В настоящей главе анализируется нарратив об «оригинальных формах» Японии и России, представленный в работах одного из самых популярных современных исторических романистов и авторов эссе Сибы Рётаро (1923–1996). Ниже будет показано, что его тексты способствовали не только углублению и популяризации иерархической конструкции отношений Японии и России (о ней речь шла в главе 3), но и подавлению возражений айнов по вопросу об «исконных территориях». Кроме того, изучение творчества Сибы связано не только с его популярностью, но и с тем фактом, что он был своего рода связующим звеном между дискуссией об айнах и дискуссией о России. В частности, Сиба был одним из семи членов Экспертного совета, созданного правительством в 1994 году для разработки проекта нового законодательства, направленного на развитие айнской культуры (Siddle 2002: 408). В этом качестве Сиба был одним из непосредственных участников пересмотра закона о «бывшем коренном населении». Несмотря на неугасающую популярность его исторических романов и эссе, в российской и англоязычной академической литературе о нем сказано немного. Поэтому, прежде чем рассмотреть, что Сиба писал о России, мы посвятим несколько страниц краткой характеристике его творчества и его роли в конструировании идентичности Японии.
5.1. Введение в творчество Сибы Рётаро
Сиба Рётаро (настоящее имя – Фукуда Тэити) родился в Осаке в 1923 году, там же закончил Университет иностранных языков по специальности «монголоведение» и в конце Второй мировой войны два года (1944–1945) служил в танковом дивизионе имперской армии в Маньчжурии. После войны несколько лет работал репортером в газете и писал прозу. В 1961 году получил престижную литературную премию Наоки за роман «Замок филина», уволился из газеты «Санкеи Симбун» и стал профессиональным писателем.
Всю оставшуюся жизнь Сиба посвятил себя написанию романов и стал, наверное, самым читаемым японским писателем в жанре исторического романа и культурно-исторических эссе. Он писал на самые разные темы, но так или иначе все его работы связаны с историей Японии или с ее настоящим. Даже в работах, посвященных другим странам и народам, подлинный нарратив Сибы, как считается, относится исключительно к Японии (Sekikawa, Funabiki 2006: 110). В этом смысле корпус сочинений Сибы является, пожалуй, самой яркой иллюстрацией конструирования национального японского «Я» через посредство Другого.
Сегодня, больше чем через десять лет после его смерти в 1996 году, работы Сибы – его исторические романы, эссе, путевые заметки и диалоги – продолжают пользоваться в Японии широкой популярностью. Согласно данным за 2005 год, тираж произведений, подписанных его именем (а это около 600 наименований), превысил 180 млн экземпляров (Sekikawa 2005). Эссе Сибы печатаются (и перепечатываются) в самых популярных журналах, а два его исторических романа: один – о Русско-японской войне, другой – о реставрации Мэйдзи – остаются абсолютными бестселлерами. Первый из них, «Облако на вершине холма», в 1999 году был назван читателями популярного журнала «Бунгеи Сюндзу» самой ценной книгой ХХ века, влиятельные японские интеллектуалы назвали его лучшей книгой по японской истории (цит. по: Yamazaki, Sekikawa 2004: 61). Кроме того, часто утверждается, что книги Сибы стали основным источником исторических познаний японцев – за отсутствием лучших альтернатив (Ozaki 1998: 17; Koizumi 1996). Забавно, что при этом сам Сиба и другие авторы призывали не забывать, что в его работах содержится художественный вымысел (Matsumoto 1996: 22–36).
Как утверждается в одном из немногих критических исследований исторического нарратива Сибы, никто другой из современных японских писателей не оказал такого влияния на формирование «исторического сознания» японцев (Nakamura 1997: 2). Многочисленные поклонники присудили Сибе звание «лидер цивилизации» (Sekikawa [2000] 2003: 64), а его понимание японской истории ставится в один ряд со знаменитыми текстами Маруямы Масао, о котором мы вкратце говорили в главе 3; этих двух авторов называют интеллектуальными гигантами послевоенного периода. И хотя обоих критиковали за приверженность модернистскому и просветительскому мышлению – оба разделяют положительное отношение к периоду Мэйдзи (Nakajima 1998: 11–13), Сибу изображают «спасителем» японской истории от негативного и критического взгляда Маруямы (Ishihara, Nasu 2002). Комментаторы признают, что кое-где он может искажать или опускать исторические факты, однако в целом считается, что нарратив Сибы свободен от идеологических стереотипов и построен на чисто эстетических принципах (Nakamura 1986: 289; Matsumoto 1996: 37–39, а также: Keene 2004: 89).
