Михельсон и другие начальники приняли меры к тому, чтобы быстрее захватить Пугачева, не дать ему снова усилиться, собрать новое войско. За Волгу направились отряды Меллина, полковника Иловайского, майора Бородина и др. В ключевых местах по Волге расставили военные отряды. 2 сентября в Царицын прибыл генерал-поручик А.В. Суворов. По приказу главнокомандующего П.И. Панина он возглавил авангардные отряды, преследовавшие Пугачева. Под конец славной, героической жизни народного предводителя, одного из самых выдающихся в истории русского и других народов нашей страны, против него послали одного из самых способных и даровитых генералов тогдашней России, будущего генералиссимуса, военного гения. История свела двух таких разных людей, поставив их на противоположные стороны классовой баррикады.
Суворов отдал дополнительные распоряжения, в частности, отправил за Волгу, вдогонку за Пугачевым и Михельсона, который после сражения у Солениковой ватаги вернулся в Царицын. Сам Суворов тоже переправился на левый берег, с ним вместе — Галахов, Долгополов (Трифонов) и Рунич. Но они вскоре вернулись в Камышин (Дмитриевск). Суворов же нагнал отряд Меллина и направился с ним к рекам Узеням. Он разделил отряд на четыре части: два — на Малую Узень, два — на Большую Узень. Севернее, по реке Иргизу, шел к Яицкому городку отряд Голицына, чтобы не дать Пугачеву возможности пробраться туда, к яицким казакам.
Со всех сторон Пугачева окружали каратели. Но и среди тех людей, которые были рядом с ним в эти дни конца августа и начала сентября, отнюдь не все думали о том, чтобы спасти своего предводителя и продолжать борьбу. Многие, и прежде всего ближайшие его помощники Творогов, Чумаков и другие, давно замыслили недоброе. Ценой измены, предательства надеялись они купить себе прощение, жизнь. Перед последним сражением у Солениковой ватаги договорились не упускать из виду Пугачева, быть «при нем неотлучно, не отступая… ни на шаг». Находились рядом с ним в сражении, во время бегства, переправы.
Еще до переправы через Волгу, верстах в 17 от Черного Яра, Пугачев имел разговор с Василием Горским:
— Вот, друг мой, мы все растерялись. Хлеба у нас нет. Как нам быть?
Сотник не знал, что ответить. Емельян обратился к яицким казакам:
— Много ли у нас осталось? Есть ли человек тысяча?
— Нет, батюшка, много до тысячи недостает.
— Можно ли нам отсюда, — Пугачев снова повернулся к Горскому, — пройти на Моздок?
— Я в Моздоке не бывал и не знаю.
— Что нам, батюшка, — возражали яицкие казаки, — в Моздоке делать? Лучше перейдем через реку Волгу на Ахтубу реку, к Селитренному городку. Тут достанем себе хлеба и пойдем чернями близ моря (Каспийского. — В. Б.) по ватагам к Яику-реке. Хлеба по ватагам мы сыщем довольно.
— А есть ли по ватагам кони?
— По ватагам коней много и скота довольно.
— Ну, хорошо, пойдем туда. Пришедши на Яик, мы пойдем на Трухменский кряж, там у меня есть знакомые владельцы или старшины трухменские. Через их землю, хотя трудно, но пройдем в Персию, там у меня есть ханы знакомые. И хотя они разорены, однако же мне помогут.
В той обстановке, которая сложилась в эти безвыходные, гибельные дни, Пугачев опять говорит об уходе к Кубани, в Персию, о каких-то «знакомых» владельцах в туркменских местах. Чувствуется, он лихорадочно ищет выход, пытается направить развитие событий в нужное ему русло, хотя и неясно совсем, куда они могут привести, могут ли вообще, реальны ли они хоть в малейшей степени? Видно отчетливо — он бессилен что-либо изменить в том ходе событий, который ведет к развязке. Яицкие казаки, которые постоянно, с первых дней восстания, окружали его, столь же постоянно оказывали на него влияние, а то и давление, нередко связывая тем самым его инициативу, волю. Теперь же они, по существу, диктовали ему то, что он должен был делать, и Емельяну не оставалось ничего иного, как соглашаться.
После переправы заговор, начало которому Творогов положил ранее, продолжал созревать. Те люди, которые, приняв участие в восстании, мечтали в случае его победы «восстановления» Петра III на престоле, надеялись стать «первым сословием в государстве», теперь, когда их планы рухнули, повернули против того, за кем пошли год назад. Творогов на левом берегу собрал у себя заговорщиков — Чумакова, Федульева, Железнова, Бурнова, Арыков а:
— Что нам делать? Какому государю мы служим? Он грамоте не знает. Я подлинно вас уверяю, что когда по приказанию его был написан к казакам именной указ, то он его не подписал, а велел подписать его именем секретарю Дубровскому. Если бы он был государь, то указ подписал бы сам. Донские казаки называют его Емельяном Ивановым, и когда пришли было к нему и на него пристально смотрели, то он рожу свою от них отворачивал. Так что же теперь нам делать? Согласны ли вы будете, чтобы его связать?
