Федоровна сутками не бывали дома. Красиков потерял в эти дни ощущение времени: он участвовал в заседаниях Совета и Исполкома, где большевики стали единственной реальной силой, выезжал в Кронштадт на губернскую конференцию Советов, принявшую резолюцию о крахе соглашательской коалиционной политики. Еще в августе на выборах в Петроградскую городскую думу он прошел гласным по большевистскому списку. Поэтому он присутствовал и на первом заседании изобретенного кабинетом на манер прежней Думы Предпарламента и покинул его вместе с остальными большевиками. Он был делегатом Северного областного съезда Советов, почти единодушно призвавшего к свержению Временного правительства и передаче всей власти Советам…

Наталья Федоровна — она уже больше двух месяцев была членом большевистской партии — работала в канцелярии Совета, выполняя одновременно всевозможные поручения только что созданного Военно-революционного комитета. Она словно бы сделалась намного старше своих двадцати восьми лет. Похудела, избавилась от былой робости, хотя и не стала более разговорчивой. На лице ее со впалыми теперь щеками появилось и как бы приросло к нему выражение сосредоточенности и деловитости. Встречаясь изредка с женой во все более наводняющихся людьми коридорах Смольного, Петр Ананьевич не без удовлетворения отмечал про себя, как просто и естественно вошла Наташа в жизнь партии.

Пятнадцатого октября на закрытом заседании Петербургского комитета все высказались за немедленное вооруженное восстание. А на следующий день, уже в присутствии Ленина, в тесноватом помещении Лесновско-Удельнинской районной думы проходило расширенное заседание ЦК совместно с исполнительной комиссией Петербургского комитета и большевистской фракцией Петросовета. План восстания обсуждался конкретно. Выступали представители воинских частей и заводов. Яков Михайлович Свердлов довел до сведения присутствующих, что численность партии достигла четырехсот тысяч и что влияние ее в массах, особенно в Советах, армии и флоте, значительно возросло.

Выступил Владимир Ильич:

— Положение ясное: либо диктатура корниловская, либо диктатура пролетариата и беднейших слоев крестьянства. Из всего этого ясен вывод, что на очереди то вооруженное восстание, о котором говорится в резолюции ЦК. Если политически восстание неизбежно, то нужно относиться к восстанию, как к искусству. А политически оно уже назрело.

Двадцать четвертого октября Смольный походил на военный лагерь.

На третьем этаже, где уже недели три размещались Центральный Комитет большевиков и Военно-революционный комитет, было многолюдно, шумно и накурено. Сюда снизу приходили командиры революционных отрядов, получали инструкции и убегали по мраморной лестнице вниз. В коридоре в ожидании распоряжений обсуждались последние события.

В ВРК стекались все сведения о положении в городе. На рассвете юнкера Второй Ораниенбаумской школы прапорщиков совершили налет на типографию большевистской газеты «Рабочий путь», разбили стереотипные отливы, увезли готовые номера, опечатали помещение и оставили охрану. Но в десять часов к типографии подошли отряды солдат Литовского полка и Саперного батальона, направленные ВРК. К одиннадцати часам вышел очередной номер газеты «Рабочий путь» со статьей Ленина «Новый обман крестьян партией эсеров». На случай разгрома Смольного было намечено организовать запасной штаб восстания в Петропавловской крепости. Принимали меры к установлению постоянного контакта с Москвой. Из Кронштадта в Петроград вызвали боевые суда и моряков. ВРК предписал комиссару и полковому комитету Гренадерского полка привести часть в боевую готовность и направить пулеметную команду для охраны Смольного и мостов.

К населению Петрограда ВРК обратился с особой листовкой:

«…Петроградский Совет Рабочих и Солдатских Депутатов берет на себя охрану революционного порядка от контрреволюционных и погромных покушений.

Гарнизон Петрограда не допустит никаких насилий и бесчинств. Население призывается задерживать хулиганов и черносотенных агитаторов и доставлять их комиссарам Советов в близлежащую войсковую часть. При первой попытке темных элементов вызвать на улицах Петрограда смуту, грабежи, поножовщину и стрельбу — преступники будут стерты с лица земли. Граждане! Мы призываем вас к полному спокойствию и самообладанию. Дело порядка и революции в твердых руках».

Обо всем этом Петр Ананьевич узнал, возвратившись в Смольный к полудню. С утра он побывал у Нарвских ворот на заседании Петербургского комитета, где была принята резолюция о немедленном свержении, правительства и передаче власти Советам, указывающая на необходимость «перейти в наступление всей организованной силой революции, без малейшего промедления, не дожидаясь, пока активность контрреволюции уменьшит шансы нашей победы…»

В два часа дня началось заседание фракции большевиков Второго съезда Советов.

И в докладе о политическом положении и в выступлениях делегатов о взятии власти говорилось в, совершенно конкретной плоскости: назывались вставшие на сторону большевиков полки, подсчитывалось количество пулеметов, броневиков и винтовок, разрабатывалась тактика агитационной работы в городе и деревне, в войсках и среди студенчества. Потом наметили кандидатуры ораторов по различным вопросам на заседаниях съезда.

После заседания фракции. Петр Ананьевич натолкнулся в смольнинском коридоре на Костю Федулова. Солдат был красен от возбуждения, проталкиваясь сквозь неумолчную людскую толчею. Увидев Красикова, он обрадовался:

— Петр Ананьевич! Вы, тут, выходит. — Протиснулся поближе и сообщил; — Меня, к гренадерам, комиссаром поставили. Только вот привел в Смольный ребят из пулеметной команды. Целый день с юнкерами воевали. Мосты разводить надумали. Мы попросили их по-хорошему, пулеметы показали. Словом, договорились. Вы из Смольного никуда? Значит, повидаемся еще. А то мне совсем некогда. К товарищу Урицкому надо спешно попасть, о мостах доложить.

И он тотчас растворился в беспокойной толпе.

Ночью события нарастали. Отряды Красной гвардии, моряки и солдаты Кексгольмского полка заняли Главный почтамт, овладели редакцией «Биржевых ведомостей». Войска ВРК захватили Балтийский и Николаевский вокзалы. Отряд матросов занял Государственный банк. На рассвете кексгольмцы и красногвардейцы овладели Центральной телефонной станцией…

К утру двадцать пятого октября столица была в руках восставших.

На половину третьего назначили открытие экстренного заседания Петросовета. Протолкаться в актовый зал к сроку оказалось делом весьма нелегким. Предвидя нечто чрезвычайное, сюда собрался весь народ из Смольного, люди стояли в проходах, у стен, сидели на подоконниках. Красиков едва успел пройти к сцене и занять место в президиуме, как председательствующий огласил сообщение о том, что Временное правительство низложено, Предпарламент распущен, что революционные войска контролируют положение в столице.

И вдруг актовый зал и коридор за распахнутой дверью взорвались аплодисментами и громовым «ура!»: из боковой двери вышел Ленин. К потолку полетели ушанки, бескозырки, кепки. Председатель поднял руку, но овация не утихала. Едва удалось объявить, что слово предоставляется товарищу Ленину.

Петр Ананьевич повернул голову и увидел Владимира Ильича. Ленин совершенно не изменился. Он кивнул товарищам в президиуме, лицо его было торжественным и сосредоточенным. Владимир Ильич вышел на авансцену, повернулся к залу:

— Товарищи! Рабочая и крестьянская революция, о необходимости которой все время говорили большевики, совершилась. — Притихший было народ вновь зааплодировал, вновь полетели к люстре шапки и бескозырки. Ленин поднял руку. Овация медленно и неохотно угасала. Дождавшись тишины, Владимир Ильич продолжал:

— …Отныне наступает новая полоса в истории России, и данная, третья русская революция должна в своем конечном итоге привести к победе социализма. — И вновь гремели под сводами актового зала Смольного рукоплескания — победители ликовали.

С таким же энтузиазмом рабочие, матросы и солдаты приветствовали написанную Лениным резолюцию Совета. Зал слушал, не пропуская ни одного слова:

— «Петроградский Совет рабочих и солдатских депутатов приветствует победную революцию пролетариата и гарнизона Петрограда. Совет в особенности подчеркивает ту сплоченность, организацию, дисциплину, то полное единодушие, которое проявили массы в этом на редкость бескровном и на редкость успешном восстании…

Петроградский Совет рабочих и солдатских депутатов призывает всех рабочих и все крестьянство со всей энергией беззаветно поддержать рабочую и крестьянскую революцию. Совет выражает уверенность, что городские рабочие, в союзе с беднейшим крестьянством, проявят непреклонную товарищескую дисциплину, создадут строжайший революционный порядок, необходимый для победы социализма…»

Сотни рук взметнулись над головами. «За» голосовали не только депутаты Совета, «за» голосовал весь парод!

II

По ночному Петрограду шел офицер в шинели и глубоко надвинутой фуражке. Шел медленно, прислушиваясь к зловещим звукам. Чудилось, ветер приносит их отовсюду — с улиц и переулков, с набережных и из подворотен зданий. Он вглядывался в черную темноту. Ветер упирался ему в грудь, словно бы силясь остановить. Под ногами шуршала неубранная опавшая листва, смешанная с обрывками газет и прокламаций. По-морскому грозно билась о гранит взволнованная Нева. В прорехах черных облаков изредка появлялась луна, обливая кладбищенским светом здания, гранитный парапет, мостовую…

По набережной неведомо куда шел капитан Трегубов. Он знал твердо лишь одно: нельзя попасться на глаза ночным патрулям. Заметив поодаль вооруженных матросов или красногвардейцев, он входил в ближайшую подворотню и затаивался там в полной тишине, Прижавшись к стене.

Как случилось, что он, бывший марксист и революционер, оказался с теми, кого нынешняя рабоче-крестьянская власть имеет безусловное право поставить к стенке? Пусть власть эта недолговечная и, надо думать, не успеет натворить чересчур много бед, но все же народ, русский народ, ныне идет за ней. Почему же он ей враг? В том ли причина, что ему предстояло унаследовать миллионное состояние, или в том, что он роковым образом ошибся в людях, представлявшихся ему до последних дней мудрыми и проницательными в политике?..

В августе, когда на Петроград шел генерал Корнилов, офицеры, добровольные узники Певческой капеллы, поняли наконец правоту комиссара, Временного правительства на Балтфлоте эсера Федота Онипко, опекавшего их и твердившего еще с весны, что главная опасность для революции в большевиках. С наступлением осени в комнатах-казармах Певческой капеллы многое переменилось. Офицерам более не выдавали водки, у двери внизу удвоили караул, и выходить без пропуска за подписью Онипко или кого-то из его окружения не разрешалось.

В ночь на двадцать шестое октября они видели из окон мелькающие лучи прожекторов, слышали орудийный выстрел, винтовочную и пулеметную перестрелку. Около полуночи появился Онипко с незнакомым полковником, приказал взять оружие и следовать за ними к Дворцовой площади. Но было уже слишком поздно. Офицеры сделали по нескольку выстрелов и, убедившись, что наступающих не остановить, под покровом ночи возвратились в свое убежище.

Федот Онипко и полковник исчезли.

А утром «комиссар» появился с ворохом газет разных направлений, и они узнали, что Временное правительство низложено, едва ли не все министры: арестованы, а сам Керенский бежал. Власть захватили большевики.

— Дождались… — высказался по этому поводу кто-то из офицеров. — Теперь-то они нас прихлопнут.

— Без паники! — прикрикнул на него Онипко. Он достал золотой портсигар, закурил и внушительно произнес: — В самом скором времени для нас непременно будет настоящее дело.

— Скорее бы!.. — простонал кто-то.

— Молчать! — Онипко рассвирепел. — Офицеры вы или бабы?! Есть сведения, что Керенский ведет части с фронта. Нам приказано ждать сигнала и выступить здесь. Они — с фронта, мы — с тыла, и большевикам — каюк. Пока же, до срока, — ждать!

Но отсидеться «до срока» в Певческой капелле не удалось. Дня три спустя к вечеру под окнами появились вооруженные красногвардейцы с каким-то солдатом во главе. Послышался шум у входа, прозвучал выстрел, по лестнице затопали сапоги. Пока офицеры хватались за оружие и переворачивали столы и кровати, чтобы забаррикадироваться, Онипко схватил топтавшегося рядом Трегубова за руку и вывел в коридор. Потайным ходом они пробрались во двор и скрылись. Федот увел его на Васильевский, в богатую квартиру какой-то длинноволосой барыньки, не выпускающей изо рта папиросы, и прожили они там около недели.

Онипко по утрам исчезал из дому и возвращался к исходу дня злой и взвинченный. С Трегубовым он почти не разговаривал. Иногда лишь сообщал новости, одна другой прискорбнее: о том, что всех их товарищей по Капелле взяли красногвардейцы и препроводили в Следственную комиссию Военно-революционного комитета; о фантастических декретах новой власти, о провале наступления Керенского. Бывшего министра-председателя, товарища по партии, Онипко называл теперь не иначе, как «песий хвост». Излив таким образом свою желчь, Федот уходил на ночь в спальню длинноволосой хозяйки…

Однажды Онипко привел с собой господина с блестящей лысой головой и курчавой жесткой бородой, в очках. Лицо его показалось знакомым. Когда же Михаил Гордеевич наконец узнал его, то задохнулся от изумления. Это был думский депутат, знаменитый вождь черносотенцев Пуришкевич.

Как выяснилось, теперь он именовался господином Евреиновым. Беседовал гость главным образом с Онипко, лишь между делом обращаясь к сидящему чуть поодаль Трегубову. Разговор шел о какой-то боевой организации. Они называли незнакомые имена, говорили об оружии. Михаил Гордеевич слушал невнимательно и горестно размышлял: «Вот, господин капитан, угодили мы в товарищи к Пуришкевичу. Дожили, можно сказать».

Об этом и сказал Онипко, когда гость ушел:

— Довоевались мы с тобой, дальше некуда. Сегодня с Пуришкевичем, завтра с Романовыми одно общество составлять будем.

— Это ты брось! — вскинулся Федот. — Владимир Митрофанович — монархист по недоразумению. Хотя честно говоря, я предпочту иную монархию большевистской анархии. А Пуришкевич — что ж? Он всегда был русский патриот и всегда ненавидел большевиков.

С той ночи жизнь пошла по-новому. К ним заходили люди Пуришкевича, переодетые офицеры и штатские. При зашторенных окнах заполняли чистые бланки документов, снаряжали людей на Дон к Каледину, подсчитывали запасы оружия из тайных складов.

А вот сегодня Онипко явился к ночи не в себе: комиссары схватили их человека в штабе округа, взяли барона де Боде, штабс-капитана Душкина, братьев Парфеновых и самого Пуришкевича. Комиссары вновь устояли.

