Для Дитти, которая прикрывала мои тылы.

Небо над Роттердамом серое-пресерое. Такси проезжает под рекой Маас, затем вдоль гигантской контейнерной гавани и, наконец, мимо нефтеперегонного завода, о котором говорят, что он крупнейший в мире. Дистилляционные установки — чистый футуризм. После этого мы принимаем парад черных бензовозов фирмы «ЭССО». Затем, будто для разнообразия, следуют бензовозы зеленого цвета, потом серого, затем белого. И все новые дистилляционные башни. За дистилляционными башнями — ажурные контуры кранов. Если смотреть сверху, то территория, которую за полосой дождя я воспринимаю лишь в сокращенной перспективе, должна простираться неизмеримо далеко.

За кранами — зерноподъемники, похожие на сложенные ноги насекомых. Всплывают все более диковинные формы: серые шарообразные емкости углеперерабатывающей фабрики, гигантские воронки для цементных отходов, монументальные угловатые установки для сжигания мусора, шпангоуты полу-возведенных складских помещений, имеющие форму полукольца.

Дальше путь вдет через подъемный мост в направлении «Ботлека», бассейна этой гигантской гавани, в которой стоит у причала НС «Отто Ган». «НС» означает «Nuklearsciff», то есть «атомоход». Это название во всем мире носит один-единственный корабль — «Отто Ган», притом что с виду — это вполне обычный пароход, необычная у него только энергетическая установка.

Мы поплывем в Дурбан, straight ahead, то есть прямо к южной оконечности Африки, а затем и вокруг этой оконечности. И никакой остановки в пути. Так что это путешествие длительное, а для старика и последнее. Старику шестьдесят шесть, он плавает с молодых лет. На войне он был командиром моей подводной лодки, одним из асов-подводников, отмеченных высшими наградами.

Итак, Дурбан в Южной Африке; еще часть пути — за мысом, мысом Доброй Надежды. К кораблю надежда никакого отношения не имеет. Корабль скоро спишут.

Когда несколько лет назад я плавал на этом корабле, он был еще «летучим голландцем». Ему не разрешалось заходить в порты. В судовом журнале я прочитал курьезную запись: «Из Бремерхафена в Бремерхафен мимо Азорских островов».

В тот раз я захватил из дома документы, чтобы работать. Это было грубой ошибкой. На этот раз я просто хочу выспросить старика, причем основательно — времени у меня будет достаточно.

Это мое второе путешествие на корабле с атомным двигателем.

«Первое путешествие было приятным, о Джонни!

Второе путешествие было неприятным, о Джонни!»

Эти слова звучат у меня в голове. Надеюсь, что все будет не так…

После моего первого рейса прощание со стариком было печальным. Оно и не могло не быть печальным. Зима. Плохая погода. Все, что только можно было, шло наперекосяк.

Это будет мое второе путешествие на корабле «Отто Ган». В конце первого старик показал мне на морской карте, к какому причалу в Бремерхафене должен был быть отбуксирован наш корабль. Это могло продолжаться целую вечность: через шлюз, а затем через несколько портовых бассейнов.

«Здесь можно только с ахтерштевня, — сказал тогда старик и, как будто угадав, о чем я думаю, добавил: — От шлюза до причальной стенки — не меньше двух часов».

При этом меня волновала только одна мысль: быстрее уйти с корабля!

Но после швартовки об этом нельзя было и думать. Я запер свою каюту и болтался на верхней палубе, так как у старика для настоящего прощания еще не было времени.

И тут на пирсе показался небольшой автомобиль семафорно-красного цвета: жена капитана. Так как никому до нее не было дела, я помог ей подняться по узкой крутой лестнице и дальше к каюте старика. Слегка запыхавшись, я объяснил ей, что в кают-компании полно чинов из пароходства. Там и водная полиция, и портовый врач, и даже не знаю, кто еще.

Все это снова проходит перед моими глазами, как будто это было только вчера.

— А ведь это может затянуться на несколько часов, — слышу я голос жены капитана.

Мешать совещанию в кают-компании она не хочет, поэтому мы удобно устраиваемся в зеленых креслах капитанской каюты.

— Я знаю, где здесь виски, — говорю я и вытаскиваю бутылочку из корзины для бумаг, стоящей рядом с письменным столом.

Пока я достаю рюмки и лед, жена капитана тарахтит без умолку. Я делаю вид, что слушаю ее внимательно, но думаю о своем. Несмотря на это, в потоке ее слов я снова и снова слышу слово «атмосфера»: «восхитительная атмосфера», «волшебная атмосфера», «в этом столько атмосферы».

Когда в руке у нее оказывается рюмка с виски, дама говорит:

— А вы все еще собираетесь писать о войне подводных лодок? Я этого не понимаю. Кого это сегодня интересует? Это было так давно.

Преисполненный вежливости, я подтверждаю:

— Да, я бы сказал, что это вчерашний снег.

После третьей рюмки она разоткровенничалась. Я узнаю, что после войны старик ходил штурманом на каботажном судне, принадлежавшем ее отцу, вдоль аргентинского побережья от гавани к гавани и всегда со всей семьей на борту.

Капитанская жена манерно поднимает свою рюмку, при этом на ее лице появляется улыбка. Она пьет виски, выпячивая губы, как Брижит Бардо, и на какой-то момент высовывает кончик красного языка.

— А уже через несколько недель была свадьба, — говорит она голосом, не оставляющим сомнения, что возражений она не любит, и продолжает рассказ о том, как она обходилась со стариком на борту.

В середине исповеди капитанской женушки в каюту вваливается коренастый мужчина средних лет в черном костюме экстра-класса, представившийся Шрадером, судовым агентом.

Напомаженные волосы господина Шрадера зачесаны назад. Несколько метров от перегородки он преодолел, почти пританцовывая. Теперь он мешком валится в третье кресло, откидывается в нем и вытягивает вперед ноги.

У жены капитана перехватывает дыхание: отчетливо видно, как у него в штанах выпирает член.

Я предлагаю господину Шрадеру виски, но господин Шрадер отказывается, ему больше нельзя пить, — при этом он подмигивает мне — он уже достаточно пропустил за воротник. Тут же следует объяснение:

— Дело в том, что я похоронил друга.

Это объясняет, почему на господине Шрадере черный костюм и черный галстук.

— Тридцать пять лет — рак! — информирует нас господин Шрадер приглушенным голосом.

— Всего тридцать пять лет? — спрашивает жена капитана. — И уже рак?

Господин Шрадер переводит на нее твердый взгляд и говорит с горечью в голосе:

— Да. Рак яичников!

После этого наконец наступает тишина.

Жена капитана в замешательстве. Потом она нерешительно спрашивает:

— Да разве такое бывает?

— Да! — отвечает господин Шрадер, и лицо его становится смертельно-серьезным.

Теперь мы сидим молча. Господин Шрадер уставился перед собой остекленевшим взглядом, жена капитана наконец медленно поворачивается ко мне всем телом.

Я знаю, что теперь моя очередь что-то сказать, но только — что? Как я могу придать этому разговору оптимистическую окраску? Господин Шрадер поджимает губы, потом неожиданно открывает рот, так что глухо щелкают зубы, сухо сглатывает и облизывает языком верхнюю губу. Пальцами сначала левой, а потом правой руки он выбивает на подлокотнике дробь и в конце концов оседает в кресле. Меня бы не удивило, если бы теперь он распустил узел своего черного галстука.

С каким удовольствием взял бы я эту вонючку за воротник, вытащил из кресла и выпроводил из каюты, дав пинка под зад.

Но я лишь говорю:

— Плохо, господин Шрадер.

Господин Шрадер переводит на меня мутные глаза Сейчас заплачет, думаю я и быстро говорю:

— Но вы-то живы!

Погруженный в раздумья, господин Шрадер кивает и отвечает:

— Тут вы, собственно говоря, правы!

После этого он берет бутылку и наливает себе большую рюмку.

— Содовую? — спрашиваю я.

— Нет! — решительно отвечает господин Шрадер и опрокидывает виски глубоко в глотку, откинув голову назад.

Постепенно подошло мое время, но старик все еще был занят в кают-компании. Очевидно, его посетители удобно устроились. Не может же он просто встать и исчезнуть. Мне на ум приходит одна хитрость. Из машбюро я звоню в кают-компанию:

— Говорит директор департамента охраны труда при сенате ганзейского города Бремена.

Этим я высвобождаю старика на несколько минут для прощания.

— Будь здоров! Не поддавайся! И чтоб у тебя мачта и стеньга сломались! (Что означает: ни пуха, ни пера! У штатских немцев, не у моряков, это пожелание выглядит более сурово: «Чтобы ты сломал шею и ногу!» — Прим. перев.) Хочется скорее увидеться!

А затем лазание по трапу до площадки. Сначала по ступенькам недавно сколоченного помоста, затем через американский понтон и по доске, проложенной через грязь. Добравшись до поджидающего автомобиля, я оглянулся назад. Никогда еще я не находился так близко от корабля, не имея возможности охватить его одним взглядом. Мне пришлось поворачивать голову и переводить взгляд с носовой части на корму.

Боже мой, каким же громадным он мне вдруг показался! Намного большим, чем во время моего нахождения на борту. Как он возвышается над причальными сваями. Еще раз я оглядел его своеобразный силуэт: две мощные надстройки вместо одной.

Никого не видно. Покинутый корабль. Ни одного человека, кому можно было бы помахать рукой.

