В этот день за обедом Загорелов смотрел необычайно веселым и оживленным. Дурное расположение духа, впрочем, мало было знакомо ему, но все же на этот раз его веселость казалась бьющей через край; он как бы предвкушал в своем воображении какое-то особенное лакомое блюдо, одно из тех, какие судьба преподносит даже и своим любимцам далеко не каждый день. И это-то обстоятельство и наполняло его весельем. Он со вкусом ел обед, со вкусом запивал его красным вином и весело говорил Перевертьеву: — Я крепко уверен, что пессимистическое нытье большинства современников обусловливается вовсе не тем, что они, видите ли, переросли жизнь и задыхаются в ней, как задыхаются высшие организмы в среде, где великолепно чувствует себя микроб. Совсем нет! Это одно только их утешение. Не переросли они жизнь, а недоросли до нее, и все их нытье выращено на почве несварения желудка и дряблости воли! Негодный фрукт на негодной почве! — Загорелов даже брезгливо фыркнул.

Суркова сказала:

— А Лермонтов? «И жизнь, как посмотришь с холодным вниманьем вокруг»… Следовательно, и Лермонтов — ничтожество?

Анна Павловна шепнула Глашеньке, кивая на мужа:

— О чем он? Иль у него живот болит? А у нас как раз грибы сегодня!

— У Лермонтова есть и другое стихотворение — сказал Загорелов, вытирая белоснежной салфеткой золотистые усы. — «И буду тверд душой, как ты, — как ты, мой друг железный!» И потом, гении — не в счет. Они может быть и воистину занесены к нам из других миров. По ошибке творящей силы, закупорившей их более возвышенные души в наши несовершенные с их точки зрения тела. А если это так, так нет ничего мудреного, что они болеют среди нас, как пальма, выращенная в Архангельской губернии. И, конечно же, их страдания возвышены, и я им верю всем сердцем, но все же нельзя не согласиться, что Архангельская-то губерния в этих страданиях совершенно ведь неповинна. И она в праве сказать пальме: «Ты прекрасна, мой друг; я это вижу, и я сама залюбовалась твоею ослепительной красотою. Но ты требуешь от меня того, чего у меня нет, ибо ты не можешь питаться так, как питается клюква. А потому ты умрешь. И твое божественное тело бросят в печь, чтоб согреть озябшие руки бродячего вогула». — Загорелов взял маленький стаканчик вина и залпом выпил его.

— Это жестоко по отношению к гениям — проговорила Суркова, останавливая на Загорелове свои горячие глаза.

— А со стороны гениев, — отвечал тот, — безрассудно требовать у Архангельской губернии африканского солнца! А все-таки я крепко убежден, — говорил он, уже вставая из-за обеда, — что пессимистическое нытье современников есть несварение желудка и дряблость воли. Что за птица наше земное счастье, и где зимуют сии раки — современник знает великолепно, но достать рака он — увы! — не умеет, ибо труслив, ленив и непредприимчив. А может быть, этот вкусный фрукт уже плохо переваривается его желудком. И вот, в силу-то этого являются все эти ахи и охи, недовольное брюзжание и кисляйничество!

После обеда Загорелов поспешно прошел в кабинет. Там он старательно умылся, надушил бородку и усы и переменил светлый пиджак на более темный. Затем он надел легкую спортсменскую фуражку и, взяв трость, вышел на двор. Прямо от крыльца он повернул к конторе.

— Верешимская мельница еще не готова? — спросил он Жмуркина, вызвав его на крыльцо.

— Никак нет. Еще не готова!

— А ты за ее постройкой поглядываешь?

— Как же-с. Со всем рвением.

Жмуркин улыбнулся. Он был бледен, и под его глазами чернели круги.

«А он недугом каким-нибудь болеет», — подумал Загорелов.

— У тебя печень не болит ли, Лазарь? — спросил он его. — Вид у тебя совсем больной. С доктором тебе надо посоветоваться. Да вот что, — добавил он затем как бы вскользь: — сейчас я прогуляться иду, так вот если я кому понадоблюсь, пусть меня все-таки не ищут, — я скоро обратно буду. Слышишь? Пусть не ищут!

— Хорошо-с.

Загорелов с беспечным видом вышел за ворота и сначала направился в лес; но едва только лесная опушка заслонила собою усадьбу, он повернул направо, спускаясь по скату, туда, где в глубоком разрезе между холмов стояла старая теплица.

Вскоре он подошел к ней, внимательно оглядываясь, не видит ли его кто. Но кругом не было не души; только столетние вязы стояли вокруг, как лесные старейшины, спустившиеся сюда в русло для какого-то совещания. В глубоком русле пахло глиной, сыростью и гниющим листом. Загорелов вставил ключ в замочную скважину, быстро отпер дверь и, шагнув внутрь, снова замкнул ее за собою.

— Я никак не думал, что ты уже здесь, — сказал он затем с улыбкой.

Лидия Алексеевна приподнялась к нему навстречу с тахты. Загорелов тоже двинулся к ней. Они сошлись и молча сомкнулись в долгом и крепком объятии.

— Ну, здравствуй! — сказал Загорелов, целуя ее руки и губы. — Я так скучал по тебе! — добавил он, снова обнимая ее и сажая на тахту. — Ух, я так рад!

Бережным движением он сбросил с нее серый плащ, закрывавший ее всю до самых пят. Она осталась в мягком домашнем капоте с четырехугольным вырезом вокруг шеи.