— Согласны, — за всех ответил Чумаков, — только надобно уговориться с другими казаками. Мы сами теперь видим, что он не государь, а донской казак.
Решили каждый уговорить приятеля, потом снова собраться вместе.
Между тем Пугачев назначил в ночь совещание яиц-ких казаков:
— Как вы, детушки, думаете: куда нам теперь идти?
— Мы и сами не знаем. А Ваше величество куда изволите думать?
— Я думаю идти вниз по Волге и, собрав на ватагах хлеба, пробраться к запорожским казакам. Там близко есть у меня знакомых два князька. У одного наберется тысяч с семнадцать, а у другого тысяч с десять. Они за меня верно вступятся.
— Нет, воля ваша, хоть головы рубите, а мы не пойдем в чужую землю. Что нам там делать?
— Ну а куда же вы думаете? Мы пойдем в Сибирь, а не то в Калмыцкую орду.
— Нет, батюшка, мы и туда не ходоки с Вами. Куда нам в такую даль забиваться! У нас здесь отцы, матери и жены. Зачем идти в чужую землю?
— Ну так куда же вы посоветуете?!
— Пойдем вверх по Волге, — предложили Творогов и Чумаков, — и будем пробираться к Узеням. А там уже придумаем, что делать.
— Но там трудно будет достать хлеба. И есть опасность от воинских команд.
Несмотря на сомнения Пугачева, его нежелание, даже недовольство, казаки упрямо твердили о своем. Сумели настоять. Емельян опять не мог не согласиться. Трудно сказать, представить, что делалось в эти дни в душе его, томимой, несомненно, тяжелыми предчувствиями. Холод безысходности, вероятно, подползал, как змея, к сердцу, и, как ни пытался этот смелый и отчаянный человек отогнать его, отдалить неминуемое, из этого ничего не получалось.
Наутро двинулись по степи вверх по Волге, потом повернули на восток, к Узеням. Не было ни воды, ни хлеба.
— Куда вы меня ведете? — спрашивал Пугачев. — Люди и лошади помрут без воды и хлеба.
— Мы, — отвечали Творогов и Чумаков, — идем на Узени.
— Я степью идти не хочу. Пойдем к Волге. Пусть там меня поймают, да все-таки достанемся в руки человеческие. А в степи помрем как собаки.
Часть людей повернула к Волге, другие продолжали идти степью. Заговорщики по пути продолжали свою работу — уговаривали одних, изолировали, удаляли других — тех, кто был предан Пугачеву. Несколько дней блужданий по степи, без хлеба и воды, под свист ветра и снега окончательно всех вымотали. Наконец добрались до Узеней. Остановились на ночлег. Двое казаков, Ба-калкпв и Лепехин, отправились утром на охоту. Вскоре вернулись с известием: недалеко от их стоянки живут два старца в землянках. Пугачева это заинтересовало:
— Нет ли у стариков чего на пищу?
— Есть. Мы видели у них дыни и букву.
Емельян предложил поехать туда. Творогов и человек 20 других участников заговора с радостью согласились. Случай выпал для них удобный. Пугачев приказал оседлать себе лошадь из тех, что похуже.
— Что вы, — спросил его Творогов, — такую худую лошадь под себя берете? Неравно, как что случится, так было бы на чем бежать.
— Я берегу хорошую впредь для себя.
Он, несмотря на то, что не мог не чувствовать, предвидеть, что его ожидает, все-таки надеялся спастись, ускакать в час опасности от преследователей, карателей, которые обложили его со всех сторон. Именно отсюда исходила, по его убеждению, эта опасность. О том, что «впредь» придется спасаться, причем на хорошей, быстрой лошади, он и говорил откровенно и доверчиво Творогову, председателю своей Военной коллегии, доверял ему как одному из близких людей, соратников. Чувствуется, он не предполагал, не мог подумать, что от Творогова может исходить замысел измены.
Пугачев и его спутники поехали к старцам. Их землянки находились на другом берегу реки. Переехали ее, подошли к землянкам. Старцы охотно дали дыни и буквы, но на всех не хватило. По их разрешению казаки пошли к грядкам. У землянок остались Пугачев и главный заговорщики — Творогов, Чумаков, Федульев, Бурков и Железное. Первым завел речь Чумаков:
— Что, Ваше величество, куда ты думаешь теперь идти?
— О чем ты спрашиваешь? Ведь у нас выдумано, куда ехать: на форпосты. Забрав с них людей, пойду к Гурьеву городку. Тут мы перезимуем. А как лед вскроется, то, севши на суда, поедем за Каспийское море и там поднимем орды.
Как видно, Пугачев, соглашаясь с казаками, все время думал о своем — как бы вырваться на новый простор. Перебирая все возможные варианты (уйти на Кубань или в Запорожье, в Калмыцкую орду или Сибирь, Туркменскую степь или далее в Персию), он снова и снова мечтает о том, чтобы продолжить борьбу, поднять на нее новых людей, степные «орды». Пытается увлечь оставшихся при нем людей, не понимая, что они ускользают из-под его влияния, уже встали на путь предательства, обещает помощь мифических «владельцев» и «князьков». Яицкие казаки, сопровождающие его, по-прежнему величают его «батюшкой», называют «Ваше величество», но повиноваться ему уже не хотят, ведут себя уклончиво. Но в то же время твердо гнут свою линию. Так и сейчас, в ответ на его речи о Гурьеве городке и поездке за Каспийское море, возражают вежливо (пока!), но твердо:
— Нет, батюшка. Воля твоя, а мы не хотим теперь воевать. Пойдем лучше в наш городок.