От воды поднимался белесый туман. Настроение как на Северном вокзале, набережная Кэ Брюм, умиротворяющее спокойствие, только слышен теряющийся вдали стрекот клепальных молотков.

…Я прошу остановиться. Водителю такси я наверняка кажусь странным. Я хочу сделать снимок. Действительно хочу? Или же стремлюсь немножко оттянуть момент встречи со стариком?

За окном такси проносятся алюминиевые корпуса фабрик, бесконечная вереница окрашенных в белое емкостей, тонкие черные мачты с оранжевым пламенем наверху. Сжигают попутный газ. Чайки летают низко над цепочкой факелов. Выглядит так, будто они держат экзамен на смелость.

Все новые, окрашенные в черный и белый цвет перегонные установки, «раффинадерии», как их называют по-голландски. Это слово, которое буквально лезет в глаза, я добавлю к моему небольшому запасу голландских слов.

Все как обычно. Сроки сдвинулись. Корабль должен был прийти 6 июля, а 7 июля выйти в море. Сегодня уже 8 июля. Но дули северо-западные штормовые ветры, — редкость для этого времени года, — так что корабль возвратился не с обычной скоростью в пятнадцать узлов.

До полуночи — я это знаю — корабль «Отто Ган» в море не выйдет. А сейчас даже еще не вечер.

Почему я вообще хочу попасть на этот проклятый корабль? Чтобы вырваться из повседневной рутины? Что ж, это возможное объяснение. Из-за старой привязанности к старику? Еще одно объяснение. Но за этим наверняка стоит что-то большее.

Старик и я, мы хотим поостеречься и не сделать из этого рейса сентиментальное путешествие.

У меня есть прекрасное издание книги Лоуренса Штерна «Сентиментальное путешествие». Заголовок «Волнительное путешествие» для немецкого издания посоветовал переводчику Лессинг. «Волнительное» — согласен.

Когда я первый раз услышал о Дурбане, то сразу и не сообразил, где он находится. Теперь же я поплыву туда, больше трех недель туда и столько же обратно. Вместе со стоянками в порту это займет не меньше семи недель. За такую длительную отлучку от повседневных дел я считаю себя обязанным отчитаться перед тем моим ангелом, который считает оставшиеся дни моей жизни. Эту морскую поездку я прописал себе как своего рода пребывание в санатории. Прозвучавший приказ «Отключиться!» превратил половинчатое решение в законченное путешествие.

Но было и что-то другое. Во время последнего путешествия я буквально на полпути прервал свои расспросы старика и знакомство с кораблем: посреди Атлантики, между Бремерхафеном и Канарскими островами корабль повернул назад, выполнив, как мне сказали, маневр Вильямса, хотя сам я особенности этого маневра не понял.

На этот раз у корабля есть порт назначения. Это может звучать как что-то само собой разумеющееся, но тогда его не было, и настроение на борту было соответственно скверным.

Мое самое большое упущение во время первого путешествия на корабле «Отто Ган»: я в недостаточной степени разобрался с его двигательной установкой, с так называемым «прогрессивным ядерным реактором, охлаждаемым водой под давлением». Путешествие было слишком коротким. Слушая, как корабельный физик, которого все называли «исследователем», и шеф, вели между собой профессиональные разговоры, я чувствовал себя беспомощным учеником-подготовишкой.

Когда в 1937 году я окончил среднюю школу, о расщеплении атомного ядра не было и речи. Лишь в 1938 году Отто Ган вместе со своим сотрудником Фрицем Штрасманом открыл деление ядер урана и тория. На этот раз я уже был начитан и чувствовал себя в некоторой степени подготовленным.

Я с нетерпением ожидаю, кто из старой команды отправится в путешествие. Боцман был чудаком. Несмотря на волнение на море, он укрепил на верхней палубе настольную дисковую пилу и распиливал на ней крышки от ящиков. При виде этого мне стало плохо: сразу представлялось как за борт скатываются окровавленные пальцы. Работать с дисковой пилой при таком волнении на море — это уже слишком.

Позднее боцман с нескрываемой гордостью показал мне пять больших мешков, которые он прикрепил за люком: «Это все дрова. Вот мамочка порадуется. Хватит на всю следующую зиму. Мне они, знаете ли, нужны для растопки».

Я показал ему тыльную сторону моего левого кулака, выставив вверх большой палец, указательный и мизинец: «Отгадайте-ка, боцман, что это означает!» Я не стал мучить его дальше: «Заказ пива для владельца лесопилки: пять кружек пива!»

Боцман сразу же уловил шутку. Хороший человек, осмотрительный, быстро соображающий, заботливый отец семейства. Что еще человеку нужно? На верхней палубе он также закрепил несколько пустых бочек. Они ни для чего не были предназначены. Они были пищей для ржавчины. «Так что, ржавчина, можешь кушать», — слышал я его бормотание.

Настоящие горные цепи из черно-коричневой железной руды тянутся перед глазами. Дорога поворачивает налево и, наконец, открывается вид на гавань. Теперь мы едем вдоль отвалов железной руды. На другой стороне — окрашенные в красный цвет сурикового оттенка корпуса кораблей за паутиной кранов.

Затем следует еще один ужасный участок дороги: сплошь в глубоких выбоинах; такое ощущение, будто сидишь на верблюде, а не в голландском такси.

Между стремящимися навстречу друг другу склонами двух мощнейших угольных отвалов стоит, как мушка в гигантском прицеле, дымовая труба парохода! Забавная картинка, у которой я снова прошу остановиться. Марка пароходной компании — ХАПАГ.

Я делаю несколько шагов в том направлении, чтобы дымовая труба получилась крупнее, и тут замечаю, что пароход за угольным отвалом — это «Отто Ган». Во всей этой серости, черноте и ржавой коричневости — белый как очищенное яичко: только подойдя совсем близко, я замечаю несколько грязных следов, оставшихся после разгрузки. Старик написал мне, что кораблю «Отто Ган» натянули на дымовую трубу «носки в поперечную полоску» — знак пароходства ХАПАГ — вместо старой желто-голубой маркировки с фирменным знаком атомного ядра. Желтый носок с черно-бело-красными поперечными полосками означает: теперь корабль принадлежит пароходству ХАПАГ.

Два автомобиля одиноко стоят под краном на пирсе. Не видно ни одного человека. Это естественно — суббота.

И тут я обнаруживаю старика! С распростертыми руками он стоит высоко надо мной в конце трапа. Уже послали матроса забрать мой багаж.

— Наконец-то ты здесь! Что случилось?

— С полетом в Амстердам ничего не вышло. Один рейс выпал. Я хотел появиться здесь раньше.

Обмен изучающими взглядами. Здоров ли старик? На его место назначен один инженер. Старик не знал, сможет ли он совершить еще один рейс. Во время многонедельного стояния у берегов Анголы в условиях тропической жары он подцепил туберкулез легких, который чуть не свел его в могилу. Хотя корабельный врач и окончил курсы по защите от радиоактивного облучения, определить простой туберкулез он оказался не в состоянии. Это плохо кончилось для старика: операция и целый год в больнице, чтобы излечить запущенную болезнь.

Собственно, теперь он не настоящий капитан корабля. Теперь старик выступает в качестве человека, замещающего капитана, находящегося в отпуске.

Людей почти не видно. От старика я узнаю, что большую часть экипажа меняют. Прежний персонал уже покинул корабль, автобус с новичками прибудет из Гамбурга. Он уже давно должен быть на месте.

Все люки снова задраены. Корабль разгружен: куча железной руды теперь лежит гигантскими горными отвалами на берегу рядом с кораблем. Трудно представить себе, что все это весит 12 500 тонн.

Ко мне подходит какой-то услужливый тип:

— Ваш багаж уже в вашей каюте. В каюте судовладельца.

Во время моего первого рейса я жил в надстройке над мостиком. До столовой, которая находится в кормовой надстройке, долгий вынужденный путь; чтобы успеть поесть, приходилось бегать. Я не имел ничего против навязанных физических упражнений перед и после трапезы, однако на холоде, во время дождя и шторма это было обременительно.

В каюте судовладельца в кормовой надстройке я нахожусь вблизи от пунктов питания. По телефону старик отсоветовал мне занимать каюту в надстройке над мостиком: теперь там гудит холодильник в кладовке, расположенной рядом. Кроме того, новый капитан купил пять стиральных машин и одну из них установил прямо перед моей бывшей каютой — вместе с центрифугой для сушки. Выдержать такой шум вряд ли возможно. В каюте судовладельца я пользуюсь привилегиями, превосходящими все возможное.

Хорошо, тогда сначала осмотрим каюту. Предназначенное мне жилье — настоящая анфилада роскошных помещений со спальней и жилой комнатой — мне не нравится. Здесь можно было бы разместить большую семью. Эта роскошь для меня значила ровно столько, сколько и роскошь навороченных гостиничных номеров: что это мне дает, когда я в темноте лежу в койке? В течение дня я все время буду на ногах с фотокамерой в руках.

Есть и холодильник. Но в нем ничего нет.

Я не даю себе времени для того, чтобы аккуратно разложить свои вещи. Своеобразное напряжение не дает мне покоя. Как всегда перед отъездом: прежде чем мы отчалим, я хочу еще раз позвонить. Единственный телефон с выходом на берег, пользоваться которым разрешается только старику и шефу, подключен к пульту управления. Старик предупредил шефа. Так как я был невнимательным, то на пути к пульту управления заблудился, хотя здесь я должен был бы хорошо ориентироваться: открыть дверь — прикрыть дверь — подняться наверх — продольный проход — открыть новую дверь. Этот корабль представляет собой особенно сложный лабиринт — горизонтальный и вертикальный одновременно.