А ночью Михаил Гордеевич, суетясь и с опаской поглядывая на дверь, собрался, надел шинель и ушел. Ему ничего не было жалко: ни офицерского общества, ни надежного крова, ни отданных Федоту денег… У него ни гроша не осталось и не было, можно сказать, ни одного близкого человека. Все потерявший, бесприютный, шел он ветреной ноябрьской ночью по набережной, не зная, куда держит путь.

— Стой! — словно бы гром ударил. — Пропуск!

К нему шли вооруженные люди. В свете вынырнувшей из-за облаков луны он рассмотрел тех, с винтовками. Народ был штатский, с красными повязками на рукавах. Один, должно быть старший, в шинели и ушанке, грозно окликнул:

— Кто такой?..

— Капитан Трегубов, инженер, — наугад ответил он.

— Куда идете?

— Домой, на Лиговку.

— На Лиговку-у? — вмешался один из них. — Как же так, товарищ Федулов? Лиговка — где, а он — куда? Ясное дело, офицер…

— Сомов, спокойно! — приказал старший и потребовал; — Документы предъявите, гражданин. При вас документы?

— Нет со мной документов. Дома они, — соврал Михаил Гордеевич. На память пришли слова Федота: «Поставят к стенке. Большевики — это вам не песьи хвосты из компании Керенского. Они нянькаться не станут». Он поежился. — Дома документы мои…

— Проверим, гражданин, — сказал Федулов. — Пройдете в Смольный. Сомов! Отведи!

К дверям Смольного им пришлось проталкиваться сквозь огромный людской водоворот. Сомова, приземистого медлительного человека с винтовкой наперевес, то и дело окликали, спрашивали, что за «контру» он ведет. Сомов смеялся: «Их благородие документы позабыли дома…»

В свете, падающем из окон, мелькали оскаленные не то в смехе, не то в злобе лица. И глядя на них, Михаил Гордеевич все более и более сознавал свою обреченность. Из толчеи этих вооружившихся свирепых людей никогда уже ему не выбраться на волю, не оказаться в отцовском доме на Воскресенской в Красноярске. «Поделом тебе, старый черт! — осудил он себя. — Россию спасать вздумал? А Россия — вот она, скалится на тебя, винтовку наперевес взяла…»

У входа стоял солдат-часовой в папахе, с карабином. Из проема соседних дверей стволами на город были нацелены орудия и пулеметы. Там толпились матросы, готовые по команде открыть огонь.

— Куда? — спросил часовой.

— В пятьдесят шестую, — объяснил Сомов. — Контру туда водим.

В груди Михаила Гордеевича что-то сдвинулось вниз, оставив на своем месте холод. Надежды на спасение не было…

Они поднимались по лестнице — он впереди, Сомов сзади, — а вокруг бурлила неоглядная людская масса: шинели, матросские бушлаты, кожанки. Один, в кожанке, шел им навстречу по лестнице. Бородка клинышком, строгие глаза за стеклами пенсне — он чем-то походил на прилежного служащего, но была в нем какая-то пугающая властность.

Человек в кожанке вгляделся в Михаила Гордеевича и, приостановившись, полюбопытствовал у красногвардейца:

— Кого ведете, товарищ Сомов?

— Да вот, Яков Михайлович, поймали господина капитана среди ночи без документов. Приказ имею сдать в пятьдесят шестую. Там узнают, что за птица.

— Там узнают, — согласился человек в кожанке и сбежал по ступеням.

— Это кто с вами разговаривал? — спросил Михаил Гордеевич у Сомова. — Начальник ваш?

— Начальни-ик! — возмутился красногвардеец. — Темнота! Товарищ Свердлов это, Яков Михайлович. Только царя да Керенского знаете. Давай, давай шагай! Некогда мне агитировать вашего брата.

В тесной приемной пятьдесят шестой комнаты Смольного у стен стояли скамьи. На них сидели задержанные самого разного вида. Пожилой мужчина в шубе, молодой офицер — он почему-то всячески старался не встречаться глазами с Трегубовым, — старик в полковничьей шинели, девица в шляпке и высоких зашнурованных ботинках. Михаила Гордеевича посадили напротив двери в кабинет. Она поминутно открывалась, и Трегубов, сидя возле Сомова, всякий раз видел освещенную электричеством, наполненную табачным туманом комнату и смутно угадываемых там людей.

Наконец наступил черед Трегубова.

— Шагай, ваше благородие, — сказал Сомов. Они оказались в комнате с одним столом в углу и дюжиной расставленных в беспорядке стульев. Михаилу Гордеевичу показалось, что здесь находится и одновременно говорит не меньше двадцати человек. Лиц их он сперва не различал. Все растворилось в густом табачном облаке. Из облака вынырнул молоденький матрос с маузером.

— Кого привел? — спросил он у Сомова.

— Офицер без документов, товарищ Алексеевский. Федулов приказал привесть для выяснения личности.

— Выясним! Туда его. — Матрос указал в сторону стола.

Трегубова посадили на стул. Сомов опять устроился рядом. Был он, судя по лицу, расстроен тем, что принужден пребывать в Смольном.

У противоположной стены кто-то однотонно допрашивал девицу в шнурованных ботинках. Она часто всхлипывала. Тот, кто допрашивал, голоса не повышал:

— Вот и ответьте, знаете его или нет?

— Зна-а-аю.

— А твердили, что не знаете.

— Зна-а-аю-у-у… — Девица заревела белугой.

Кто-то быстро прошел мимо Михаила Гордеевича, и спустя мгновенье у стола возник человек. Трегубову почудилось, что это сон. На него изумленно уставился Петр Красиков.

— Ты?! — вместе с папиросным дымом выдохнул Петр.

— Я, — не менее удивленно отозвался Трегубов.

— Где задержали? — спросил Красиков у Сомова.

— К Марсову полю шел, а сказал — на Лиговку. И документов у них не было, Петр Ананьевич, — объяснил красногвардеец. — Вот и…

— Правильно, товарищ Сомов. Без документов, говорите? Любопытно, куда и зачем гражданин офицер направлялся ночью без документов? — Этот вопрос предназначался уже Трегубову.

Оказавшись лицом к лицу с Петром Красиковым, капитан Трегубов несколько успокоился. Уж до расстрела-то земляк не допустит. Но столкнувшись с беспощадными глазами Красикова, он вновь ощутил холод в груди.

— Товарищ Сомов, вы свободны, — сказал Красиков.

— Можно, я к Федулову обратно? Мы с ним в патруле.

— Конечно, идите, — отпустил Красиков солдата и повернулся к Трегубову. — Официально я тебя допрашивать не могу — старые знакомые. Этим займется другой товарищ. Если хочешь, дам совет: не скрывай ничего. Полное признание — единственный твой шанс.

Постарел Петр Красиков, постарел. Голова седая, и в бородке серебра предостаточно. Лицо в морщинах, под глазами — тени, худ, будто голодающий. «Видно, не сладка их жизнь, — подумал Трегубов, — хоть и власть у них. Нет, не сладка…»

— Да успокойтесь же! — возвысил голос тот, что допрашивал барышню. — Вы свободны. Но имейте в виду…

«Мне бы так! — тоскливо подумал Михаил Гордеевич. — Я бы тотчас домой укатил. Услышать бы…»

— Вот что, Петр, — начал он, еще не зная, чем закончит фразу, — вот что… Никому меня не передавай. Тебе я во всем откроюсь.

— Откроешься? — Красиков посмотрел на него пристально и отчужденно. — Мечислав Юльевич! — крикнул он через комнату. Подошел невысокий плотный мужчина с темными, свисающими книзу усами, в пенсне. — Со старым знакомым встретился. Обещает открыться. Быть может, в самом деле…

Затем он отозвал комиссара Козловского в сторонку, они о чем-то поговорили, и усатый Мечислав Юльевич сел на место Красикова.

— Продолжим. — Он положил перед собой лист бумаги. — Я слушаю. Что вы собирались нам сообщить?

Голос у него был ровный и, как показалось Трегубову, равнодушный. «От этого добра не жди, — еще больше затосковал капитан и поискал взглядом Красикова, в ком одном видел надежду на спасение. Не нашел его, и на душе сделалось вовсе беспросветно. — Худо дело. Погубят они меня…»

— Я бы лучше тому… товарищу вашему… — заворочал непослушным языком Трегубов. — Давно знакомы… Земляки…

— Это мне известно. Так в чем вы хотели открыться?

— Не… не поймете вы… Я бы лучше тому… товарищу вашему.

— Да что с вами? Возьмите себя в руки! — рассердился комиссар. У Михаила Гордеевича захолонуло сердце. — Вы офицер. По большевикам, надо думать, стрелять не боялись?

«Поставят к стенке. — Теперь уж сомнений не было. — Не без причины Петр-то убежал от греха. Что же делать? Что делать? Как смягчить сердца их каменные?..»

— Вы что, расстрелять меня намерены? — спросил он.

— Расстрелять? — Козловский усмехнулся. — Не для того мы власть брали, чтобы восстанавливать царские порядки. Хотя… Может быть, вы за собой какую вину знаете?..

— Нет, нет! Никакой особой вины.

— В чем же все-таки собирались открыться?

— Лучше бы мне тогда на бумаге написать, — проговорил Михаил Гордеевич.

— Как будет угодно, — холодно сказал комиссар и крикнул: — Мешков! — Из табачного облака вынырнул матрос. — Отведите гражданина офицера в арестантскую. — Затем сказал Трегубову: — Он даст вам перо и бумагу.

III

В первых числах ноября Красикова разыскал Владимир Дмитриевич Бонч-Бруевич. По лицу его Петр Ананьевич догадался: предстоит серьезный разговор. В комнате на втором этаже, не занятой пока ни одним комиссариатом или комиссией, они устроились на кожаном диване. В помещение все время входили матросы, солдаты, рабочие с винтовками, о чем-то спрашивали и уходили по своим делам.

— Поговорить с вами мне поручил Владимир Ильич, — сказал Бонч-Бруевич. — Решено назначить вас редактором «Газеты Временного Рабочего и Крестьянского Правительства». Для этого тонкого и сложного дела нужен опытный партиец, владеющий пером и способный не потерять головы в нынешней ситуации. Владимир Ильич считает вашу кандидатуру наиболее подходящей. Забот у вас будет предостаточно. Знающих дело работников из наших людей предложить пока не можем. В ваше распоряжение перейдут сотрудники бывшего «Вестника Временного правительства» и бумажные фонды, оставшиеся от него. Сами понимаете, дело потребует гибкости и твердости. И все же Владимир Ильич надеется на вас, Петр Ананьевич.

— Передайте Владимиру Ильичу, я налажу газету.

Обещать, как выяснилось, было гораздо легче, чем выполнять обещание. В редакции бывшего «Вестника» его встретили, мало сказать, неприветливо — встретили как врага. Почти все сотрудники, исключая лишь типографских, новую власть не признавали. Редактора — «комиссара», к тому же недавнего присяжного поверенного, приняли, как принимают парламентера победившей стороны — с демонстративно подчеркнутым достоинством поверженных. Один из редакторов, со скуластым худым и длинным лицом, так и сказал:

— Терять нам нечего. По вашей милости мы потеряли все: свободу, надежды, родину. Да, да, родину. Вы погубили ее. Россия сделала первый шаг в будущее, и явились вы, чтобы все остановить, погубить, разрушить. И вы надеетесь найти в нас помощников?

— Отнюдь. Но работать вам придется. У нас хватит сил обуздать саботажников. А на вопрос о том, кто что разрушил и погубил, ответит время. Я не уполномочен вести с вами политические дискуссии. Совет Народных Комиссаров поручил мне наладить выпуск «Газеты Временного Рабочего и Крестьянского Правительства». И я сделаю все, чтобы она выходила при вашем участии.

— Но мы не признаем этого вашего правительства…

— Ничего, признаете. И чем скорее, тем лучше для вас.

Петр Ананьевич задумался: как говорить с этой публикой? Упрашивать, уговаривать, внушать?

Вдвоем с Наташей они сутками просиживали в редакции. Он диктовал ей официальные материалы Совнаркома, разных комиссариатов и комиссий, передовицы и редакционные статьи. Потом сам нес в типографию к наборщикам. Как-то зашел представитель от редакционных служащих бывшего «Вестника». Удостоверившись, что газета выходит и без их услуг, саботажники капитулировали.

Все, казалось бы, налаживалось. Но уже третий номер не на чем было печатать — кончилась бумага. Петр Ананьевич сообщил об этом Бонч-Бруевичу. В тот же день Красикова пригласили к Ленину.

На столе перед Владимиром Ильичем лежали вышедшие номера газеты. На полях Петр Ананьевич увидел многочисленные пометки. Владимир Ильич поднял на Красикова утомленные глаза, некоторое время молчал, о чем-то размышляя. Затем сказал:

— Захватите эти номера. Посмотрите, пожалуйста, мои пометки. В основном товарищи и я газетой довольны. Но… Впрочем, не ошибаться нам пока трудно. Новое дело у всех, и уроки брать не у кого. Так что промахи вполне естественны. И все же лучше обходиться без промахов. Так что посмотрите, пожалуйста, мои пометки.

С того дня Владимир Ильич часто приглашал к себе Красикова, обсуждал с ним материалы, справлялся насчет бумаги, финансового положения. Однажды завел разговор о рекламе. Заказы посоветовал получать от разного рода кредитных и акционерных обществ, даже от владельцев крупных капиталистических предприятий.

После встреч с Лениным Петр Ананьевич обыкновенно испытывал неодолимую тягу к работе. Возникало странное для его возраста мальчишеское желание услышать похвалу от Владимира Ильича. Во всяком случае, газета налаживалась, и Петр Ананьевич все более входил в это дело.

И вдруг случился разговор в ВРК. Красикову объявили, что его решено назначить комиссаром Следственной комиссии Военно-революционного комитета. Сейчас, объяснил Подвойский, это чрезвычайно важно, а людей в комиссии не хватает. Подготовленных большевиков там, по сути, только двое — Козловский и Стучка.

И вот он — комиссар Следственной комиссии при Военно-революционном комитете! Вчерашний адвокат, защитник преследуемых, он призван участвовать в арестах, допрашивать. И неизменно оставаться трезвым и осторожным, стараться в каждом — даже в противнике — видеть личность. И если есть хотя бы малая надежда сохранить кого-то для пролетарского дела, следует употребить все средства для этой цели, быть на высоте справедливости. Но как трудно, немыслимо трудно удержаться на этой высоте в столь бурное, неустоявшееся время!

Сколько врагов у Советской власти! Где найти средства одолеть их? Вражеских агитаторов, саботажников, заговорщиков? Бойцы красногвардейских отрядов, прикомандированных к Следственной комиссии, приводят и приводят офицеров и генералов, политиков и чиновников, а то и обыкновенных уголовников и громил.