— Я в Яицкий городок не поеду. Ежели и вы на Яик поедете, так сами пропадете и меня погубите. А не лучше ли ехать назад и пробираться в Москву?
— Нет, государь! Воля твоя, а тому не бывать.
— Полно, не лучше ли, детушки, оставить поездку в городок?
— Нет, нельзя. Нам некуда теперь больше ехать.
Твердый тон казаков, их решимость сделать по-своему, несмотря на доводы Пугачева, наконец-то открыли ему глаза. Продолжая их уговаривать, он то краснел, то бледнел. Они же стояли на своем. Емельян опять принужден был уступить:
— Ну, воля ваша, поедем. Коли нас там примут, то останемся. А коли не примут, так пойдем мимо.
— Как не принять! — сказал Чумаков. — Ваше величество, пора ехать в стан.
Наступал решительный момент. Казаки тоже, вероятно, видели, что Пугачев догадывается об их умысле. Они спешили совершить задуманное — вернуться через реку к лошадям и там связать Пугачева. Так и получилось — Емельян, Чумаков и несколько других переехали первыми. Когда подъехали Творогов и остальные, Чумаков держал под уздцы лошадей — Пугачева и свою. Все окружили Емельяна, когда он хотел садиться на лошадь. Федульев закричал Бурнову:
— Иван! Что задумали, то затевай — сними с него саблю!
Бурнов схватил Пугачева за руки выше локтей.
— Что это… Что вы выдумали?! — Побледневший Пугачев говорил неровно, с перерывами, голос его дрожал. — На кого вы руки поднимаете?!
Казаки в ответ закричали наперебой:
— А вот что! Ты отдай нам свою шашку, ножик и патронницу!
— Мы не хотим тебе больше служить и не хотим больше злодействовать!
— Довольно и так за тебя прогневали бога и матушку милостливую государыню!
— Много пролили мы крови человеческой и лишились сами отцов, матерей, роду и племени!
Пугачев продолжал уговаривать их:
— Ай, ребята, что это вы вздумали надо мною злодействовать?! Ведь вы только меня погубите, а и сами но воскреснете. Полно, не можно ли, детушки, это отменить? Напрасно вы меня губите.
— Нет! Нет! Не хотим более проливать крови! Мы повезем тебя прямо в городок. Если ты подлинный государь, то тебе нечего бояться. Ты там себя и нас оправишь. А что до нас касается, то воля матушки нашей всемилостивейшей государыни: что изволит, то и сделает с нами. Хотя всем нам головы перерубят, только мы тебя не упустим. Полно уже тебе разорять Россию и проливать безвинную кровь!
Изменники, в свое время примкнувшие к Пугачеву в надежде, что он, став императором, утвердит их сословные права, год спустя кричат ему в глаза о «матушке», «всемилостивейшей государыне», которая-де вольна с ними сделать все, что захочет. Втайне они, конечно, надеются получить от нее свои тридцать сребреников; поэтому так и стараются не упустить самозваного «государя», чтобы, выдав его палачам, купить себе прощение. Тысячи и тысячи пугачевцев без колебаний отдали жизнь за народное дело. Эти же Иуды думали только об одном — как бы спасти себя. Тех же, кто мог им помешать, например, Кинзю Арсланова и других, оставшихся до конца верными Пугачеву, они постарались загодя оторвать, отодвинуть от него.
Заговорщики с Пугачевым возвращались в свой лагерь. Не доезжая до него, остановились. Пугачева держали на лошади, стерегли его Железнов и Астраханкин, тоже на лошадях. Чумаков отделился от всех и, очевидно, по их поручению, приехал в стан, объявил об аресте «государя» всем, кто там оставался. Они восприняли известие спокойно, как о том свидетельствует разговор Чумакова с Фофановым:
— Мы государя арестовали и хотим везти в Яицкий городок; так ты к нему не приставай.
— Куда другие, туда и я. Куда команда пойдет, туда и я с нею.
Вся «команда» с Пугачевым переправилась через Узень, чтобы ехать к Липкому городку. Пугачев подозвал к себе Творогова. Они отъехали в сторону, и Емельян начал его уговаривать:
— Иван! Что вы делаете? Ведь ты сам знаешь божие писание: кто на бога и государя руки подымет, тому не будет прощения ни здесь, ни в будущем веке. Ну что вам за польза? Меня потеряете и сами погибнете. Если я жив не буду, то сын мой и наследник Павел Петрович вам за меня отомстит! Полно! Подумайте хорошенько: не лучше ли кинуть это дело?
— Нет уж, батюшка, не говори! Что задумали и положили, то тому так и быть. Отменить нельзя.
Помолчали. Ехали дальше. Поодаль виднелись Железнов и Астраханкин. Оглянувшись на них, Пугачев ударил по лошади и повернул в сторону, в степь.