Взгляды Сибы на японскую историю и национальную «оригинальную форму» (kuni no katachi или genkei, подробный анализ которой последует ниже) часто приводятся для оправдания определенных нормативных тезисов, задействованных в политических дебатах. Его тексты не раз становились ориентиром в общественных дискуссиях о судьбе японской нации, причем влияние Сибы распространяется поверх политических барьеров (например, приверженец левых взглядов и критически настроенный по отношению к правительству профессор Токийского университета Канг Санг Джунг цитирует Сибу в своих показаниях Комитету конституционных расследований палаты представителей 22 марта 2001 года, NDL). Исторические и культурологические тексты Сибы вдохновляли многих политиков, их цитировали в парламентских выступлениях как минимум два премьер-министра – Коидзуми Дзунитиро и Обути Кеидзо. В обоих случаях речь шла об общеполитических вопросах в контексте определенного видения прошлого, настоящего и будущего Японии (палата представителей, 19 января 1999 и 26 марта 2003, NDL). Некрологи о Сибе написали многие выдающиеся политики: его самого называли «мастером», знавшим, как извлекать уроки из прошлого для решения насущных проблем, а его произведения – источником исторического знания (Hashimoto 1996: 105–106; Koizumi 1996: 114–115). Хата Цутому (премьер-министр с апреля по июнь 1994 года), посетивший СССР в 1986 году в качестве министра сельского хозяйства и водных ресурсов, цитирует Сибу в контексте отношений с Россией, называя его своим наставником по вопросам российских «государственных условий» (kokujo) и по истории русско-японских отношений (Hata 1996). Цитируют Сибу и на парламентских прениях, посвященных отношениям с Россией (например, Сасахара Дзунити в Комитете по международным отношениям палаты советников, 17 апреля 1998, NDL). Однако следует отметить, что, несмотря на всю их популярность среди любителей национальной истории, тексты Сибы нельзя однозначно назвать консервативными в общепринятом для Японии значении этого термина. Очевидно, что часто цитируемая «критика идеологии» Сибы была направлена против марксистской идеологии, преобладавшей среди японских интеллектуалов в 1950-х и 1960-х (Tanizawa 1996: 14). Однако в отличие от основной массы консерваторов, пытавшихся обелить либо игнорировать историю до 1945 года, Сиба демонстрировал отрицательное и критическое отношение к периоду между Русско-японской войной и поражением во Второй мировой войне (Ishihara, Nasu 2002; Tsurumi 2001: 66–68).
В свете всего вышесказанного, не пытаясь установить непосредственные отношения между текстами Сибы и политической жизнью Японии, можно утверждать, что начиная с 60-х годов его взгляды на историю оказывали постоянное влияние на широкую публику и политические элиты. Однако, несмотря на то что работы Сибы занимают центральное место в наррративе об идентичности Японии, международное научное сообщество странным образом обходит их вниманием. Вероятно, этот пробел объясняется объемом романов («Облако на вершине холма» состоит из восьми томов) и отсутствием (за некоторым исключением) переводов на европейские языки. Кроме того, важную роль в пробеле с изучением Сибы в рамках исследований по идентичности Японии, вероятно, сыграли и вечные поиски чего-то сверхсложного и экзотического, а также жесткие границы между дисциплинами, выводящие литературу за пределы политических и исторических исследований.
