Уже были загружены в багажный вагон тюки, мешки и сундук, Акулину с матерью ждал общий вагон. До отхода поезда оставалось еще больше двух часов и посадку пока не объявляли, Прасковья сидела на перроне на мешке, в котором были собраны необходимые в дороге вещи, да провизия, Акулина стояла рядом.
— Ай, красивая, не пожалей, позолоти ручку, Всю правду скажу.
— Чем золотить-то, сама гол как сокол.
— Ой, погоди, дай-ка ладонь…
Цыганка внимательно посмотрела на Акулину: "Дорога у тебя дальняя".
— Ясное дело. На вокзале стоим.
— Душа твоя болит, позолоти ручку, много не прошу. Детей кормить надо.
— Подмогнуть не в силах. Потому права ты, дорога дальняя, со мной мать престарелая. Но чем смогу… И Акулина достала из мешка, завязанного по углам, и тем превращенного в дорожную котомку, каравай деревенского хлеба. Примерилась и отрезала хороший ломоть.
— Держи. Да детей береги пуще глаза свово.
Цыганка вяла хлеб. Понюхала. Спрятала краюху за пазуху.
— Давай руку, — обхватила натруженную ладонь горячими пальцами, качала головой, что-то говорила скороговоркой, потом подняла на Акулину огромные чёрные глаза:
— Смотри на меня внимательно и запоминай: постигли тебя потери, постой, постой, ой, родная, одна безвозвратная. Но ты не печалься, душа эта возле божьего престола стоит. Придет твой час — свидишься. А ещё скажу тебе — мужика ты потеряла. Но только жив он. Потому как любовь его возле тебя вижу, а смерть его нет. Много, ох много времени утечет, и когда останется до конца твоего жизненного пути два, а может и меньше, года, услышишь стук в дверь — возвернется он, возвернётся. А жизнь твоя будет долгой. И детей ты вынянчишь. Вижу их любовь к тебе, да дети не твои.
Цыганка опустила руку. В горле Акулины застрял ком.
— Объявляется посадка на поезд номер 252, - привокзальное эхо вторило сказанному.
Постепенно все пассажиры распределились кто где. Заняли все багажные полки. Прасковье уступили нижнюю. Акулине пришлось забраться на самый верх, на третью полку. К ночи проводник притушил и без того слабый свет, и под мерный стук колес, в вагоне установилось сонное царство.
Сквозь чуткий дорожный сон, Акулина услышала приглушенный разговор. Сонная тишина доносила обрывки слов и предложений. Говорили за перегородкой, в соседнем отделении. Акулина поближе придвинулась к стенке. Слышно стало лучше. А уже через несколько услышанных фраз, она буквально прижалась к ней, стараясь не упустить ни одного слова, хотя понятное дело, видеть говоривших не могла, но по голосам определила, что говорили двое мужчин, по-видимому, ровесники её Тимохи.
— Я ж тебе говорил, что уж и помню-то её в лицо смутно. Только женился, не успел толком обвыкнуть к семейной жизни, как подошел срок служить. Она мне тихонько, помню, шепчет, беременная, мол. Я туда, сюда, а мне начальник цеха говорит — вот тебе комната, пусть твоя семья живет, отслужишь — вернешься на завод работать. Дитё родится — в ясли определим. Рады мы были оба. Мои-то родители в деревне живут, да там акромя меня — шесть ртов. Не стал я её туда отправлять. В городе, да при своей комнате, ей легшее будет. Да и сам, думаю, вернусь, а жизнь уже устроена. Живи, да радуйся.
— Ага, ежели дождется, при квартире-то…
— Не, ты напраслину-то не гони. Жисть так повернулась, что впору мне на своей голове волосы рвать.
— Дак, ты сколь дома-то не был?
— Дома, эх дома!!! В том-то и дело, что из дома я.
— Не пойму чтой-то тебя.
— Слухай. Человек ты мне чужой, не знакомый. Бог даст, более не свидимся. Обскажу, може хучь на душе полегшеет.
