Вечером в первое же воскресенье после именин Быстрякова, столь памятных для Жмуркина, у Загореловых вновь собрались гости. Весь дом был ярко освещен. Гости остались ужинать, и в половине двенадцатого Флегонт уже отпускал сладкое. Он со вкусом уставлял на широком блюде фисташковое бланманже и говорил Фросе:

— Цвет-то какой? Аквамарин! Средиземное море это, а не пирожное! На Тя, Господи, уповахом, ловко соорудил, востроглазая! А это вот янтарь из того самого моря! — добавил он, тщательно раскладывая вокруг прозрачное желе, искусно налитое в апельсинные корки.

— Бараний бок с кашей остался, что ли, ужинать? — вдруг спросил он Фросю. — Ну, Быстряков, что ли? — пояснил он тотчас же, видя, что та не понимает вопроса.

— Остались.

— Так вот, когда ты вот это самое произведение ему подавать будешь, ты у него того — тихим манером вилку отбери. А то он вилкой ковыряться начнет и всю мне музыку испортит. Пусть лучше прямо из корочки схлебнет. Этим не подавится. Скажи, что повар Флегонт готовил! Фрося, — вдруг переменил он тон, — а ведь ты хорошенькая!

Фрося засмеялась.

— А вы старенькие!

— Ну, в пятьдесят лет какая же старость! В пятьдесят лет можно даже Шамиля в плен брать, а не только что с майским бутоном язык чесать. В пятьдесят лет не старость, — добавил он с усмешкой.

— Да и не молодость, — сказала Фрося лукаво.

Флегонт комично вздохнул.

— Да, оно, конечно, в пятьдесят лет кушанье, пожалуй, и того — пережаренное уж, а все же есть можно.

Он расхохотался и сделал движение, как бы желая поймать Фросю.

Та увернулась.

— Нет, уж ах оставьте! — сказала она капризно и с досадой. — Что это у вас за метода такая, в самом деле, каждый раз целоваться!

Флегонт снова засмеялся, покачивая головой и поглядывая на Фросю.

— Никак нет, — сказал он, — я тебя сейчас целовать не буду. Я тебя тогда целовать буду, когда ты в обе руки блюдо возьмешь. А сейчас нельзя! Сейчас ты меня правой рукой вот в это место толкнешь! Ну, бери, егоза, блюдо! Готово! — добавил он. — Бери, господа дожидаются.

— А вот и не возьму, — сказала Фрося капризно, принимая в то же время широкое блюдо, — что это в самом деле!

Когда она была уже на пороге, он догнал ее и обнял за талию.

— Ну, вот теперь получай! — сказал он. — Господам желе, а тебе безе. Сколько тебе: порцию, или две? Считай! Раз…

— Ей Богу, я сейчас блюдо брошу. Что за метода еще!

— Не бросишь, егоза. Два, три! Вот и все. А теперь ступай.

— А что, — говорил он ей вслед уже с порога, — разве не вкусно? И молодому так не суметь.

Он вошел в кухню, переоделся, сбросив поварские доспехи, и вышел на двор. Обогнув сад, он подошел к реке.

Там у тихих вод Студеной уже сидел Безутешный и Жмуркин. Между ними на земле был разостлан газетный лист, а на нем размещалась бутылка водки, три рюмки, толстый ломоть ситника и куски разрезанной воблы.

— Ты что долго не шел? — спросил повара Безутешный. — Мы тебя ждали, ждали… По две уж — не вытерпели — кувырнули!

Его громоздкая фигура темнела в полумраке косматым ворохом.

— Некогда было, — сказал Флегонт, — пирожное отпускал, а потом Фросю целовал. А ловко вы здесь устроились! — добавил он.

Жмуркин подумал: «И этот вот жить умеет».

— Ну-с, провиант готов, — проговорил Безутешный басом, налив все три рюмки.

— Я больше не буду, — отозвался Жмуркин хмуро.

Он приподнялся и пошел берегом, удаляясь.

— Что он какой? — спросил Флегонт Безутешного, кивая на удаляющуюся фигуру Жмуркина.

В тусклом сиянии ночи тот казался каким- то призраком, тенью человека.

— Задумывается он все о чем-то, — уныло проговорил Безутешный.

— Я вижу, что задумывается. Давно вижу, — согласился и Флегонт. — И как будто опять собирается куда-то. Только теперь не понять — куда. Не то в монастырь, а не то в острог!

Они снова выпили по рюмке.

— Ух, хорошо жить! — вздохнул Флегонт, ставя опорожненную рюмку на газетный лист.

— Чем хорошо-то? — угрюмо спросил Жмуркин, приближаясь и весь выдвигаясь из сумрака.

— Всем хорошо! — отвечал Флегонт. — Хорошо поработать в поте лица. Хорошо бланманже на славу состряпать. Хорошо хорошенькую поцеловать. Хорошо после трудов рюмочки три водки опрокинуть. Хорошо красоту Творца созерцать.

— «Ве-ру-ю в-о еди-на-го Бо…» — вдруг отрывисто запел он, ни с того ни с сего, хриповатым баритоном и также вдруг оборвал пение на полуслове. — Хорошо! — добавил он. — Налей-ка еще по рюмочке! Эка ночь-то какая! — воскликнул он. — Братцы-хватцы, достойны ли мы?