Наконец я нахожу дверь с табличкой «Осторожно, сильный шум машин!». Чтобы открыть ее, преодолевая сопротивление воздушного потока, требуются усилия. Маслянисто-теплые испарения бьют мне в лицо. Слышен только приглушенный шум машин, идущий снизу. Мой взгляд проникает вниз через напольную решетку — как через несколько слоев паутины — в самую глубину корабля. Там между плотно перевязанными трубами теснятся турбины низкого и высокого давления, а рядом с ними двигательная установка.

Глубокий вздох: я чувствую себя снова как дома. Рядом со мной проходит крановая балка, ведущая в шахту машинного отделения. Эта шахта проходит насквозь: вниз до самого киля корабля и наверх до трубной палубы; почти на тридцать метров в глубину ведут короткие блестящие металлические лестницы, напоминающие пожарные лестницы на американских домах.

Я спускаюсь по ступенькам, как раз на галерею, нахожу другую металлическую лестницу. На каждой площадке поражают новые перспективы, новые формы и переходы форм. Машинный собор, приходит мне в голову. Но это нераскачивающиеся строительные леса австрийского поэта Рильке, здесь все точно выверено, сварено или закреплено с помощью заклепок.

Охотнее всего я бы присел и целиком вобрал в себя настроение этого гигантского машинного зала, но на пульте управления меня ждет шеф — ведущий инженер.

Будто производимый тысячей пчелиных роев, гул становится тем громче, чем глубже я спускаюсь. Желтый свет падает из ряда окон, расположенных наискось надо мной. Своего рода веранда висит на половинной высоте. За стеклом горят красные сигнальные неоновые лампы. Это пульт управления. Мне надо снова карабкаться наверх.

Когда я открываю дверь в помещение пульта управления, меня встречает приятная прохлада. Ощущение, будто из шумного цеха я попадаю прямо в операционный зал клиники.

— С новым шефом, Борнеманом, ты поладишь — он в порядке, — сказал мне старик.

— Шеф идет мне навстречу, протягивает руку и, не тратя время на пустые приветствия, спрашивает: «Вы знаете нашего капитана?»

— Это не первое путешествие, которое я совершаю с ним вместе.

— Я имею в виду более длительное время — до того, как вы ходили на этом пароходе, — настаивает шеф.

Шеф не отводит от меня взгляд. Мне не удается увильнуть.

— Да, только тогда у корабля было водоизмещение только в шестьсот пятьдесят тонн и назывался он «Семь Ц».

И тут шеф сияет и говорит:

— Я так и знал! Наш капитан был командиром подводной лодки.

— Угадали!

— И радиус действия был недурен, — говорит шеф.

— Да и мореходные качества не хуже, — отвечаю я. — Когда можно просто задраить люк, то в этом тоже есть свои преимущества!

Шеф не догадывается, насколько важно для меня его любопытство. Он уже совершил три рейса со стариком в качестве капитана этого судна и, несмотря на это, ничего не знает о его военном прошлом. Старик никогда ничем не делился. Шеф моего первого рейса также не имел представления об этом.

Теперь мне самому кажется странным, что я получал от старика весточки с интервалом в несколько лет. Каждый раз на открытках. Первая открытка поступила из Лас Пальмас поздней осенью 1949 года. Я глазам своим не поверил. Лас Пальмас на Больших Канарских островах! И там было написано: «С начала сентября — капитан парусной яхты» и еще: «Экипаж — четыре человека. Из документов имеем только идентификационные карты. Порт назначения Буэнос-Айрес. Там, по всей вероятности, наймусь на пароход. В благоприятном случае пойду на китобое в Антарктиду».

— Мне как раз надо в помещение с усилительной аппаратурой, — говорит шеф, и это звучит как приглашение следовать за ним.

Я неуклюже ковыляю следом. В помещении для усилительной аппаратуры на корточках сидит один из ассистентов и считывает показания со шкал приборов. Показания эти он фиксирует в черновой тетради, лежащей у него на коленях. Увидев шефа, ассистент поднимается, и несколько минут они говорят друг с другом на своем техническом жаргоне. Наконец шеф поворачивается ко мне и объясняет как экскурсовод:

— Здесь размещена аппаратура инструментального управления ядерными процессами.

Я киваю и спрашиваю:

— Что такое инструментальное управление процессами?

Шеф поглаживает свою светлую бородку, как будто это помогает ему обдумать ответ:

— В двух словах об этом не расскажешь. Как-нибудь позднее.

Оказавшись в помещении, шеф занимает место за пультом управления.

— Отсюда управляют всем: реактором, турбинами, всеми вспомогательными контурами. А здесь, — шеф показывает рукой за спину, — появляется вся телеметрическая информация, даже та, которая показывает работу главных и вспомогательных машин.

— Сердце корабля? — говорю я.

— Нет. Скорее мозг машины.

Вот я и получил по заслугам. Я оглядываюсь вокруг: вращающееся кресло позволяет мне поворачиваться на 360 градусов. Стена выглядит, будто оклеена высоко расположенными рисунками из популярной настольной игры «Mensch-ärgere-dich-nicht» (буквально: «Не лезь в бутылку!» или «Не горячись!»).

Мне это напоминает телерепортажи из Хьюстона в Техасе. Сосредоточенные взгляды, направленные на мониторы, электрические схемы на стенах, атмосфера клиники: все выглядит, как в космическом полете. Здесь можно было бы снимать сцены научно-фантастического фильма, говорю я себе и тут же решаю попробовать повторить экскурсию сюда. Вслух же я говорю: «Выглядит как научная фантастика».

За это шеф удостаивает меня взглядом, в котором сквозит сомнение. Такие представления он, очевидно, не любит. Для него все здесь нормально. Это его совершенно реальный мир. В его глазах тот, кто не ощущает себя здесь как дома, вероятно, «чокнутый».

Выставленными вперед руками он опирается на пульт управления. Я замечаю, что, следя за контрольными лампочками, он наблюдает и за мной. Постараюсь не обидеть его еще раз. Я хочу не только удивляться, как во время первого рейса, я хочу разобраться в работе всех устройств. Но прежде всего я хочу попасть в камеру безопасности. Только из-за одного этого мне придется установить хорошие отношения с «чифом».

И тут же решаю закинуть удочку:

— Если вы в ближайшее время будете что-либо делать в камере безопасности, то я охотно присутствовал бы при этом. В прошлый раз мне это не удалось. Так что мне не хватает нескольких снимков.

Шеф смотрит на меня своими большими глазами. Даже положение его рук не меняется.

— Да! — говорит он наконец коротко. — Я сообщу вам об этом — только при условии, что капитан согласен.

— Лучше всего, если вы спросите его именно сегодня вечером.

Когда я как раз хочу сказать: «Я пришел-то, собственно говоря, для того, чтобы воспользоваться вашим телефоном», шеф спрашивает: «А какой у вас номер?».

Шеф заказывает разговор на свое имя и говорит:

— Казначей запишет это на ваш счет.

— Казначей? — спрашиваю я. — У нас здесь была своя кассирша.

— Ее уже нет на борту, — говорит шеф и добавляет странное, многозначительно звучащее «к сожалению».

В ожидании ответа я осматриваюсь. Над пультом управления в прямоугольнике надпись: «реактор в работе». Слева и справа от нее схемы. Рядом много круглых полей со шкалами, зеленые и красные квадраты, между ними проводка. Пост централизации? Кабина пилота? Современное искусство?

На мониторе я вижу дверь к пункту управления снаружи. Это помещение является здесь защищенной зоной. Я читаю пластмассовые таблички под желтыми шкалами на огромном пульте управления: «Вентиль — Полная нагрузка», «Регулятор — первичное давление», «Поток нейтронов», «Контрольный стержень, 1-я коррекция», «Контрольный стержень, 2-я коррекция», «Контрольный стержень, 3-я коррекция», «Контрольный стержень, 4-я коррекция», «Контрольный стержень 1 2 3 4, группа А», «Контрольный стержень 5678, группа Б», «Контрольный стержень 9 10 11 12, группа Ц», «Контрольные стержни 1 до 12. Пробный режим».

Относящиеся к ним переключатели стоят на «нуле». Их можно переключить в позиции «опустить» или «поднять». Под другими шкалами стоят подписи: «Загрузочный вентиль для контура водяного питания», «Малая нагрузка число оборотов Р2 СС», «Контур водяного питания. Полная нагрузка».

Реактор работает, как я вижу на манометре, в режиме «гостиничной нагрузки».

Настоящий капитан, Молден, которого старик замещает в этом рейсе, находится еще на борту. Во время бесконечных разговоров в капитанской каюте, в процессе передачи обязанностей, я слушаю то, что им надо сказать друг другу. Массивный человек Молден, кажется, никогда не поддается унынию. В ходе беседы он постоянно прерывает свою речь громогласным смехом. На старика это действует заразительно. Никогда раньше я не видел, чтобы он так много смеялся. Каждому входящему невольно казалось, что он попал на веселую попойку. Возможно, Молден и в самом деле уже изрядно заложил за воротник.

— Фрицы из HSVA (Гамбургского экспериментального института кораблестроения — ГЭИК) получили в свое распоряжение время, которое они просили выделить для своих «петлевых маневров», — говорит он.

— Начиная от Бискайского залива?