— Я тоже так скучала, так скучала! — сказала она, заглядывая в его лицо милыми глазами ребенка. Всей своей фигурой она походила на девушку.

Они говорили вполголоса, постоянно заглядывая друг другу в глаза, точно пытаясь налюбоваться на все время разлуки. Голос Загорелова, обыкновенно звонкий, звучал теперь нежнее, сделался более низким, более певучим.

— Я так боялась, когда шла сюда, — говорила между тем Лидия Алексеевна. — Даже когда ты отпирал дверь — боялась. А вдруг, думаю, не он?

— Кто же проникнет сюда, кроме нас? — сказал Загорелов, бережно пожимая ее руку. — Ведь ключи только у меня да у тебя.

Лидия Алексеевна теснее прижалась к его плечу.

— Я это знаю, — сказала она. — А все-таки страшно: вдруг кто узнает! Что будет тогда с нами? Меня запрут на ключ, — продолжала она, словно вся опечалившись, — а тебя… что будет с тобой?

Она покачала головой, с выражением внезапной боли на всем хорошеньком личике.

— Муж тебя не убьет, в этом я убеждена; он никогда не рискнет на это. Но ты помнишь Завалишинскую историю? — Она внезапно припала на грудь к Загорелову и расплакалась, всхлипнув всей грудью. Ее лицо стало совсем детским. — Что если и тебя также, — повторяла она сквозь слезы, — что если… Боже, как все это тяжко сознавать!

— Ну, полно, — стал утешать ее Загорелов, — никто никогда не узнает. Будь только осторожна. И никогда, никогда никто!

Он целовал ее руки, пытаясь заглянуть в ее глаза.

— Ну, полно, полно же! — шептал он.

Он хорошо знал Завалишинскую историю. Обманутый Завалишиным муж нанял за пятьдесят рублей протасовских крестьян; те изловили его на месте свидания и избили так жестоко, что через год он умер. И теперь, невольно припоминая все подробности этой истории, Загорелов думал:

«Надо быть осторожнее. Как можно осторожнее!»

— Ну, полно, полно, — шептал он успокоительно, низким грудным голосом, лаская плечи молодой женщины. — Будь осторожна, и тогда никто никогда не узнает! Я не так глуп, чтобы влететь так, как влетел Завалишин. Ну, успокойся! Ну, милая! Ну, радость!

Лидия Алексеевна приподняла заплаканное личико.

— Ну, я не буду больше, — говорила она, вытирая слезы и пытаясь улыбнуться. — Вот видишь, я уже перестала! — она стала ласкаться об его плечо, как кошка. — Я тебя люблю, — повторяла она, ласкаясь к нему, — я тебя люблю, и будь что будет. Но если кому-нибудь из нас суждено пострадать, так уж лучше пусть я! — Она снова едва сдержала слезы и грустно добавила: — А все-таки обманывать так противно.

— А что же нам делать? Что же делать? — сказал он с грустью на лице.

И он стал говорить.

Она ни в чем не виновата и страдать ей не для чего. Она должна убедить себя в этом раз навсегда. Ее выдали замуж насильно, против ее воли, неопытной девчонкой, убедив ее, что так все и всегда поступают, что так ведется чуть ли не от сотворения мира, что хорошей девушке даже зазорно выбирать сей самой жениха. И она послушалась стариков, согласилась и, проплакав всю ночь, поехала в церковь. А потом она встретилась с ним, и они полюбили друг друга. Так что же им делать теперь? Хлопотать о разводе? Но разве с ее мужем возможен даже разговор о таком деле? Ведь если он только заведет об этом речь, так это кончится для него вот именно Завалишинской историей. А ее замкнут на ключ. Так что же им, наконец, делать? Ведь они молоды. Ему двадцать восемь лет, а ей и всего-то девятнадцать. Так неужели же им разойтись, не изведав счастья любви? Загорелов говорил убежденно, нежно целуя ее руки. Она прильнула к нему, и вдруг отстранилась с выражением страха на побледневшем лице.

— Тсс! — шепнула она. — Вокруг кто-то ходит. Слышишь?

— Ну что же, — сказал Загорелов, — и пусть себе ходит. Дверь заперта, рамы окон замазаны крепко и гардины спущены. Пусть себе ходит, — повторил он, — он ничего не увидит. Говори только тише!

Близость женщины, казалось, совсем опьянила его, и ему было тяжко выпустить ее из рук хотя бы на минуту. Он сделал движение, чтобы снова привлечь ее к себе. Но она отстранилась, беспокойно шепча:

— Кто-то ходит. Слышишь, зашелестела трава?

Он жадно поймал ее руки, привлекая ее к себе с возбужденным лицом.

— Это ветер, — сказал он.

Но она все шептала, вздрагивая:

— Кто-то ходит, кто-то ходит вокруг! Пусти! Кто-то ходит!

И тогда он на цыпочках подошел кокну, осторожно отвернул уголок гардины и заглянул в звено. Так он обошел все окна.

— Никого, — сказал он. — Вокруг только лес да мы. Это шелестит ветер. — Он подошел к ней. — Никого, — повторил он, бледнея и с судорогой на губах. — Лес да мы, да ветер. Здравствуй! — добавил он вдруг шепотом.

Она рванулась к нему. Он обнял ее и приподнял, как былинку.