— Первое время писали друг другу часто. Потом она отписала, что дочь родила. И по этому поводу отпустили меня на две недели в отпуск. Побывал дома, будто во сне. До сих пор помню, как маленькая дочка молочком пахла, да руки тело жинки забыть не могут. Прямо в голове кружение делается. Уехал дослуживать, а немного погодя получил письмо, где она сообщает, что уехать-то я уехал, а потомство своё приумножил. Ну, опять беременная, значит. Мужики в части посмеялись, поздравили, мол, не зря ездил. А тут через недолгое время — война. Я ей отписал, чтоб к родителям моим в деревню ехала, нас такую ораву подняли и её с внуками, до мово возвращения не бросят. Да только немец наступал быстрее, чем наша почта ходила. Хотя, оно вышло, что это-то как раз к лучшему. Деревня, где родители жили, оказалась оккупированной, а город, где мы жили — в тылу. Вторая тоже дочь родилась. А война тем временем шла. И я, как заговоренный, шел из боя в бой и, веришь, ни одной царапины. Ну, думаю, не иначе как три женских души за меня перед Царицей небесной молятся: мать, значит, жена и дочь старшая. Младшая-то ещё несмышленыш была.
— Може перекурим пойдем? А?
Послышался негромкий шорох. Оба собеседника спрыгнули со своих полок и направились в тамбур. Однако, пошли в другую сторону, так что Акулина не увидела говоривших. Сон пропал и она, нетерпеливо ворочаясь, ждала, когда ж мужики вернутся.
Курили они, и правда, не долго. Холодный тамбур не располагал к долгому там нахождению.
— Иногда самому страшно становилось. Кругом беда. У кого с семьей беда, у кого с родителями, у кого что, а меня бог миловал. И приснился мне однажды сон. Стою я на крыльце незнакомого мне дома, а в руках держу здоровенный кусок мяса. А оно красное, да жирное такое. Перевернул посмотреть, а с обратной стороны на нём растет ноготь от мово большого пальца с ноги, да здоровая черная волосина. И так мне противно и страшно стало, а глядь, рядом какая-то бабка стоит и говорит: "Я бы мясо-то себе взяла".
— Бери, — говорю, — и мясо-то ей передал. Проснулся, а от сна избавиться не могу. Так с этими мыслями в бой и пошёл. В атаку рванули дружно. Выскочил на бруствер и как в воздух взлетел. Чувствую — земля встала дыбом, а сам я лечу. И легко мне так и в тоже время тревожно, сам не знаю почему. Оглядываюсь кругом, а кругом всё мельтешит, и разглядеть ничего не возможно. Потом вдруг с той высоты, куда взлетел, как ударюсь оземь и боль такая…
Рассказчик заворочался, то ли устраиваясь поудобнее, то ли не зная как ту боль описать.
— Чувствую сквозь боль, что не вдохнуть, не выдохнуть, а глаза не открываются. Поднес руку к глазам, да разлепил один. Не сразу разумел. Люди кругом, солдаты, и все вповалку, многие на мне, от того и тяжесть. Слышу голос бабий: "Божечки, да там один живой!" Тут я сообразил, что это же меня хоронят. Хотел закричать, а губы спеклись и только смог, что прохрипеть. Дернулся, чтоб заметили, не похоронили, и от боли вновь в беспамятство впал.
Сколь прошло времени и как что было, узнал потом. А было так.
Очнулся я, смотрю кругом всё белое, чистое и красивое. Понятно, что не в госпитале. Думаю, может помер? И тут боль почувствовал, но не ту страшную, от которой в беспамятство впал, а вроде как маленький щенок скулит, но терпеть можно. Сколь так лежал — не знаю. Потом дверь слышу — приоткрывается. Я глаза прикрыл, жду — что будет. А сам сквозь щёлки подсматриваю. Вошла молодая женщина. Положила мне на лоб руку. Потом маленькой ложечкой губы смочила. Сам не знаю, как вдруг глаза-то и открыл. А она улыбнулась: "Вот и хорошо. Теперь начнёте силы набирать".
— Где я, — говорю, как дурак, а она:
— Вы пока поспите, потом я вам покушать принесу и всё расскажу. Да вы не беспокойтесь. Немцы далеко отступили. Опасности никакой.
А голос такой ласковый да спокойный. Я и вправду уснул.
