Старый археолог потерял зрение, разбираясь над этой рукописью, найденной при раскопках города, имя которого неведомо ни одной истории. Но в конце концов он разгадал ее странное содержание. Вот эта рукопись слово в слово.

«Я и мой дорогой ученик, мой молодой друг, вышли из дома ровно в полдень. Чернолицые рабы уже выводили со двора верблюда, навьюченного моими рукописями, моими научными препаратами, и стража дожидалась меня у дверей. Когда мой ученик увидел медные шлемы стражников, его лицо вновь омрачилось. Его скорбный взор внятно оказал мне:

— Тебя уведут сейчас, о мой учитель, и я никогда более не услышу звука твоего голоса! Никогда!

Он тяжко вздохнул, оглядев меня и стражников. Я презрительно пожал плечом. Этот город, где я родился и вырос, где я в продолжение долгих лет неустанно работал во светлое имя мысли, — этот город осудил меня сегодня утром на изгнание, на вечное изгнание.

Старейшины города осудили меня за жестокость.

За жестокость. Что такое жестокость? Все создано мыслью и все существует для нее одной. И кто же назовет жестоким виноградаря, срезывающего виноградные кисти, дабы приготовить из них наилучшее вино?

Я много истреблял в моих лабораториях животных, неустанно трудясь во имя мысли, и вот причина моего обвинения в жестокости, вот причина моего осуждения на изгнание.

Между тем, в этих горьких размышлениях я стоял на открытой террасе, в последний раз оглядывая мой родной город, полный веселого шума. Был ясный день. Розовые купола храмов, подпертые колоннами из разноцветной яшмы, мягко и гордо светились в золотом полудне. Бронзовые пасти драконов извергали сверкающую влагу. На широких площадях шел говор, шумела жизнь, звучала песня.

Стройные фигуры лучших жен города то и дело переплетались веселыми гирляндами, звеня ожерельями, сверкая красотой и жизнью. А дальше, у каменной набережной, бирюзовая поверхность моря вся искрилась огнями, беспрерывно мигавшими, как всплески золотых рыб.

Я сказал:

— Все это создано мыслью и существует ради нее одной.

— Ради чего? Ради чего, учитель? — переспросил мой ученик.

Внезапно я вздрогнул.

Мое изощренное в наблюдениях обоняние уловило в соленом дыхании спокойного моря еще пока тонкую примесь удушливых газов. Город веселился, но уже от него как бы отделялся тяжкий запах разлагающегося трупа. Я содрогнулся от мысли, внезапно заглянувшей в мою голову. И тут так же внезапно я услышал будто отдаленное ворчание льва, запертого в преисподних. Этот звук был глух, едва уловим и не заключал в себе решительно ничего грозного, но, однако, та же придавливавшая мое сознание мысль вновь судорожно заглянула в мои глаза.

— Ты слышишь? — спросил я моего ученика беспокойно.

Тот отвечал:

— Слышу.

— Что слышишь?

— Слышу, как веселится город, празднуя твое изгнание, — сказал ученик уныло.

Я понял, что он ничего не слышал, ничего из того, что надлежало слышать. Это слышал только я один. Один из всего города, и этот город удалял меня в ссылку и праздновал этот первый день моей ссылки. Чем объяснить такое сцепление происшествий? Я задумался, оглядывая сверкающие под солнцем окрестности. Мучительная скорбь внезапно и тяжело всколыхнулась во мне, и мне захотелось крикнуть этому ликующему городу:

— Остановись! Прекрати твои ликования и выслушай меня!

Однако я не крикнул. За моей спиной я услышал в этот миг сердитое бряцанье доспехов моих стражников, и мое горло будто сдавила спазма, не желавшая выпустить из моих уст ни единого слова предостережения. К сцеплению предшествовавших происшествий, как видно, пожелали присоединить еще одно новое— это сердитое бряцанье доспехов. Новое и такое же случайное. Впрочем, что такое случайность? Закон, еще не подтвержденный опытом?