Я сразу же почувствовал себя беспомощным дилетантом среди профессионалов. Петлевые маневры? Никогда не слышал о петлевых маневрах. И о Гамбургском экспериментальном институте кораблестроения тоже не слышал.

— Да, начиная от Бискайского залива! Заявлено совершенно ясно: любая поддержка, не выходящая за рамки обычного, означает — никаких аварийных остановок (crash-stops) или аварийных маневров на пути туда и обратно, а также никаких маневров на мелководье, по которым я наложил вето. Если во время плавания выполнять маневры на мелководье, то корабль испытает слишком много вибраций.

— Они что, действительно хотят включить и мелководье? — спрашивает старик.

— Да. Мелководье во время этого рейса, возможно, встретится только южнее мыса Бланка, но там большое движение — слишком много рыбаков. Так что это отпало. Теперь они довольны тем, что получили согласие на просто спокойную воду. Я полагаю: лучше всего южнее островов Неккермана.

Эту реплику я по крайней мере могу себе объяснить: Острова Неккермана — это могут быть только Канарские острова.

— Начать мы должны уже там? Думаю, это необходимо делать по ходу движения корабля, чтобы не терять время?

— Нет. Это продлится примерно два дня. Сорок восемь часов все-таки придется потратить. До Дакара, я бы сказал, восемь дней плюс два дня для испытаний, итого десять дней, — говорит Молден.

Я сижу здесь и поражаюсь этой программе. Я не хочу мешать своими вопросами. Лучше подождать, чтобы позднее выспросить старика. А пока надо просто слушать.

— Таким образом восемнадцатого-девятнадцатого — Дакар. Людишки из Гамбургского экспериментального института кораблестроения, вероятно, хотят устроить с прибытием в Дакар по возможности так, чтобы как раз не попасть на самолет, — говорит Молден, громко смеется и продолжает: — Следующий вылетает только через два дня. На это уже дано благословение.

Это можно сделать вам, только нужно, пожалуй, связаться с агентством. Телеграфный адрес, телефон — все имеется.

— Дакар разрешил высадку? Можем ли мы войти в территориальные воды? Подберут ли людей на рейде?

— Да, на рейде. Уже дано благословение, — говорит Молден снова, — единственное — это двадцатидневное предуведомление для Дурбана. Вам потребуется соответственно двадцать один или двадцать два дня, чтобы спуститься туда из-за задержки. Двадцатидневное предуведомление должно быть передано с борта на фирму «Африкен коулинг».

— Больше двадцати дней? А это зафиксировано во фрахтовом контракте? — спрашивает старик.

Игра в вопросы-ответы продолжается. «Космос» получает ЕТА (по-английски: Expected Time of Arrival) — информацию об ожидаемом времени прибытия дважды в неделю: по понедельникам и вторникам. Фамилия чиновника в «Космосе» Раппе или Рапп?

— Да, точно так!

— Мне сказали, что на борту есть чартерный груз? Что — есть и адрес?

— Да, да.

Диалог замирает. К счастью, я знаю, что такое «чартер» — соглашение о погрузке между грузоотправителем (нанимателем судна) и грузополучателем.

— Что у нас еще? — снова спрашивает Молден. — Думаю — это все! Ах да, с нами плывет еще женщина-океанограф, которая будет проводить замеры. И врач у нас новый.

Таким образом, три научных работника из Гамбургского экспериментального института кораблестроения и океанограф?

— Океанограф покинет корабль не в Дурбане. Она осуществит полный рейс, и ее надо в рамках возможного поддержать. Возможно, от случая к случаю вам придется выделять ей помощников.

— Вы сказали — помощников? — спрашивает старик.

Тут они громко смеются.

— Так точно. Ее не так-то легко удовлетворить.

Господин Молден смеется так, как будто сейчас лопнет.

Старик какое-то мгновение глядит угрюмо, но потом насмешливо ухмыляется. Я быстро делаю несколько пометок: гамбургский экспериментальный институт кораблестроения, «Космос», ожидаемое время прибытия… Представления не имею, что это значит.

Ага, думаю я, наконец-то они закончили разговор. Однако болтовня на этом не заканчивается. Все пережевывается еще раз.

Я слушаю вполуха и остолбеваю лишь когда снова слышу «Африкэн коулинг»: «…группа из „Африкэн коулинг“» — это ещё от шестидесяти до семидесяти человек.

— Но группа все же не на палубе? Ведь это теперь и климатически не совсем…

— Дурбан — это не порт Элизабет. Дурбан все же немного теплее.

— И все же по вечерам может быть приличный холод, — возражает старик. — И может сильно дуть ветер, так что я считаю, что следовало бы это делать под палубой.

Молден снова разражается смехом:

— Под палубой? Естественно!

Старик не смеется. Он намерен завершить разговор:

— Итак, принимающая сторона «Африкэн коулинг»? — в его голосе звучит нетерпение.

— Да. Должны появиться несколько дополнительных человечков. Но вас своевременно поставят в известность.

— Они всегда хотят все делать скопом, — ворчит старик. — Итак, вы считаете — шестьдесят-семьдесят человек?

— По моим подсчетам! Но точно неизвестно. — И Молден снова смеется: — Выход в море в полночь? Это остается?

— Да, — говорит старик.

Я глубоко вздыхаю. Наконец-то закончили. Но тут Молден начинает снова, и оба, прерываемые громким смехом Молдена, говорят о замене персонала. Я выныриваю из своего полусна только тогда, когда слышу вопрос старика: «А как зовут первого помощника капитана?»

— Беккер… Беккер.

— Давно на борту?

— Да три рейса.

— Кто занимается погрузкой?

— Погрузкой занимается наш грузовой мастер Майер, но вместе с господином Беккером.

— Значит, мы загружаемся углем? — говорит старик.

— Антрацитом.

— Антрацитом?

Слово антрацит вызывает у Молдена смех. Старик тоже усмехается. Он демонстрирует добродушие. В конце концов, мы не из тех, кто портит другим удовольствие. Если бы я только знал, что смешного в этом антраците. Я не вижу ничего такого в слове антрацит.

— Мы это зафиксируем так, — начинает старик еще раз. — Восемнадцатого, самое позднее, девятнадцатого — Дакар. Агентом в Дакаре является Усима. Телеграфный и телексный адреса у меня есть.

— Тогда пока все в порядке, — говорит Молден, — и мы наконец можем принять на грудь. Все уже готово!

Когда Молден покинул корабль и старик стал ответственным капитаном, я спросил его:

— Что означает ГЭИК?

— Гамбургский экспериментальный институт кораблестроения.

— А что такое «Космос»?

— «Космос» — это грузоотправитель (наниматель судна).

— А что такое ОВП?

— Ожидаемое время прибытия.

— А «Африкэн коулинг»?

— Компания, от которой мы приняли груз.

Вдруг в каюте появились три-четыре человека, которым было что-то нужно от старика. Я удалился через открытую дверь настолько быстро, насколько это позволяла моя больная нога: хотелось посмотреть, что происходит снаружи.

Шестнадцать часов — до отплытия еще восемь.

С пирса раздаются дикие автомобильные гудки. Подъезжает автобус. Я стою и удивляюсь: вместо моряков из него выходят девушки и женщины с большими чемоданами и сумками. Среди них есть и дети. Наконец появляются несколько парней.

Локтями я опираюсь на ограждение и внимательно наблюдаю за скоплением людей внизу. Морковно-рыжая голова принадлежит самому маленькому человеку, взволнованно жестикулирующему и орущему из-за того, что его чемодан еще в автобусе. Будто для контраста рядом с ним держится бородатый гигант, похожий на Деда Мороза из детской книжки. Два толстопузых человека с усиками — наверняка машинисты — могли бы быть персонажами американского гротескового фильма. Но прежде я замечаю цветные пуловеры и головные платки. Звуковой фон спектакля создают поднимающиеся к людям, которые рядом со мной свесились через ограждение, басовые приветствия и острое хихиканье и кудахтанье женского обоза.

— Несколько бутылок они уже опорожнили, — комментирует это представление стоящий рядом со мной матрос.

— Так ведь очень долгий путь, — говорит другой, — от Гамбурга до нас порядочно километров.

Высоко над этой сценой на пирсе через ложбину черной горы проплывает корабль и притягивает мой взгляд: на его верхней палубе расположены два ряда поставленных один на другой контейнеров и выглядит он, как игрушечный. Не могу себе представить, как такой корабль с цветными металлическими ящиками на борту поведет себя при волнении на море.

До полуночи еще много времени. Я иду на мостик и в рулевой рубке заново знакомлюсь с приборами и инструментами.

Мостик представляет собой мощную, проложенную поперек корабля палубу. Даже при полной загрузке он поднимается на восемнадцать метров выше ватерлинии.

Корабль поплывет с балластом — с двумя третями максимального балласта в 11 000 тонн, который он может принять. Балласт состоит из морской воды.

— А почему из морской воды? — спросил я старика.

— Потому что для рейса в Дурбан не нашлось груза, — ответил он.

— И такой гигантский путь проделывать с водяным балластом — вряд ли это можно назвать экономически оправданным.

— Да. Это так! — включил старик свой обычный ограничитель речи.

Я внимательно оглядываюсь. В поле зрения рулевого: индикатор положения руля, гирокомпас и рупор для пеленгаторной палубы. В ящике у руля находится автоматическое рулевое управление. Оно удерживает курс корабля от воздействий ветра и волнения моря. Его включат, как только мы выйдем в открытое море.