Когда окончательно в себя пришел, то ужас меня обуял, я даже разобъяснить не могу какой. Жить не хотелось, и всё тут. Одной ноги нет. Да ноги до самой половинки… потрогать — страсть. Вырвало так, что всего сустава как не было. Однако от потери крови не помер потому, что, Марта говорит, нога на сухожилиях повисла и крупные сосуды с кровью не повредились. Когда она меня из могилы вытащила, то полевой хирург оперировать не хотел. Сказал, что на такую грязь никакого антисептика не хватит. Да и вообще шансов — никаких. Притащила она меня к себе домой полумертвого, собрала дома что ценного было да к знакомому врачу. А он старый, как пень. Сам потом видел. Но согласился. Только, говорит, сил уж нет, и придется ему помогать. Так и отрезали они мне ногу. Похоронила её Марта возле дома. Ходил потом смотреть на это место. А меня выхаживала долго. Но и это бы ещё пережил. Да выяснилось, что когда меня хоронить собрались, то документы похоронная команда, как положено забрала и солдатский медальончик тоже, значит, по всем правилам похоронку отправили. Так что меня вроде и нет на свете. Отписал сначала родителям, что, мол, так и так, ошибка вышла — жив Ваш сын. А мне так скоро ответ приходит, что похоронили их вместе с другими жителями деревни, так как всех вместе расстреляли немцы из-за партизан. Я к этому времени уже себе деревянную ногу сам соорудил. Смотреть срамно, да всё в хозяйстве не в обузу. А тут как такое узнал — запил, хоть был до этого не пьющий совсем. Как-то пьяный свалился с этой самодельной ноги, лежу на земле, смотрю в небо и думаю, что ж это оно не хочет солдата принимать? За что мне муки такие? А Марта нашла меня и волоком, как куль с дерьмом, так до самого дома дотащила. А у крыльца как заорет на меня: "За что ты меня так, за что? Да неужели, говорит, я самая поганая баба!". Эту ночь мы впервые провели вместе. И веришь ли, но никакого дефекта я у себя как у мужика не обнаружил.
— Повезло тебе, однако. Ногу оторвало вона до кель, а хозяйство сохранилось. Видать и впрямь бог планировал, что жисть твоя ещё продолжиться, — сосед нервно хохотнул. Ему явно было не по себе от услышанного. Но прерывать рассказчика, всё-таки, не хотел.
— Время шло. Сразу жене написать о таком своем виде не насмелился. А тут как-то вечером смотрю — Марту прямо наизнанку выворачивает. Чего, спрашиваю, никак отравилась чем?
— Отравилась, говорит, отравилась, — а сама смеётся.
Так и появилась у меня третья дочь. Ну, думаю, она меня с того света достала. Не могу её одну в это тяжелое время бросить. Вот подмогну немного дите подростить и домой. Дома-то похоронка на меня, значит и пенсию получают. А эта как тут? К этому времени документы мне Марта выправила, одной ей ведомыми путями. Только звался я теперь Ёрганом. А фамилия её, Мартина, значит. Но всё лучше, числиться живым, чем ходить покойным. Прошел год. Дочка наша ходить начала. А меня по ночам совесть и тоска стали так допекать, что жить со мной стало невозможно. Много слёз Марта вылила. Сколь раз себе клялся, собирайся да уходи, не тирань бабу. А как подумаю, что приду и всё разобъяснять буду — не могу. Тем временем Марта ещё дочь родила. Как-то тихо так, само собой.
— Я, говорит, женщина замужняя и это всё естественно.
Ладно, думаю, эту вот подращу, а там… Уж теперь и сам не знаю, как быть. Письма жене ни одного не писал, а то с них пенсию за потерю кормильца сымут. А горе она уж давно пережила.
— Ну, а счас-то ты куда направился?
— В деревню, где родители жили. Кто знает, может что узнаю… Али уж могиле поклонюсь.
Мужики еще немного поговорили о том о сём, и затихли. Только рассказчик за стенкой у Акулины всё ворочался и ворочался. То ли отрезанная нога болела, то ли душа, от которой ничего отрезать нельзя.
Акулина лежала и, растревоженная услышанным, молилась.
— Господи, если выпадет испытание рабу твоему Тимофею не на жизнь, а на смерть, помоги, отведи, помилуй. Пошли ему помощь, как послал этому человеку.
И долго ещё растревоженное сердце не давало ей покоя.