Допросы, допросы, допросы… Дни и ночи напролет приходится смотреть в глаза людям, ослепленным страхом и злобой. Они трусят, полагая, что большевики не станут вдаваться в тонкости, а будут просто расправляться с арестованными.

А на страницах все еще издающихся меньшевистских и эсеровских журналов и газет большевиков именуют «узурпаторами» и «вампирами». Сами расстреливали рабочих в июле, восстановили смертную казнь для солдат, сами саботируют все усилия Советской власти по спасению страны от голода, заключению мира и упорядочению внутренней жизни, а «авантюристами» именуют большевиков!

Генерал Маниковский с первой встречи произвел на Петра Ананьевича впечатление человека порядочного. Этот старый солдат с витыми золотыми погонами, досконально изучивший артиллерию и дело армейского снабжения, ревностно служил и Романовым, и Керенскому. Поклонялся же он единственному богу — русской армии. До февраля генерал Маниковский был комендантом крепости Кронштадт, перед Октябрем сделался важной фигурой — товарищем военного министра в кабинете Керенского.

Двадцать пятого октября генерал вместе с прочими членами правительства был арестован в Зимнем и препровожден в Петропавловку. На другой день к нему явился член коллегии только что созданного Наркомата по военным делам прапорщик Крыленко и предложил служить новой власти. Тот согласился, и его тотчас освободили. В должности управляющего военным министерством он пробыл, однако, недолго.

В середине ноября его вновь арестовали, обвинив в саботаже. Вина Маниковского состояла в том, что он отдал телеграфный приказ всем тыловым военным округам: «Никто не может быть отстранен от должности без моего ведома и согласия». Рабоче-крестьянское правительство проводило линию выборного начала в армии, и приказ бывшего царского генерала представлял собой вызов Советской власти.

Дело Маниковского расследовал Красиков. Генерал на допросах держался с подчеркнутым достоинством, однако без высокомерия, обнаруживаемого его коллегами. Отвечал он обстоятельно, хотя и по-военному лаконично. Во всем его поведении угадывалась растерянность. Генерал никак не мог осознать своей вины. Если он поставлен во главе военного министерства — таков был ход его рассуждений, — то как можно допустить смену командования без его ведома и согласия? Как существовать армии без единоначалия?

Петр Ананьевич не сомневался в искренности генеральского недоумения и терпеливо втолковывал ему, что революция сметает до основания прежние государственные устои. Это не минует и войска.

— Простите, гражданин комиссар, но я вас все-таки не понимаю. Вы что же, намерены оставить Россию без армии?

— Да нет, пока это, к сожалению, невозможно. Идет война. А в несколько отдаленной перспективе такая вероятность не исключена. Свое государство станет защищать вооруженный народ.

— С этим я никак не могу согласиться. — Глаза генерала неприязненно смотрели на Красикова. — Вооруженный народ! Необученная, не знающая воинской дисциплины толпа — вот он, ваш «вооруженный народ». При столкновении с мало-мальски подготовленным неприятелем эта толпа…

Дверь пятьдесят шестой резко распахнулась. Стремительно вошел Владимир Ильич. Огляделся, некоторое время стоял молча, наклонив голову, словно припоминая, зачем пришел. Затем кивнул Красикову, приблизился к столу. Вгляделся в генерала, приготовился слушать. Но комиссар и допрашиваемый молчали. Маниковский, должно быть, догадался, кто этот человек, и, вскинув голову, независимо встретил любопытный взгляд вождя большевиков.

— Петр Ананьевич, — сказал Владимир Ильич, — у вас найдется для меня несколько минут? Весьма важное дело.

Они вышли в коридор, двинулись туда, где была квартира и рабочий кабинет Председателя Совнаркома. Ленин поинтересовался:

— Маниковского допрашиваете? И как он? По вашему мнению, как? — Не дождавшись ответа, объяснил: — Товарищи из Наркомвоендела полагают, что на сегодняшний день он может быть нам полезен как специалист. Не ошибемся, если отпустим?

— В политике, Владимир Ильич, он… как бы удачней выразиться… сущий младенец. Убежден, для нас генерал опасности не представляет. А вот полезен ли он как специалист, не скажу. У него, видите ли, в этом смысле свои принципы. Работать на новый режим согласен только с одним условием — вне политики и без какого-либо вмешательства власти.

— Вот как! — Владимир Ильич вскинул голову. — Пресловутая генеральская щепетильность? Расчет на нашу доверчивость? Впрочем, вероятнее первое. Но тоже ведь своего рода расчет: «Мы — только исполнители. А ответственность за все ляжет на вас, политиков». Ловко! Посмотрим, будет ли от него прок. Но не держать же его под арестом только за то, что он нам не сочувствует.

Петр Ананьевич возвратился в пятьдесят шестую. Генерал не изменил позы. Выпрямился на стуле, словно бы демонстрируя неубывающую воинскую выправку. Судя по его отрешенному лицу, он бился над гамлетовским вопросом: быть или не быть? При появлении комиссара медленно отвел глаза от неба за окном и уставился на Красикова, словно бы спрашивая: «Обо мне шла речь? И что же вы решили?»

— Итак, Алексей Алексеевич, продолжим?

— Я в вашей власти…

— И в своей, — возразил Петр Ананьевич. — Уполномочен сообщить, что предложение товарища Крыленко остается в силе. Скажу больше, уже заготовлено постановление о вашем освобождении. Но прежде чем подписать его, прошу ответить на последний вопрос: как вы относитесь к Советской власти? Надеюсь на искренний ответ.

— Иными словами — «како веруешь»?

— Вот именно — «како веруешь»! Маниковский долго молчал. Петр Ананьевич, наблюдая за ним, видел шевелящиеся в беззвучном шепоте сухие губы, изжелтевшую от кабинетной службы кожу щек, ничего не выражающие, устремленные вдаль глаза, наморщенный высокий лоб.

— Я жду, Алексей Алексеевич, — негромко произнес Красиков.

— Что? — Маниковский встрепенулся. — Я понимаю… понимаю… «Како веруешь»?.. «Како веруешь»?.. Вы позволите мне еще подумать?

— Разумеется. Это ваше право.

— Я подумаю и напишу. У вас это дозволено? Утром следующего дня матрос Мешков передал Петру Ананьевичу письменный ответ генерала Матниковского. Объяснения Красиков читал вместе с Козловским и Алексеевским, бывшим матросом. Размашистым и весьма неразборчивым почерком были исписаны две страницы:

«Мое отношение к власти Народных Комиссаров таково: я считаю, что „фактическая“ власть сейчас у них и потому при управлении военным министерством должен с ней считаться. Однако, так как эта власть — только одной политической партии, то я считаю, что она должна быть признана Учредительным собранием, каковое, по мнению всех партий без исключения, одно компетентно в решении этого вопроса. Я лично считаю, что в вопросах снабжения армии, каковым я только и ведаю, должно и можно обойтись без вмешательства политики, и при таких именно условиях я и соглашался руководить военным ведомством. Но в последнее время я прихожу к заключению, что обойтись без политики даже в „деле снабжения“ ныне немыслимо. Я тут разумею не общую политику, а ведомственную, именно ту политическую реформу, по которой предложено перестроить нашу армию. Этой политике я не только не сочувствую, но прямо-таки не могу ее понять. И так как после 35-летней службы я, очевидно, уже ее не пойму, то для меня несомненно, что мне надо попросту уйти от этого дела, которое я мог бы вести только в „узкотехнических“ рамках. К этому же меня понуждает и вконец расстроенное здоровье, и совершенно истрепанные нервы. Я, конечно, моему преемнику готов всемерно помочь, чтобы от такой замены не пострадала армия.
Маниковский».

«Откровенно! — подумал Петр Ананьевич. — Но мы-то как должны с ним поступить? Восторгаться его „генеральской щепетильностью“?» За те дни, пока ему пришлось общаться с Маниковским, Петр Ананьевич поверил в его добропорядочность и не сомневался, что генерал согласится служить народу. Письменное «объяснение» несколько смутило его. Он спросил у товарищей:

— Что скажете?

— Чего говорить? — Алексеевский отозвался первым. — Пропитан монархическим духом ваш генерал. Я б его припугнул расстрелом, чтоб мозги прояснились.

— А если не прояснятся? — улыбнулся Мечислав Юльевич.

— Не прояснятся? Будьте уверены, еще как! А ежели и дальше станет саботировать — к стенке! А что, церемониться с ними?!

— Понятно, — сказал Красиков. — А вы, Мечислав Юльевич?

— Видите ли, пока я не прочел эти его откровения, ваша точка зрения казалась мне правильной. А сейчас я засомневался. Так ли уж безвреден для нас этот генерал? Вы что думаете?

— Думаю, нет смысла держать его под арестом. Более того, почти уверен, что он будет работать на нас. Есть в этом генерале нечто крепкое, здоровое, в высшей степени…

— Ого! Это уже на защитительную речь похоже, — сдержанно усмехнулся Козловский. Он вообще был чрезвычайно скуп в проявлениях чувств. — Но ведь мы более не присяжные поверенные, а защитники революции. Нам, я полагаю, следует чаще к твердости своей апеллировать, чем к мягкосердечию. Вы не согласны?

— Защищать революцию, товарищ Козловский, мы обязаны с позиций справедливости. — Красиков назвал друга официально. Он делал это во всех случаях, когда товарищи оспаривали его точку зрения, как он считал, без достаточных оснований. — Ныне мы власть, сила. А справедливость по плечу только сильным. Чтобы наш спор не был праздным, скажу, что от своей позиции я не отступлюсь. Между прочим, у меня на сей счет был разговор с Владимиром Ильичем. Он придерживается той же точки зрения.

Освободить Маниковского из-под ареста, однако, было не так-то просто. Для этого требовалась санкция Совнаркома. Красикова пригласили на заседание правительства. Среди многих других в повестке дня был пункт о генерале Маниковском. Владимир Ильич на заседании отсутствовал, и это сразу навело Петра Ананьевича на мысль, что дело пойдет не так гладко, как ему представлялось. Но он решил твердо стоять на своем.

Заседание началось вечером. В зале горела одна большая электрическая лампочка. Ее света было недостаточно, и ораторы низко склонялись над бумагой, вглядываясь в свои записи. Едва ли не по каждому вопросу вспыхивали ожесточенные прения.

Один за другим решались вопросы: о продовольственном положении, перемирии, разного рода перестановках в аппарате Совнаркома, борьбе с саботажем… Присутствовали почти все наркомы и члены ВРК.

И вот председательствующий объявил выступление Красикова. Петр Ананьевич с некоторых пор обнаружил в себе странную перемену. Прежде, до революции, когда резкое или неосторожное слово могло повлечь за собой серьезные для него последствия, не замечал он в себе той нерешительности, какая сковывала его в последнее время едва ли не перед любым публичным выступлением. Это объяснялось, должно быть, тем, что тогда он рисковал только собой, а ныне от его слов более всего зависела судьба других людей. И даже здесь, на Совнаркоме, где многие товарищи знали его еще со времен «Искры», он испытал вначале чуждую его натуре робость. Впрочем, робость эта улетучилась, едва он почувствовал, что слушают его внимательно и заинтересованно.

Красиков обстоятельно рассказал о существе дела, сообщил о точке зрения комиссаров Следственной комиссии, о разговоре с Владимиром Ильичем. Затем подвел итог: он как комиссар Следственной комиссии считает целесообразным генерала Маниковского освободить.

Красикова поддержали Подвойский, Коллонтай и еще несколько товарищей. И тут попросил слова Троцкий. С присущим ему пафосом он стал говорить о потере бдительности «руководством Следственной комиссии». Он заявил, что резолюция товарища Красикова не разоблачает «замаскированной и выжидательной контрреволюционной тактики царского генерала» и Совнарком потому не должен ее принимать.

Еще со Второго съезда, когда Красикову пришлось впервые близко познакомиться с этим человеком и по ряду вопросов сразиться в равном тогда бою, в душе у него поселилось невытравимое предубеждение против Троцкого. Не нравилась ему в людях вообще чрезмерная самонадеянность. Ему-то не нравилась, а вот после его выступления большинство проголосовало против резолюции Красикова.

Глубокой ночью Петр Ананьевич вышел из Смольного вдохнуть свежего воздуха. Помня, как легко к нему пристает простуда, он плотно укутал шею шарфом, застегнул пальто на все пуговицы. Под ногами знакомо, по-сибирски, скрипел снег. На белое пространство перед зданием падал свет из окон Смольного.

«Нет, товарищ Троцкий, — мысленно произносил не высказанную вовремя речь Красиков. — Бдительным следует быть с врагом, а не с любым заподозренным. Никаких преследований без оговоренных законом оснований — вот что такое Советская власть, товарищ Троцкий. И уж будьте уверены, мы не устанем бороться именно за такую справедливость…»

Все это убедительно и прекрасно. А пока немолодой честный человек, способный приносить пользу армии пролетарского государства, томится в арестантской, втайне надеясь на освобождение.

Два дня спустя Красиков был вновь приглашен на заседание Совнаркома, и к двум его прежним должностям была присовокуплена третья — его назначили членом коллегии Наркомата юстиции. Через несколько дней, вручая Красикову удостоверение за своей подписью, Владимир Ильич осуждающе покачал головой:

— Как же это вы, Петр Ананьевич, генерала своего не отстояли?

— Да вот, Владимир Ильич…

— Не ожидал, не ожидал от вас мягкотелости.

Драться надо невзирая на лица. Но ничего, к этому вопросу мы еще вернемся.

Двадцать пятого ноября среди многочисленных пунктов повестки дня заседания Совнаркома опять фигурировало дело генерала Маниковского. Рукой Ленина было вписано: «Доклад Красикова». Однако дело отложилось. Решили дождаться возвращения из Ставки наркома Крыленко, верховного главнокомандующего, наиболее заинтересованного лица.

В эти дни Петр Ананьевич занимался главным образом генералом. Получил его послужной список, подшил к делу письменное поручительство сослуживцев Маниковского по Главному артуправлению, заново изучил его показания. И совершенно утвердился в собственной правоте.

Окончательно дело решилось лишь тридцатого ноября. На сей раз полемики почти не было. Троцкий быстро сориентировался и отмалчивался, ибо Владимир Ильич сразу дал понять, что поддерживает Красикова и отступать от своей позиции не намерен.

Прощание с генералом было по-своему трогательным. Алексей Алексеевич прочел постановление Следственной комиссии, поднял на Петра Ананьевича благодарные и от этого беспомощные глаза и выговорил внушительным начальственным басом:

— Все же ваша Советская власть не лишена известной… верности слову. Простите, я взволнован. Для меня это, как вам сказать… очень много значит. Можете передать прапорщику Крыленко, что я готов принять на себя прежние обязанности.