А вот здесь розетка, относящаяся к лоту для мелководья. В ящике рядом — индикатор глубинометра, измеряющего глубины до тысячи метров. Переключатель навигационных огней и палубного освещения. Ящик с радиоаппаратурой, приборами селекторной связи и звукозаписывающей аппаратурой. На задней стенке, вплотную к потолку — «ящики для почтовых голубей», на самом деле контейнеры для национальных флагов и сигнальных флажков. Рукоятка, которая в центре помещения размещена на потолке и непосвященным обычно для смеха выдается за «тормоз экстренного торможения корабля», служит для дистанционного управления сигнальным прожектором.

Я брожу по кораблю и всеми фибрами моей души впитываю волшебную атмосферу отплытия. Все это оживляет впечатления о моем первом путешествии.

В штурманской рубке я нахожу буклет с надписью «Проспект для гостей» и читаю: «Отличительной приметой атомохода „Отто Ган“ являются высокие надстройки. Наряду с собственным экипажем на корабле могут быть размещены еще сорок технических и научных работников для проведения исследовательских работ, а для этого требуется еще хозяйственный персонал. В то время, как экипаж размещается на нижней, главной палубе корабля, каюты техников — на палубе с задней надстройкой корабля, расположенной над нижней, еще выше, в надстроечной палубе, находятся каюты инженеров. Самая высокая — лодочная палуба имеет помещения для нескольких гостей. К этому можно добавить, что атомоход „Отто Ган“ допущен к эксплуатации и как пассажирский пароход, так как он отвечает самым высоким требованиям в отношении безопасности».

Этот корабль имеет более сложное устройство, чем любой нормальный торговый корабль. Со спардека многие проходящие по верхней палубе переплетения воздухоотводных труб судовых цистерн выглядят гротескно. По ним отводят воздух из верхних боковых цистерн, установленных на боковых цистернах с двойным дном. Эти многочисленные цистерны с их воздухоотводами являются необычными устройствами. С помощью их многочисленных ячеек можно моделировать различные ситуации погрузки.

Чтобы поесть, я бегу вслед за стариком с мостика на палубе на корму. Сначала мимо нас проходит целая вереница вентилей. Так много вентилей я еще не видел ни на одном другом корабле. Затем меня поражает черный, вертикально прикрепленный, гигантский запасной якорь. Наконец мы карабкаемся на одну палубу выше, на полуют. Здесь боцман натянул штормовые леера.

— Осторожно! Не споткнись о канаты! — предупреждает старик.

В то время, как мы идем вдоль штормовых лееров, я вспоминаю те канаты, которые называют «шпринг» — носовой шпринг и кормовой шпринг. Это такие канаты, направления натяжения которых противоположны носовым швартовым и кормовым швартовым. Они проходят через клюзы на носу и на корме в направлении к середине корабля и ведут к причальным тумбам (кнехтам) на пирсе. Мы проходим мимо крышки реактора, рядом с лопастью запасного винта — кажется, все здесь имеется в двух экземплярах. Из прохода по правому борту мы спускаемся через дверь и оказываемся после ветра и холода в теплой, слегка пахнущей маслом, дымке. Теперь уже не по металлическим плитам, а по поливинилхлоридному полу мы направляемся дальше к корме.

На ходу старик полуоборачивается и неожиданно спрашивает:

— Ты что-нибудь слышал о Симоне?

— Редко.

Длинная пауза.

— На этот раз я хочу точно знать, как ты разыскал Симону.

— Она меня! Так будет правильнее.

Я надеялся, что разговора о Симоне не будет. Но как это сделать?

— Она все еще в Париже?

— Нет, в Америке, — отвечаю я коротко.

Старик останавливается и смотрит на меня. Он ждет, что я буду продолжать. Но я к этому не расположен. Для меня Симона исчезла давным-давно.

Мне надо постараться запомнить этот запутанный путь через корабль: наискосок и в средний проход, направо за угол, мимо нескольких дверей, пока не дойдешь до двери, за которой находится лестница, ведущая вверх на следующую палубу. Если бы впереди не шел старик, я бы проскочил мимо. Эта дверь выглядит так же, как все другие.

Перед лестницей старик останавливается и ждет, когда я подойду к нему, а затем спрашивает:

— Ну и что чувствуют твои кости?

— Я что — жаловался?

— Я только хотел спросить, — говорит старик.

— А твои внутренности? — спрашиваю я.

— В порядке.

Мы оба перенесли операции: и оба чуть не отдали концы. Чуть? На волосок!

— Ты уже не такой гибкий, как принц Филипп, — поддразнивает меня старик.

— Так у него нет других забот, как блюсти свою гибкость.

— Забываешь: а красивая форма, а лошади! Между прочим, старой кают-компании больше нет. Теперь офицеры и ассистенты едят в общей столовой — прямо напротив камбуза.

— И что это означает?

— Демократизацию. Новые времена, — отвечает старик. — Зато еда подается на стол горячей. Кроме того, это позволяет экономить на рабочей силе.

— А экипаж?

— Имеется столовая для унтер-офицеров и матросов — напротив, на правой стороне, ниже, на главной палубе. Салон все еще имеется, но там едят только в исключительных случаях — торжественные обеды в порту. А в бывшем курительном салоне, который разделяла раздвижная дверь, теперь бар. Бар работает каждый вечер.

Старик говорит это таким скрипучим голосом, что мне сразу же становится понятно его мнение об этом нововведении. И еще он добавляет:

— Настроение там такое же шаловливое, как в контактном дворике храма любви на Реепербане. Так мне по крайней мере сказали. Сам я там не появлюсь.

Еще один спуск-подъем, красные поручни перил. Теперь я знаю, как будет дальше: на следующей, инженерной палубе снова немного вперед, затем направо за угол, а затем снова «Осторожно!», чтобы не попасть в неправильную дверь! Но мы еще не достигли цели. Еще один спуск-подъем, и наконец лабиринт кончается: десять шагов вперед, еще раз за угол — проходя мимо машбюро, я бросаю взгляд на серую пишущую машинку, и вот наискосок — новая столовая.

— Теперь это больше, чем МакДоналдс, — говорит старик. В новой «социальной столовой» нет настоящего меню, нет и больших круглых столов, есть маленькие, рассчитанные в лучшем случае на четырех человек.

— Это не кают-компания, а в лучшем случае отвратительный привокзальный ресторан. Каждый садится туда, где есть свободный стул! — ворчит старик.

— Между прочим, — говорю я, — у меня в каюте имеется холодильник, но в нем ничего нет.

— Стюард еще не открыл свою лавку, — говорит старик. — И будет ли завтра, в воскресенье, пиво — неизвестно.

— Тогда какая мне польза от холодильника?

Старик пожимает плечами. Это похоже на глубокое разочарование.

— А в баре? — спрашиваю я с надеждой.

— Он еще не открыт…

— Но посмотреть-то можно?

— Это ты можешь! Он расположен прямо напротив твоей каюты. Подожди-ка. Я пойду с тобой.

Я осматриваюсь в новом баре и поражаюсь роскоши маленьких людей.

— Эту стойку нам предоставила во временное пользование пивоварня «Хольстен», — ворчит старик.

— Меценатство?

— Нет. Поддержка потребления.

— Но на корабле уже был бар?

— Да, на самой корме. Он еще существует. Теперь он называется «Хэнхен» («Петушок»).

— И что это значит?

— «Хэнхен» — уменьшительное от имени корабля «Отто Ган».

У меня чуть дыхание не перехватило! Старик снова поднимает и опускает плечи. Это, очевидно, означает: «Так оно и идет — Отто Ган». Физик-атомщик. А что это значит для людей?

— В конце концов «Атом-Отто» — тоже не лучшее название для корабля, — ворчит старик.

В то время как мы ждем, когда стюардесса принесет нам еду, я вспоминаю, что шеф во время моего первого рейса все хотел узнать у старика, получит ли корабль новую активную зону реактора.

— Такая активная зона стоит громадных денег, я имею в виду саму установку с необходимыми переделками в зоне реактора, — сказал старик с таинственным видом. Мысль о том, что этот корабль может не получить новую активную зону, будет списан в металлом, тогда показалась мне абсурдной. Теперь же я почти твердо знаю, что третьей активной зоны реактора не будет.

Несколько иными и куда более приятными, чем здесь, в новой столовой, были наши застолья в старом салоне. Когда входил капитан, компания уже ждала за столом. Каждый благонравно стоял за обитыми красной кожей креслами, руки аккуратно положены на спинки кресел. «Двустворчатая дверь открывается, и в помещение входит граф!» — чуть не сказал я, так достойно все выглядело, но воздержался. Фрау Маан, стюардесса, торжественно отправлялась на кухню за супом. Капитан раздавал благосклонные улыбки налево и направо, приглашая занимать свои места. Только после того как он тяжело опускался в свое кресло, церемония считалась завершенной. Мы сидели вокруг большого круглого стола как одна большая семья. В большинстве случаев уже за завтраком завязывалась длинная беседа.

Тогдашний первый помощник капитана постоянно выступал с новыми предложениями по улучшению прежде всего капитанского мостика.

Я ощущаю себя перенесенным на восемь лет в прошлое и думаю, как тогда: «А первый помощник был, очевидно, прав». В нашей рулевой рубке все так просторно, как и десятилетия назад, во времена крупных парусников. Морская карта того района, в котором корабль как раз находится, разложена в штурманской рубке за мостиком, вместо того чтобы быть всегда под рукой. От экрана радара до телеграфного аппарата надо пройти несколько метров. Далеко от этого места расположен и эхолот. Первый помощник считал, что можно было бы взять за образец кабину самолета, а не «Санту-Марию». Он иллюстрировал свои конструктивные предложения набросками в своей записной книжке.