«История» и «оригинальная форма» у Сибы
Гораздо более известный, чем Сиба, всемирно признанный мастер исторического романа Лев Николаевич Толстой отрицал возможность научно-рационального исследования истории и способность субъекта полностью понять ход исторических событий (Berlin 1999: 16–20). Сиба же твердо верил, что историческое исследование, если оно свободно от идеологических предрассудков, способно постичь объективную истину. Он непрестанно критиковал использование различных идеологических «инструментов» для понимания японской истории, акцентируя внимание на том, что он называл «ручными раскопками» (tebori). Под этим методом исследования он понимал объективный подход к истории, свободный от любого рода предрассудков. Он открыто отрицал достоверность таких субъективных и ценностных понятий, как «справедливость», предпочитая объективный «реализм» или поиск объективных фактов, и подчеркивал ключевое значение эмпирического изучения в противоположность предрассудкам и стереотипам (Nakajima 1998: 19; Sekikawa [2000] 2003: 14–15). Для Сибы «идеология» была проклятием, которое он приравнивал к алкоголю, поскольку они способны порождать лишь одни иллюзии (Shiba 1976: 111–113). Идеология для Сибы – источник иллюзий не только в историческом исследовании, но и в политике. Применительно к истории Японии он утверждал, что после неожиданно убедительной победы в Русско-японской войне 1904–1905 годов Японское государство оставило платформу политического реализма, укорененную в политической культуре Японии периода Эдо и усилившуюся в первые годы периода Мэйдзи (1868–1912). Это замещение реализма догматизмом Сиба считал основной причиной разрушительных авантюр японского милитаризма и последующего поражения во Второй мировой войне (Shiba 1995: 9–10). Интересно, что, как и Маруяма, тоже непрестанно критиковавший события японской истории, «спаситель» японской истории Сиба идеализировал Запад – главным образом за его приверженность реализму. В отличие от японцев европейцы, по словам Сибы, получили прививку реализма еще во времена Древней Греции, которая и является «оригинальной формой» Запада. Этот реализм – основная причина успехов западных стран, верил Сиба (Ibid.: 60).
Сиба нигде не дает четкого определения термина «оригинальная форма» (genkei), хотя часто использует его в текстах о национальной культуре. Возможно, что он возник – сознательно или бессознательно – в противовес исходившей от Маруямы и получившей широкую известность критике японского культурного субстрата (koso). Как можно понять из многочисленных речей и эссе Сибы на эту тему, «оригинальная форма» означает определенный набор национальных черт, приобретенных в период начального «формирования нации» (kokka keisei). В соответствии с общими положениями культурного детерминизма Сиба утверждал, что эта оригинальная форма продолжает задавать социальные, политические и экономические параметры развития нации в ходе ее дальнейшей истории (см., например: Shiba 1998b и 1999a). Таким образом, это понятие «оригинальной формы» почти полностью совпадает с тем, что Маруяма называл японским культурным субстратом истории, то есть корпусом отношений и ценностей, прочно укорененных в японском обществе и оказывающих постоянное влияние на его развитие.
Однако в отличие от критически настроенного Маруямы, воспринимавшего эпоху войны, фашизма и милитаризма как логическое продолжение японской культурной истории, Сиба считал этот период отклонением от нормального состояния японской «оригинальной формы». Сиба боготворил научность и объективность, царившие, по его мнению, в периоды Эдо и Мэйдзи, и противопоставлял их «эгоцентрическому» периоду Сёва, во время которого Япония, по его словам, стала слишком «германизированной» (Shiba 1992: 20–21), то есть излишне эмоциональной и иррациональной. Восхваляя реставрацию Мэйдзи, Сиба утверждает, что в отличие от Французской и Русской революций, которые принесли выгоду лишь определенному классу, реставрация создала абсолютно эгалитарное общество, к которому в процессе болезненной адаптации приспособились все ранее существовавшие классы. Все это произошло во имя создания современного национального государства и спасло Японию от западного колониализма (Shiba 2003: 84–95). Однако этот процесс был подорван догматизмом эры Сёва и привел к унизительному поражению во Второй мировой войне.
Несмотря на восхищение Западом, Сиба полностью посвятил себя изучению японской истории и культуры. Его очаровывал уникальный и последовательный, по его мнению, путь развития Японии, которая никогда не отдавала себя целиком в руки какой-либо определенной идеологии – будь то буддизм, конфуцианство или марксизм. По мнению Сибы, все эти догматические идеологии пришли в Японию извне и не смогли пустить корни внутри общества, так и оставшись на его поверхности в виде философских исследований и писаний (shomotsu) (Ibid.: 9–20). Для Сибы «оригинальная форма» Японии всегда подчинялась политическому реализму (под которым он понимал неидеологическую оценку национальных интересов и государственной власти), и большинство его работ посвящено поиску этой культурной нити.