Петр Ананьевич проводил генерала вниз, вышел с ним на крыльцо, пожал на прощанье руку, а когда возвратился в пятьдесят шестую, услышал от Мечислава Юльевича:

— Вас можно поздравить.

— Не меня, а нас, — улыбнулся Красиков. — Следственная комиссия провела дело генерала Маниковского безукоризненно.

В это мгновенье появился Алексеевский. У него был вид растерянного и как будто недовольного человека. Он сообщил:

— Генерала вашего видел только что. На извозчика сел. Выпустили его, что ли, Петр Ананьевич?..

— Выпустили, товарищ Алексеевский, выпустили.

— Как же? Для чего мы тут сидим? Чтоб контру выпускать?

Красиков и Козловский молча переглянулись. Мечислав Юльевич вскоре ушел по своим делам. Красиков сел около Алексеевского, спросил:

— Вы давно в партии?

— Давно. Третий год пошел.

— А в Следственную комиссию как попали?

— Обыкновенно. Был в отряде, когда Зимний брали, товарищ Подвойский знает меня. Он меня к товарищу Урицкому послал, когда комиссаров Следственной комиссии подбирали. Я сюда первый пришел.

— Первый — это хорошо. Но вот что я хотел бы вам сказать, товарищ Алексеевский: брать Зимний — это одно, а расследовать преступления контрреволюционеров — это совсем другое. Мы не имеем права ущемить ни одного невиновного. Запомните, ни одного. Советская власть с самого начала должна показать всему миру, что никогда и нигде не было власти более справедливой и человечной.

— Это что же, значит, с контрой нянькаться?

— Вы уверены, что Маниковский контра?

— Факт! Царю служил, у Керенского министром был.

— А вы царю не служили?

— Я? — Алексеевский недоуменно уставился на Красикова. — Тоже — сравнили! Я что? Матрос. А он — генерал.

— По-вашему, следовательно, мы должны карать за звания? Быть может, и товарища Крыленко к стенке? И он ведь офицер. Еще вот что. Вчера вы допрашивали Парфенова. Плохо допрашивали. Неуважительно. Он, разумеется, враг. Но и это не дает нам права забывать, что мы уполномочены вести следствие от имени Советской власти. Повышать голос, оскорблять никого нельзя. Хочу, чтобы вы это запомнили.

Потом в течение нескольких лет Красиков ревниво следил за судьбой генерала Маниковского. Алексей Алексеевич занимал высокие посты в Красной Армии. Ведал снабжением, был начальником Главного артиллерийского управления. В двадцатом году он погиб в железнодорожной катастрофе в Туркестане. Катастрофа, по всей вероятности, была делом рук басмачей.

Напасть на след заговорщической организации Пуришкевича помог случай. Третьего ноября в штабе Петроградского военного округа был задержан прапорщик Зелинский. Он пытался похитить чистые бланки штаба. Прапорщика препроводили к Крыленко. На допросе в Зелинском взыграла дворянская спесь, он разобиделся и в запальчивости заявил, что выполнял задание Пуришкевича. Спустя два дня в гостинице «Россия» были арестованы братья Пуришкевичи и барон де Боде. В номере барона обнаружили самое разнообразное оружие, а также письмо на имя генерала Каледина. Через несколько дней были схвачены и некоторые другие участники заговора: братья Парфеновы, штабс-капитан Душкин…

Владимира Митрофановича Пуришкевича, вождя и вдохновителя черносотенцев, лидера крайне правого крыла думских монархистов, главу созданной им «Палаты Михаила Архангела», допрашивали Козловский и Красиков. Пуришкевич держался бесстрашно, даже вызывающе.

Он заговорил первым:

— Я понимаю, пока вы хозяева положения и постараетесь воспользоваться моментом, чтобы физически уничтожить своих противников. Я не боюсь ничего, ибо знаю, что прожил жизнь честно, ко мне не пристанет никакая грязь. Я любил свой народ и всю жизнь служил ему. Я…

— Гражданин Пуришкевич, — остановил его Козловский, — мы вызвали вас для допроса. Будьте любезны, ждите, когда вам будет разрешено высказываться. Вам еще вопросов не задавали.

Допрашиваемый метнул на комиссара взгляд, исполненный такой раскаленной ненависти, что на лице Козловского, казалось, останутся ожоги. Петр Ананьевич не удержался:

— Вы призывали к погромам, инспирировали дело Бейлиса, вы добивались осуждения русских интеллигентов, поднявших голос протеста в ответ на произвол. Ныне вы зовете в революционный Петроград казачьего генерала Каледина, чтобы, как сказано в вашем письме, «расправляться с чернью только публичными расстрелами и виселицей». Не кажется ли вам, что это несколько своеобразная любовь к своему народу!

— Первый вопрос, гражданин Пуришкевич. — Мечислав Юльевич приступил к допросу. — Где вы прятали оружие?

— На этот вопрос я отвечать не стану.

— Ваше право, — вмешался Красиков. — Но это не самая разумная для вас позиция. Оружие мы все равно найдем.

— Допускаю. — Пуришкевич ожег его взглядом. — Я только должен сказать, что мы его приобретали до октября, то есть еще в то время, когда действовали законы Временного правительства. Так что если вы имеете хотя бы отдаленное представление о праве, то понимаете, что по своим законам судить меня не можете. Закон — это известно даже гимназистам — обратной силы не имеет.

Красикову ценой нечеловеческих усилий удавалось сдерживаться.

— Второй вопрос, — бесстрастно продолжил Козловский. — На чьи средства существовала ваша организация?

— Каждый нес посильные расходы, — ответил Пуришкевич.

— Какой суммой исчисляются ваши «посильные расходы»?

— Не помню, да и не подсчитывал.

От Пуришкевича они, по сути, ничего не добились. Прочие арестованные по этому делу — Иван Парфенов, давний секретарь Пуришкевича, барон де Боде и штабс-капитан Душкин оказались более откровенными, сообщили известные им фамилии заговорщиков. Но о связях с другими контрреволюционными организациями, о складах оружия и от них точных и подробных сведений получить не удалось.

IV

«Арестантская» — одна из бесчисленных комнат Смольного — являла собой небольшое помещение с окном безо всякой тюремной решетки. При свете не слишком яркой электрической лампочки Михаил Гордеевич рассмотрел двух важных генералов, господина в шубе, знакомого по приемной пятьдесят шестой комнаты, и барона де Боде — этот всячески старался не выдать знакомства с Трегубовым. «Ишь ты! — уязвленно подумал Михаил Гордеевич. — Избегает. Голубая кровь… — Однако вслед за этой пришла иная мысль: — Дьявол его знает, может, оно и лучше? Может, не следует ничего открывать „товарищам комиссарам“?»

После полудня в арестантской появилась пожилая важная дама в дорогой шубе и простом платке. Вокруг все притихли — запахло домашней едой. В одной руке у дамы были судки, в другой — корзинка для хлеба. Она подошла к генералу, хмурому, располневшему, с нездоровым цветом лица. Они расцеловались. Дама достала из корзинки белую скатерть и беспомощно огляделась. В «арестантской» стола не было. После некоторых колебаний дама устроилась на стуле около мужа, извлекла из корзинки серебряные ложку, вилку, нож, открыла верхний судок. Запахи сделались невыносимыми. Арестованные притихли. Михаил Гордеевич, как и остальные, ощутил сосущий голод.

— Позвольте мне выйти в другое помещение поесть, — попросил красногвардейца генерал. — Здесь нет стола.

— Погодите, спрошу, — сказал тот и крикнул в дверь: — Эй, парень! Кликни-ка Мешкова.

Супругов препроводили в какую-то свободную комнату Смольного. Вслед за тем появился Мешков и объявил:

— Вот что, граждане. Нам кормить вас нечем. Я получил распоряжение водить вас по одному в смольнинскую столовку. Обед стоит рубль двадцать пять. Как, деньги у всех есть?

Арестованные молчали. Михаил Гордеевич, должно быть, от рождения так не страдал от голода, Как сейчас.

— Ведите меня. — Господин в шубе вызвался первым.

После него водили по очереди всех. Лишь Михаил Гордеевич, испытывая танталовы муки голода, сидел в углу, и ему хотелось плакать от жалости к себе.

— А вы? — Перед ним вырос Мешков. — Голодовку объявили?

— У меня, дружок, денег нет, — покраснев, сознался Трегубов.

— Ни копья? Да, дела! Погодите-ка.

Матрос убежал. Михаил Гордеевич опустил голову. Лицо его пылало, словно он окунул его в кипяток. Чудилось, будто «арестантская» наполнилась презрительным насмешливым говором. «Сволочи сытые! — Ненависть к публике, сумевшей и под арестом приспособиться к обстоятельствам ловчее, нежели он, туманила рассудок. — Всех бы вас к стенке! Всех, до одного!»

Матрос возвратился чуть ли не через полминуты.

— Гражданин, пойдемте!

— Как же?..

— Пойдемте, пойдемте.

В смольнинской столовке было шумно, как в солдатской казарме в минуты построения. Народ бегал между столами, стучали ложки, огромное помещение было наполнено паром, словно баня.

Мешков подвел Трегубова к отдельному столу:

— Садитесь. Я — мигом.

Он исчез в клубах пара, оставив арестованного в одиночестве. «Ишь ты! — вяло подумал Михаил Гордеевич. — Не опасаются, что сбегу». Но сам понимал, бежать ему некуда.

Пока Трегубой, жадно расправлялся с пустыми щами, и какой-то кашей, Мешков незлобиво посмеивался. Затем сообщил:

— Петр Ананьевич денег дал…

Под вечер из «арестантской» увели генералов и господина в шубе. Воцарилось уныние. Все решили, что большевики начинают их «ликвидировать» с высших чинов. Арестованные не глядели друг на друга, молчали, прислушивались…

Вечером пришли за офицерами и бароном де Боде. Капитан Трегубов остался один. Тускло горела электрическая лампочка, в «арестантской» стояли не нужные теперь массивные скамьи, стулья. Была ужасающая тишина…

Михаил Гордеевич замер посреди «арестантской». Он весь напрягся, ожидая винтовочного треска.

«Вот и конец тебе, Михаил Трегубов, — содрогаясь от ясности неотвратимого, рассудил он. — Проболтался почти полвека, как дерьмо в проруби. И поделом тебе такой конец, песий хвост! — обругал он себя, озлясь. И вдруг мысль совсем иного свойства возникла в сознании: — Однако я ведь не такой, как Пуришкевич, де Боде, прочие. Для меня народ русский — не „быдло“, не „хамье взбесившееся“. Я и сам за революцию страдания принял. Петр знает…»

— Дежурный! — вскричал Трегубов и забарабанил кулаками в дверь. — Дежурный! Бумаги мне, перо, чернил!..

В «арестантскую» вошел красногвардеец. Зевая, спросил:

— Чего шумите-то? Чего надо?

— Бумаги дай, дружок. Написать я должен. Я напишу…

— Пишите. — Красногвардеец пожал плечами. — Дам чего надо.

Менее чем за две недели существования Следственной комиссии пятьдесят шестая комната Смольного заметно пополнилась имуществом. Прибавилось еще два стола, у стен появились канцелярские шкафы, в углу стоял теперь несгораемый шкаф. Более не было нужды допрашивать задержанных у подоконника и вести протоколы стоя. Документы в последнее время составлялись по более или менее упорядоченной форме. Если прежде то и дело менялись прикомандированные к Комиссии конвойные отряды из матросов, солдат или красногвардейцев, то теперь Комиссии определили постоянный отряд — отряд под командой Кости Федулова.

Оставшись в пятьдесят шестой после заседания Совнаркома, Петр Ананьевич присел у свободного стола и задумался. Как теперь все будет? Как выкраивать время для газеты? Чем встретит Наркомюст, отданный, по сути, левым эсерам?

За соседним столом, обложившись кипами протоколов и книг, что-то углубленно обдумывал и записывал Мечислав Юльевич. Козловский тоже был назначен членом коллегии Наркомюста, и Петр Ананьевич нетерпеливо поглядывал в его сторону, ожидая, когда Мечислав Юльевич поднимет голову от бумаг. Хотелось поговорить о предстоящей работе, поделиться неотвязными сомнениями. Козловский не был человеком быстрой мысли, зато ему были свойственны основательность и практическая трезвость в суждениях. Он предпочитал не торопиться с окончательным решением и старался не тратить слов попусту. С ним Петр Ананьевич привык советоваться по всем сложностям — и в делах Следственной комиссии, и в делах житейских…

К столу Козловского подошел матрос Мешков из отряда Федулова и положил перед комиссаром два листа серой бумаги, густо исписанных чернилами. Мечислав Юльевич отложил работу, принялся читать. Лицо его сначало помрачнело, однако вскоре на нем отобразилась заинтересованность. Наконец, дочитав, он повернулся к Петру Ананьевичу.

— Трегубов разразился объяснениями. Почитайте. — Он подошел к Красикову и протянул ему серые листы. — Как вам это поправится?

Письменные объяснения Трегубова свидетельствовали о чрезвычайном возбуждении арестованного. Но сообщаемые им сведения были весьма любопытны. Оказалось, организация Пуришкевича действовала в самом тесном единении с эсерами-савинковцами, возглавляемыми не пойманным пока бывшим комиссаром Временного правительства на Балтийском флоте Федотом Онипко. Из показаний Трегубова следовало также, что ему известны адреса некоторых тайных складов оружия.

— Это может нам помочь, — сказал Петр Ананьевич и, возвращая Козловскому трегубовские объяснения, спросил: — Как быть с автором?

— Право, не знаю, — Мечислав Юльевич задумался. — По-моему, допросим и, если не станет вилять, отпустим. У меня такое ощущение, что он сегодня для нас не слишком опасен. Как будто из мягкого воска сделан человек, а лет-то ему почти пятьдесят. К тому же очень просится на свободу. В Красноярске у него якобы старик отец, жена и дети. Лично я склоняюсь к мысли — отпустить. Вы не согласны?

— О семье он сказал правду. А вот отпускать ли? Велик риск. Не перевелись пока всяческие «спасители России»…

— Согласен. И все-таки нам его незачем держать. Мы и более опасных врагов отпускали. — Он, конечно же, имел в виду генерала Краснова, отпущенного Следственной комиссией под «честное слово» и бежавшего затем на Дон. У всех у них подспудно жила мысль, что они ошибаются, допуская снисхождение к врагам. Но слишком долго, должно быть, копили они в душе тоску по справедливости правосудия, чтобы тотчас после завоевания власти позволить себе ожесточиться. — Допросим его тщательно, — продолжал Козловский, — и, если окажется сговорчивым и даст полезные показания, пусть убирается. — Решать вам, Мечислав Юльевич.