— Прощай, Иван, оставайся!
— Ушел! Ушел!
Творогов и другие казаки бросились в погоню. Лошадь у Пугачева была слабой, и Творогов быстро его догнал. Дважды Емельян отгонял горячую лошадь преследователя ударами плети. Но в конце концов три казака окружили его. Емельян соскочил с лошади и скрылся в камышах. Казаки — за ним. Пугачев схватился за эфес шашки Железнова, до половины вытащил ее. Но Астраханкин схватил его за руки. Подскакал Федульев, и общими усилиями они связали пленнику руки.
— Как вы смели на императора своего руки поднять?! За это воздастся вам!
— Нет, брат! Теперь больше не обманешь.
Пугачев, не выдержав, заплакал от обиды. Уверял, что больше не уйдет, просил развязать руки. Его развязали, посадили на ту же лошадь, повезли дальше. Сообщили об аресте самозванца на форпосты. С тем же известием послали трех казаков в Яицкий городок.
После ночевки на речке Балыте отправились дальше. Остановились верстах в 15 покормить лошадей. Казаки сидели группами. Пугачев ходил среди них, за ним присматривали. Он приметил шашку и пистолет, лежавшие рядом с малолетним казаком Харькой (Харитоном). Быстро завладел ими, обнажил саблю и бросился к группе, где сидели Творогов и другие главари заговора:
— Вяжите старшин!
— Кого, — Федульев пошел навстречу, — велишь ты вязать?
— Тебя!
Пугачев направил на него пистолет, спустил курок. Выстрел не последовал — осечка. Федульев крикнул всем:
— Атаманы, молодцы! Не выдавайте!
Казаки окружили Пугачева. Он отмахивался саблей. Бурнов ударил его тупым концом копья. Он обернулся к нему, и в это время Чумаков ухватил Емельяна за руки. Его обезоружили, связали. Посадили на телегу вместе с женой Софьей и сыном Трофимом, которые видели все происходившее и безутешно рыдали. Казаки спрашивали Пугачева:
— Сам ты собою сделал или другой кто присоветовал?
— Маденов присоветовал. Говорил, что многие за меня вступятся.
Заговорщики тут же до смерти избили казака, который, несомненно, сочувствовал Пугачеву, хотел ему помочь, освободить. Его бросили в степи.
Дней через пять, 14 сентября, заговорщики добрались до Бударинского форпоста. Здесь Творогов и Чумаков заявили об аресте самозванца. Затем приехали в Яицкий городок, явились к старишне Акутину и капитану-поручику Маврину.
Около Кош-Яицкого форпоста казаки передали Пугачева в руки сотника Харчева с командой. Пленника тут же забили в «великую колодку». В полночь с 14 на 15 сентября его доставили в Яицкий городок. Пугачев снова, на этот раз не по своей воле, оказался в тех местах, где год назад начал борьбу против угнетателей. Незадолго перед тем сюда же привезли А. Перфильева и других участников восстания, которые отстали во время переправы через Волгу; арестовали их на реке Деркуле.
Уже 16 сентября Маврин начал следствие. К этому времени следственные органы, в первую очередь секретные комиссии в Казани, Оренбурге и Яицком городке, провели уже большую работу — допрашивали плененных участников Крестьянской войны, разгласителей слухов об «императоре Петре III», его успехах в борьбе с властями и помещиками. Помимо этих трех городов, повстанцев допрашивали также в Самаре, Симбирске. К розыску привлекли тысячи людей. Многие сотни из них умирали от плохих условий содержания — скученности, скудости пищи, антисанитарии. Следователи, которых подстегивали центральные власти (Сенат, его Тайная экспедиция и др.), сама императрица, старались прежде всего выяснить истоки восстания, его побудительные причины, особенно возможность какого-либо иноземного влияния. С этой целью с особым пристрастием допрашивали ближайших сподвижников Пугачева — Шигаева, Горшкова, Почиталина, Падурова, Мясникова и других. Оренбургская комиссия составила к 21 мая 1774 года доклад. В нем она верно отметила, что «Пугачев не имеет, кажется, постороннего, а паче чужестранного руководствования и споспешествования, но споспешествовали ему в злодейских его произведениях, во-первых, яицкие казаки, а во-вторых, народное здешнего края невежество, простота и легковерие, при помощи вымышленного от злодея обольщения их расколом, вольностию, льготою и всякими выгодами». Таким образом, главное, и это вынуждена комиссия признать, — тяжелое положение народа. Она, естественно, осуждает со своих классовых позиций и восставший народ, и его предводителя, хотя и отдает ему должное: «Самозванец, хотя человек злой и предерской, но пронырливой и в роде своем прехитрой и замысловатой… Из показания многих видно, что он в злодеяниях прехитрой, лукавой и весьма притворной человек, ибо они уверяют об нем, что он мог плакать, когда только хотел, во всякое время. А сие и служило простому народу удостоверением, что вымышляемые им слова неложны».
Как видим, следователи, опираясь на показания сподвижников Пугачева, рисуют его человеком ловким, предприимчивым, имеющим к тому же дар своего рода актера-импровизатора.
