В этот же день после обеда Жмуркин сидел на берегу Студеной, боком к воде, и задумчиво глядел на цепи лесистых холмов, туда, где в солнечном свете резко вырисовывалась усадьба Быстрякова. А подле него, у самой воды, ходил взад и вперед Безутешный, брат Анны Павловны Загореловой, высокий, широкоплечий и сутулый. Он поглаживал свою короткую бороду, покрывавшую его одутловатые щеки и подбородок, как кудрявый мех, и говорил. Говорил он внушительным, но приятным басом, гудевшим, как стопудовый колокол.

— Загорелов говорит: «Стремись к личному счастью. Вот единственное назначение человека», — гудел он. — А я говорю: «Ни счастья ни несчастья нет, а есть только весьма условное представление о том и о другом. А посему все стремления — вздор. Будь хладнокровен и созерцай жизнь. Вот единственная удобная позиция для человека, не лишенного ума!»

Он замолчал. Жмуркин беспокойно шевельнулся.

— Да-с. Так вот каково мое суждение, — снова прогудел Безутешный, ярко выговаривая букву «о».

Жмуркин шевельнулся с тем же встревоженным видом и подумал:

«Придет сегодня Лидия Алексеевна, или не придет?»

Это место у реки он выбрал недаром.

Отсюда вся усадьба Быстрякова была как на ладони, а Жмуркину был необходим до зарезу вот именно такой наблюдательный пункт для следующих целей. Он знал, что у Загореловых собираются сегодня гости. Вероятно, придет и Лидия Алексеевна; и вот, когда она выйдет из ворот усадьбы, Жмуркин незаметно перехватит ее где-нибудь на дороге и будет наблюдать за нею. Может быть, ее встретит Загорелов где-нибудь в закоулке и якобы случайно, и эта встреча, может быть, что-нибудь поведает Жмуркину, разрешив так или этак его сомнения, мучительно томившие его. И вот он сидел и глядел на усадьбу, почти не слушая Безутешного. А тот прохаживался мимо него и говорил:

— Вот я целый час говорю с тобою, а сам вижу, что ты ни единому слову моему не веришь. И не думай, что ты не веришь мне только потому, что человек я без определенных занятий и пьяница. Совсем нет! Ты мне не веришь лишь потому, что люди никогда не верят истине. «Тьмы низких истин нам дороже нас возвышающий обман»!.. И потом разве ты не читал: «Пришел Иоанн, не ест, не пьет и говорят: в нем бес! Пришел Сын Человеческий»… Ну, и Ему тоже не поверили… Да-с, так вот почему ты мне не веришь!

Безутешный замолчал и заложил руки в карманы своего старенького пиджака из сурового полотна. Пиджак был короток, карманы приходились слишком уж высоко, и эта поза делала Безутешного еще более сутулым. Несколько минут он ходил молча. Жмуркин тоже молчал; задумчиво поглядывая на окрестности.

Вокруг было светло и ясно. Река Студеная сверкала на солнце, а здесь, на берегу, зноя совсем не чувствовалось. Хороший, солнечный день, казалось, не жег земли, а лишь нежно согревал ее, погружая в самое благодушное состояние. Ясные и нежные краски, разлитые повсюду, по всей окрестности, по полям, воде и небу, достоверно свидетельствовали вот именно об этом благодушии. Было очевидно, что здесь, среди этого света и этого тепла, вся окрестность чувствует себя хорошо, уютно и радостно, совершенно так же, как чувствует себя человек среди милых и добрых друзей.

Между небом и землей словно установились хорошие, дружеские отношения.

— А по-моему, — заговорил Безутешный снова, — по-моему, уж если решать вопрос, кому из нас верить: Загорелову иль мне, так проферанс мне отдать надо.

— Это почему же? — спросил его Жмуркин не без язвительности.

Безутешный сдвинул старенькую соломенную шляпу на левое ухо, защищаясь от солнца. Его длинные лохматые волосы шевельнулись от этого движения.

— А потому-с, — сказал он, сильно окая, — потому-с, что я сорок лет на свете живу и в эти сорок — двести годов успел прожить. Чем-чем только я не был! Я был богачом, — говорил он, прохаживаясь мимо Жмуркина. — Богачом, ибо целых тридцать пять тысяч, все от отца доставшееся, в один годочек ухлопал. Жил как богач: имел содержанку, рысаков, по четвертной на чай выбрасывал. Был и актером. Был «Чудом Африки» — диким кафром, именем «Соколиный Глаз». Стекло ел, керосин пил, и обо мне вот такими буквами на афишах печатали. Психопаток своих собственных имел. Красный атласный фрак носил. Аплодисменты бешеные слышал! И что же? И ничего! «И жизнь, как посмотришь с холодным вниманьем»… Д-а-а! Был я псаломщиком, — продолжал он снова, — был музыкальным настройщиком. Был «профессором здравомыслия» при купеческой дщери Митрофании Круполобовой. Дщерь эта круглая дура была и в восемнадцать лет папы и мамы сказать не умела. Так вот я ее за пять рублей в месяц здравомыслию обучал. И обучил! В четыре месяца четырем словам ее выучил, по пяти целковых за слово: папа, мама, мерси и бонжур. Все, что купеческой дщери нужно. А пятому слову она уже сама от меня выучилась бесплатно. Знаешь, какое это слово? Догадываешься? О-чи-щен-на-я! — произнес Безутешный членораздельно и рассмеялся. Смех у него был отрывистый, но гулкий, словно он смеялся в колодец.