Вокруг в самом деле было хорошо. Лунная ночь неподвижно стояла над землею, словно застыв в благоговейном созерцании. Волнистые очертания холмов призрачно вырисовывались в лунном свете. Над лесною опушкой то и дело мигала белесоватая зарница, точно там за лесом кто-то беспокойно взмахивал белым покрывалом. И в этой тишине голоса разговаривающих звучали, как струны, кем-то в задумчивости перебираемые.

— Хорошо, — повторил Флегонт, и, кивая на белое пламя мигнувшей зарницы, он добавил: — Вон ангел Господень над лесом белыми крылами трепехчет. Чистую душу на разговор вызывает. Многое он в эту ночь чистой душе расскажет! «И-иже херу…» — снова внезапно запел он и так же внезапно оборвал пение. — Вижу тебя, светленький, вижу, — вдруг крикнул он мигнувшей зарнице, радостно, — но разговора с тобой недостоин! Ибо аз есмь — пес! Повар Флегонт!

Он стукнул себя в грудь кулаком и притих. Все помолчали.

В речке Студеной что-то забульбукало, точно там что-то просыпали в воду. Отдаленное рычанье мельницы прилетело, как гуденье шмеля.

— Это не ангел, а электричество, — наконец, сказал Жмуркин хмуро.

— По-твоему электричество, а по-моему Бог, — отвечал Флегонт.

— По-твоему все — Бог.

— По-моему все — Бог, — согласился дружелюбно Флегонт. — Все Бог и везде Бог! Бог в небе, Бог в земле, Бог и во мне.

Жмуркин ядовито усмехнулся.

— То-то ты с Богом-то в себе и качаешь рюмку за рюмкой.

— И качаю, — сказал Флегонт. — Это — слабость человеческая, и мне ее Господь-Бог простит. Простит, — повторил он с уверенностью. — Потому, позовет меня Господь-Бог на суд Свой праведный, и я перво-наперво в ноги Ему хлопнусь. «Чувствовал, дескать, красоту Твою, Жизнодавче, чувствовал всегда и везде! И наказание твое праведное, яко награду приемлю, ибо Ты еси истина и кротость!» И буду вопить я, аки бесноватый: «Слава Тебе! Слава Тебе! Слава Тебе!» — Флегонт возбужденно умолк.

— Ловко, Флегонт! — буркнул Безутешный.

— И что же, тебя в рай сейчас же после этого? — спросил Жмуркин безучастно.

Оп сидел в задумчивости, обхватив руками колена, бледный, не приподнимая глаз.

— В рай — не в рай — отозвался Флегонт, — а где-нибудь на паперти примощусь. Это уж верно. Много нас на этой самой паперти соберется, — продолжал он, — грешников, красоту нетленную Жизнодавца ощущавших. И будем мы сидеть ни во тьме ни в свете, ни в тепле ни в холоде. И единожды в год будет он Сам мимо нас туда к воротам царским проходить, яко день солнечный… И эта самая минуточка наградой нам за весь год будет, да такою наградой, какую здесь и во сне не увидишь! Ух, хорошо! — снова вздохнул Флегонт. — Хороша жизнь, хороша и смерть! Все хорошо!

Он замолчал. Вокруг стало тихо. Только зарница тревожно металась над опушкою леса. Из раскрытых окон дома прилетели веселые звуки цыганской песенки.

«Это Суркова», — подумал Жмуркин. Он сидел все в той же позе, словно чем-то придавленный.

— Там поют, — проговорил вслух Безутешный, — не спеть ли и нам что-нибудь?

Не дожидаясь ответа, он громко откашлялся.

— О-т юно-сти мо-о-ея, — вдруг загудел его, похожий на колокол, голос. Он точно порвал тишину, покатившись чугунным ядром.

— Мно-о-зи бо-рют мя страсти, — подхватил Жмуркин высоким фальцетом.

Высокие горловые звуки, казалось, высоко взвились над ними и рассыпались звучною трелью.

— Не-нави-дящии Си-и-она, — присоединился и хриповатый баритон Флегонта.

Три совершенно разнородных голоса встретились, переплелись и зазвучали, как одна струна…

— Ловко! — буркнул Безутешный, окончив пение. — Разве еще что-нибудь спеть? А?

Жмуркин и Флегонт молчали. Кто-то точно весь белый и сияющий на минуту показался над опушкой и вновь поспешно скрылся за темною стеною леса, как за оградой. Лунная ночь молчаливо светилась вокруг.

— Ду-у-ховны-ми о-о-чима о-сле-е-п-лен, — снова уныло загудела бархатная октава Безутешного.

— Да что ты!? — вдруг крикнул Безутешный, обрывая свое пение.

Он тяжело приподнялся, направляясь к Жмуркину.

— Флегонт, тащи воды, живее! — говорил он. — Вон, в бутылку, зачерпни!

— Эка его как вдруг! — повторял Флегонт, поспешно сбегая к тихим водам Студеной. — Словно кто его в грудь ударил. Эко его, сердягу!

Жмуркин бился в истерике.

— Лживая! Лживая! — судорожно вырывалось из его горла.