К этому не привыкнешь. Что ни день — перемены, перемены, перемены. Вчера Наташа получила назначение на службу в банк. По нынешним временам она — специалист! Большевичка, служившая когда-то машинисткой в государственном банке, сегодня ценнее самого искушенного финансиста! Вчера также стало известно, что Следственная комиссия перемещается во дворец великого князя Николая Николаевича на Петровской набережной. Там же будет заседать и только что созданный Революционный трибунал. За Следственной комиссией сохраняется, правда, и пятьдесят шестая комната в Смольном. Здесь рядом ВРК, Совнарком, ЦИК, Владимир Ильич, Яков Михайлович, наркомы…

Петр Ананьевич объяснялся с Федуловым. Тому была поручена перевозка имущества и документов комиссии на Петровскую набережную, а дело не ладилось. Оба были взвинчены, голоса звучали, пожалуй, чересчур громко. Да и как было сохранить спокойствие, если не хватало телег, лошадей, возчиков?

Перед Петром Ананьевичем внезапно возник Трегубов. Обросший и помятый, он улучил минутку и сказал:

— Отпустили меня, Петр, пришел проститься.

— Знаю, что отпустили, — холодно отозвался Красиков. — Что намерен дальше делать? Искать Онипко или на Дон отправиться?

— Нет уж, с меня довольно, — Трегубов опустил глаза. — Домой подамся. Годы не те, чтобы на ветер их пускать. Семейной жизни хочу, оседлости, покоя…

— Посмотрим, куда тебя на сей раз кривая выведет.

— Никаких кривых более не будет. Можешь верить. Помощи просить я пришел. — Он посмотрел на стоящего поблизости Федулова и густо покраснел. — Без денег я вовсе остался — все Федот из меня вытряс. Не знаю, как сказать? Взаймы прошу, что ли. Как домой попаду, тотчас вышлю.

На другой день Красиков раздобыл в комиссариате по делам транспорта литер на проезд в Красноярск для капитана Трегубова…

Года четыре спустя случилось Петру Ананьевичу встретиться на Десятом съезде партии с делегатом от Красной Армии Константином Федуловым, прибывшим с Южного фронта. Костя, ставший командиром полка, рассказал Красикову о последних минутах жизни Михаила Гордеевича Трегубова. Повстречались они в девятнадцатом в Сибири. Трегубов был у Колчака, командовал карательным отрядом и попался в руки красным. Зверств за ним накопилось много, и трибунал приговорил его к расстрелу. Приговор приводили в исполнение бойцы из полка Федулова. Трегубов узнал Федулова, оказавшегося случайным свидетелем его освобождения из Следственной комиссии, и, не помня себя от страха и ненависти, прокричал последнюю в жизни фразу:

— Все, все вам припомнят, зверье! И тебе, и Красикову твоему. За все ответите. Будьте прокляты!

V

Более месяца они не покидали Смольный. Наташа переписывала на машинке документы Следственной комиссии, ВРК, разных совещаний — работы было довольно. О том, что у них есть свой дом, они и думать забыли. Да и не виделись почти все это время. В пятьдесят шестой жена не появлялась. Там и без того народу было с избытком. Мелькнут бывало друг у друга перед глазами в людном смольнинском коридоре и исчезнут из виду. Дела. Не до разговоров. Даже при встречах в вокзалоподобной столовке Смольного не успевали поговорить. Обменяются издали улыбками, и каждый спешит к себе. Во время этих мимолетных свиданий Петр Ананьевич замечал по лицу Наташи, по мгновенно ускользающей улыбке, как устала она от неустроенного существования. Худющая стала, щеки втянуты, длинное платье висит, как на скелете. Он и сам устал беспредельно.

— Скудный обед в столовке — да и поесть-то там можно было в сутки лишь раз — почти не утолял голода; сон урывками где-нибудь на диване в пустой комнате не восстанавливал сил.

Никакого вознаграждения за работу никто не получал — слишком долго не удавалось взять под контроль Государственный банк. Лишь в начале декабря им овладели большевики. Наташу тотчас перевели туда. В те же дни Следственная комиссия перебиралась на новое место. По случаю переезда в воскресенье получили выходной день и отправились домой на Шпалерную.

В квартире пахло запустением. Войдя в прихожую, они некоторое время осматривались, как бы привыкая к мысли, что это их дом. Здесь все выглядело чужим, существующим в каком-то ином времени и мире. Многолюдье, шум и толчея Смольного отучили их от домашней тишины.

— Не найдется ли у нас чудом чего-нибудь поесть? — спросил Красиков.

Они зашли в кухню. Наташа открыла шкафчик, стала извлекать засохшие, покрытые плесенью хлебные куски, луковицы-уродцы. Съестного не было.

— Сбегаю-ка я в лавку на Литейный, — сообразила Наташа.

Возвратилась она так быстро, как будто и из парадного не выходила. Объявила, смеясь:

— Хоть шаром покати!

— Как же быть? Поесть-то надо.

— Придется идти в смольнинскую столовку.

— Ничего не поделаешь…

В кабинете зазвонил телефон. Это было неправдоподобно, как если бы подал голос покойник. Петр Ананьевич снял трубку:

— Алло! Слушаю!

— Наконец-то! — ворчливо произнес кто-то. — Здравствуйте, товарищ Красиков. Не узнаете? Я так и предполагал.

— Почему не узнаю? Здравствуйте, Николай Дмитриевич. Откуда вы? Из дому? Что же так? Работы сейчас предостаточно. Для такого специалиста, как вы…

— Обо мне, Петр Ананьевич, в другой раз. Просьба к вам: хотелось бы встретиться.

— В чем же дело? Приходите. Я сегодня свободен и потому дома: Правда, мы с Наташей ненадолго уходим в Смольный. Возвратимся часа через два. И — милости просим.

Не виделись они всего каких-нибудь месяца полтора. А столкнись он сегодня с Соколовым на улице — навряд ли и узнал бы его. Поразительно изменился бывший патрон за этот короткий срок. Во что обратилась его неизменно ухоженная волнистая борода? Растрепанное мочало — иного сравнения не подберешь. А пальто, костюм? Все обвислое, измятое. Увеличенные стеклами пенсне карие глаза казались бессмысленно остановившимися…

Встретив его в: прихожей, Петр Ананьевич в первое мгновенье испугался: не болен ли? Однако беспокойства не выдал. Пожал робко протянутую, чуть подрагивающую руку и принудил себя бодро сказать:

— Рад видеть вас, Николай Дмитриевич.

— Да уж какая радость? Кончился присяжный поверенный Соколов. Бренные мощи его ползают по грешной земле. Нет ему места в новой жизни. — Он вздохнул и опустил голову.

— Вот это уже лишнее, — наставительно проговорил Красиков. — За вами такого никогда не замечалось. — Он взял гостя под руку и повел в кабинет. — Николай Дмитриевич, такие люди, как вы, Советской власти нужны. Очень. Хотите, поговорю с товарищами? Найдут подходящее дело.

— Нет, нет! — едва ли не испуганно прервал его Соколов. — Не сейчас, не сейчас. Я пришел совсем по другому поводу.

— Вы садитесь. — Они уже были в кабинете. — Вот сюда, — показал Петр Ананьевич на стул, свободный от бумаг и газет дооктябрьских времен. — Вот и хорошо. Теперь я готов слушать.

Николай Дмитриевич посмотрел на него недоверчиво: притворяешься доброжелательным или искренне рад встрече? Или, быть может, это милость победителя? Молчал Соколов чересчур долго, не решаясь, должно быть, начать разговор.

— Видите ли, дело весьма деликатное. Если бы в нашем горемычном отечестве действовали общепринятые законы, я бы с этим к вам, конечно, не пришел. Но сейчас, когда все попрано, и государственные устои, и законность, — в моем визите нет ничего дурного…

— К чему вы, Николай Дмитриевич, клоните? — угадывая за этим вступлением нечто предосудительное, нетерпеливо остановил его Красиков. — Чего вы, собственно, хотите?

— Лично я — ничего. Меня попросили товарищи, наши с вами недавние коллеги. Я ведь, Петр Ананьевич, до сих пор прежде всего считаю себя адвокатом, а уж после политиком, революционером, членом той или иной партии…

— Вот именно — «той или иной»! — начинал раздражаться Петр Ананьевич. — Но я пока не уловил существа просьбы.

— Меня попросили обратиться к вам как к комиссару Следственной комиссии от имени петроградской адвокатуры, точнее говоря, от уцелевшей малой части ее. «Иных уж нет, а те — далече…» В чем дело? Не сомневаюсь, вам, Петр Ананьевич, известно, какой общественный резонанс вызвал арест Софии Владимировны Паниной?

— Известно, — Красиков помрачнел. — Нынешние ваши друзья возмущены «произволом» Советской власти, именуют нас «варварами», «разбойниками» и еще более хлестко. Следственную комиссию буквально осаждают ходатаи, требуют немедленного освобождения этой дамы. И никому нет дела до того, что благородная графиня в приступе ненависти к рабоче-крестьянской власти не постеснялась утаить народные гроши. А без них сегодня не на что учить детей. Так вы за нее хлопочете?

— Петруша… простите… Петр Ананьевич! Как можно? Неужели власть так ослепляет? Вы ведь интеллигентный человек, образованный юрист! Если бы я услышал это от матроса, солдата или фабричного рабочего, быть может, я бы не удивился. Но вы? Вы?!

В эту минуту Николай Дмитриевич ничуть не напоминал того потерянного жалкого человека, каким вошел в квартиру Красикова. Перед Петром Ананьевичем сидел несколько сдавший под бременем лет и житейских невзгод присяжный поверенный Соколов, увлеченный уголовным делом, красноречивый и настойчивый. Даже более настойчивый, чем в былые времена. И Петр Ананьевич понял окончательно, что разговор с ним бесполезен. Они говорят на разных языках.

— Вы что же, оправдываете саботаж? — спросил он таким тоном, что Соколову стало ясно: пора прощаться.

— «Саботаж»? — ухватился за слово Николай Дмитриевич. — В каком кодексе вы встречали этот вид преступления? У древних римлян, в уголовном праве европейских стран?

— Наш спор не принесет никаких плодов. Огорчительно, Николай Дмитриевич, что вы не понимаете очевидных вещей. Замечу лишь, что если «саботаж» как состав преступления не был описан в прежних уголовных законах, то также никакими нормами не предусматривались и встречи адвокатов со следователями на дому.

— Согласен, — кивнул Соколов. — Я о том же говорил товарищам.

— «Товарищам»! Кто ныне ваши товарищи, Николай Дмитриевич? Кадеты, «энесы», соратники Керенского, Церетели?

— Я все же просил бы выслушать мою просьбу или, если хотите, совет. Уверяю, ничего предосудительного в этом нет. Позволите?

— Что же делать!..

— Итак, о моей миссии. Вам известно, как популярно в русском обществе имя Паниной? Вот видите. Известно, не сомневаюсь, и о том, сколь много сделала она для трудового народа. Конечно, я не знаю дела. Но вполне допускаю, что вина установлена. Но, Петр Ананьевич, мне ли вам говорить, что бывают случаи, когда высшая справедливость в том именно и состоит, чтобы не карать виновного.

— Вопрос о наказании решает не Следственная комиссия, а суд, Революционный трибунал. Так что можете сообщить своим единомышленникам о нашем разговоре примерно следующее: вы сделали все возможное, но Красиков обнаружил совершенную несговорчивость. В его понимании «высшая справедливость» вовсе не то, что имеете в виду и вы и они.

Проводив гостя до двери, Петр Ананьевич вновь спросил:

— Так как же, Николай Дмитриевич, поговорить о вас? Думаю, найдется для вас настоящее дело.

— Нет, нет. Пока подожду.

— Как угодно. Но только имейте в виду: мы взяли власть не на короткий срок, а крепко и навсегда.

— Будущее покажет. Всего доброго. Благодарю за аудиенцию.

— Не стоит благодарности. Будет нужда, приходите.

— Все может быть…

Он вновь сделался таким же, каким пришел, — жалким и потерянным. Петр Ананьевич постоял в прихожей, послушал, как медленно удаляются шаги Соколова, и сказал Наташе: — А ведь мог быть с нами…

Графиня Панина, товарищ министра просвещения во Временном правительстве, была арестована в конце ноября. Комиссар только что созданного Наркомата по делам народного просвещения Рогальский, уполномоченный принять дела от бывшего министерства, обнаружил в его кассе недостачу девяноста трех тысяч рублей. Опрошенные чиновники объяснили, что сумма эта была передана на хранение в «надежное» место — какое именно, они сообщить не пожелали — по распоряжению товарища министра Софьи Владимировны Паниной.

В дореволюционные времена графиня Панина, член ЦК партии кадетов, была весьма заметной фигурой на политическом небосклоне. Она происходила из богатой семьи и, еще в молодости занявшись благотворительностью, снискала славу женщины передовой, бескорыстно любящей народ. Ею были созданы так называемые «народные дома»: в Петербурге и в родовых имениях — в Валуйках Воронежской губернии, Марфине под Москвой и в Крыму. В этих домах были классы для бедных детей и взрослых, бесплатные библиотеки с выдачей книг на дом. Графиня поддерживала вспомоществованиями некоторые учебные заведения и учреждала стипендии для бедных студентов.

После Февраля Панина оказалась первой женщиной в России, занявшей ответственный правительственный пост, — была назначена товарищем министра государственного призрения в кабинете Керенского, а позднее — товарищем министра народного просвещения.

После Октября, когда министра арестовали и его ближайшие помощники покинули тонущий корабль, Панина осталась во главе всего учреждения. Узнав о создании Народного комиссариата по делам просвещения, она поняла, что со дня на день могут явиться большевистские комиссары, и отдала письменное распоряжение экзекутору Дьякову отнести всю наличность из кассы в «надежное» место. Теперь она наотрез отказывалась возвратить эту сумму и заявляла, что никаких комиссаров не признает.

Графиню арестовали ночью двадцать восьмого ноября. Федулов, доставивший арестованную в Смольный, пришел в пятьдесят шестую рассерженный:

— В другой раз на женщин меня не посылайте. Вот взяли ее, а куда девать? Гражданочка капризная — с мужским полом ни за что не желает в арестантской сидеть. Что прикажете с ней делать?

— Ведите сюда, — распорядился Петр Ананьевич. — Побеседуем. Может, и держать не придется.