В ходе допросов многих арестованных подвергали истязаниям, казнили. Особенно свирепствовали Панин и его подчиненные. Постепенно всех важнейших деятелей восстания сосредоточили в Москве, где в начале ноября началось следствие по делу Пугачева в Московском отделении Тайной экспедиции Сената. Пугачева, до прибытия в Москву, допрашивали в Яицком городке и Симбирске.
На первом допросе Пугачев вел себя мужественно и спокойно, с большим достоинством и твердостью духа. Маврин, который записывал ответы Емельяна, с удивлением и даже, можно сказать, с уважением ответил: «Описать того невозможно, сколь злодей бодрого духа».
— Что ты, — спросил его Маврин, еще ночью до приезда в городок, — за человек?
— Донской казак Емельян Иванов сын Пугачев. Согрешил я, окаянный, перед богом и перед ее императорским величеством и заслужил все те муки, какие на меня возложены будут. Снесу я их за мое погрешение терпеливо.
На допросе Пугачев подробно рассказал о своем происхождении, житье на Дону, службе в армии и скитаниях, наконец, о ходе Крестьянской войны, своем в ней участии. Очень интересен ответ на вопрос о цели восстания: «…Что ж до намерения итти в Москву и далее, тут других видов не имел, как-то: если пройду в Петербург, там умереть со славою, имея всегда в мыслях, что царем быть не мог. А когда не удастся того сделать, то умереть на сражении. Ведь все я смерть заслужил, так похвальней быть со славою убиту».
Для дальнейшего следствия Пугачева из Яицкого городка должны были повезти или в Казань, как хотел П.С. Потемкин, или в Симбирск. На втором из двух городов настоял главнокомандующий Панин. По приказу последнего, А.В. Суворов взял под охрану Пугачева и направился в Симбирск. Везли его в клетке, специально для того сделанной. Как писал Маврин своему начальнику Потемкину, «чтоб вести его церемониально, для показания черни, велел сделать приличные к тому с решеткою роспуски» (повозку с решеткой).
1 октября Суворов привез Пугачева с женой Софьей и сыном Трофимом в Симбирск. Конвой состоял из двух рот пехоты, 200 казаков и двух орудий. По ночам путь освещали факелы. На другой день в городе появился главнокомандующий. Собралась огромная толпа, и Панин приказал показать людям скованного Пугачева, не постеснявшись собственной рукой дать ему несколько пощечин. Емельяна здесь, на площади, потом на квартире главнокомандующего заставили объявить о своем настоящем происхождении.
Охранял его капитан Галахов с командой. В комнате, где он сидел, постоянно находились обер-офицер, унтер-офицер и солдат без ружья и с необнаженной шпагой, чтобы Пугачев, случаем, не выхватил ее и не умертвил себя. Да он и не смог бы этого сделать — скованного кандалами по рукам и ногам, его к тому же прикрепили к стене цепью.
В Симбирске собрались Панин, Потемкин, Суворов и Михельсон. Панин, более чем холодно относившийся к Потемкину, тем не менее поручил ему начать допрос Пугачева. Какому-то художнику, имя которого осталось неизвестным, приказал сделать портрет Пугачева, «сего адского изверга».
Панин показывал своего пленника многим людям, приезжавшим посмотреть на него. Среди них был и Державин. Главнокомандующий, хваставший всем, что «злодей» в его руках, самодовольно спросил поэта:
— Видели ли Вы Пугачева?
— Видел на коне под Петровском.
— Прикажи, — граф обратился к Михельсону, — привести Емельку.
Ввели Пугачева в оковах, одетого в засаленный, очень поношенный тулуп. Войдя в комнату, он встал на колени, Панин глянул насмешливо:
— Здоров ли, Емелька?
— Ночей не сплю. Все плачу, батюшка, ваше графское сиятельство.
— Надейся на милосердие государыни.
Однажды в приемной у главнокомандующего собралось до 200 военных и гражданских лиц. Снова, по его указанию, привели Пугачева. И опять граф разыграл сцену:
— Как мог ты, изверг, вздумать быть царем России?!
— Виноват, — Емельян поклонился до земли, — перед богом, государынею и министрами.
Панин, разгоряченный и рассерженный, поднял было правую руку, чтобы ударить, но тут же, исторгнув слезы, истерически воздел вверх руки:
— Господи! Я осквернил было мои руки!
Забыв, что недавно он уже «осквернил» свои руки, этот сановный крепостник со старческими рыданиями восклицал:
— Боже милосердный! Во гневе твоем праведно наказал ты нас сим злодеем.
Рунич, описавший эту сцену, добавляет: «Все присутствовавшие как окаменелые безмолвствовали». Так в лице графа Панина, главного карателя и вешателя на заключительном этапе Крестьянской войны, выражало свой гнев и возмущение российское дворянство, жаждавшее мести, крови «рабов», своей «крещеной собственности».