— Возможно, вы получите премию, — съязвил тогда старик.

Это пробудило во мне интерес к разработке таких же видений будущего: «Однажды — а я чувствую, что к этому все идет, — судоводители будут носить с собой свои инструменты в виде ушных клипсов».

Теперь мы сидим одни за столом в новой, насквозь демократической столовой. Я замечаю, что старик украдкой рассматривает меня.

— Темпора мутантур — времена меняются, — говорю я вполголоса.

— Так оно и есть! — отвечает старик.

Молчание.

Когда после еды мы оба сидим отдыхаем, он спрашивает:

— И что она делает в Америке?

— Кто? — спрашиваю я, погруженный в свои мысли.

— Симона, естественно!

— Она взимает страховые сборы за сгоревшие магазины игрушек.

— Это что значит?

— В магазинах игрушек продается и пиротехника, которая легко взрывается. Некоторое время тому назад это произошло уже во втором магазине.

Старик только вопросительно смотрит на меня. Я рад-радешенек, что в этот момент подошла стюардесса, чтобы убрать со стола, мне все труднее говорить со стариком о Симоне.

На борту много новых людей. Из офицеров я никого не знаю. Трех исследователей-кораблестроителей, которые с помощью новых лагов хотят собрать какие-то данные о поведении корабля при крайних положениях руля, еще не видно. Появляется только маленький черноволосый Кёрнер, физик-ядерщик, которого я знаю еще по первому рейсу. Сейчас он один представляет исследователей. Его специальность — экспериментальная физика.

По окрашенной в красный цвет палубе я иду в носовую часть корабля. Штормтрап для лоцманов уже спущен. Правый борт корабля сильно запачкан. С этой стороны производилась погрузка. Хотя шланги для мытья уже подключены, матросов не видно. Вероятно, настоящая уборка на корабле начнется только после выхода в море. Трубы на линии отвода отработанного газа еще сваривают. Похоже, их повредил грейфер крана.

В свете заходящего солнца я делаю цветные снимки: оранжево-красный буй с надписью «Отто Ган», рядом окрашенный черно-красный пожарный ящик, между двумя красными белые стойки леерного ограждения, а за ними отвалы железной руды. Если я слегка преклоню колени, то вмещу в снимок еще ажурный рисунок гигантского погрузочно-разгрузочного мостового крана над всем этим в качестве графического элемента ко всем цветным пятнам картинки.

Час спустя стемнело. Линию отбора отработанного газа еще сваривают. На фоне белой корабельной стены ослепительные вспышки сварки создают розово-фиолетовые рефлексы, которые выглядят очень эффектно.

У старика есть время для меня. Свою каюту он прибрал. Я слышу от него, что линия отбора отработанного газа не повреждена грейфером погрузочного крана, а просто проржавела от старости.

— Корабль прослужил уже прилично, — говорит старик, — десять лет — это не мелочь. Когда придем в Дурбан, корабль проведет в море в общей сложности уже две тысячи дней, считая и якорные стоянки.

По всем стандартам, для современного корабля это долгая жизнь. Но не для «Отто Гана». Этот корабль содержат в таком хорошем состоянии, как, вероятно, ни один другой корабль в мире. «…В иностранных портах должен находить сторонников для федеративной республики», — говорится в официальных документах компании. Когда я впервые увидел корабль на пирсе в Бремерхафене с едва различимыми контурами в тумане, то был разочарован: ничего особенного, корабль, как все другие, только немного странно построен, необычный силуэт, надстройка с капитанским мостиком выдвинута далеко вперед, а на полуюте перед надстройкой с жилой зоной странные крышки и смешной кран.

С тех пор я снова и снова спрашиваю себя, почему этот чудо-реактор встроен в такой «обычный» корабль. Казалось, что для конструкторов кораблей ядерный век еще не наступил. А специалисты по интерьеру последние десятилетия вообще проспали: нигде даже намека на масштабность и новые тенденции. Зато налицо видимые знаки ложной бережливости и все мыслимые параллели с социальным жилищным строительством.

Лестницы в передней надстройке вообще не могли быть более жалкими. Выложенные поливинилхлоридом ступени с алюминиевыми порожками, покрытые красным пластиком поручни перил, поддерживаемые своего рода забором, состоящим из круглых и четырехгранных штырей. Это чередование круглых и четырехгранных штырей кто-то наверняка посчитал конструктивной находкой. Внизу лежит зеленая кокосовая дорожка метровой ширины. На ней — два половика из зеленой резины, и на них еще соответственно по одной влажной половой тряпке.

— Под атомоходом я представлял себе невероятно современный, а не построенный по обычной схеме корабль, — сказал я старику, — даже транспортный корабль для перевозки войск не мог быть более будничным и более лишенным фантазии, чем «Отто Ган».

— Государственный пароход, — говорит старик. — А что ты вообще хочешь от государства?

— Боцман еще на борту?

— Какой?

— Да этот чудак, кстати, как его зовут?

— Ты имеешь в виду Вильдапфеля? — спрашивает старик.

— Да, его. Чудная фамилия!

— Он, возможно, еще здесь. Но точно я не знаю, я же в последних рейсах не участвовал.

Затем я спрашиваю:

— Как ты, собственно говоря, попал на каботажный пароход, твоя жена мне об этом рассказала…

— Да? Рассказала? — говорит старик. — Это долгая история. Я расскажу тебе ее только в том случае, если ты расскажешь мне как Симона, — как ты говоришь, — разыскала тебя.

— Это еще более длинная история, — пытаюсь я уклониться.

И мы оба сидим и предаемся нашим мыслям.

— Позволь спросить, что же ты хочешь «наскрести» о корабле? — слышу я наконец голос старика.

Я трясу головой, будто хочу избавиться от посторонних звуков, потом отвечаю:

— Репортаж, еще один репортаж, что же еще? Я же всегда был репортером. И все еще продолжаю им быть. Если бы мне пришлось придумать сюжет, фабулу, то это показалось бы мне нелепым. Я все еще нахожу действительность, как она есть, достаточно интересной. В принципе на титульном листе книги «Лодка» должно было бы стоять слово «репортаж», а не «роман».

— А почему ее не назвали репортаж? Разве не ты сам вставил слово «роман»?

— Нет, издательство. Репортаж у нас в стране считается слегка дискриминированным жанром. Это должен был быть роман. Так это принято у мещан.

Я глубоко вздыхаю и продолжаю говорить, не выпуская старика из вида:

— И кроме того это произошло из-за тебя. Ты же прочитал рукопись и сказал: «Просто здорово, что изображенные образы не имеют прототипов».

И тут старик ухмыльнулся:

— Остряк! — и спросил, отправил ли я уже так называемые «маммилеттерс» («мамочкины письма», или «письма для мамочки»).

— «Маммилеттерс» — а что это такое?

— А ты этого не знаешь? Три раза с борта в адрес пароходства посылается телекс с информацией для родственников. Например: местонахождение корабля, адрес агента в Дурбане. Пароходство копирует тексты телексов и рассылает эту информацию в конвертах с написанными адресами.

— Какой сервис! Я чувствую себя по-настоящему обслуженным!

— Ха! — говорит старик и ухмыляется. — Конверт отправится на землю еще сегодня вечером.

При подъеме на мостик я жалуюсь:

— Пластиковые поручни перил в проходах сконструированы неправильно. Когда по ним скользят руки, они заряжаются электричеством. А если при этом пальцы коснутся металлических деталей нижней части, то человек получает приличный электрический удар.

— А зачем ты хватаешься за перила? Ты что — женщина? — парирует старик.

— Хорошо! Впредь я буду остерегаться этих разрядов. Скажу себе, что на приличные перила, наверное, не хватило денег.

Теперь порт освещен желтыми противотуманными светильниками и голубовато-белыми лампами. Нефтеочистительные заводы подвесили на различной высоте красные предупредительные лампы. Краны с крайне высоко установленными эстакадами усеяны лампами белого цвета, которые светятся, как на елке. Каждый кран имеет наверху красный предупредительный сигнал. К нам подплывает буксир и начинает разворачиваться по ветру. Наши надстройки, освещенные «зонненбреннерами» («солнечными горелками»), четко вырисовываются на фоне темного неба. Второй буксир, который, вероятно, будет толкателем, держится по правую сторону, направив свой нос прямо против нашего борта, готовый принять швартовые концы. Лоцман подходного фарватера уже на борту. Портовый лоцман, который будет командовать буксирами, еще не прибыл. Сейчас время отлива.

— Осадка спереди у нас восемь метров, сзади — восемь метров пятьдесят, — слышу я голос старика.

На морской карте видна вся акватория роттердамского порта. Эта карта включает Ларсхафен, продолжающийся через Ваальхафен, Бебенхафен и Ботлек, где мы сейчас стоим, различные нефтяные гавани вплоть до Европорта, который уже построен в Шлике. Простирающийся далеко порт, в который можно попасть по Беер-каналу, называется гавань Миссиисипи: наконец-то название, в котором ощущается дыхание дальних стран.

На мостике, как всегда перед отплытием, царит спешка. На старика наседают со всех сторон одновременно: он должен принять так называемые таймшиты. Уполномоченный фирмы, для которой предназначен груз, хочет иметь подписи под документом, фиксирующим время, затраченное на разгрузку. Я слышу, что 12 500 тонн руды, которую корабль доставил из порта Элизабет, были выгружены за десять часов.