— Да-с. Чего-чего только не пережито! — добавил он со вздохом. — Был я эпикурейцем, был стоиком, был и двуногой свиньей…

— А теперь кто же вы такой? — снова спросил Жмуркин насмешливо.

— А теперь я свободный наблюдатель жизни. Чиновник особых приключений при министерстве утаптыванья дорог. Хладнокровный созерцатель человеческих пакостей, Спиридон Безутешный. — Он ударил себя в грудь короткими и толстыми пальцами. — Не смейся, Жмуркин, ох, не смейся! Так вот кто я такой сейчас! — добавил он, — «Уж не жду от жизни ничего я», а на прошлое мне наплевать!

Жмуркин внезапно перестал смеяться и поспешно поднялся на ноги. Словно розовое вечернее облако мелькнуло в воротах Быстряковской усадьбы, и он сразу же сообразил, что это — зонт Лидии Алексеевны. Она идет к Загореловым, это было ясно. Жмуркин со всех ног бросился прочь от Безутешного, в жутком волнении, широко размахивая руками. Безутешный думал:

«Что это?! Оса, что ли, парня ужалила?»

— Жмуркин! — крикнул он ему вслед гудевшим, как колокол, голосом. — Жмуркин! Лазарь! Эй! — кричал он ему. — А Загорелову ты все-таки не верь и отроку сему не подражай! Ибо это про него сказано: «И ты, Капернаум, до неба вознесшийся, до ада низвергнешься!» Слышишь, не подражай! — кричал он.

Но Жмуркин его не слышал; его тонкая фигура уже скрылась за кудрявыми кустами, цеплявшимися по скату холма.

— Чудны дела твоя, Господи! — проговорил Безутешный, усаживаясь на берегу, лицом к воде.

«А из него Загорелов номер второй растет! — подумал он о Жмуркине внезапно. — Загорелов двойной очистки!»

— Чудны дела твоя, Господи! — повторил он снова в задумчивости. — Все бегают, все суетятся, а удел всех — смерть. И ты, Студеная, умрешь, — сказал он реке, — и не останется в тебе ни единой капли, как в бутылке попавшей в руки пьяницы. И солнце потухнет. И воцарятся вокруг мрак и молчание. И бросят затем землю в новое горнило, как купец бросает негодную подкову. Для новой ковки, для новой суеты, для новой бестолочи. Охо-хо-хо-хо! Чудны дела твоя, Господи!

Между тем с Жмуркниым, торопливо взбиравшимся по скату холма, случилось несчастие. Он выронил из кармана свою записную книжку, ту самую, в которой он вел свой дневник. Потерять ее Жмуркин не решился бы ни за что на свете и волей-неволей ему пришлось устремиться на поиски потерянного. Книжку эту он отыскал и довольно-таки скоро, но зато во время этих поисков он потерял из виду Лидию Алексеевну. Она исчезла с поля его зрения, неведомо куда, словно провалилась сквозь землю, и ее розовый зонтик уже не мерцал более перед его глазами, как вечернее облако.

Убедившись в этом непредвиденном обстоятельстве, Жмуркин сначала совершенно растерялся, и некоторое время он стоял на холме с помутившимися глазами, бледный и встревоженный, без единой мысли в голове. Он совершенно не знал, что ему надлежит делать. Однако, вскоре же энергия проснулась в нем снова, и он тотчас же сообразил, что, куда бы ни запропастилась Лидия Алексеевна, ворот Загореловской усадьбы ей все же не миновать, если только она идет туда. Следовательно, не все еще было потеряно для Жмуркина. Ему надлежало только действовать как можно скорее и постараться перехватить молодую женщину где-либо около ворот. Взвесив эти соображения, Жмуркин поспешно двинулся в погоню, наперерез, стараясь быть в то же время под защитой кустарников, как со стороны усадьбы, так и со стороны дороги. Бежал он к забору сада, туда, где скважина между рассохшихся тесин уже сослужила ему однажды свою службу.

Когда он взволнованно приник к ней затуманенными глазами, он увидел Лидию Алексеевну. Она стояла боком к нему, почти у самых ворот, в нарядном платье, словно осыпанном малиновыми огоньками, вся вырисовываясь перед ним, как удивительно милый цветок. А рядом с ней стоял Загорелов и держал ее за руку. На минуту все вспыхнуло в глазах Жмуркина, но, однако, он тотчас сообразил, что в их позе необычайного ничего не было. Это могло быть самым обыкновенным рукопожатием, если, конечно, они только что встретились. Но если нет? Если их встреча произошла пять минут тому назад?

Жмуркин вновь беспокойно припал к скважине. Но на этот раз он решительно ничего не увидел. Они ушли. Их не было. Милые малиновые огоньки потухли.

Жмуркин уныло поплелся к себе в контору. Ему хотелось плакать.

Вечером он ходил по усадьбе с тем же убитым видом, углубленный в свои думы, словно не видя окружающих.

Хорошенькая горничная Фрося, в белом чепце и белом переднике, раза два прошла мимо него. И, капризно отвернув от него лицо, но зацепляя его локтем, умышленно выдвинутым именно на этот случай, она каждый раз задумчиво и скороговоркой произносила:

— Зачем душа моя страдает? Зачем я тщетно слезы лью? Ах, мой кумир не понимает, кого люблю, кого люблю, кого люблю!

Но он не замечал никого и ничего.