Получать Нобелевскую премию Кнут и Мария поехали уже из своего нового дома — осуществленной мечты всей жизни Гамсуна.
Усадьба или, вернее, имение называлось Нёрхольм. Гамсун нашел его случайно — и влюбился с первого взгляда, как это вообще часто случалось в его жизни.
Нёрхольм — старая усадьба, построенная еще во время датского господства. Первым владельцем имения был датский аристократ, а в 1680 году дом и участок купил сын пастора Самюэль Нильсен. Предприимчивый и склонный к риску, он значительно расширил свои владения, построил собственную верфь, мельницу и лесопилку. В 1807 году имение продали родственнику семьи Якобу Эллефсену. Последней владелицей усадьбы была Анна Петерсен, которая уступила дом Людвигу Лонгуму.
О Лонгуме существует несколько мнений. Одни из исследователей творчества Гамсуна считают его спекулянтом, который в течение полутора года после покупки Нёрхольма вырубал лес, а потом продал имение втридорога известному писателю. Другие утверждают, что Лонгум вовсе и не собирался расставаться с усадьбой, а совершить сделку его уговорил Гамсун, предложивший назвать любую цену — так ему понравилось место.
Лонгум сказал, что готов продать Нёрхольм за 200 тысяч крон — безумную сумму по тем временам. Гамсун тут же согласился — к искреннему изумлению продавца.
Для покупки усадьбы ему пришлось не только отдать все имеющиеся у него в наличии деньги, но и влезть в громадные долги. Но Нёрхольм, по его мнению, того стоил.
Мария Гамсун вспоминала:
«Он часто повторял: у детей должно быть свое место. Не номер дома на улице, а такое место, где сохранились воспоминания о годах детства, — тех годах в человеческой жизни, когда время длилось так долго, когда от весны до весны оно казалось целой вечностью и когда на мир смотрят глазами первооткрывателя.
Место, где можно жить. Поколение за поколением, люди столетиями жили в Нёрхольме. Как и в древности, здесь были все те же участки земли среди холмов и озер, только тогда Нёрхольму принадлежало больше земли. Разбогатеть здесь было нельзя, но можно было трудиться и радоваться, глядя, как весной вновь появляется зелень. Таковы были и хозяева языческих времен (как один юный „первооткрыватель“ называл это). Здесь — пирс из огромных булыжников, он выдается далеко вперед, туда, где глубина подойдет для пароходов, а не только для моторных лодок, находящихся там сегодня. Каждый ребенок знает, что драккары, кнарры и шнеки искали убежища в заливе Нёрхольма, когда шторм со Скагеррака швырял их на подводные скалы и шхеры Агдера. Каждую весну пирс красили в зеленый цвет, но он вскоре выгорал, и только розовые ковры заячьих лапок, такие мягкие под ногами, всегда оставались неизменными.
Когда Кнут в 1920 году получил Нобелевскую премию, круг его читателей расширился. „Плоды земли“ стали известны во всех странах. Некоторые другие книги тоже были переведены на иностранные языки. Он стал больше зарабатывать, и поэтому перестроил главную усадьбу в Нёрхольме, сделав дом длиннее и больше; перед входом он поставил шесть колонн, ему нравились колонны. Помню, что я без особого восхищения смотрела на эти колонны, появившиеся в старинной норвежской крестьянской усадьбе. И тогда Кнут, сделав красивый жест рукой, сказал: „Женщина и колонна, о!“
С 1957 года, каждое лето я вожу экскурсии по Нёрхольму, дому Кнута Гамсуна, для всех, кто приезжает сюда. Однажды какая-то дама спросила меня: „Что это за колонны, ионические или дорические?“
Я честно ответила: „Они гамсуновские!“»
В ноябре 1918 года семейство Гамсуна вселилось в новый дом.
Первое время — ни много ни мало, три года — жить в Нёрхольме было очень тяжело. Усадьба почти не приносила дохода, но требовала постоянных вложений. Кроме того, Лонгум успел вырубить почти весь лес и продать его за 120 тысяч крон, но при этом ничего не вложил в Нёрхольм, так что его действительно есть все основания называть спекулянтом.