Я сказал, обращаясь к стражникам:

— Исполните же повеление пославших вас ко мне и ведите меня скорее вон отсюда.

Доспехи брякнули; верблюд шагнул, неуклюже вытягивая шею. Сходя со ступеней террасы, я ответил ученику моему:

— Все создано мыслью и существует ради нее одной. Город обрекает меня на изгнание, не подозревая, что он исполняет этим лишь предначертание верховной мысли. Исполним же и мы ее божественное веление без ропота.

Чувства, волновавшие меня в ту минуту, когда я говорил, были неопределенны и смутны. Сколько суждено прожить городу, обрекавшему меня на ссылку, — я не знал наверное. Но зато я был уверен, что я переживу его, переживу хотя бы лишь на один день, дабы подвести итог всему происшедшему.

Мы вышли за город, и стража, совершив надо мною обряд отчуждения, покинула нас. Мы остались одни с моим учеником, пожелавшим проводить меня несколько, чтобы провести со мной последнюю ночь. Мы понуро двинулись в путь, уныло переговариваясь, в то время как до нас достигало еще звонкое ликование беспечного города. Мы подвигались вперед с чрезвычайной медленностью и вечером мы еще видели на горизонте розовые купола городских храмов.

Минуту посовещавшись, мы решились заночевать у темно-бурого ствола гигантской пальмы. Мой мозг болел и ныл, как натруженные ноги пешехода, и я не мог преодолеть желания поскорее расположиться на отдых. Когда властная рука ночи стерла затем все краски земли, мы зажгли от диких зверей костер и утомленно легли возле узловатых корней пальмы. И тотчас же мы тяжко уснули. А потом мы вдруг оба сразу проснулись, будто подброшенные набежавшей волной, не веря своим чувствам и не отдавая отчета в своих движениях. Мы оба сразу поспешно вскочили на ноги, но высокая волна вновь набежала на нас, взбрасывая наши тела на свой изломанный хребет, низвергая нас в бездну и обдавая удушливым смрадом. И я видел сквозь тьму, как верблюд с ревом пал на колени, а пальма перепрыгнула через наши головы, выброшенная недрами земли, как натянутой тетивой лука. В то же время сердитый рев подземного чудовища, будто сорвавшегося с цепи, коснулся нашего слуха. И оглушительный грохот обрушившегося исполина внезапно потряс взбунтовавшиеся окрестности. Я понял все и крикнул:

— Город погиб!

И тотчас же я потерял сознание. Когда я очнулся, в окрестностях радостно мерцало золотое утро. Трава благоухала, и безоблачные небеса ясно улыбались, будто в эту ночь не произошло ничего необычайного. Спокойное небо словно говорило мне:

— Все, что происходит, — законно.

Я приподнялся и увидел моего ученика. Он стоял передо мной бледный и потрясенный и беспорядочно повторял:

— Учитель, что произошло? Что произошло, учитель?

Я обежал взором черту горизонта.

Что произошло? Розовых куполов уже не было более там, где раньше был город.

Я увидел вывороченную с корнем пальму и тоскливо подумал:

„Почему же ствол пальмы в своем диком прыжке не раздробил головы моей? Кто не захотел этого?“

Сердце мое сжалось. Внезапная мысль, что во всем том городе не уцелела ни единая жизнь, обожгла меня. Ни единая, ибо в противном случае была бы нарушена дикая целесообразность всего происшествия. Я крикнул:

— Город погиб!

Мы поспешно направились к несчастному городу.

И мы увидели, наконец, вместо веселого города лишь каменные груды развалин, беспорядочно навороченные друг на друга и судорожно шевелившийся еще от подземного гула, как серая чешуя исполинского и неуклюжего дракона. И вместо радостного шума беспечной жизни, мы услышали зловещий шелест этого чудовища, будто передвигавшегося к морю.

— Где люди? Где жизнь? Где прекрасные лица женщин?

Груды безобразного мусора — вот все, что осталось от города.

