Через час, когда в зале снова возобновились танцы, Лидия Алексеевна подошла к Анне Павловне.

— Простите меня, — сказала она ей, смущенно улыбаясь, — я сейчас ухожу домой и не буду ни с кем прощаться, кроме вас.

— Что так, родимушка? — спросила Анна Павловна лениво.

— Что-то зубы разболелись, — говорила Лидия Алексеевна. — Извините ради Бога меня, но я больше не могу!

Простившись с хозяйкой дома, она вышла на широкий двор усадьбы и на минуту задумалась. Затем она беспокойно огляделась и быстро двинулась к углу сада, тотчас же скрывшись за темною стеною кустарника. И тут она увидела Жмуркина; он стоял в сенях своего флигеля, слегка прячась за косяком двери, и не сводил с нее глаз. Она снова остановилась, прислушиваясь и озираясь, прижимая руку к сердцу с беспокойством в каждой черточке своего лица. Дом весело гудел. Звуки вальса уныло замирали в вершинах деревьев.

— Идите же, — прошептал Жмуркин, как бы чувствуя, что у нее не хватает решительности, — идите же!

Она все стояла в той же позе, придерживая рукою сердце, с беспомощным видом.

— Я не могу, — наконец, прошептала она, точно прося у него милостыни.

Он весь выдвинулся из-за косяка, с лицом точно потемневшим от бесконечных мучений и злобы.

— А когда так, так я могу идти туда! — вскрикнул он удушливо, словно его горло внезапно перехватило морозом.

Она вся сжалась и быстро юркнула к нему в сени, будто нырнула в воду.

Он быстро распахнул дверь во флигель, как бы приглашая ее войти туда, но она осталась в сенях. С минуту она молча смотрела на него; она стояла прямо перед ним, придерживая сбоку шелестящие юбки своего шелкового желто-розового платья, цвета лососины; ее лицо выражало уже теперь презрение, гнев, досаду. Это точно смутило его, и он молчал, беспорядочно хватаясь за голову, чувствуя, что злоба ушла из его сердца.

— За что вы мучаете меня так? — между тем, заговорила Лидия Алексеевна с выражением гнева, обиды и досады. — Что я вам сделала? За что? Какой вы гнусный! — вдруг добавила она с омерзением.

Он глядел на нее с тоскою и, беспокойно хватаясь за виски, думал:

«Зачем же я звал ее сюда? Боже мой, зачем я ее звал? Я не помню!»

Он не находил в себе ни единой мысли, точно весь его мозг превратился в кусок льда.

— Боже мой! — простонал он вслух, весь качнувшись перед ней с жалким видом.

— Вы вот до чего меня довели, — в то же время говорила Лидия Алексеевна, вся содрогаясь порою от гнева и омерзения, — вот до чего! Гнусный вы человечишка! — ее рука со свистом скользнула по шелку юбки. Она извлекла из кармана письмо. — Вы вот до чего меня довели! — говорила она, судорожно потрясая этим письмом перед лицом Жмуркина. — Я две недели, целых две недели! — ее голос внезапно сорвался, словно в нем зазвучали рыдания. — Целых две недели, — повторяла она, потрясая письмом, — хожу вот с этим письмом в кармане! «Прошу в моей смерти никого не винить». Поняли? — В ее голосе вновь зазвучали гнев и досада. — Вот до чего довели! И я решилась, — говорила она, — лучше головой в омут, чем вашей любовницей стать. Поняли? Прочтите, если угодно, гнусный, мерзкий, отвратительный человек! — Она потрясла перед ним письмом с выражением гадливости.

Но он не принял письма из ее рук; она снова спрятала его, скользя по шелку юбки и долго не находя кармана. Минуту они молчали оба. Только звуки вальса звенели в вершинах сада; Жмуркин прислушивался порою к этим тоскующим звукам, и ему казалось, что это поют деревья, жалуясь звездному небу на свою горькую участь. В его сознании точно все пришло в порядок.