«Когда мы приехали, дом был большой, белый, — вспоминал Туре Гамсун, — и казался голым из-за высоких пустых окон. Он стоял посреди большого запущенного сада, обнесенного ветхим штакетником.
…Первую ночь в Нёрхольме я спал плохо. Непривычно шумели в саду старые деревья, из-за сильного ветра весь дом был полон каких-то жутких звуков. Ветер свистел в щелястых стенах чердака. На одном из окон взвизгивали ржавые петли.
…„Вот подождите!“ — сказал нам отец. И нам в самом деле пришлось ждать. Не знаю, как мать выдержала первые три года в Нёрхольме, ведь у нас не было ни воды, ни света.
…Воду приходилось носить из ручья и зимние вечера проводить при свете маленьких керосиновых ламп. Большие лампы, которыми мы пользовались в Нурланне, остались там. Я помню, как мать говорила, что ей хочется обратно в Нурланн».
По вечерам семья собиралась в детской — большой светлой комнате с шестью окнами на втором этаже. Гамсун каждый вечер, если был дома, рассказывал детям на ночь сказки и старинные предания, с удовольствием играл и дурачился с ними. Дети составляли смысл его жизни. Ради них он был готов на многое.
«На каждое Рождество, после того как у нас родился первенец, мы с Кнутом всегда наряжали елку вместе, — писала Мария Гамсун. — Притихшие, мы были поглощены этим занятием: куда повесить этого марципанового поросенка? Как ты считаешь, не повесить ли сюда этого ниссе?
Мы вместе покупали все подарки. Конечно же их всегда было много. И это было почти изменой тому Рождеству, которое оставалось в памяти бедного мальчика. Но щедрость Кнута всякий раз перевешивала. Он никого не забывал, а кроме того, заставлял меня составлять список всех, кого надо поздравить. Теперь я могу всех забыть.
…Однажды он сказал: „Я положу для него чек в конверт и ничего ему не скажу. Чек будет на пять тысяч. И я охотно дал бы тысячу, чтобы посмотреть на выражение его лица!“ Он добродушно улыбался. Речь шла о приятеле, который нуждался. Он получил чек, а Кнут порадовался его благодарности.
Вообще ему претило проявление благодарности со стороны других. Единственное, что он мог принять, так это пожатие детской руки.
Иногда он оставлял работу, чтобы сочинить стихи ко дню рождения сына или дочки».
Гамсун стал землевладельцем, хозяином настоящей старинной усадьбы с традициями, истинным Исааком из «Соков земли». Первым делом он занялся хозяйством, а перестройку дома оставил на потом.
У него имелась своя ферма с коровами, которыми он очень гордился, — они были особой породы (через несколько лет поголовье возросло с 9 до 40 коров), — он расчищал заросшую пашню, ремонтировал хозяйственные постройки, прокладывал новые дороги, вспоминая, как в молодости работал в Дорожной службе. Иногда его хозяйственные заботы приобретали весьма экзотический «оттенок»: так, например, коровы в хлеву стояли по росту, как солдаты на плацу.
Случалось, что его обманывали, поскольку пустить пыль в глаза великому писателю ничего не стоило. Однажды к нему пришли рабочие, которые обещали вымостить гать через болото и сделать это наилучшим образом. Гамсун поверил, и рабочие действительно быстро провели красивую дорогу. Они получили деньги и отбыли восвояси, причем было хорошо известно место их проживания, а через короткое время после их отъезда гать ушла в болото. Мария страшно разозлилась и стала ругать мужа за потраченные деньги, на что тот спокойно возразил, что у всех есть семья, которую надо кормить. И, когда спустя несколько месяцев умер ребенок одного из рабочих, Гамсун оплатил его похороны.
В другой раз писатель выписал из Швеции инженера, который умел строить земляные дома. Швед приехал, его прекрасно приняли, выделили отдельную комнату в доме и дали в помощь рабочих. Он долгое время готовился к осуществлению постройки большого сарая, наконец построил его, насыпав стены из земли, — и на следующий день строение рухнуло. В день катастрофы инженер сбежал из Нёрхольма.