Он втайне слегка волновался. О графине Паниной был наслышан издавна. А в августе, когда его избрали по большевистскому списку гласным городской Думы, встречался с ней на заседаниях. Она казалась ему особой независимой и властной. Вокруг нее всегда вились репортеры и фотографы. Она обыкновенно держалась в стороне от всех, и вид у нее был важно-сосредоточенный, словно бы она не переставала думать о каких-то важных, только ей ведомых материях. Красиков ни разу не видел ее беседующей с кем-нибудь из гласных.

В комнату Панина вошла спокойно, оглядела помещение прищуренными глазами. Была она в великолепной собольей шубе почти до пят, подчеркивающей стройную для ее сорока шести лет фигуру. Конвоир Паниной Мешков казался рядом с арестованной неприметным, хотя был не так уж мал ростом.

— Мне с кем разговаривать? — спросила графиня низким голосом.

— Садитесь. — Петр Ананьевич вышел из-за стола, поставил перед ней стул. Занял свое место, придвинул чернильный прибор, приготовил чистый лист бумаги. — Итак…

— Я бы хотела знать, по какому праву, — графиня неожиданно резко вскинула голову, — по какому праву ваши люди врываются в дома, хватают людей, не объяснив причины?

— Вам непонятна причина?

— Да, непонятна! Вы именуете себя народной властью, а на народ вам наплевать. У меня в доме арестовали депутатов Учредительного…

— Гражданка Панина, сейчас речь о вас. Прочие лица ответят сами. — Петр Ананьевич строго посмотрел на нее. — Вы не догадываетесь, в чем причина вашего ареста?

— Быть может, соизволите разъяснить ее?

— Соизволю. Вами или с вашего ведома из кассы министерства похищены девяносто три тысячи рублей.

— Похищены? Вы, господин Красиков, — если мне память не изменяет, так ваша фамилия? — решили, что их похитила я?.. Ошибаетесь. — Я распорядилась передать министерские деньги в надежное учреждение и не нахожу в своем поступке ничего безнравственного. Возвращу их лишь лицам, ответственным перед народом, когда вы освободите их из казематов Петропавловской крепости. Меня поставило на пост правительство, и я подчинена только ему.

— Вашего правительства уже нет. Существует новое — Совет Народных Комиссаров. Его декреты обязательны для всех.

— Я не признаю ни этого правительства, ни его декретов. Сколько мне дано сил, буду бороться с разграблением народного добра!

— С вашей точки зрения, «народным добром» прежде всего следует именовать владения Паниной в Крыму, Марфине и Валуйках, не так ли? Уж там-то народ никогда не грабили? Там господа трудились на народ?

— Да, трудились! И народ это помнит и не забудет никогда.

— Вы ослеплены ненавистью к Советской власти, и я не вижу смысла продолжать этот разговор. Но предупреждаю, вы будете под арестом до той поры, пока не возвратите похищенных денег. Если же станете слишком долго упорствовать, ответите перед революционным судом.

Панина попыталась усмехнуться. Но усмешка получилась вымученная. «А не столь уж вы бесстрашны, госпожа! — подумал Петр Ананьевич. — Боитесь суда. Так-то лучше», — и сказал:

— Как видите, все зависит от вас. Напишите сейчас подчиненным, чтобы возвратили утаенную сумму, и мы вас освободим.

— Ни за что! — Графиня опять сделалась высокомерной, гордой. В гневе она почти бессвязно, не слыша себя, выкрикивала: — Испугать, испугать хотите?! Убить?.. Вы можете… Вы!.. Вы…

Мечислав Юльевич подал ей воды. Она оттолкнула стакан. Шуба на ней распахнулась, волосы выбились из-под шляпы, лицо пошло пятнами.

— Интеллигенты!.. Комедианты!.. Правительство!.. Вас в порядочный дом впускать нельзя… Дикари!..

— Мешков! — распорядился Петр Ананьевич. — Проводите гражданку в приемную. Дайте воды. Пусть успокоится. — И когда они остались одни, обернулся к Козловскому: — Как с ней быть? В Смольном держать негде. И отпускать нельзя. Очень уж воинственная госпожа.

— Почему же? — возразил Мечислав Юльевич. — Я бы освободил ее под залог. Пусть внесут за нее сумму, вдвое больше похищенной. И отпустим. Лающих и без нее достаточно.

— Маузер дать ей понюхать! — высказался Алексеевский. — Враз бы…

— Мы вас поняли, — остановил его Красиков и крикнул: — Мешков! Приведите арестованную!

Но Панина только съязвила в ответ на их предложение. Много, мол, вас, желающих поживиться за счет политических противников.

Пришлось отправить графиню в женское отделение «Крестов»…

VI

Пока на всем лежала печать неустроенности, беспорядка. Дворец великого князя Николая Николаевича являл собой нечто подобное военному лагерю. Со стен снимали изображения императора, великих князей, наследников, их фавориток. Приколачивали лозунги, плакаты. По промороженным лестницам и коридорам тащили шкафы, письменные столы, сейфы. Стучали молотки, о паркет гремели подкованные каблуки. Было холодно и неуютно.

Следственной комиссии отвели второй этаж. Отныне у каждого был свой кабинет. Красикову предоставили бывшую дворцовую гостиную, отделанную светлым полированным деревом. Здесь от прежних владельцев осталось несколько мягких кресел, широкий диван, подставки для цветов. Скоро эту мебель должны будут отвезти в школы и общежития.

«Недурное место для работы», — подумал Петр Ананьевич. Опустил докуренную папиросу в серебряную пепельницу и вышел в коридор. Нужно было помочь товарищам, отдать кое-какие распоряжения и проследить, как они выполняются.

Навстречу шагал Алексеевский в своем неизменном матросском бушлате, с деревянной кобурой маузера на боку. Во рту белела погасшая папироса. Он выглядел озабоченным и важно-суровым. «Должно быть, кого-нибудь отчитывал, — подумал Петр Ананьевич. — Он специалист по этой части».

— Петр Ананьевич, — заулыбался Алексеевский, увидев Красикова. — А тут ничего, правда? Будет где с контрой разговаривать. Да, — спохватился матрос, — Жуков из трибунала вас искал. — Крикнул вниз: — Товарищ Жуков, давай сюда!

По лестнице поднимался немолодой рабочий в черном пальто и кожаной фуражке.

— Где вы пропадаете? — недовольно спросил Жуков. — Ищу, ищу… Поговорить надо. Здравствуйте. — Жуков протянул руку с широкой бугристой ладонью. — Владимир Ильич к вам направил.

С первым председателем Революционного трибунала Иваном Павловичем Жуковым, большевиком с Девятого года, Красиков уже встречался. Но вот присмотреться к этому рабочему, познакомиться с ним как следует не случилось. Время было такое, что лица мелькали перед глазами, как снежинки в метель. «Вот он какой, оказывается, председатель трибунала», — разглядывая крепкого человека с несколько угрюмоватым лицом, думал Красиков.

Родилось сомнение: удачен ли выбор? Что ни говори, а первое судебное установление Советской власти должно с самого начала убедить всех — и в России, и в Европе, — что рабоче-крестьянское правосудие не уступает юстиции «демократического общества» не только по части справедливости и гуманности, но и по составу судей и культуре процесса. Жуков не производил впечатления человека, способного стать зачинателем рабоче-крестьянского суда.

Но его кандидатура была одобрена Лениным. А Владимир Ильич — сам юрист, и уж понимает, конечно, какое место в государстве Советов должна занять вновь создаваемая юстиция. Особенно сейчас, когда на повестке дня с такой остротой стоит задача подавления классового врага. «Быть может, именно поэтому Владимир Ильич и считает подходящей кандидатуру Жукова, рабочего-большевика? — размышлял Петр Ананьевич. — Сейчас для нас классовое чутье, очевидно, важнее атрибутов процесса».

— Что же, пойдемте побеседуем, — сказал он.

В кабинете устроились в креслах. Иван Павлович, несколько робея, стал излагать свои беды:

— Третьи сутки без сна живу. Думаю и думаю — голова пухнет. Председатель трибунала! Мне и присниться такое не могло. Грамоты, можно сказать, как надо не набрался. Университеты в тюремных камерах да ссылках проходил. Владимиру Ильичу об этом прямо сказал. Мол, выйду перед народом, а с чего начать — и ума не приложу. Посмеялся он и говорит: «Нам всем сейчас азбуке управления своим государством учиться приходится. Вы большевик и, значит, поймете, кто — враг, а кто — нет. Если же встретятся затруднения чисто юридического свойства, обратитесь еще к товарищу Красикову, он прекрасно разбирается во всех юридических вопросах». Вот я и…

Растроганно и вместе с тем несколько сурово, стараясь скрыть за этой суровостью свои чувства, рожденные словами Ленина, принялся Петр Ананьевич расспрашивать Жукова, как тот подготовился к завтрашнему судебному заседанию, изучил ли дело, ознакомились ли с ним остальные члены трибунала, определен ли состав суда.

— Все сделано, — отвечал Жуков. — Иное меня тревожит. Шум большой господа подняли из-за этой самой графини. Как быть, если они бузу завтра начнут? Народ у меня молодой, насчет контры не больно выдержанный. Опасаюсь, как бы не сорвался кто. Мы ведь судьи теперь…

— Вижу, в моих советах вы не нуждаетесь, — после некоторого молчания сказал Петр Ананьевич. — Ваши слова убедили меня, что первый председатель трибунала отлично понимает свои обязанности.

— Понимать-то понимает. А все-таки как быть, если завтра на суде и впрямь буза начнется?

— Вы председатель суда, вам и карты в руки. А. «буза»… — Петр Ананьевич произнес часто звучащее в последнее время слово. Оно резало слух анархистской окраской. — В ваших интересах не допустить в зале никакого беспорядка. Впрочем, не думаю, что они осмелятся на открытую провокацию. Да, вот еще что, — вспомнил Красиков. — Заседание следовало бы открыть повнушительнее и поторжественнее. Подумайте над вступительным словом.

— Кое-что уже придумал. Владимиру Ильичу показывал. Он посмотрел, вроде бы понравилось. Показать вам?

— Да нет, зачем же? Раз Владимир Ильич одобрил… У вас ко мне еще есть вопросы?

— Вопросов много, Вот шел сюда из Смольного, тысячами в голове на считать можно, было. А теперь все перезабыл. Хотя…, Вот вспомнил: значит, спрошу ее, графиню, куда деньги девала и по какому праву народным добром распоряжается. А она отвечать не пожелает. Как быть?

— Она — подсудимая. А подсудимый, согласно общепринятым процессуальным нормам, вправе не отвечать на вопросы суда и сторон.

— Глупые нормы, — сказал Жуков.

— Не совсем. В этих нормах отражен судебный опыт многих поколений. Суду, Иван Павлович, нельзя начинать процесс, исходя из уверенности, что подсудимый — преступник. В таком случае суд уже не суд, а орудие расправы. Вам следует помнить, что всякое лицо, оказывающееся перед трибуналом, предполагается невиновным, пока в самом судебном заседании не будет установлена его вина.

— Больно хитро это для меня. А все-таки как быть с графиней, если она с трибуналом объясняться не пожелает?

— Не пожелает — ее право. В вашем распоряжении есть написанная рукой графини бумага, говорящая сама за себя. Свидетелей допросите, и будет полная ясность.

— Теперь вот что. Значит, обвинителем у нас должен выступать товарищ Рогальский. Это хорошо, он человек с пониманием. А как быть, если кто из публики захочет слово сказать?

— Надо позволить. Пусть выступают. Вы ведь, члены трибунала, на митингах всякого наслушались. Вас не собьют с толку.

— Понятно, не собьют. А вот чего ей присудить, Паниной-то?

— Вот этого, Иван Павлович, я вам подсказать не могу. Меру наказания суду надлежит избирать самостоятельно.

— Спасибо. Прояснили малость… Теперь уж я не тревожусь — как-нибудь сладим с делом. Пойду. — Он вышел из кабинета. Из открывшейся двери пахнуло холодом…

Электрическая проводка оказалась неисправной и во дворце не было света. В коридорах люди натыкались друг на друга, чертыхались, перекрикивались лесными голосами. Петр Ананьевич с трудом разыскал Федулова, распорядился найти монтера. Следственная Комиссия в ночные часы вела обыкновенно самую горячую работу. Именно ночью доставляли арестованных и проводились первые допросы.

Возвращаясь к себе, Петр Ананьевич заглянул в кабинет Алексеевского, В освещенном слабой лампой помещении помимо комиссара находился еще один человек. Петр Ананьевич разглядел вначале лишь широкое пальто с шалевым темным воротником. А лица не рассмотрел. Алексеевский попросил Красикова зайти:

— Вот, Петр Ананьевич, насчет дела Паниной гражданин этот повышенный интерес проявляет.

«Повышенный интерес проявляет»! — Петр Ананьевич усмехнулся в полумраке: кабинет обязывает! — подошел:

— Слушаю вас, товарищ.

— Здравствуйте, Петр… Ананьевич. — Посетитель шагнул навстречу. — Не узнаете меня? Я — Гуревич. Университет, Сибирское землячество. Неужели забыли?

— Простите, не помню. — Разумеется, он теперь узнал в этом господине с полным лицом Яшу Гуревича, когда-то молодого бойкого завсегдатая студенческих «чаев» и «вечеринок», витийствовавшего на собраниях о «первородной силе духа» русского мужика. Припомнил свои стычки с ним. Но ему казалось неуместным предаваться здесь этим воспоминаниям. Тем более что тот «проявлял повышенный интерес» к делу графини Паниной. — Так что же вас интересует?

— Я хотел бы объяснить. — Внезапно вспыхнувшая электрическая лампочка ослепила посетителя ярким светом, и он прикрыл глаза. — Мне бы хотелось…

Алексеевский что-то писал, не поднимая на них глаз. Красиков и Гуревич сидели на не отогревшихся еще стульях у стены. Яков Яковлевич рассказывал о своей миссии. Он сообщил, что к нему обратилась кузина Софьи Владимировны Паниной с просьбой принять на себя защиту графини в Революционном трибунале. Он не мог не согласиться, ибо они с Софьей Владимировной давние товарищи по партии. И вот теперь он должен ознакомиться с делом и получить свидание с подзащитной.

Красиков курил и молча слушал. «Господа действительно решили дать бой, — размышлял он. — Трибуналу будет нелегко». Он мысленно сопоставил Рогальского, вчерашнего аптечного провизора, с этим чрезвычайно образованным кадетом, изучавшим философию, историю религий и искусств, красноречивым и находчивым. «Забьет, забьет он Рогальского… Но ничего, Жуков не даст себя на мякине провести», — несколько успокаиваясь, подумал он.

— Дело передано Революционному трибуналу, — сказал Красиков. — Так что я для вас теперь лицо бесполезное.