— Что вы все о себе да о себе, Лидия Алексевна, — заговорил он, сердито усмехаясь, — все о себе да о своих муках! Промежду прочим, — добавил он, прижимая руку к левому боку, — промежду прочим, этим вашим письмецом вы меня не запугивайте… которое вы сейчас спрятали! Я очень хорошо могу соображать, что сей сон собой обозначает. Которое спрятали! Я не сумасшедший, — проговорил он членораздельно. — Я не сумасшедший и хорошо вижу, что вы его вместе с Максом сочинили для ради дальнейшей отсрочки. То есть пока меня не сотрут в порошок! — Он снова помолчал, как бы собираясь с мыслями. — И потом, — заговорил он, — что вы все о себе и о своих муках! Почему вы, Лидия Алексевна, о моих-то ни полсловечком не заикнетесь? Лидия Алексевна, — он вдруг весь качнулся перед нею снова, — Лидия Алексевна, — повторял он беспорядочно, — солнце ты мое безгрешное! Куда ты от меня ушло? — Он опустился перед нею на порог, закрывая лицо руками, точно сломленный чем. — Солнце, солнце, где ты? — шептал он в тоске.

— Ну, будет вам! — сказала Лидия Алексеевна с брезгливой досадой и гневом. И она вся шевельнулась, точно собираясь уходить.

Он порывисто вскочил и поймал ее за руку, уже весь преображенный иными чувствами.

— Куда ты? — прошептал он, весь сотрясаясь в диком порыве и перегибаясь к ней с потемневшим лицом. — К Максу? Да не пущу!

Она гневно простонала, пытаясь вырвать руки, вся извернувшись с выражением омерзения на лице. Он рванул ее внутрь флигеля изо всех сил. Она вся перегнулась, пытаясь вырваться, и слабо вскрикнула. И тогда он выпустил ее руки, но тотчас же ухватил ее одною рукой за грудь лифа, а другой он поспешно сорвал с токарного станка молот.

— К Максу? Да не пущу! — повторял он в бешенстве, весь перегибаясь к ней.

Он двинул ее вглубь флигеля, уронив стул, тяжело дыша от переполнявших его чувств.

Она снова вскрикнула, вся извертываясь с выражением испуга и отвращения.

— А-а? К Максу? — спросил он ее в последний раз свистящим шепотом и, взмахнув молотом, он тяжко ударил ее в висок.

Она упала, скользнув по стенке станка.

И тотчас же после невероятного подъема, злоба ушла от него, оставив его одного, жалкого и беспомощного. Он схватил себя за голову, выронив молот, и опустился на колени, заглядывая в ее лицо, не веря глазам. Его сознание будто опрокинулось бурей. А затем он приподнялся, снял с вешалки свой старый пиджак и встряхнул его, неизвестно для чего. Из кармана пиджака выпала книжечка, та самая, где он вел свой дневник. Он спрятал ее в карман, эту книжечку, а пиджак подстелил под голову убитой, чтобы ее кровь, стекая, не попятнала пола. Потом он зажег свечу и внимательно оглядел самого себя. Убедившись, что на нем нет ни капли крови, он потушил свечу, запер на ключ дверь своего флигеля и прошел в сад. Там он опустился на скамейку и глубоко задумался. В его голове снова возникал новый план. Он долго сидел так, безучастно поглядывая на дом. Танцующие пары кружились в обширном зале, и окна дома точно моргали. Вершины сада монотонно гудели. Он приподнялся и пошел в дом с подъезда. Войдя в прихожую, он остановился на минуту, прислушиваясь к веселым голосами звучавшим в доме. Затем он снял с вешалки дорожный чапан Загорелова из толстого желтого драпа, на зеленой фланелевой подкладке. Перекинув его на руку, он вышел из дома. Проникнув снова к себе во флигель, он завернул в этот чапан тело Лидии Алексеевны, а свой запятнанный стекавшей кровью пиджак он затолкал в печь. После этого он достал отмычку, спрятал ее в карман, и, бережно взяв на руки завернутое в чапан тело Лидии Алексеевны, он понес его вон из флигеля. Тотчас же с крыльца он исчез за оградой сада, делая мелкие и поспешные шаги и тут же повертывая в заросли кустарника, цеплявшегося по скату холма. Он нес тело Лидии Алексеевны в теплицу; до старой теплицы было с полверсты, но на дороге он дважды передыхал; его мучили сердцебиение и одышка, и его ноша казалась ему слишком тяжкой. Опуская ее на землю, он каждый раз садился возле нее, и, обхватив колени руками, он безучастно глядел в сумрак ночи с сознанием, наполовину застывшим. Ночь была тихая и туманная; лесные овраги дымились, и легкий шорох листа странно звучал в этой тишине, как говор сонного человека в притихшем доме. В теплице он бережно уложил тело Лидии Алексеевны на тахту, потом на минуту присел тут же рядом с мучительным выражением на лице, схватившись за бока.