А вот запущенный дом для себя и своей семьи Гамсун, старательно модернизировавший усадьбу, считал подходящим, потому что с детства привык обходиться малым.
«Нормой для Кнута, — вспоминала Мария, — являлся уровень жизни в доме детства. Даже клопы, наверное, не были чем-то незнакомым в далекой нурланнской деревушке былых времен.
Очень скромная маленькая спальня в Нёрхольме и рабочий кабинет на лужайке — его еще называли писательской избушкой — молчаливо свидетельствуют о крайней неприхотливости. Свидетельствуют также, вероятно, о глубоком уважении, о преданности родителям, которые столь достойно, не ропща, прожили свою жизнь в бедности. Его мать ослепла на один глаз. Обычно она говорила: „Другие не получают и того, что можно увидеть одним глазом…“
Бывало так, что я с течением времени хотела приобрести себе что-нибудь из современной бытовой техники, которая теперь есть во многих домах: холодильник, электрическая плита, стиральная машина, уже не говоря о ванной и прочих удобствах.
И всякий раз он останавливал меня вопросом: „Ты родилась с этим, Мария?“ Единственное, на что он согласился, так это на большую ужасную деревянную ванну, и то ради детей».
Когда же была получена Нобелевская премия, все, повторим, изменилось. В усадьбу провели электричество, дом отремонтировали и поставили уже упоминаемые на страницах книги шесть «гамсуновских» колонн, а управлять хозяйством, которое стало отнимать слишком много времени, пригласили племянника Гамсуна Оттара из Хамарёя и его жену Хильду. К сожалению, честному Оттару весной 1921 года пришлось уехать домой, поскольку, как и многие его родственники, он заболел чахоткой и в 1922 году умер от нее. С тех пор Гамсуну не очень везло на управляющих и с некоторыми из них даже приходилось судиться.
После получения премии у писателя появились деньги и на восстановление когда-то большого леса Нёрхольма, гордости усадьбы. Он заказал саженцы ели и сосны. И вскоре на вырубках зазеленел молодой подлесок.
Гамсун с удовольствием чувствовал себя хозяином имения, тем более что сил у него, несмотря на весьма солидный возраст, было много.
«Я помню один случай, — писал Туре Гамсун, — когда уже в старости сила и темперамент отца выдержали серьезное испытание. К нам в усадьбу пришел цыган и попросил поесть. На кухне ему приготовили целую гору бутербродов. У него создалось впечатление, что дома нет никого, кроме детей и служанок, и он, отшвырнув пакет с бутербродами, потребовал вместо еды денег. Позвали отца, и требованиям цыгана был положен конец. Отец побелел от гнева, скулы у него заострились, а глаза превратились в светящиеся точки. Цыган, оборонясь, поднял палку, но был тут же обезоружен. Железной хваткой отец вцепился ему в плечо и вытащил за ворота, на шоссе. Там со словами: „Чтобы духа твоего тут не было!“ — он швырнул цыгана так, что тот пролетел несколько метров. А отцу было уже за семьдесят».
Несмотря на то, что Гамсун во всеуслышание объявил себя крестьянином в первую очередь, а уж потом писателем, литературный труд всегда был у него на первом месте. Работал он в избушке на краю усадьбы.
Первым после переезда в Нёрхольм был написан роман «Женщины у колодца», вышедший через несколько недель после получения Гамсуном Нобелевской премии.
* * *
«Женщин у колодца» (1920) многие критики считают романом циничным и безысходным, одной из самых сумрачных книг Гамсуна.
В нем рассказывается о вымирании маленькой приморской деревушки, зараженной ложными, с точки зрения автора, ценностями современного мира. Сам сюжет как бы почерпнут писателем из сплетен местных женщин у городского колодца. Однако мелкие происшествия в городе постепенно вырастают в пародию на современную жизнь, в которой «люди наталкиваются друг на друга, переступают друг через друга, одни падают наземь и служат другим мостом, иные умирают — это те, которые трудней всего переносят толчки, наименее способны к сопротивлению, — и они гибнут. Без этого не обходится! Но другие цветут и преуспевают. В этом и заключается бессмертие жизни! И все это было известно тем, у колодца».