В Симбирске Пугачева допрашивали пять дней. Вели допросы Панин и Потемкин. Применялись самые ужасные пытки. «Всеми мучениями, какие только жестокость человеческая выдумать может» следователи стремились сломить волю, мужество народного предводителя. О методах, которые применял Потемкин, хорошо написал В.Г. Короленко: «К несчастью для последующей истории, первоначальное следствие о Пугачеве попало в руки ничтожного и совершенно бездарного человека — Павла Потемкина, который, по-видимому, прилагал все старания к тому, чтобы первоначальный облик „изверга“, воспитанного „адским млеком“, как-нибудь не исказился реальными чертами. А так как в его распоряжении находились милостиво предоставленные ему „великой“ Екатериной застенки и пытки, то понятно, что весь материал следствия сложился в этом предвзятом направлении: лубочный, одноцветный образ закреплялся вынужденными показаниями, а действительный образ живого человека утопал под суздальской мазней застеночных протоколов».
Конечно, дворянам выгодно было изобразить Пугачева этаким исчадием ада, извергом рода человеческого, от поступков которого пострадали «всенародно» жители тех районов, где действовал он и его повстанцы. При этом, как всегда бывало в подобных случаях, они выдавали свои неприятности и невзгоды за общенародное бедствие. Правда, Крестьянская война, и в этом одна из ее великих исторических заслуг, показала, как ничто другое, какая стена, баррикада разделяет классовые интересы эксплуатируемых и эксплуататоров. Феодалам, доводы и увещания которых явно били мимо цели, не оставалось ничего иного, как пытать и карать, жечь и вешать, что они и делали с беспощадной жестокостью.
Одновременно с допросами Пугачева предпринимались другие меры. На пути от Симбирска к Москве готовились промежуточные станции (в 60 верстах друг от друга) для ночлегов, где ставились роты для охраны каждой из них. В Москву свозили главных сподвижников Емельяна Ивановича. В Казани, взятие которой восставшими произвело на всех сильнейшее впечатление, на площади прочитали указ о поимке Пугачева и сожгли его портрет, сделанный в Симбирске. Свидетельницей заставили выступить Устинью. Творогов и Федульев каялись в своих прегрешениях. Еще ранее указом императрицы 13 октября 1774 года станицу Зимовейскую переименовали в Потемкинскую и предписали перенести ее на противоположный, левый берег Дона. Указом же 15 января 1775 года реку Яик переименовали в Урал, а Яицкий городок — в Уральск. Власти делали все, чтобы вытравить в народе память о Пугачеве и всем, что с ним было связано.
Пыточных дел мастера во главе с Потемкиным допрашивали Пугачева в Симбирске, выпытывали, «не подкуплен ли он был какими иностранцами или особенно кем из одной или другой столицы, Москвы и Петербурга, на беззаконное объявление себя императором Петром III». Следователям и императрице, которая фактически возглавляла и направляла их работу, казалось, что Пугачевым кто-то руководил, что сам он не мог поднять людей на такое дело по своей неграмотности, темноте. Не могли понять они ту простую истину, что действиями Пугачева и пугачевцев двигало чувство классового протеста, решимости поднять борьбу против зла, несправедливости, угнетения простого народа. Это в какой-то степени понимали и отмечали самые проницательные представители дворянства, например Бибиков, Маврин.
Во время допросов Маврин, даже Потемкин и другие не раз могли убедиться в том, что Пугачев, несмотря на весь царистский камуфляж, выступал по собственной инициативе, при поддержке угнетенных за их интересы, за правое дело. Рунич в записках сообщает, что в ответ на вопросы следователей Емельян Иванович «с твердым голосом и духом отвечал, что никто его как из иностранцев, так из Петербурга и Москвы никогда не подкупал и на бунт не поощрял».
25 октября конвой с Пугачевым выехал из Симбирска. Его сопровождали капитан А.П. Галахов, десять других офицеров, 40 гренадеров, 40 яицких казаков. От станции до станции их сопровождали посменно по две роты пехоты с двумя пушками. «Маркиза Пугачева, — торжествующе писала императрица барону Мельхиору Гримму, одному из знаменитых энциклопедистов, своему корреспонденту во Франции, — везут теперь из Симбирска в Москву, связанного, окрученного, словно медведя, а в Москве его ожидает виселица».
По словам Рунича, Пугачев в Симбирске пребывал в состоянии «уныния и задумчивости». По дороге же в Москву «стал разговорчивее, веселее и каждый вечер на ночлеге рассказывал нам о военных своих подвигах и разных приключениях своей жизни».
Конвой следовал через Алатырь, Арзамас, Муром, Владимир.
3 ноября Пугачев прибыл в село Ивановское, в 29 верстах от Москвы по Владимирской дороге. Здесь к конвою присоединилась команда полицейских гусар. Ожидался «злодей» на следующий день. Вся Москва готовилась к встрече. Сенатор П.А. Вяземский, брат генерал-прокурора Сената, писал ему: «Завтрашний день привезут к нам в Москву злодея Пугачева. И я думаю, что зрителей будет великое множество, а особливо — барынь, ибо я сегодня слышал, что везде по улицам ищут окошечка, откуда бы посмотреть».
4 ноября, рано утром, Пугачева ввезли в Москву. Он сидел, скованный по рукам и ногам, внутри железной клетки на высокой повозке. От Рогожской заставы до Красной площади все улицы заполнили толпы народа. Дворяне, офицеры, духовенство, все богатые люди ликовали. Простой народ молча смотрел на «государя», своего заступника, окованного кандалами.