Очевидно, что подход Сибы к историческому исследованию довольно тавтологичен, поскольку он пытается объективно описать историю Японии и ее «оригинальную форму», оставаясь при этом глубоко убежденным в существовании «национального реализма», который и составляет для него суть японской идентичности. Однако в рамках внутрияпонского дискурса объективность исторических изысканий Сибы редко подвергалась сомнению. В целом его считают непредвзятым наблюдателем японской истории – и он сам отводил себе именно такую роль (Shiba 1999a).
Работы Сибы, посвященные России, встретили лестную реакцию и были восприняты как поиск истины, очищенной от идеологических и эмоциональных факторов, как «политический реализм» (см. Numano в: Shiba 1999: 8–9). Следует добавить, что и широкая публика в целом разделяет такое восприятие работ Сибы (см., например: Tsurumi 2001: 69). Еще одним свидетельством этого можно считать комментарии к произведениям Сибы о России на японских сайтах Amazon.co.jp и Yahoo! Japan: почти все комментаторы считают его произведения «достоверным» историческим нарративом.
5.2. «Россия» Сибы
В свете позитивного отношения Сибы к японской истории до Русско-японской войны прогрессивная критика японской колонизации айнских земель ставит ряд вопросов перед его концепцией «оригинальной формы» Японии. В данном параграфе рассматриваются работы Сибы, посвященные России; я покажу, как эти вопросы прорабатывались в контексте культурно-исторического конструирования России и Японии. Этот анализ опирается в основном на сборник эссе «О России – оригинальная форма Севера» (Roshia ni tsuite – hoppo no genkei) (Shiba 2002), опубликованный в 1986 году и годом позже получивший престижную премию Йомиури по литературе. В этом сборнике, как указано в предисловии, Сиба формулирует взгляды на Россию, которые складывались у него в период написания романов «Облако на вершине холма» и «Открытое море рапса в цвету», касающихся истории японско-русских отношений. Как будет показано ниже, работы Сибы принадлежат той же дискурсивной формации текстов о России и Японии, что и тексты, исследованные в главе 3, и причастны к созданию иерархической бинарной оппозиции между двумя нациями. Как и дискурс идентичности, рассмотренный в предыдущей главе, нарратив Сибы «спасает» Японию от теней ее негативного прошлого и заверяет читателя в мирной и высшей природе японской «оригинальной формы». Однако, поскольку нарратив полностью посвящен восточной экспансии России, конструкция японской «оригинальной формы» достигается не только путем сопоставления Японии и России, но и посредством подавления описанного выше айнского контрдискурса.
Как и Хакамада, который подчеркивал культурную относительность оснований социального исследования, а также уникальность японского понимания России, дополняющего западное восприятие (Hakamada 1985: 321–322), Сиба подчеркивает различия в восприятии России Европой и Азией, к которой относится Япония. Он не опровергает европейский взгляд, но полагает, что они дополняют друг друга и вместе составляют цельную картину истины (Shiba 1999a: 54). Однако, несмотря на все претензии на уникальность японского видения России, нарратив Сибы, как и тот, что мы рассматривали в предыдущей главе, забавным образом в точности следует парадигмам западной конструкции «Я», противопоставленного русскому Другому.
Общая конструкция этого нарратива весьма проста. Большую часть книги занимают описания покорения русскими Сибири, эксплуатации местного населения и природных ресурсов, попыток установить торговлю с Японией. Сиба также упоминает о страданиях русских от монгольского ига (1237–1480) и о еще больших страданиях, которые они претерпевали от собственных правителей. Эти описания время от времени прерывают отступления (yodan), как называет их Сиба, – порой весьма обширные. В них даются картины из жизни Японии периода Эдо (1603–1867) и проводятся сравнения с событиями русской истории в соответствующие годы. Эта техника позволяет Сибе умело использовать статус любителя истории, а не историка-профессионала (Shiba 1995: 77; а также: Sekikawa [2000] 2003: 20), чтобы дать читателю контрастные сравнения японского Я и русского Другого. Принято считать, что только в этих отступлениях Сиба занимается культурно-историческим анализом (Shimauchi 2002: 228), тогда как остальной текст будто бы принадлежит полю объективной истории. Однако утверждения, содержащиеся в этих отступлениях, тесно связаны с остальным текстом, поэтому обе линии нарратива следует рассматривать как единое целое.