— Хорошая работа, — говорит старик.

Появляется клерк агентства и возвращает мерительное свидетельство и документы об уплате пошлины при выходе из порта, подписанные портовыми властями.

— А теперь передадим «заявление о готовности» и всю эту писанину обратно в агентство для чартера, — говорит мне старик.

Полночь. Трап поднят. Портовый лоцман тоже на борту. Появившись на мостике, он приветствовал меня словами «доброе утро, штурман». Так что я вполне нормально могу сойти за штурмана. Прибрежная радиостанция сообщает, что в открытом море нам придется иметь дело с северо-восточным ветром силой 7 баллов. Меня это устраивает.

Корабль еще пришвартован с помощью трех швартовых и шпринга. Прежних корабельных канатов из пеньки больше нет. Теперь тросы делают из полиэтилена, а некоторые плетут из стальной проволоки.

В темноте квакающе звучат громкие переговоры по УКВ-связи. Первый помощник капитана появляется со скоросшивателями в руках. Старик должен подписать бумаги и отправляется для этого в штурманскую рубку, расположенную за рулевой рубкой, так как там светло. Едва он вернулся, как лоцманы протягивают ему листочки на подпись: подтверждение проделанной работы в «грузовом районе порта».

На буксире приняли буксирный канат, поданный с носовой части корабля. Старик приказывает: «Отдать концы!» С кормовой части тоже работает буксир. Рулевой, которому поручили быстро принести кофе для лоцманов, теперь стоит на своем рабочем месте.

Я поражен: швартовая команда разъезжает по пирсу на автомобиле взад и вперед. Только что под самым мостиком она сняла проушину каната с причальной тумбы. Тем самым освобожден последний канат, шпринг. Оба буксира тянут корабль под углом к набережной. Прямо под нашим «зонненбреннером» отсвечивает оливково-коричневая полоска воды, становящаяся все шире между пирсом и бортом корабля.

Без громких команд — будто тайком — корабль начинает движение. Очень медленно мы достигаем середины фарватера. Я выхожу на бак на правом борту. Над входом на мостик индикатор оборотов: двадцать пять оборотов, медленный ход.

Я прочно стою на моих уходившихся ногах, и все ночные выходы в открытое море, которые мне пришлось пережить, проходят перед моими глазами. Каждый раз это было чистой поэзией: много огней, перемещающихся относительно друг друга, никто не говорит, только лоцман отдает несколько коротких команд, но и они звучат приглушенно.

Уже несколько минут я слышу шипящий звук. Белый шлейф — пар — висит над дымовой трубой: открылся вентиль избыточного давления вспомогательного котла.

Мимо проплывают освещенные мощными прожекторами корабли, повернутые к нам то носовой, то кормовой частью. Теперь в действие вступает буксир, который почти в средней части (у маделя) идет параллельно с нами, но на корме опускает в воду буксирный канат. Канат попадает в прилив, наш нос поворачивает налево. По правому борту мы проплываем мимо красного буя. Выйдя из Ботлека, мы попадаем в Большой канал Мааса, новый водный путь.

Почти нет никакого движения. Все корабли пришвартованы. Но днем и в конце недели здесь должно быть очень шумно.

Кормовой буксир убирает буксирный трос, когда мы проплываем как раз мимо середины строящегося корабля. На стапелях лежит передняя часть с надстройками. Проплывая мимо, я имею возможность заглянуть глубоко в разрезанное грузовое помещение. Сцена освещается гигантским факелом, дающим больше света, чем наш «зонненбреннер».

Назад в каюту. Я убираю свои пленки в холодильник. Камеры я убираю со стола и кладу на напольный ковер. Будет шторм — эта ночь не для сна, так что я сразу же снова иду на мостик.

На лестничной клетке через бортовой иллюминатор в сторону кормы мой взгляд падает на преобразившийся в лунном свете корабль. Я подхожу к иллюминатору, и кольцевая панорама расширяется: легкий корабль кажется флюоресцирующим, косы водоворотов по обе стороны так же тускло светятся, и волна за кормой, которая теперь, кажется, течет из дымовой трубы, — совершенно нереальный, магический вид. Так как тени от лунного света прорисовываются четко, видно каждую деталь: опоры заграждений слева и справа, ряды вытяжных вентиляторов отдельных балластных цистерн, лампы на гибкой ножке, отклоняющие стойки, с помощью которых тросы, служащие для подъема люков, направляются на лебедку, а также круглую крышку реактора, а перед этим меньшее прямоугольное отверстие в корпусе судна, монтажное отверстие и крышку бассейна технического обслуживания. На реакторной палубе на левой стороне я узнаю четырехлопастный запасной винт, а перед ограждением реакторной палубы — гигантский резервный якорь. Толстая свежая мачта, которая, как я вижу, выделяется на фоне темно-голубого неба, это вытяжная мачта, через которую воздух выводится из зоны реактора — все привычные формы, и все же в лунном свете они предстали совсем другими, не такими, как днем. Они потеряли свою тяжесть.

Я вспоминаю океанский пароход из белого сахара, который наш кондитер выставил перед Новым годом на всеобщее обозрение, снабдив его электрической лампочкой в середине. Внутри кондитер даже приклеил желтые и красные листочки перед несколькими бортовыми иллюминаторами, так что все это выглядело великолепно, хотя и не совсем точно с точки зрения моряка.

В темноте я не сразу нахожу старика. Он склонился над большим экраном радара в правой части рулевой рубки. Корабль имеет два радарных монитора. Один прибор настроен на диапазон три четверти морской мили, другой — на диапазон в полторы морских мили.

Рулевому не надо выдерживать курс с помощью штурвала, он использует для этого кнопки, на которые нажимает пальцами обеих рук. На этом мостике я снова чувствую себя как дома. Отсюда я могу часами наблюдать, как нос корабля разрезает волны, а по обе стороны корабля матово светится носовая волна, или же следить за экраном одного из радаров. Вскоре должен появиться плавучий маяк. На экране его еще не видно. На экране большого радара он уже появился. Впереди, в виде штриха на правой стороне, на расстоянии примерно пять и шесть десятых мили плывет гигантский танкер. Объекты на зеленом экране монитора перемещаются толчками.

Снова вниз на верхнюю палубу. Я хочу видеть корабль в этом своеобразном свете, расположившись спиной к направлению движения. Я выхожу на бак и иду вплоть до «обезьяньего бака» (полубака — Monkey Back). Кабестан блестит в легком мерцании света, пробивающегося сквозь облака. Меня окутывает резкий шелест носовой волны: от такого удовольствия я готов «растаять». Я так же вижу, что сигнальные лампы, предварительно настроенные на выдачу сигнала «к маневру неспособен», готовы к включению — на всякий случай.

Снова наверх на мостик. При подъеме по многим лестницам я использую боковую качку корабля и поднимаюсь по ведущим влево лестницам именно тогда, когда корабль испытывает боковую качку как раз на левом борту.

Находясь на правой части командного мостика, я оглядываю весь морской горизонт. По траверзу правого борта висят дождевые завесы, и, как будто у неба есть чувство симметрии, такие же завесы висят по траверзу левого борта: широкие, мрачные дождевые завесы. Только прямо впереди на небе просвечивает матовый свет. По искривлению моря за нашей кормой я вижу с моего нока, что мы изменили курс на двадцать градусов вправо. И я вижу почему: мы расходимся с паромом, несущем по всей длине бортов гигантские буквы названия пароходства ТАУНЗЕНД ТОРЕСЕН. Краски парома вдруг поблекли под шлейфом дождя. Теперь и я почувствовал первые капли. В ходовой рубке третий помощник включает вращающуюся фишлупу. Теперь окна нашей рубки дождь поливает снаружи. Опрыскиватель смывает со стекол морскую соль, которая искажает вид сквозь стекло.

По правому борту нам навстречу идет тральщик. Проходит какое-то время, пока сквозь пелену дождя по флагу можно определить его национальную принадлежность: это француз. Мы приспускаем флаг в знак приветствия. Они также приспускают флаг. Военный корабль, какой бы национальности он ни был, мы приветствуем первыми, как и предписывает морской кодекс.

Погода ухудшается на глазах. Ночь перед входом в канал будет бессонной. Волнение в гавани, а теперь еще и погода — все это напоминает мне наши печальные прощания в Бресте. «Счастливо!» — это было все, что старик сказал при нашем последнем прощании в Бресте.

Корабль вывесил фонари: спереди белый пароходный фонарь и с кормы, на дымовой трубе, — с белым направленным светом. Выставляются боковые фонари: зеленый — справа, красный — слева У них те же самые секторы, что равно 117,5 градуса. Для вахтенного другого судна этим обозначается положение нашего корабля. Белый кормовой фонарь перекрывает темный сектор боковых и сигнальных огней на марсе — как раз два штриха. Восемь штрихов составляют девяносто градусов.

Матово светятся шкалы навигационных приборов. Старик стоит у радара. Он объясняет мне:

— Красная шкала дает бортовой пеленг, белая — истинный (исправленный) пеленг.

Сообщают о появлении судна, идущего навстречу. Четыре штриха по правому борту. Мне все-таки приходится пересчитывать: тридцать два равняются триста шестидесяти градусам. Таким образом, четыре штриха равны сорока пяти градусам. Я спрашиваю, какой курс у идущего навстречу корабля.