«Ну, что же, так лучше, — подумал он, — не ему и не мне!»

— Так лучше! — прошептал он, раскачивая головой.

Внезапно он встал на ноги и, отвернув широкую полу чапана, заглянул в лицо Лидии Алексеевны. Оно казалось теперь восковым, это словно замерзнувшее лицо.

— Солнце мое ясное, — прошептал он в то время, как его лицо точно все моргало от душивших его рыданий, — солнце мое ясное, простишь ли ты меня!

Он беспорядочно взмахивал руками, сложив их точно в молитве, и заглядывал в ее лицо, тускло освещенное светом свечи.

— Солнце мое ясное, прости меня! Ведь я всегда верил чистоте твоей и удивлялся, что ты выросла такая посреди берлоги! — шептал он, потрясая руками, с лицом, мокрым от слез. — И я никогда не думал, что произойдет вот это! — Он на минуту замолчал, будто задохнувшись от рыданий, в мучениях тиская свои руки, точно желая заглушить этим боль. — И это не я тебя убил, — снова зашептал он с теми же жестами и словно захлебываясь от слез, — не я, а он! Ведь он четыре года меня звериной музыке обучал и взрастил во мне змея, которого испугался и я сам! И я не отказываюсь, — шептал он, — идти за тебя на каторгу, но я захвачу и его с собою, моего наставника и учителя! Солнце мое ясное, прости меня! — повторял он беспорядочно.

Он подошел к ней, весь склонившись, осторожно снял с ее ноги туфлю и приложился к остывшей подошве ее ступни. А эту похожую на игрушку туфельку он спрятал к себе в карман. После этого он посидел еще несколько минут тут же на тахте, точно приводя в порядок думы и чувства, взбудораженные как листья дерева в бурю.

Затем он снова закрыл лицо Лидии Алексеевны полою чапана, потушил свечу и вышел из теплицы, заперев за собою дверь.

Его лицо точно успокоилось и замкнулось в голодной решительности.

«Надо делать надвое, — думал он всю дорогу, возвращаясь уже в усадьбу — и так, что как бы вроде самоубийства и вроде как бы он! То есть, совместно со мною!»

Когда он возвратился в усадьбу, в доме ужинали. Он прошел к себе во флигель, облил свой запиханный в печь пиджак керосином и зажег его, открыв заслон. Затем он оглядел со свечкой в руках всю свою комнату, и, усмотрев на полу несколько капель крови, он тщательно отскоблил их подпилком. Он оглядел и молоток, но тот был чист. Приведя таким образом все в порядок, он прошел в дом и попросил вызвать к себе Загорелова.

— Максим Сергеич, — сказал он, когда тот вышел к нему, — я в мельничных отчетах что-то не совсем понимаю. Там-с, по всей видимости, растрата.

— Растрата? — переспросил Загорелов с неудовольствием и беспокойно. — Где отчеты? Это нужно сейчас же проверить!

— Пожалте-с, они у меня-с в конторе, — сказал Жмуркин.

Загорелов поспешно пошел туда вслед за ним. Тотчас же они занялись проверкой отчетов, и Жмуркин умышленно задерживал его у себя. Но в отчетах все обстояло благополучно, и Загорелов успокоился и повеселел.

Когда он ушел, Жмуркин, не теряя времени, отправился к берегу Студеной, туда, где ее воды вырыли ниже плотины глубокий омут. Вываляв в тине туфельку, снятую с ноги Лидии Алексеевны, он оставил ее на берегу, с тем расчетом, чтобы она производила впечатление выброшенной волною. Он знал, что на это место водят купать лошадей с их мельницы, и эту туфлю найдут завтра в полдень.

Он снова вернулся в усадьбу и заглянул в освещенное окно кабинета. Там играли в карты; он увидел Быстрякова и Загорелова; они сидели с красными, возбужденными лицами, видимо, оба сильно опьяненные. Загорелов с досадой перекидывал ассигнации в сторону Быстрякова, а тот хохотал и говорил:

— Это я вас, сосед, на полтораста обмусолил!

«Ну, теперь до утра будут резаться», — подумал Жмуркин.

Небо делалось серым. В облаке, неподвижно застывшем над восточным гребнем холмов, словно теплился малиновый уголек. В усадьбе кричали петухи.