Картины Японии периода Эдо, данные в этих отступлениях, исключительно позитивны и формулируются в нормативных терминах. При первом прочтении кажется, что это всего лишь случайные мысли, никак не связанные с общим нарративом. Однако пассажи эти пересекаются с историей завоевания, жадности и угнетения, характеризующих русскую экспансию на восток. Косвенное сравнение военных флотов двух стран хорошо иллюстрирует эту стратегию. Сиба обсуждает колониальную Русско-американскую компанию (1799–1867) и в мельчайших подробностях описывает непрофессионализм моряков и суровые условия, в которых им приходилось работать на торговых кораблях Компании в Тихом океане (Shiba [1986] 2002: 114–119). Этому описанию предшествует отступление о японском торговом флоте того же времени, где тщательно описывается положительная роль, которую флот играл в экономике Японии периода Эдо (Ibid.: 100–102). Сходным образом в другом «отступлении» говорится о торговле иглами и лакированными изделиями между айнами и японцами. На первый взгляд неуместный, этот пассаж вклинивается в историю завоеваний русскими коренного населения Сибири и Курил в XVIII веке, на фоне которых мирные отношения японцев с айнами выглядят весьма красноречиво (Ibid.: 74). Сиба был не первым японским писателем, кто представил картину насильственной экспансии России на восток и российских отношений с курильскими айнами на контрасте с миролюбивыми отношениями между японскими купцами и айнами (см., например: Takakura 1960; Yoshida 1962). Однако от более ранних исторических повествований, оправдывавших притязания Японии на Северные территории, нарратив Сибы отличают две важные особенности. Во-первых, Сиба был, вероятно, первым публичным интеллектуалом, который говорил в терминах «оригинальной формы» о русской и японской нациях, воспроизводя таким образом социокультурную иерархию того дискурса идентичности, который мы рассматривали в главе 3. Во-вторых, он сместил акцент на завоевание русскими Сибири, уделив относительно мало внимания Северным территориям как таковым.
В выводимой на основе этого анализа «оригинальной форме» России наиболее выпуклыми и константными национальными характеристиками стали шовинизм и экспансионизм. Для Сибы время остановилось; вечное господство «оригинальной формы» над историческими событиями он подтверждает, проводя параллели между СССР и царской Россией и подчеркивая таким образом неизменность экспансионистской природы русской нации (Shiba [1986] 2002: 10–11). Кроме того, в этом нарративе утверждается, что большинство правителей России (тут в одной упряжке оказываются и Иван Грозный, и Сталин, и Ленин) верили в высшую ценность военной силы и считали, что любую внутреннюю или внешнюю проблему можно решить при помощи военной силы (Ibid.: 54, 199).
Источниками «оригинальной формы» России и русского национального характера Сиба считает монгольское влияние на формирование Русского государства и нации в XVI веке (Ibid.: 22). Интересно, что Сиба, придерживаясь, по его словам, подлинно азиатского/японского взгляда на Россию, почти дословно повторяет социомедицинский дискурс разграничения, дихотомию норма/патология, сформировавшую один из основных способов конструирования различия в современном западном дискурсе Я и Другого (Campbell 1992: 92–101). Россия изображается как патологическое отклонение от нормы. Поэтому «ненормальный страх» внешнего вторжения, «патологическая подозрительность» к другим государствам, «вожделение к завоеваниям и ненормальная вера» в военную силу объясняются у Сибы «культурной генетикой», проникшей в самую суть русского характера под влиянием длительного правления покоривших Русь монгольских кыпчакских ханов (Shiba [1986] 2002: 25–26, курсив мой. – А.Б.). Здесь трудно не вспомнить Маркса и Энгельса, которых Сиба, как и другие культурные детерминисты, ненавидел и применимость идей которых к Японии яростно отрицал (Shiba 1998c: 44). Отцы-основатели коммунизма разделяли с Сибой взгляд на Россию как на отсталую в экономическом и социальном плане «варварскую державу». Конструкт русского национального характера в нарративе Сибы воспроизводит это отношение – вплоть до сомнений в способности русских выйти из варварского состояния и стать цивилизованной нацией, усвоив «универсальные ценности» цивилизации.