Один из самых многозначных и «амбивалентных» героев романа — хромой кастрат Оливер Андерсен, собирающий вокруг себя события городской жизни и являющийся ее отражением. Он, по словам норвежского литературоведа Атли Киттанга, «является гротескным символом современной ущербности, но в то же время его изображению присуща та отчетливая симпатия, которую Гамсун всегда питал к аутсайдерам».
Именно Атли Киттанг убедительно доказал, что роман «Женщины у колодца» вовсе не реакционен, а глубоко ироничен, и что реакционные высказывания чаще всего бывали вложены в уста второстепенного персонажа, как правило, принадлежащего к числу тех, к кому автор относится с иронией.
«Такие примеры свидетельствуют о важнейшем аспекте взаимодействия между самим гамсуновским художественным текстом и идеологией, — пишет А. Киттанг. — В книгах Гамсуна идеологические нормы и критерии можно рассматривать как необходимую плоскость, для того чтобы уловить иронию, заключенную в тексте. Провозглашаемые идеологические и моральные стереотипы всегда являются одновременно и как бы „заминированными“. Искрящийся иронией текст, таким образом, одновременно содержит в себе критику провозглашаемых автором идеологических принципов и оценок».
В 1923 году выходит роман «Последняя глава», довольно пессимистичный, в котором Гамсун выразил свою точку зрения на место человека в мире: «Все мы бродяги на земле».
Действие романа происходит в санатории, замкнутом пространстве, что дало критикам повод сравнить «Последнюю главу» с «Волшебной горой» Томаса Манна.
Пациенты санатория живут в придуманном ими самими мире, далеком от реальности, и влачат жалкое существование, наполненное сплетнями и интригами.
Противостоит санаторию (символу современной цивилизации) идеал здоровой жизни крестьянина на земле.
* * *
И «Женщины у колодца», и «Последняя глава», действительно, пессимистичные произведения и были холодно приняты критикой.
Во многом «минорная окраска» романов объясняется депрессией, на которую у Гамсуна были серьезные причины. В 1919 году у него умерла мать, а во время работы над «Последней главой» начался судебный процесс (он длился с 1922 по 1925 год), который возбудил сам писатель по поводу использования его псевдонима младшим братом Турвальдом и племянником Альмаром, сыном этого брата.
Как только Кнут достиг известности, Турвальд начал именовать себя Педерсеном Гамсуном, а потом и вовсе отказался от собственной фамилии и представлялся просто Турвальдом Гамсуном. Кроме того, кредиторы Альмара, который был гулякой и игроком, постоянно надоедали писателю, требуя уплатить долги родственника. Кнут считал, что поведение Альмара позорит его имя и честь семьи Гамсунов.
Суд произошел 5 января 1925 года в Осло (Кристианию переименовали в «город богов», именно таков буквальный перевод «Осло», в 1925 же году), где большинством голосов родственникам Гамсуна было присуждено право на использование псевдонима Гамсун (а не Педерсен или Гамсунд) в качестве фамилии для всей семьи.
Писатель остался очень недоволен результатом и передал дело на рассмотрение в Верховный суд Норвегии. Однако одновременно с этим он предложил родственникам большие денежные суммы (5 тысяч крон брату и 3 тысячи крон племяннику) в качестве компенсации за отказ от использования его имени. Так дело удалось урегулировать мирным путем, однако Турвальд не успокоился. Мало того, что он изредка продолжал называть себя Гамсуном и Гамсундом, так он еще и обратился в Министерство юстиции с запросом, можно ли через суд отказаться от родства с братом (так же, как лишают, например, родительских прав).