Тюрьму устроили на Монетном дворе (позади нынешнего Музея В.И. Ленина). Камеру, в которой сидел Пугачев, окованный кандалами, прикованный цепью к стене, охраняли десять солдат Преображенского полка и рота Второго гренадерского полка.
Председателем следственной комиссии, которая допрашивала Пугачева, императрица назначила М.Н. Волконского, московского генерал-губернатора, ее членами — П.С. Потемкина, С.И. Шешковского, обер-секретаря Тайной экспедиции Сената. По указанию Екатерины II следователи снова и снова выясняли корни «бунта», «злодейского намерения» Пугачева, принявшего на себя имя Петра III. Ей по-прежнему казалось, что суть дела — в самозванстве Пугачева, обольщавшего простой народ «несбыточными и мечтательными выгодами». Опять искали тех, кто толкнул его на восстание, — агентов иностранных государств, оппозиционеров из высших представителей дворянства или раскольников.
Помимо Пугачева, к следствию в Москве привлекли более двух десятков его ближайших сподвижников — Чику-Зарубина, Шигаева, Почиталина, Горшкова, Перфильева.
Пугачев снова рассказывал во всех подробностях о своей жизни на Дону и в армии, о Крестьянской войне. Следователи убедились, что восстание, которое он возглавил, не было кем-то инспирировано; что оно было стихийным движением народа против крепостничества, дворянства. 5 декабря Волконский и Потемкин подписали определение о прекращении розыска.
19 декабря, через две недели, Екатерина II, внимательно следившая за ходом следствия, направлявшая его, определила указом состав суда — 14 сенаторов, 11 «персон» первых трех классов, 4 члена Синода, 6 президентов коллегий. Возглавил суд Вяземский. В него вопреки судебной практике вошли и два главных члена следственной комиссии — Волконский и Потемкин.
Приговор был, конечно, давно предрешен. Екатерина II, «Тартюф в юбке» (так ее назвал Пушкин), как и где только могла, старалась показать, что она не хочет иметь никакого отношения к суду и сентенции (приговору) по делу Пугачева, что она не является сторонницей жестоких мер и т. д. Но в то же время неукоснительно следила за розыском, всеми его деталями. Знакомилась с отчетами доверенных лиц, посылала им инструкции. В письме Гримму, еще до суда над «злодеем», она выражалась без обиняков: «Через несколько дней комедия с маркизом Пугачевым кончится; приговор уже почти готов, но для всего этого нужно было соблюсти кое-какие формальности. Розыск продолжался три месяца, и судьи работали с утра до ночи. Когда это письмо дойдет к вам, вы можете быть уверенным, что уже никогда больше не услышите об этом господине».
Заседание суда открылось 30 декабря в Тронном зале Кремлевского дворца. Здесь собрались высшие представители столичной знати — заклятые враги того дела, во имя которого поднялись на борьбу повстанцы Пугачева. Прочитали манифест императрицы от 19 октября, портрет которой во весь рост украшал зал суда, и записку «Происхождение дел злодея Пугачева». По предложению генерал-прокурора Вяземского, члены суда подписали определение, согласно которому «все дело и происходимые рассуждения содержать в величайшем секрете». Постановили также «Пугачева завтрашнего дня представить пред собрание, а чтобы не произвести в народе излишних разговоров, то привезти его в Кремль в особую комнату, близкую от присутствия, до рассвета, где и пробыть ему весь день, и отвезти обратно вечером». Образовали две комиссии: одной, во главе с сенатором Масловым, поручалось допросить в камерах сподвижников Пугачева, в правдивости их прежних показаний; другой, во главе с Потемкиным, — составить сентенцию.
31 декабря Пугачева засветло привезли в покои Кремлевского дворца. Заседание суда началось в 10 часов. Маслов доложил, что помощники Пугачева подтвердили свои показания. Судьи подписали протокол предыдущего заседания, утвердили вопросы Пугачеву. Наконец, ввели его самого, заставили встать на колени. Ему предложили вопросы, на которые он отвечал односложно:
— Ты ли Зимовейской станицы беглый донской казак Емельян Иванов сын Пугачев?
— Да, это я.
— Ты ли, по побеге с Дона, шатаясь по разным местам, был на Яике и сначала подговаривал яицких казаков к побегу на Кубань, потом назвал себя покойным государем Петром Федоровичем?
— Да, это я.
— Ты ли содержался в Казани в остроге?
— Да, это я.
— Ты ли, ушед из Казани, принял публично имя покойного императора Петра III, собрал шайку подобных злодеев и с оною осаждал Оренбург, выжег Казань и делал разные государству разорения, сражался с верными ее императорского величества войсками и, наконец, артелью связан и отдан правосудию ее императорского величества, — так как в допросе твоем обо всем обстоятельно от тебя показано?
— Да, это я.
— Не имеешь ли, сверх показанного тобою, еще чего объявить?
— Нет, не имею.
Вяземский затем спросил Пугачева:
— Имеешь ли чистосердечное раскаяние во всех содеянных тобою преступлениях?