— Нет, нет, э-э… товарищ Красиков, — поспешно возразил Гуревич. — Вы здесь единственный человек, способный трезво отнестись к происходящему. Если бы я не знал вас по студенческим временам, не говорил бы этого. У меня очень трудная миссия, вы понимаете. Простите мне эту настойчивость, но я прошу вашей помощи.

Выхоленный господин без следов переутомления и недоедания на лице симпатии не возбуждал. Но Петр Ананьевич подавил в себе злую непримиримость и спросил:

— Какой же?

— Вы ведь недавно были присяжным поверенным. Кто, как не вы, осведомлены о препятствиях, чинимых защитнику в политическом процессе? Ведь суд над Паниной — это политический процесс, не так ли?

— Безусловно. Но задача защитника в нем не столь уж сложна. Мы вашу графиню не предавали бы суду, возврати она утаенные деньги.

— Мне необходимо ознакомиться с делом. Кроме того, я хотел бы иметь свидание с Паниной. Постараюсь уговорить ее. Вы мне поможете?

— Это вам все разрешат и без моей помощи. Обратитесь в трибунал. Дело у них.

— Весьма признателен. — Гуревич встал, потоптался перед Петром Ананьевичем, как бы колеблясь, подать ли руку. Красиков отошел к столу Алексеевского, давая понять, что время аудиенции исчерпано. — Прощайте, — сказал посетитель и вышел.

Алексеевский оторвался от работы:

— От нас, примечаете, сердечности требуют. Что значит контра! Сами расстреливали и вешали, а от нас требуют сердечности.

— Мы, товарищ Алексеевский, постараемся обойтись без расстрелов и виселиц. Мы — Советская власть.

Казалось бы, чепуха, мелочь, яйца выеденного не стоит. А вот засело в голове, будоражит память, мешает думать о делах сегодняшнего дня. Ну явился в Комиссию этот самый Яков Яковлевич Гуревич, матерый кадет. Так что ему в этом визите? Почему он, Петр Красиков, столько размышляет о нем?

В памяти одна за другой всплывают картины немыслимо далекой юности, первых месяцев студенческой жизни в сказочном Петербурге, встреч и знакомств с новыми людьми, прогулок по ночному городу, споров, мечтаний вслух, тайных сходок, первых рабочих кружков…

Гуревич никогда не был ему особенно симпатичен. В памяти, однако, засел прочно. Вместе с братом они всегда оказывались на виду. И на собраниях в университете, и в землячестве. А позднее, когда Красикова приняли в сословие присяжных поверенных, он вновь повстречался с Гуревичами. Младший теперь был его коллегой — адвокатом, старший служил по ведомству народного просвещения.

На политический небосклон Яков Гуревич взошел после Февраля. И как взошел! Имя его то и дело мелькало в кадетской «Речи», «энесовском» «Русском богатстве». Стали появляться портреты в иллюстрированных журналах, фамилия, упоминалась в репортажах с кадетских собраний и митингов, проводимых партиями правительственной коалиции. Красикова ничуть не удивило бы, если бы Гуревич сделался товарищем министра или даже министром при Керенском.

Но почему господин Гуревич приходил именно к нему, Петру Красикову, и пытался вызвать на откровенность, ожидая чуть ли не сочувствия? Неужели они рассчитывают на его понимание? Нет, разумеется. Он для них враг, непримиримый и опасный.

И все-таки Николай Дмитриевич завидует Якову Яковлевичу! Каким бы ни был этот новорожденный Революционный трибунал, а если Гуревичу дали для изучения дело и допустили на свидание с арестованной графиней, позволив продолжительное время беседовать наедине, следовательно, новая судебная власть не имеет в виду с первых шагов отступать от принятых во всех цивилизованных странах норм уголовного процесса. Если они, судьи-большевики, намерены соблюсти хотя бы видимость объективности, то и за это надо отдать им должное, ибо царский суд в трудное для самодержавия время менее всего был озабочен соблюдением внешней благопристойности. Достаточно вспомнить «скорострельную юстицию» после пятого года.

Безусловно, убеждать судей-большевиков, судей-рабочих, что графиня, утаившая от их власти принадлежащие, как они полагают, трудовому народу деньги, достойна снисхождения, — занятие совершенно безнадежное. Осудив Софию Владимировну со всей строгостью, они по-своему будут правы.

Утром следующего дня Николай Дмитриевич вошел в уютный зал дворца великого князя Николая Николаевича. Никто из его соседей по рядам для публики не догадывался, очевидно, каким смятением охвачен присяжный поверенный Соколов.

Он в зале суда! На сцене длинный стол, покрытый красной тканью. Позади кресло с высокой спинкой для председателя. Слева и справа от него по три стула для членов суда. Левое крыло сцены отведено под скамью для почетных гостей и судей очередных смен, в правом крыле, у стены, скамья подсудимых. Друг против друга размещены столики для обвинения и защиты. Весь этот зал был для Николая Дмитриевича невыразимо дорогим, священным местом.

Николай Дмитриевич едва ли не со слезами восторга на глазах смотрел по сторонам, вдыхал несколько сгустившийся, но все же милый сердцу воздух судебного зала и не обращал внимания на ворчливо-саркастические реплики своих соседей. Ведь разве им дано было чувствовать то, что чувствовал он?

Открытие заседания, намеченное на полдень, задерживалось. Позади Николая Дмитриевича довольно громко переговаривались двое:

— Никакого порядка!

— Совершенная истина-с! Власть — комедия, суд — комедия…

— Нет уж, Василий Николаевич! Не комедия это, отнюдь! Не комедия, Василий Николаевич, — трагедия! Во всероссийском масштабе…

— Ради бога, тише! Услышат…

На сцене появился Федулов, громко объявил:

— Встать! Суд идет!

Николай Дмитриевич поднялся. И внезапно оказался как будто в пустоте. Он удивленно повернул голову. Занимавшая места для публики интеллигенция не пожелала встречать стоя большевистский суд. Рабочие и солдаты смотрели на «господ» с угрюмой ненавистью. Николай Дмитриевич едва не крикнул: «Что же вы сидите, милостивые государи? Вы ведь в суде!» Но он смолчал, понимая, что это будет глас вопиющего в пустыне. Его уже дергал за рукав Гуревич-старший…

VII

Петр Ананьевич шагал по кабинету от окна к двери и обратно, курил одну папиросу за другой. Перед глазами появлялась то скованная льдом Нева, то резная дверь с бронзовыми узорами. Он, однако, не видел ни того, ни другого, так как мысленно был внизу, где вот уже три часа длился процесс по делу Паниной.

Утром Красиков наблюдал из окна за публикой, скопившейся у входа во дворец. Видел знакомых по университету и адвокатскому сословию. Заметил и бывшего своего патрона.

Что сейчас происходит внизу? Как ведет себя подсудимая? Толково ли выступил Рогальский? Что изрек Гуревич? Как на все это реагирует публика? Не растерялся ли Жуков? От этих прилипчивых вопросов не было спасения. Не помогал табак, нельзя было забыться в текущих делах. Мысли упорно возвращались к неведомо как протекающему во дворцовом зале судебному процессу. Пойти бы туда, постоять, послушать! Хотя бы взглядом, жестом подбодрить, предостеречь…

Снизу доходит приглушенный каменными препонами шум, свист. Черт возьми! Ему бы сейчас туда! Поизвивались бы господа на горячих угольях правды. Он показал бы им, что значит пролетарская, большевистская прямота. Нет, не стал бы он требовать слишком суровой кары для подсудимой, но обнажил бы ее истинное лицо так, чтобы она и ее буржуазные почитатели не знали, куда девать глаза. Но нельзя, ни в коем случае нельзя отступать от тысячелетиями выработанных принципов независимости суда. Вчера вечером ему позвонил Бонч-Бруевич, пригласил к председателю Совнаркома. Владимир Ильич принялся расспрашивать, как работается Следственной комиссии в великокняжеских покоях, был ли у него Жуков, как настроен председатель Ревтрибунала перед процессом. Потом Ленин сел с ним рядом и повел речь о другом. С первой фразы Красикову стало ясно, что Владимир Ильич не удовлетворен их работой.

— Вам не запомнились высказывания маркиза ди Беккариа о смысле и роли наказания? — спросил Владимир Ильич. — Мне приходилось в свое время ссылаться на этого маркиза, и я запомнил вот это его изречение: «Следует употреблять только такие наказания, которые при сохранении соразмерности с преступлениями производили бы наиболее сильное и наиболее длительное впечатление на душу людей и были бы наименее мучительными для тела преступника». Каково? — Владимир Ильич взглянул на Красикова, прошелся по кабинету, остановился перед собеседником, заложив руки за спину.

— Это я помню, — с гордостью сказал Петр Ананьевич.

— На словах-то помните. — Владимир Ильич смотрел на Петра Ананьевича, сузив глаза. — А на деле? Считаете ли вы, товарищ Красиков, удовлетворительным нынешнее положение в Комиссии? У нас есть сведения, что петроградские тюрьмы переполнены самым разношерстным народом. Среди арестованных много публики случайной, такой, что ее и нужды нет держать под стражей. Скверно, Петр Ананьевич, архискверно! Мы сейчас особенно должны помнить, что к любому нашему действию все классы — а трудящиеся в первую очередь! — присматриваются чрезвычайно внимательно, чуть ли не на зуб пробуют. Диктатура пролетариата может быть успешной лишь в том случае, если сумеет соединить принуждение и убеждение. А мы, оказывается, заключаем людей в тюрьмы без всякого основания. Сами даем пищу вражеской агитации. Согласны? Еще бы! В таком случае надо подготовить документ об очистке тюрем от случайных лиц, не представляющих опасности для Советской власти. Я подпишу его от Совнаркома, вы — от Следственной комиссии.

Вечером Ленин и Красиков подписали два документа: приказ о немедленном освобождении из Петропавловской крепости и «Крестов» тех арестованных, против которых не было веских улик, и особый приказ об освобождении из Петропавловской крепости членов деградировавшей и потому безопасной для Советской власти войсковой рады…

В комнату, размахивая руками, влетел Алексеевский.

— Я говорил? Говорил?! — Щеки его раскраснелись, глаза устремлены были на Красикова, но безусловно не видели его. — Что же это делается? Буржуи рабочего какого-то подкупили, — факт, что подкупили! — так он ту шкуру-графиню до небес превозносил, прямо как революционерку. Контру надо — к стенке!

— Вы были в зале? — Красиков спросил так, что Алексеевский сразу пришел в себя. — Вы кто? Комиссар Следственной комиссии или… Я вам объяснял, что следователь не должен появляться на заседании?

— Так я и не заходил, — Алексеевский отвел глаза. — Возле дверей только постоял, послушал. Душа прямо закипела. Я так скажу, товарищ Красиков, хоть серчайте на меня, хоть нет. Не то мы делаем, не то, Шуточки с контрой шутим, а с нее шкуру сдирать надо.

— Что это с вами? — строго спросил Красиков.

— Нервов моих не хватает. — Голос матроса подрагивал. — Злость моя лютая сильнее всех законов.

— Нервами, товарищ Алексеевский, необходимо управлять. А законам следует подчиняться. — Петр Ананьевич тяготился этим разговором. Ему вообще с некоторых пор не по душе было пребывание Алексеевского в Следственной комиссии. — Я вот еще что хотел вам посоветовать. Человеку с вашими манерами едва ли следует оставаться у нас в Комиссии. Наше оружие, товарищ Алексеевский, — не маузер, а закон, справедливость. Мы обязаны дело свое вести так, как требует рабоче-крестьянское правительство. С врагами, конечно, нельзя шутки шутить. Но и ошибаться мы не имеем права, ибо наши ошибки непременно приведут к увеличению числа этих врагов.

Процесс близился к финалу. В заседаниях было много невиданно странного, даже противоестественного. Обвинительные речи произносились после защитительных, слово мог получить любой желающий из публики, свидетелей в общепринятом понимании не было. И вот осталось выслушать последнее слово подсудимой, после чего члены Революционного трибунала отправятся писать приговор.

Сначала Николай Дмитриевич испытывал чувство неловкости, схожее с тем, какое случается в театре, когда исполнитель главной роли не знает пьесы или фальшиво передает чувства своего героя. Большевистские судьи определенно оказались не на своем месте. На лицах у них не было ничего похожего на ту грозную судейскую твердость, какую присяжный поверенный Соколов привык видеть за два с лишним десятилетия адвокатской деятельности. Члены трибунала — да и председатель тоже! — выглядели скорее потерянными и робкими, нежели властными и неколебимыми. Когда интеллигенция, составлявшая внушительное большинство публики во дворцовом зале, устроила восторженную овацию подсудимой и стоя приветствовала графиню аплодисментами и криками «ура» и «браво», а сама София Владимировна растроганно и благодарно улыбалась, разве что не кланяясь, подобно актрисе, на лицах судей было такое смятение, что Соколову стало даже жаль их.

Но едва только председатель Революционного трибунала начал вступительную речь, у Соколова переменилось настроение. Со сцены звучало выступление отнюдь не беспомощное, скорее напротив — исполненное достоинства и уверенности в своей силе и правоте.

— Открывая Революционный трибунал в России, позволю себе напомнить ход истории русской революции и указать на ту роль, которую сыграл революционный трибунал во время Великой французской революции шестьдесят девять лет тому назад… — Жукову, должно быть, хотелось не ударить лицом в грязь перед избалованной речами выдающихся ораторов публикой. Он говорил отрывисто, делая продолжительные паузы.

Эта ничем не примечательная речь тем не менее взволновала и растрогала Николая Дмитриевича. Председатель трибунала, рабочий, имеющий, конечно же, весьма смутное представление о судебном красноречии, толково обрисовал задачи нового судебного установления. В его словах не было и намека на ту жестокую ослепленность, какую приписывали нынешние товарищи Соколова большевикам.

К подсудимой Жуков и остальные члены трибунала обращались достаточно вежливо. Хотя графиня отвечала на их вопросы дерзко и враждебно, никто из них ни разу не вышел из себя. «В смысле умения владеть собой, — подумал Николай Дмитриевич, — они превосходят, пожалуй, любое судебное учреждение прошлого».

Лишь во время выступлений обвинителей, рабочего Наумова и комиссара по делам просвещения Рогальского, Жуков несколько раз прерывал ораторов. Заканчивая выступление, Рогальский повернулся к подсудимой и сказал:

— Нет, не сохранностью этих денег руководствовалась гражданка Панина, а другим. И имя этому другому — саботаж. Благородная графиня позабыла о своем благородстве…

И тут Жуков его остановил:

— Воздерживайтесь от чересчур сильных выражений. Здесь у нас все-таки суд.

— У них, видите ли, «суд»! — съязвил кто-то за спиной у Николая Дмитриевича.