Что касается отношений Кнута с братьями, то Мария вспоминала:
«Кроме Уле, у Кнута было еще три брата. Старшего звали Педер, он был портным, жил в Америке и умер там. Его сын приезжал один раз в Нёрхольм между войнами. Он останавливался у нас летом на пару недель. Кнут расспрашивал его о Педере, жившем по ту сторону океана: „Он мог бы написать хоть несколько слов своим матери и отцу…“ — „О, — сказал его сын, седой и худой, как янки, — ему, наверное, писать особенно не о чем…“
Брат Ханс жил в Бё, в Вестеролене, и слыл уважаемым человеком в округе. Он не был обычным нурланнским работягой на Лофотенах и в Финмарке, в зимний период. Нет, он сидел себе мирно и всю жизнь писал протоколы и заполнял бланки; конечно же он относился к начальству Бё.
Помню, как однажды к нам пришел высокий человек: это было в Скугхейме, в нашей маленькой усадьбе в Хамарёе. Когда Кнут был дома, я выполняла роль привратника. Но я сразу увидела, что это Ханс, он был похож на Кнута, хотя и не отличался могучим телосложением. Он гостил у нас пару дней, этот рассудительный человек, а его аристократические черты лица напоминали о гюдбрандсдальской родне.
Встречала я и самого младшего брата, Турвальда, он был намного моложе Кнута и пребывал в младенческом возрасте еще тогда, когда Кнут уехал из дома. Этот брат стал горожанином. Когда я впервые встретила его, он работал на таможне в Кристиании. И он тоже был внешне похож на Кнута.
Из всех братьев ему был ближе Уле, сапожник. Я спросила как-то, почему, и Кнут ответил: „Потому что он был самым добрым в детстве“.
Но всякий раз, уже при мне, когда Кнут заканчивал новую книгу, он посылал кругленькую сумму не только брату Уле, который был таким добрым в детстве».
Что же касается смерти любимой матери Гамсуна и всевозможных кривотолков по поводу их привязанности, то лучше всего об этом написал Туре Гамсун:
«Когда вышли „Женщины у колодца“, Гамсуну было уже за шестьдесят. По его собственным меркам, он давно вступил в седую старость. Но он не утратил своих духовных сил, и, хотя нередко чувствовал себя усталым и, как он сам говорил, дряхлым стариком, он стискивал зубы и терпел. В одной анкете ему был задан вопрос: „Что для Вас самое плохое?“ Он ответил: „Смерть. Я бы спокойно умер, если бы это было добровольно, а не вынужденно!“
…В 1919 году умерла его мать. Он глубоко скорбел о ней. Психоаналитики выступали с весьма натянутыми рассуждениями об эдиповом комплексе Гамсуна, опираясь на образ царицы Тамары и на материнские образы в его последних книгах. Пусть это останется на их совести. Куда проще и естественнее констатировать, что Гамсун любил свою мать, как любит каждый хороший сын, и, вспоминая о ней восторженно, видел в ней идеал скромной и непритязательной хозяйки дома, соответствовавший его понятиям о людях и счастье».
* * *
Но, несмотря на все беды и огорчения, для Гамсуна эти годы были счастливыми. Хорошая жена и прекрасные дети, большая усадьба, которую, наконец, удалось привести в порядок, и прекрасный дом, предмет особой гордости, радовали писателя.
Когда к нему приезжали в гости друзья, он с удовольствием показывал им свое имение.
Сигрид Стрей вспоминала, что, когда она посетила Нёрхольм первый раз, Гамсун много говорил ей о доме и о том, как перестраивал его. Так, он сказал, что очень хотел расширить старый дом и планировал пристроить к главному корпусу крылья с большими окнами. Но оказалось, что для этого придется срубить большую старую липу, — и тогда план перестройки изменили, а липа осталась расти на прежнем месте.
В доме же предметом его собой гордости был зал с красивым паркетом и белой мебелью в стиле Людовика XVI, обитой обюссонскими гобеленами. Это великолепие он выписал из Парижа.
Некоторые стены и мелкие детали интерьера являлись произведением рук самого Гамсуна.