— Где город? — спросил я уныло.

И ясное небо ответило мне:

— Все, что совершается, — законно.

Мой ученик молчал. Обхватив руками голову, он в диком ужасе глядел на чудовище, шелестевшее осыпавшимся каменником.

— Учитель! — наконец, вскрикнул он, — где наши храмы и жрецы? Где наши семьи? Где судьи, осудившие тебя?

Я отвечал ему вопросом:

— Где?

Ученик дико вскрикнул и несуразными прыжками побежал к развалинам, кое-где дымившимся от движения камня. И по его резким телодвижениям я понял, что мысль выскочила из этой бедной головы, погрузив ее в кошмар.

Я направился следом за ним.

Два дня и две ночи мы бродили между развалин, как две тени, я и мой бедный друг, мой обезумевший ученик, занимаясь раскопками. Город погиб ночью, внезапно, во мгновение ока, застигнутый совершенно врасплох. И странную картину рисовали нам раскопки.

Мы находили жрецов-девственников убитыми в притонах разврата. Мы находили лучших жен лучших семей в объятиях продажных рабов. И мы находили судей, составлявших ложные доносы.

И мы видели мерзость, ей же нет названия.

Взирая на все это, мой обезумевший ученик восклицал:

— Лицемерие! Лицемерие!

И он назвал случившееся „Великим обличением“.

А я говорил ему:

— Лицемерие. Что такое лицемерие? Какой глупец ставит величайшие произведения искусства на задворках, а мусорные ямы на людных площадях? Все создано мыслью и существует ради нее одной. Все, что совершается, — законно!

А потом погиб и мой безумный ученик, провалившийся в душную трещину. Остался я один да та мысль, которой я служил всю мою жизнь. Уцелели лишь мы из всего города. Ради чего?

Еще два дня я сидел на камне в глубочайшем размышлении, и теперь я записываю слова эти ночью, при свете беспрерывных молний, под зловещее шипенье возящихся развалин. Теперь мне понятно все, и я спешу поведать об этом. Слушайте.

Меня осудили за жестокость, а их истребили всех, во множестве тысяч, ибо движение мысли важнее всего существующего. И они все жили и существовали только для того, чтобы я, единый оставшийся в живых, сделал из всего происшедшего законный и справедливый вывод.

И я сделал его; и я пишу сейчас об этом ночью, при свете падающих молний, вытачивая на камне слово за словом острым клинком сломанного меча.

Слушайте! Все создало мыслью и существует ради нее одной. В мире нет ни лицемерия, ни искренности, ни жестокости, ни сострадания. Поступательное движение мысли — вот ход всего существующего. И то, что обязательно для одного поколения, необязательно для последующего, ибо и ошибка есть знание.

Все изменяется, и все необходимо. Однако, каково же содержание этой мысли? Каково лицо этой гордой красавицы, не желающей показать нам своих божественных черт? Назвать ли ее имя? Впрочем, позволят ли мне сделать это? Мое сердце дрожит в священном трепете, и клинок меча бессильно звякает о плиты камня. Мой разум шепчет мне, что существующему нужны не только оба конечных кольца цепи, но и каждое мельчайшее звено ее. И я весь холодею, не решаясь переступить заповедной черты. Однако, во имя справедливости, решаюсь переступить ее.

Имя этой красавицы…».

На этом рукопись обрывается. Старый археолог говорил мне, что слова, очевидно, выцарапанные действительно клинком меча на гладкой плите камня, в этом месте как бы расплавлены ожогом внезапно упавшей молнии. В то же время археолог говорил, что подтеки расплавленного в этом месте камня в своем странном сочетании тоже представляют собой как бы целую надпись. И если пользоваться отчасти некоторыми буквами этого подлинника, а отчасти буквами других древнейших надписей, то фантастическое сочетание подтеков расплавленного камня можно, пожалуй, прочитать приблизительно так:

«Разрушаю, действуя именем пославшего меня».