— Каюсь богу, всемилостивейшей государыне и всему роду христианскому.
Как видим, Пугачев, понимая, что положение безвыходно, а впереди ждет его только мука смертная, отвечая спокойно, индифферентно, приготовившись к неизбежному концу.
Приговор, утвержденный императрицей, определил Пугачеву наказание — четвертовать, голову воткнуть на кол, части тела разнести по четырем частям города, положить их на колеса, потом сжечь. Тяжкие кары постигли и его сподвижников: Перфильева — четвертование; Шигаева, Падурова, Торнова — повешение в Москве; Зарубина — отсечение головы в Уфе и т. д.
Утром 10 января толпы людей заполнили Болотную площадь, где предстояла казнь, и соседние улицы. Показались сани с высоким помостом. На нем сидели Пугачев и Перфильев. Емельян держал в руках две толстые свечи желтого воска; оплывая, они залепляли воском его руки. Пугачев кланялся на обе стороны народу. «Все, — по свидетельству А.Т. Болотова, очевидца казни, — смотрели на него с пожирающими глазами, и тихий шепот и гул оттого раздавались в народе».
На Болотной нлощади прошедшей ночью, при свете костров, соорудили высокий, в четыре аршина, эшафот с обширным помостом и балюстрадой. Посреди помоста стоял высокий столб с колесом и острой железной спицей наверху. Здесь же помещались три виселицы. Эшафот окружали полицейские части и пехотные полки.
Пугачева и Перфильева возвели на эшафот. Началось чтение сентенции, довольно долгое. Архаров, московский обер-полицеймейстер, громко спросил, когда манифест упомянул имя предводителя восстания:
— Ты ли донской казак Емелька Пугачев?
— Так, государь. Я донский казак Зимовейской станицы Емелька Пугачев.
Емельян в длинном овчинном тулупе все время крестился. Наконец чтение закончилось. Духовник, благословивший осужденных, и чтец сошли вниз. Пугачев, покрестившись на соборы, кланялся на все стороны, говорил:
— Прости, народ православный! Отпусти мне, в чем я согрубил перед тобою! Прости, народ православный!
Экзекутор подал знак, и палачи сорвали с Пугачева тулуп, начали рвать рукава малинового полукафтанья. Пугачев опрокинулся навзничь, и в этот миг его отрубленная палачом окровавленная голова показалась в воздухе, на спице, остальные части тела — на колесе. Быстро расправились и с другими осужденными.
Останки Пугачева вместе с эшафотом и санями вскоре, 12 января, сожгли, и Вяземский, «припадая к высочайшим стопам», доносил императрице об окончании дела Пугачева. Несколько дней спустя Екатерина II приехала в Москву — по случаю заключения мира с Турцией были организованы пышные торжества. И сама она, и власти стремились изгладить из памяти народа мысли, впечатления о Пугачеве и его повстанцах, их страшной казни.
А народ этот, сочувствовавший Пугачеву и его делу, ждавший его с надеждой во всем градам и весям империи Российской, вынужденный молчать и подчиняться, когда в первопрестольной казнили их заступников, не забыл, прославил его в песнях и легендах, пронес память о нем через долгие годы страданий и борьбы, вспоминая имя и дела его в трудные моменты своей жизни и в годы бесстрашной борьбы с угнетателями.
Пугачев, при всей своей безграмотности, темноте, будучи человеком острого ума, «проворным» и проницательным, несомненно, понимал значение и смысл того дела, на которое он поднял огромные массы людей, пошедших за ним. Не мог он не думать о том, что его выступление, несмотря на поражение, не было одиноким в жизни русского народа, истинным сыном которого он был. Он, конечно, как и все его современники, хорошо знал о Разине, его атаманах и казаках, слышал предания о нем, пел, может быть, песни об удалом сыне Дона. Он действовал в тех местах, где сто лет до этого воевали с царскими войсками Разин и разинцы. Пугачев, собственно говоря, продолжил дело Разина, Болотникова, Булавина и других борцов за народную долю. Не мог он не думать и о том, что простой народ, с восторгом встречавший пугачевцев, их манифесты, на его стороне и сейчас, и в будущем. Недаром он столько раз и недвусмысленно говорил о российской «черни», что она, конечно, пойдет за ним, поскольку терпит великие обиды и отягощения, стремится избавиться от барской неволи.
И простой народ и его лучшие представители не только не забыли Пугачева, героические деяния повстанцев последней в истории России Крестьянской войны. Они прославили имя народного заступника, которое снова и снова звало их к борьбе с гнетом, несправедливостью, В середине XIX века грозный призрак «пугачевщины», витавший над российским дворянством, несомненно, ускорил падение крепостного права. Еще в начале XX века, как отмечал В. И. Ленин, русским помещикам мерещились вилы и топоры повстанцев Разина и Пугачева. Их далекие потомки в новых исторических условиях и на качественно ином, гораздо более высоком уровне организации и идейной оформленности довели до конца борьбу с эксплуататорами в победном Октябре 1917-го. Советские люди воздают должное высокому подвигу Пугачева и пугачевцев. Имя и дела его стали одной из самых выдающихся страниц истории Отечества, деяний наших великих предков.