Он много времени проводил с детьми и был им хорошим отцом. Он старался понять их нужды и желания. Он учил их бороться за себя и выживать — и приучал и сыновей, и дочерей уметь держать удар: когда малыши подросли, им купили боксерские перчатки и грушу, причем боксировать умели и девочки.
Однако Гамсун не признавал боя на ринге ради развлечения других. Он говорил: «Будь добр с теми, кто слабее тебя и кто добр с тобой, но никогда не пасуй перед сильным. Дай ему сдачи. Око за око, зуб за зуб». Когда же Туре как-то выступил на боксерском ринге, отец написал ему: «Я слышал, ты боксировал с Сигурдом Хёлем на выставке художников, но не следует этого больше повторять. Отлично уметь защитить себя в критической ситуации, но сама драка омерзительна, а уж если она вынесена на всеобщее обозрение, то не может не вызывать отвращения.
Не думай, что спорт сделает тебя здоровым. Это все предрассудки. Посмотри на англичан: они не живут дольше других, совсем наоборот».
Когда старший сын Туре пошел в школу, Гамсун с горечью заметил: «Теперь начинается рабство». Он дома занимался с мальчиком, боясь, что тот окажется одним из худших учеников в классе. Но образования отцу часто не хватало — например, в области математики, и ему с неудовольствием приходилось признавать свое поражение.
«Думаю, — вспоминал Туре Гамсун, — мои школьные друзья считали отца чудаком. Они всегда смотрели на него с удивлением, потому что не привыкли, чтобы взрослые так разговаривали с детьми. Случалось, встретив меня после школы с товарищами, отец останавливался поговорить с нами. Он шутил и гладил по голове самых маленьких. И дети удивлялись. Им было непривычно, что чужой взрослый человек останавливается и шутит с ними, гладит их по голове или дружески шлепает на прощанье. Однажды отец спросил: „Куда путь держите, троллята?“ Но оказалось, дети не знают, что такое тролль.
…Я объяснил им, что тролль — это существо, о котором говорится в сказках, которые отец с матерью читают нам вслух, но они с недоверием уставились на меня. Им никто никогда не говорил, что существуют сборники сказок, а читают вслух, по их мнению, только в воскресной школе.
…Что касалось одежды, тут у отца были твердые принципы, и они порой доводили меня до отчаяния. Например, он отправил меня в школу в „люггерах“ — мягких сапожках типа эскимосских камиков, — и я с трудом выносил сострадательные взгляды детей… как и все дети, мы очень боялись оказаться не похожими на других. Но отец помнил по собственному детству, что одежду носили, какой бы странной и заплатанной она ни была, и не желал считаться с моей уязвимостью… Никогда не забуду, как я завидовал мальчику из самой бедной усадьбы, потому что он ходил в деревянных сабо и обмотках! В Эйде это считалось последним писком моды. Отец сопротивлялся, он объяснял мне, что именно по этой причине мне не следует их носить. Но я не мог взять в толк его объяснений, и в конце концов он уступил — капитулировал перед прогрессом, и я получил обмотки.
Отец не был слабым, но, когда дело касалось детей, он капитулировал часто и охотно».
Гамсун действительно баловал своих детей — если не в одежде, то в игрушках. Так, дочерям он купил кукольный дом с детской мебелью, а сыновьям — почти настоящую железную дорогу, которую трудно назвать игрушечной: она была очень большой и подключалась к электричеству. А когда дети немного подросли, он сделал им воистину королевский по тем временам подарок — проигрыватель для пластинок.
Но Гамсун никогда не забывал и об экономии. Так, он терпеть не мог, когда на иностранный манер дети отрезали толстые куски сыра. Все дело в том, что норвежцы очень гордятся специальным норвежским ножом для сыра, который отрезает тоненькие кусочки. И Гамсун не уставал повторять за столом: «Отрезайте от сыра красивые кусочки, дети, только англичане и коммивояжеры отрезают от сыра ломти».
Сам он довольствовался малым, помня о своем суровом детстве и очень бедной молодости, и даже старался не покупать себе новой одежды. А если появлялась возможность потратить деньги, то всегда старался порадовать жену и детей.