— Понял вас. — Рогальский послушно склонил голову. — Мне больше сказать нечего. Разве только то, что весь трудовой народ будет протестовать против снисходительности к саботажникам.

В коридоре за дверью с кем-то спорил Костя Федулов. Надеясь узнать, как идет дело, Петр Ананьевич вышел из кабинета. Федулов стоял среди своих красногвардейцев. Он был так увлечен разговором, что не заметил Красикова. С ним, должно быть, кто-то не соглашался.

— А ты как бы хотел? — втолковывал Федулов оппоненту. — Чтоб трибунал одних большевиков слушал? Тогда на кой шут он, такой трибунал? Дали бы нам с тобой команду: «Попалась контра — нечего разговаривать! Без лишних слов — к стенке!» Можно так?

— Я так и не говорил. — Федулову возражал матрос Мешков. — Без разбору в расход нельзя, ясное дело. Только и буржуйские речи слушать, вроде той, что графинин защитник говорил, у нас нет полного права. Опять волю им давать?

— Темный ты человек, товарищ. Мешков! — безнадежно, взмахнул рукой Федулов. — Это тебе не уголь в топку на корабле кидать, а. Новый суд, налаживать, пролетарский суд, А он, товарищ Мешков, должен быть не в пример царскому или буржуйскому — по всем статьям выше. У нас всякому говорить позволят. Одно только будет под запретом: агитировать против Советской власти никому не дадим. Петр Ананьевич! — Федулов увидел Красикова. — Верные у меня рассуждения?

— В общем верные, товарищ Федулов, — сказал Петр Ананьевич и поинтересовался: — Приговор скоро писать пойдут?

— Пошли. Видно, к семафору уже подходят. А сперва крепко на ребят из трибунала буржуи наседать стали. Я, грешным делом, подумал, конфуз получится. Большие мастера речи говорить. Что защитник от них, что рабочий ихний. После ничего, дело выровнялось. Теперь, Петр Ананьевич, можно не переживать — все будет как положено. Получит графиня по справедливости.

Затопали сапоги по лестнице. На второй этаж взбежал Сомов. Отыскал глазами Федулова и недовольно сказал:

— Мне только и бегать за тобой осталось! Чего это тебя сюда занесло?! Там сейчас этот… как его?.. приговор зачитают. Пошли!

— Граждане, занимайте места! Прошу встать! Суд идет!

На сей раз интеллигенция воздержалась от бесполезной демонстрации: встали все, до единого человека. Жуков подошел к столу, первым, дождался, пока займут места члены трибунала.

— Именем революционного народа! — произнес он взволнованно. Лицо его потемнело и казалось еще более суровым. — Революционный трибунал, рассмотрев дело гражданки Софьи Владимировны Паниной об изъятии ею из кассы бывшего министерства народного просвещения принадлежащей народу суммы… постановляет: оставить гражданку Софью Владимировну Панину в заключении до момента возврата взятых ею народных денег… Революционный трибунал считает… виновной в противодействии народной власти, но, принимая во внимание прошлое обвиняемой, ограничивается преданием гражданки Паниной общественному порицанию.

«Общественное порицание»! Это еще что такое? Подобных санкций в Уложении никогда не было. Но ведь такое нововведение, пожалуй, можно только приветствовать. Николай Дмитриевич посмотрел на соседей. Лица людей, ожидавших от Революционного трибунала варварской жестокости, выражали недоумение и растерянность. Одновременно эти люди словно бы чувствовали себя разочарованными. Николай Дмитриевич спросил у Якова Яковлевича Гуревича:

— Что скажете, драгоценный?

— Что же сказать? Испугались народного возмущения. Капитулировали. Да и по одному приговору трудно оценить судебную политику.

— И все-таки это разница — «кровавое судилище» и «общественное порицание»…

— Не будьте ребенком!

Когда все разошлись, Николай Дмитриевич, отстав от спутников, возвратился во дворец, чтобы повидать Красикова…

Мечислав Юльевич вошел в кабинет без стука. Красиков удивился. Козловский — и вдруг без стука! Петр Ананьевич оторвался от лежащего перед ним следственного дела и, поглядев на вошедшего, тотчас понял: что-то случилось. Невозмутимый Мечислав Юльевич был вне себя. Он бесцеремонно — такого не бывало! — взял со стола Красикова распечатанную пачку папирос, спички и, ни слова не говоря, стал нервно закуривать.

— Чем вы взволнованы? — спросил Петр Ананьевич.

— Только что звонил Феликс Эдмундович, — голос Козловского звучал глухо, словно сел от простуды. — Вообразите, Штейнберг распорядился освободить из-под ареста членов «Союза защиты Учредительного собрания», задержанных для выяснения личности. То, что они скрылись, — не такая уж беда. Мы и без левых эсеров, очевидно, отпустили бы их. Но сам факт! Не поставил в известность ни нас, ни ВЧК. Это… это ведь самый откровенный саботаж, если не хуже.

Петр Ананьевич захлопнул дело, вышел из-за стола. В груди сделалось тесно от негодования. Левые эсеры, получившие ключевые посты в Наркомюсте, недолго играли роль верных союзников. Не прошло и недели, и вот они уже открыто действуют в угоду бывшим своим товарищам по партии — всем этим Черновым и Гоцам, Онипкам и Савинковым. Чего же ожидать от этой публики в будущем?

Петра Ананьевича так и подмывало напомнить Козловскому о разговоре после первого заседания коллегии Наркомюста нового состава (в нее теперь помимо трех большевиков — Стучки, Козловского и Красикова — входило трое левых эсеров с наркомом Штейнбергом во главе), когда Петр Иванович и Мечислав Юльевич упрекали его в чрезмерной резкости, в том, что он не сдержал обещания вести себя с левыми эсерами хотя бы на первых порах без излишней воинственности, деликатно и корректно.

Он тогда почти не защищался, потому что сознавал их правоту — обещания следует выполнять. Лишь сказал: «В одну телегу впрячь не можно коня и трепетную лань». Вообще-то в глубине души он себя нисколько не осуждал. Можно ли было возражать мягко и дипломатично против совершенно чудовищного проекта нового наркома — подчинить ВЧК и Все следственные комиссии Наркомюсту, возглавляемому левыми эсерами? Петр Ананьевич прямо заявил, что на это большевики не пойдут ни под каким видом. Заканчивая выступление, он посоветовал Штейнбергу и его соратникам припомнить народную мудрость о «своем уставе» и «чужом монастыре».

Сейчас вполне уместно было бы напомнить Козловскому, что они с Петром Ивановичем напрасно столь строго судили его за недостаток гибкости. В иных случаях открытая непримиримость способна оказать куда более сильное действие, нежели деликатность. Но не время было препираться. Наступил срок принимать меры безотлагательно, чтобы обуздать левых эсеров, пока они не зашли чересчур далеко.

— Совнарком поставили в известность? — хмуро спросил Петр Ананьевич. — Штейнберга пора поставить на место. Иначе они не только болтунов из «Союза защиты» станут выпускать. Надо немедленно звонить в Совнарком.

— Феликс Эдмундович из тюрьмы поехал в Смольный…

Вечером, Петр Ананьевич сидел в своем кабинете на Петровской набережной, редактировал проект декрета об отделении церкви от государства (его на днях ввели в комиссию по подготовке этого декрета, и проект надо было срочно передать в Совнарком). Около полуночи к нему, на сей раз постучавшись, опять пришел Мечислав Юльевич. Козловский сообщил, улыбаясь:

— Только что закончил заседать Совнарком. Штейнберг получил по рукам. Вынесли постановление: какие бы то ни было изменения постановлений комиссии Дзержинского, как и других комиссий, назначенных Советами, — имеется в виду и наша комиссия — допустимы только путем обжалования этих постановлений в СНК, а никоим образом не единоличными распоряжениями комиссара юстиции. Предложение, конечно, вотировано. Придется поджать хвост нашим левым эсерам. Почувствуют, что руки коротки…

— Боюсь, что не сразу почувствуют и не сразу подожмут хвост. Нет, Мечислав Юльевич, нам с ними еще предстоит хлебнуть горя.

Петр Ананьевич как в воду смотрел. Не прошло и месяца — правда, и в это время немало было столкновений с «товарищами левыми эсерами» — как в Совнарком поступила бумага, нечто вроде обвинительного акта против руководителей Следственной комиссии — Козловского, Красикова и других большевиков. Им приписывались чудовищные преступления — превышение власти, злоупотребления и даже взяточничество. Одновременно левые эсеры известили о решении своего ЦК отозвать из комиссии своих людей. Им-де не с руки работать вместе с преступниками.

Бумаге был дан ход, и Совнарком учредил специальную ревизионную комиссию из двух большевиков и двух левых эсеров для расследования «дела» Козловского, Красикова и их товарищей. На время работы ревизионной комиссии комиссары-большевики были отстранены от обязанностей.

Он вдруг оказался не у дел.

Вторые сутки отсиживался дома, дожидаясь приглашения на Совнарком. Тянуло куда-то идти, доказывать, убеждать, что происходит очевидная нелепица, что нельзя верить ни одному слову «товарищей левых эсеров», что их провокация затеяна не столько против Козловского и Красикова, сколько против большевистской партии и Советской власти.

Наташа чуть свет уходила в банк. Она где-то разжилась миниатюрным дамским портфельчиком и, когда надевала пальто и теплый платок, брала в руку портфельчик, вид у нее был чрезвычайно внушительный и важный. Дел в банке и впрямь у них было с избытком. По утрам, провожая жену, Петр Ананьевич втайне завидовал ей.

Возвращалась Наташа обыкновенно к полуночи. Румяная с мороза, оживленная, она с притворной беззаботностью весело спрашивала:

— Киснешь, взяточник? Промотал дармовые доходы, а теперь боишься отвечать? Лучше бы деньги эти нам в банк передал…

— Оставь, Наталья! — Он понимал, она болеет за него душой и старается подбодрить. Но ему от этого не делалось легче.

— Как грозно! — не унималась она. — Но почему же не шутить? Разве в Совнаркоме не разбираются, что такое большевики и что такое левые эсеры? Вот увидишь, в самом скором времени все разъяснится и мы с тобой, как и прежде, будем встречаться только по праздникам…

Раза два забегал на полчасика Костя Федулов. Он был мрачен и ругал почем зря левых эсеров. Говорил, что без Петра Ананьевкча и Мечислава Юльевича Следственная комиссия — это не Следственная комиссия, а так, не пойми что. Без большевистских комиссаров, можно сказать, все дело там остановилось.

Позвонил Николай Дмитриевич — он теперь служил юрисконсультом в комиссариате по делам просвещения — и, наслышанный о бедах Петра Ананьевича, принялся неумело утешать бывшего коллегу. Петр Ананьевич слушал бесполезные слова и молчал.

А сегодня утром пришел Мечислав Юльевич. Молча пожал руку хозяину, устроился в кресле напротив него и, уставившись в глаза, довольно долго не произносил ни слова.

— Заходил в Смольный. Комиссия пока не представила материалов расследования. Фантасмагория какая-то! Нас обвиняют в злоупотреблениях и даже взяточничестве, и этот беспримерный злостный сговор не отвергается тотчас, а расследуется. Нас отстраняют от дела, нам, кажется, и впрямь перестают доверять!

— Никто из товарищей нам доверять не перестал! — ожесточенно возразил Петр Ананьевич. Он понимал, Козловский высказал вслух те мучительные сомнения, какие в последние дни и его самого лишали покоя. Как легко запятнать человека и как трудно затем восстановить доброе имя! Левые эсеры это понимали превосходно.

Он убеждал не столько друга, сколько самого себя, сознавая, однако, что эти безусловно правильные слова не избавляют от горечи. Ему издавна было известно, как нетерпимо относятся большевики ко всему, что может хотя бы в малой степени опорочить их товарища, а следовательно — бросить тень на партию.

Некоторое время курили в молчании. Оба отлично понимали друг друга и отдавали себе отчет, что, пока на Совнаркоме не решится их дело, не будет ни у того ни у другого ни сна, ни покоя.

Окончательное решение по докладу ревизионной комиссии Совнарком принял только в конце февраля. Выло установлено, что левые эсеры использовали для своих целей свидетельства некоего Ржевского, известного авантюриста и проходимца, бывшего распутинского приближенного, Под прессом бесспорных фактов им пришлось отказаться от обвинений, то есть признать умышленный оговор. Совнарком постановил, что «весь поход против руководителей Следственной комиссии представляет собой часть общей злостной кампании лжи и клеветы, направленной против рабоче-крестьянской власти представителями, агентами и наемниками буржуазии». Постановление Совнаркома заканчивалось недвусмысленно: «…ответственные руководители Следственной комиссии: товарищи Красиков, Козловский… отстраненные на время расследования от работ, — возвращены на свои места».

Над Невой неслись нескончаемые снежные облака. Редкие прохожие выглядели ожившими снежными бабами. В белом кипении метели едва угадывались дворцы на набережных. Дико выл ветер. Жёсткие снежинки осыпали лицо тысячами уколов: Непогода поглотила город с утра, а сейчас, к вечеру, метель разбушевалась вовсю.

Петр Ананьевич, наклонившись вперед, пряча лицо в поднятый воротник пальто, быстро шел по Троицкому мосту. Сегодня у Наташи свободный вечер, и ему есть чем порадовать ее. Нынче знаменательный день — он и все временно отстраненные большевики вернулись в Следственную комиссию.

Они возвратились победителями. Бойцы из отряда Кости Федулова, члены Ревтрибунала во главе с председателем, секретари, курьеры, машинистки — все собрались на втором этаже. В коридоре не смолкали возбужденные голоса. Большевистским комиссарам пожимали руки, смеялись, говорили, что теперь-то, наконец, дело опять пойдет по-прежнему.

Ветер дул с такой силой, что каждый шаг давался с трудом. И мысли о теперь уже близкой встрече с Наташей оказались отодвинутыми в какой-то дальний уголок души.

Они создают новое правосудие в новом, рабоче-крестьянском государстве. Это правосудие должно быть свободно и от жестокости всех прежних режимов и от снисходительности к врагам того строя, какой они утверждают у себя в стране.

И им нельзя, ни в коем случае нельзя отклоняться ни в ту ни в другую сторону. Нельзя, потому что плата за их ошибки — судьбы людей и, следовательно, судьба революции. Сегодня по их действиям народ судит о том, насколько дела большевистской партии отвечают ее лозунгам…

По-прежнему дико свистит ветер и над Невой неистощимой чередой несутся густые снежные облака. По-прежнему город кажется тонущим в метельном кипении. Даже ранние февральские сумерки не поглотили снежной белизны. Над революционным Петроградом бушует последняя зимняя пурга…