В отличие от жестокого и циничного русского экспансионизма, воинственности и патологического страха внешнего вторжения «оригинальная форма» Японии, которая, по словам Сибы, сохранилась до нашего времени, представляет собой детский «пацифизм». Доказывая этот тезис, Сиба проводит параллель между Японией периода Эдо, которая, не обладая тяжелым вооружением, требовала от всех иностранных судов сдавать запасы пороха при входе в порт, и отрицательным отношением Японии к ядерному оружию (Shiba [1986] 2002: 160). Однако основным пафосом этого нарратива является открытие подлинного японского рационализма. Сиба изображает Японию периода Эдо как изысканную и утонченную «морскую цивилизацию», где разрыв между богатыми и бедными был значительно меньше, чем в соседних Китае, Индии и других азиатских странах (Ibid.: 44–46). Меркантилистская экономика периода Эдо получает его высокую оценку не только как развитая экономическая система, но и как фактор развития объективного научного мышления. Высшая природа этого основанного на меркантилистской экономике общества подчеркивается через описание способности общества оценивать события и знания не только на основании субъективного восприятия, но и посредством сравнительного анализа (Ibid.: 84). Экономику Японии до модернизации Сиба изображает функционирующей в целом на рыночных основаниях и обладающей сложной сетью распределения, что позволяло товарам из разных частей Японии циркулировать по всей стране; основывалась эта экономика на поразительно высоком уровне грамотности населения. Честно следуя парадигмам либерального дискурса, Сиба обнаруживает истоки Японии периода Эдо в гуманизме, рационализме и отрицании религиозной власти, характерных для данной экономической системы.
Такое описание японской «оригинальной формы» противоречит концепции истории Японии, представленной в других работах Сибы, где он говорит, что ценности Просвещения пришли в Японию во времена реставрации Мэйдзи (см., например: Shiba, Inoue 2004: 44). Однако это противоречие вызвано самим подходом Сибы. Будучи, по всей видимости, не в состоянии преодолеть когнитивные парадигмы рационального Я и иррационального Другого, как они установлены в западном дискурсе, Сиба переносит это различие на Японию до модернизации и Россию, создавая таким образом неизменную во времени социокультурную иерархию. Отдельно стоит отметить, что в этом нарративе постоянно присутствует «Запад» – не только по умолчанию, как поставщик аналитических инструментов для построения подобных иерархий, но и как явный образец для измерения уровня цивилизации. Например, Сиба отмечает, что во времена, когда Европа переживала «расцвет» Возрождения, монголы разрушали городскую культуру Руси. По мнению Сибы, даже если бы идеи Возрождения достигли Руси, эта «зрелая система мысли» там бы не прижилась (Shiba [1986] 2002: 24–25). Русское крепостничество предстает в его описании как система гораздо более жестокая по сравнению с ее европейским эквивалентом. Социополитическая структура дореволюционной России, состоящая у Сибы исключительно из царя и крепостных, описана как упрощенный вариант «сложной» западной модели (Ibid.: 31–34). «Молодость» России как нации Сиба считает одной из причин ужасной грубости, отличающей русских от «старых наций» – например, французов, – в которых старый варварский дух уже ослаб (Ibid.: 12). По этой же причине на протяжении всей книги при изображении цивилизации периода Эдо подчеркивается относительная «древность» Японии как нации. Процесс модернизации/вестернизации России, начавшийся в XVIII веке, Сиба оценивает позитивно, уважительно указывая на эффект европеизации высокой культуры. Однако в данном случае он задействует стратегию, сходную с той, что позволяет ему признавать негативные стороны недавней истории Японии, сохраняя при этом значимость ее «оригинальной формы». В случае Японии ответственность за годы империализма возлагается исключительно на военных (Sekikawa [2000] 2003: 16–18), а в случае России ее становление и возвышение как нации отрицается, поскольку утверждается, что «любая модернизация» в России ограничивалась крохотным просвещенным меньшинством. Таким образом, Сиба не забывает напомнить читателю, что процесс модернизации в России касался только аристократии, в то время как 90 % населения оставались носителями «оригинальной формы» «кочевников-варваров» (Shiba [1986] 2002: 162–171). Япония же, напротив, как нация принадлежит западной модели развития и модернизации. В частности, Сиба подчеркивает, что, пока Россия изнывала под монгольским игом, Япония и Запад претерпели важные социокультурные преобразования, подготовившие их к модернизации (Ibid.: 22; Shiba 1998c: 56–58). Хотя обе нации изображаются статичными и неизменными, японское «время» приравнивается к западному, тогда как русское неизбежно отстает.