* * *
Постепенно Гамсун отходил от общественной жизни, что очень задевало норвежцев, которые видели в нем своего национального героя.
С 1920-х годов писателя обвиняли в человеконенавистничестве.
Началом кампании стала история с судом против брата и племянника за свое имя, о которой мы рассказали выше.
Не меньшее раздражение вызывало и затворничество в Нёрхольме.
Поскольку туристов и просто желающих прийти в гости к нобелевскому лауреату и кумиру Норвегии было очень много, то усадьбу огородили забором, а затем и высокой чугунной оградой, эскиз которой Гамсун сделал сам. В заборе были четыре калитки и ворота. Их постоянно держали на запоре, однако покой семьи очень часто нарушался назойливыми посетителями.
«Большие ворота, ведущие от дороги прямо в сад, всегда были заперты, — писала Мария Гамсун. — Их смастерил старый кузнец из Арендала: он выковал на наковальне и заострил каждый прут решетки и украсил ворота по рисунку Кнута, снабдив его большими ключами. Один ключ хозяин носил с собой в кармане, другой висел на гвозде в прихожей, общий для всех женщин в доме. Прислуга и знакомые, кроме того, могли попасть в усадьбу через дальние ворота позади дома, которые стояли открытыми.
Чужие люди — часто из-за границы, из дальних стран, — считавшие, что у них есть дело в Нёрхольме, попадали в усадьбу не дальше ворот.
Эти запертые ворота, что могли они означать, как не желание избегать людей, как презрение к людям?
Тот, кто был знаком с ним, лучше понимал его. Нельзя же в самом деле повесить на воротах плакат с надписью: „Извините, но здесь живет человек, который всех прощает, потому что он всех понимает, но у него больше не осталось сил взять вас за руку!“».
Но простых граждан не занимали интересы писателя, предметом любопытства являлась его личная жизнь, а потому недовольных установленным забором было много.
Не меньше пересудов и домыслов вызвал и суд с бывшими хозяевами усадьбы.
Гамсун, хотя и купил Нёрхольм у Лонгума, помогал бывшей хозяйке усадьбы Анне Петерсен. У нее в Гримстаде жили дети писателя, когда они пошли в школу, и было далеко каждый день возвращаться домой. Гамсун дал денег сыну Анны, Юхану Петерсену, на переезд в Америку и выступил гарантом его займа в 6 тысяч крон в банке. Все было прекрасно — до тех пор, пока Петерсены не начали называть себя Петерсен-Нёрхольм.
Усадьба была дорога Гамсуну как его родовое гнездо, он заплатил за нее большие деньги и искренне не понимал, почему бывшие владельцы, никогда не именовавшие себя Петерсены из Нёрхольма, вдруг решили поменять свое имя. Было совершенно очевидно, что налицо «примазывание» к славе нобелевского лауреата.
Судебный процесс тянулся долго и утомительно, занял несколько лет (1931–1934), потребовал вложения многих средств, но для Гамсуна победа в нем была не только делом принципа, но и вопросом чести, вопросом сохранения памятника культуры.
Он писал Сигрид Стрей, своему адвокату:
«Для меня важно возродить усадьбу, имеющую историческое значение.
…Когда я жил в Хамарёе, я купил там старую пасторскую усадьбу, но земли при ней не было.
Мне предлагали купить в Нурланне красивейший деревянный дом, но на аукционе я проиграл, и дом достался другому человеку. Подумать только, деревянный дом, выстроенный в стиле ампир, раскатали на бревна и перевезли в Намдален, а там поставили на уже готовый первый этаж из цемента! Настоящий вандализм, но и этого мало! Как только дом собрали, налетел ураган, и дом просто развалился!
…Я уже много лет спасаю старые дома и вещи, я пытаюсь, по мере сил и возможностей, помогать государственному антиквару Николайсену, и я пожизненный член Общества охраны памятников культуры».