Время от времени Сиба намечает и некоторые черты сходства между Россией и Японией, с тем чтобы еще ярче подчеркнуть иерархические различия. К примеру, он пишет, что в XVI веке в обеих странах шли процессы национального объединения. Далее, почти одновременно в обеих странах на вооружении появились пушки, а в военных операциях стали задействоваться новые стратегии противодействия коннице: у русских в кампании против сибирского хана, а в Японии – у Оды Нобунаги (Ibid.: 49 и 57). Однако сходные черты перечисляются лишь ради того, чтобы подчеркнуть различия в развитии «оригинальных форм» двух наций. В России «национальное объединение» привело к жесткой диктатуре Ивана Грозного, тогда как в Японии оно способствовало расцвету уже упоминавшегося ранее периода Эдо – «изысканного и утонченного» (Ibid.: 49). Два века спустя Россия все еще находилась под сильнейшим влиянием варварского стиля номадов, тогда как в Японии в конце периода Эдо уже установились современные принципы торговли (Ibid.: 138–139).
Как уже отмечалось, в рассуждениях Сибы о России крайне редко упоминаются айны. Однако в книге, посвященной Хоккайдо, он воспроизводит конструкцию консервативного нихондзинрон, описывая айнов как цивилизационных предков японцев. Он пишет, что айны, бесспорно, являются японцами, потомками людей, «упрямо» сохранявших доисторический уклад дзёмон, несмотря на установление цивилизации яёй (около 300 до н. э. – 250 н. э.) и все, что происходило в последующие столетия (Shiba [1992] 1997: 145). На протяжении всей книги Сиба подчеркивает этническую и культурную преемственность между айнами и современными японцами и, соответственно, повторяет довод о том, что завоевание земель айнов произошло не в ходе «кровавой борьбы» между коренным народом и завоевателями, а скорее в ходе братского соревнования между разными жизненными укладами (Ibid.: 65). Рассуждения Сибы о России сосредоточены преимущественно на завоевании Сибири и почти не касаются айнского вопроса, даже когда речь идет о российско-японских контактах конца XVIII – начала XIX века, напрямую связанных с коренным народом Хоккайдо и Курильских островов. Очевидно, что отсутствие айнов в данном нарративе объясняется необходимостью помещения их в политические и культурные границы Японии, дабы подавить любые претензии на территориальный ирредентизм, поводом для которых могла бы послужить самостоятельная айнская идентичность. При этом интересно, что при почти полном отсутствии в этом нарративе айнов в нем постоянно фигурируют коренные народы Сибири, сходство которых с японцами Сиба подробно разбирает. Можно показать, как в этих разборах конструируется определенная трансазиатская идентичность Японии, дополняющая нарратив рациональной, схожей с западной «оригинальной формы» Японии. Дублируя конструкцию Японии как одновременно и современной, и азиатской (Tanaka 1993), текст Сибы устанавливает определенное культурное и расовое родство между японцами и монгольскими народами Сибири посредством подчеркнутого восхищения их «великолепной культурой» и подробного описания сходств с японцами – например, в религиозных обрядах и физическом облике. Несмотря на то что корни «оригинальной формы» России, жестокой и экспансионистской, усматриваются в «культурных генах» монголов (и Сиба не раз это повторяет), он продолжает углублять идентификацию японского Я как монгольского. К примеру, он подчеркивает физиогномическое сходство японцев и аристократов кыпчакского ханства, бывших завоевателей и правителей Руси. Он идет еще дальше и отмечает, что даже правители современной России похожи на «нас», азиатов, и приводит в пример Сталина и (!) российского премьер-министра Виктора Черномырдина (Shiba 2003: 58).
Отчетливо политическая природа «азиатской идентичности» применительно к дискурсу о Северных территориях становится очевидной в заключительной части книги «О России», где Сиба впервые касается территориального спора между Японией и ее северным соседом. К Северным территориям Сиба добавляет Монгольское плато (так он называет Монголию); все эти территории были, по его мнению, отняты Советским Союзом у Японии и Китая соответственно по результатам Ялтинской конференции. Как хорошо известно, в феврале 1945 года на встрече Большой тройки была среди прочих соглашений о мировом порядке после войны достигнута и договоренность о независимости Монгольской Народной Республики (Внешней Монголии), а также согласована передача Советскому Союзу Курил и Южного Сахалина. Возможно, что важную роль в создании этого общего образа жертвы, артикулированной через общую азиатскую идентичность, сыграла официальная поддержка Японии со стороны Китая, который высказывался по вопросу Северных территорий с середины 1960-х по 1980-е годы. И Китай, и Япония представлены как жертвы экспансионистской политики современной России, и Сиба призывает японцев рассматривать спор о Северных территориях в более широком контексте (Shiba [1986] 2002: 243–247). Можно показать, что, взывая к азиатской идентичности Японии, этот нарратив вытесняет айнский вопрос и усиливает легитимность запросов Японии в более широком контексте противостояния между Россией и Азией (Китаем, Японией и народами Сибири).
Сегодня главенствующий в Японии нарратив об истории коренного населения Северных территорий и их взаимодействии с Японией и Россией целиком находится в русле, намеченном в первых произведениях по этой теме и закрепленном в работах Сибы. Стараясь удержать айнов в поле японской идентичности, главные публикации по этой теме продолжают воспроизводить нарратив о японской колонизации айнских островов как об «отважном и сопряженном с многими трудностями развитии исконных земель» (см., например: Koizumi (ed.) 2003: 35; а также Nemuro City Office 2003). Как и у Сибы, отношения между Японией периода Эдо и айнами изображаются как мирные торговые взаимодействия (Ibid.: 68–73). Торговля перерастает в «совместную жизнь» с айнами (Hopporyodo mondai taisaku kyokai 2002: 7) и задает «программу развития», приведшую к «повышению жизненных стандартов айнов» (Koizumi (ed.) 2003: 84–85). На фоне этого русские экспедиции на Курилы описываются как «подавление сопротивления айнов» и их «эксплуатация», начиная с первых годов XVIII века (Ibid.: 76–78).
Однажды говоря о своих взглядах на Россию, Сиба недвусмысленно заявил, что, поскольку он не является приверженцем какой-либо идеологии, у него нет и никаких предубеждений по отношению к России (Shiba 1999a: 96). Например, Сиба понимает патриотические чувства, которые должны возникать у советских подростков, когда они видят карту сибирских завоеваний (Shiba [1986] 2002: 71–72). Кроме того, Сибу восхищают отдельные представители русского народа – например, такие исследователи Дальнего Востока, как И.Ф. Крузенштерн (Ibid.: 133). Представив крайне негативное описание моряков из Русско-американской компании, он пытается избежать обобщений, уточняя, что подобное отношение не может распространяться на весь русский флот (Ibid.: 119). Кроме того, Сиба дает положительную оценку российской политике «просвещения» по отношению к национальным меньшинствам Сибири, в рамках которой на новых территориях строились школы. Это тот редкий случай, когда Россия приближается к Китаю, Японии и Азии в целом как высшая и просвещенная нация (Ibid: 231–232).
Кроме непредвзятости Сиба верил также в важность сравнительного анализа в исторических исследованиях (Shiba 1999a: 96–98). Пытаясь утвердить место японской истории в рамках универсальной современности, он следовал парадигмам, которые были установлены создателями японской идентичности в начале ХХ века и задействовали западные практики иерархического конструирования Я, чтобы представить Японию современным, но в то же время и азиатским государством. Нарратив Сибы однозначно принадлежит социокультурным парадигмам дискурса нихондзинрон; он утверждает Японию как часть западного стандарта и универсализма, одновременно настаивая на ее уникальности и неизменной «оригинальной форме» и опровергая по ходу все возможные возражения.
Сиба говорил, что его романы написаны «с высоты птичьего полета». Хотя в центре повествования находятся конкретные люди, они помещены в широкую историческую перспективу (рассматриваются «как будто с крыши высокого здания»), что дает в итоге более объемное понимание исторической и социальной структуры «оригинальной формы» (Shiba 1964 цит. по: Matsumoto 1996: 97–98). При взгляде с «крыши» японской «оригинальной формы» айны исчезают из истории японско-русских отношений и становятся частью японской национальной идентичности. Это поглощение айнской субъективности и одновременное создание иерархических отношений между Японией и Россией, в свою очередь, укрепляет развитие дискурса о Северных территориях как «исконно японских землях».