На суде подчеркивалось, что Нёрхольм стал неразрывно связан с именем Гамсуна, как Аулестад — с именем Бьёрнсона, а Морбакка — с именем Сельмы Лагерлёф.
Однажды фру Стрей предложила писателю заключить мировое соглашение, чтобы избежать лишней шумихи и затрат. Гамсун пришел в неистовство, но он слишком уважал своего адвоката, чтобы сделать ей выговор.
Поэтому Мария Гамсун позвонила Сигрид Стрей и спросила, не сможет ли она срочно встретиться с Гамсуном. Госпожа адвокат была приглашена в ратушу на бал к мэру Осло и попросила перенести встречу. Нет, ее клиент настаивал на встрече именно в этот вечер. Ну, хорошо, тогда Сигрид Стрей возьмет с собой бальное платье в контору и там переоденется перед балом, а в сэкономленное время сможет принять писателя.
В оговоренное время Гамсун прибыл на встречу. Он говорил обо всем на свете, в том числе и о предстоящем бале, просидел полчаса, встал и перед прощанием, наконец, сказал, зачем собственно приехал в столицу: «Никогда больше, госпожа Стрей, не предлагайте мне заключать мировых соглашений!»
Гамсун, а вернее, Сигрид Стрей, процесс выиграл, но многие обыватели, не понимавшие, что собственное имя и имение значили для писателя, его за судебные иски к братьям и семье Петерсенов осудили.
Эти простые, казалось бы, вещи, на которые и обращать внимание не стоило бы, сыграли в свое время роковую роль в жизни Гамсуна.
Мизантропом его объявили и журналисты. Дело в том, что у писателя был крайне неприятный опыт общения с одним из худших представителей этой профессии. Анкер Киркебю буквально подкараулил Гамсуна в Ларвике и стал приставать к нему с провокационными вопросами типа: «Вы незаконный сын Бьёрнсона?» Он некоторое время преследовал Гамсуна, а потом, не завизировав у него интервью, опубликовал статью в «Политиккен». Сам Гамсун писал главному редактору газеты, что журналист «проник к нему под вымышленным именем и предлогом, состряпал гнусное интервью и опубликовал его, не спросив разрешения».
После этого «желтого» журналиста писатель категорически отказывался общаться с пишущей братией, чем только подогревал интерес к собственной персоне — и поток состряпанных материалов в прессе не прекращался.
Конечно, Гамсун не жил в полной изоляции. Он выезжал по делам и принимал дома друзей, любил сыграть с ними партию в покер, но он не хотел быть публичным человеком — и имел на это полное право, вот только норвежский народ думал иначе…
Кроме того, всем, по меткому выражению самого писателя, «все еще мерещилась Нобелевская премия», и в Нёрхольм шли сотни писем с просьбами о помощи.
Гамсун очень многим помогал. Его адвокат Сигрид Стрей писала, что к 1932 году он раздал на благотворительные нужды больше 200 тысяч крон, причем по большей части делал свои пожертвования анонимно и очень часто ничего не говорил о переданных на благое дело деньгах своей семье.
Однако люди были мало благодарны писателю и всегда старались сунуть нос в его дела и, не в последнюю очередь, посчитать деньги в его кармане.
Так, в местной газете «Агдерпостен» регулярно печатались отчеты о колоссальных суммах налогов, которые честно выплачивал Гамсун. Заглядывание в собственный кошелек чужих людей не могло понравиться никому, поэтому писатель вновь обратился за помощью к Сигрид Стрей и попросил выяснить источник утечки информации.
Оказалось, что сведения в газету передавали местные власти, что то время было не запрещено законом, а тираж «Агдерпостен» с опубликованной «налоговой декларацией» Гамсуна всегда был заоблачным. Фру Стрей после долгих переговоров и консультаций с государственными чиновниками удалось договориться о сохранении финансовой тайны писателя, однако читатели лишились увлекательнейшего повода для сплетен и перемывания косточек Гамсуна и его домочадцев.
Словом, жизнь семьи постоянно отравляли мелкие неприятности. А впереди Гамсунов ждало серьезное испытание…