— Примерно двести сорок градусов, — говорит старик после короткого обдумывания.

Через некоторое время он скрывается в штурманской рубке. Я должен следовать за ним. В штурманской рубке я получаю дополнительный урок в навигации:

— Истинный курс всегда соотносится с показаниями компаса, Все другие пеленги являются пеленгованием по азимуту (бортовым пеленгом). Возьмем пример: Другой корабль имеет на корме справа позицию тридцать. Это примерная позиция. Мы держим курс пятьдесят градусов. Для того чтобы установить, какой курс у другого корабля, я беру собственный курс, то есть пятьдесят градусов, и приплюсовываю к нему прямой пеленг — таким образом получаются сорок градусов. Это дает в итоге девяносто градусов истинного (исправленного) пеленга. Его курс составляет контрпеленг сто восемьдесят градусов плюс или минус оцененное положение. В этом случае двести семьдесят градусов минус тридцать градусов равняются двести сорока градусам. Понятно?

— Спасибо. Теперь я снова почти все усвоил, но когда каким-либо делом постоянно не занимаешься…

— Кофе! — говорит кто-то в темноте.

— Прекрасно! — ворчит старик.

— Значит, в Дурбане они хотят провести прием, — говорит он вполголоса, — ну, к счастью, мы к этому готовы.

Я думаю, что все это типично для него: впереди еще три недели, а старик уже ломает голову об одиозном приеме, который надо будет провести на корабле.

— Во время моего последнего рейса эта проблема тебя, к счастью, не касалась.

— Да? — удивляется старик.

— Тогда «Отто Ган» еще был «летучим голландцем».

— Время, когда мы не могли заходить в порты, меня полностью устраивало, — говорит старик, повернув голову к окну, — в то время не было проблем с канаками… Не было необходимости все пересчитывать.

— Необходимости? Что ты имеешь в виду?

— Следить, все ли на месте. Наши дорогие гости прихватывали с собой все, что под руку попадалось. Так называемые «дни открытых дверей» в каком-нибудь паршивом порту, — а корабль пускали только в паршивые порты, — для меня всегда были кошмарными.

И вдруг старик разговорился:

— В первом порту, в который нам разрешили зайти, в Касабланке, был организован большой прием для «официальных лиц», некоторые из которых выглядели авантюрно. Наши ящики с сигарами мгновенно опустели. Попробуй что-нибудь сделать против этого! А когда несколько позже я прошелся по кораблю, то увидел, как в холле один из этих канаков снимает кокарду с фуражки. Я просто сказал: «Извините!» и отобрал фуражку, которая оказалась моей собственной! Единственное утешение: докучливый контроль с целью поиска саботажников при таком массовом наплыве посетителей отпадает, так как осуществить его просто невозможно.

— Я что хочу сказать: стоит запустить на борт большое количество людей, и вам останется только поднять руки вверх.

— Так оно и есть. Приходится проявлять самообладание, чтобы… Ну да, так оно и есть. Демонстрация флага в других портах входит в перечень обязанностей экипажа корабля. Ну да ты об этом читал.

— А как это выглядит в Дурбане? Ты же уже был там.

— Более цивилизованно.

Я взволнован до кончиков нервов. Мне бы хотелось быть всюду: здесь, на мостике, рядом в штурманской рубке, чтобы отслеживать наш курс, а также у стенда управления машинами, чтобы наблюдать, как там, внизу, машины реагируют на поданную с мостика команду об изменении ходовой позиции.

В эту ночь старик, я это знаю, ни на минуту не покинет капитанский мостик: слишком оживленное движение, слишком рискованно. Много забот доставляют суда, идущие наперерез нашему курсу. В такой ситуации хороший капитан спать не ляжет. Я не знаю лучшего, более осмотрительного судоводителя, чем старик. Без его хладнокровия нас обоих уже давно не было бы в живых.

Вот это перемена, после последней ночи дома — эта ночь на мостике! Мне представляется, что я гоняюсь за впечатлениями, что все, что я теперь воспринимаю, я не в состоянии правильно переработать. Мысли мои носятся, как свора охотничьих собак. Несколько минут я стою совершенно неподвижно и пытаюсь заставить себя успокоиться. Свора должна лежать. И прекратить лай!

А потом во мне поднимается своего рода самодовольство — я этого добился! Я снова на корабле! И на каком корабле! В море со стариком. Без промежуточной остановки до самого Дурбана, вокруг мыса Доброй Надежды и затем еще целый кусок северо-восточным курсом.

Солидная дистанция. Мы будем в пути больше трех недель. А затем стоянка в Дурбане. И обратный путь — еще три недели без промежуточной стоянки. Бегство от суматохи. Никаких графиков работы. В последующие недели до меня можно будет добраться только через радиостанции «Норддайх» или «Шевенинген Радио», что, к счастью, не так-то просто.

Стоя здесь и всем телом воспринимая вибрацию металлического пола под ногами, я мог бы похлопать самого себя по плечу: хорошо сделано, дружище! Wurde auch bei kleinem wieder Zeit. Off, off and away (Прочь, прочь и подальше!) — эти слова я написал крупными буквами на листе бумаги и повесил как постоянное напоминание над рабочим столом. В общении с самим собой такой повелительный тон иногда помогает. В данном случае он помог.

Мой корабль на пути к мысу Доброй Надежды. СЕРДЦЕ МОЕ, ЧТО ЖЕ ТЕБЕ ЕЩЕ НАДО! Если бы сейчас старик спросил меня: «Что у тебя на душе?», то я бы ответил: «Так себе». Мы всегда старались выглядеть холодными, даже если нас переполняли чувства.

— Просто счастьем было уже то, что мы ушли из Бреста, — неожиданно говорит старик. — Как для тебя, так и для меня. Было бы глупо столкнуться с ордой типов из рядов маки. Французы такие неспокойные, пока им не объяснишь, что считаешь их симпатичными людьми…

— Так оно и есть, — подражаю я старику.

— А то, что ты выбрался еще и из Парижа, было тоже приличной удачей.

— Даже больше! Я видел фотографии, на которых было изображено, как наших мужчин с поднятыми руками прогоняли сквозь строй. Мне это не понравилось. Оплеванных, забрасываемых камнями и бутылками, с вырванными клочьями волос. Этого мне как раз и не хотелось. Да, напряженное было время. Тогда все решали какие-то часы.

— Ну, у тебя-то есть навык — я имею в виду твою способность выпрыгнуть перед тем, как мышеловка захлопнется, — говорит старик и смотрит на меня с усмешкой.

— У тебя же тоже есть опыт, если вспомнить твой поход из Бреста в Берген по датской дороге… Никогда бы не поверил, что ты выберешься и из этого.

— И я не верил. Я уже полностью настроился на бои за город, объявленный крепостью. Но потом всплыла идея доставить из волчьего ущелья отбракованную «ловушку для зениток» и отремонтировать лодку, то есть попытаться сделать это.

— Но лодка годилась только на металлолом.

— Вначале это и выглядело как полное сумасшествие. Но дело могло только сорваться и ничего больше. Собственно говоря, мы были рады, что перед нами снова стояла разумная задача — или задача, которая, возможно, окажется разумной.

— Все это я хочу услышать от тебя в подробностях. Когда я был с коротким визитом в Норвегии, у нас не было времени для разговоров.

В 1 час 24 минуты мы проходим Хёек ван Холланд.

— Портовый лоцман вскоре покинет корабль, — говорит старик почти у самого моего уха, когда в штурманской рубке плечом к плечу мы склоняемся над морской картой.

На этот раз мы не проходим мимо плавучего маяка «Тексель». Когда мы выйдем в открытое море и возьмем курс на зюйд-вест, плавучий маяк «Тексель» будет уже позади нас. Во время последнего рейса там нам пришлось постоять: для контроля девиации проводилась радиодевиация.

Через короткое время мы проходим участок перед устьем Шельды.

— Возможно, что нас еще ожидают неприятности! — говорит старик позднее, поводя носом и принюхиваясь, как собака к ветру, который воет за краем капитанского мостика.

Я пожимаю плечами. Буря меня устраивает. Спокойное море мне не нравится. Такому кораблю шторм и море не могут нанести ущерба.

— Двадцать лет назад или еще раньше, — говорю я, — здесь я пережил свой первый шторм в Северном море. Мой корабль назывался «Архсум»… Это был тот шторм столетия, который прорвал в Голландии многие земляные дамбы. Такого страшного моря я больше никогда не видел ни до, ни после.

— Ты же после войны больше не имел никаких дел с судоходством.

— Я просто хотел еще раз посмотреть — так же, как и сейчас. И тогда меня пароходство…

— Это был Церсен?

— Да. Церсен. Церсен приказал зачислить меня казначеем, и я получил возможность писать и рисовать. Давно это было! Волны высотой до пятнадцати метров. Когда мы окаазались по-настоящему в самом пекле, я почувствовал себя на мостике, как в лифте: с бешеной скоростью взлетаешь на четвертый этаж и с бешеной же скоростью снова падаешь вниз на первый. Корабль имел всего 3500 тонн водоизмещения.

— На этот раз это 26 000 тонн, — говорит старик, — во время шторма это большая разница.

Я вижу идущее нам навстречу тяжеловесное судно, имеющее в качестве попутчика с левого борта сухогруз и плывущее в балласте судно для генерального (штучного) груза — с правого борта.

Появляется гигантский танкер.

А что, спрашиваю я себя, для размеров уже не существует никаких ограничений? Эти гигантские танкеры, которые называются «Very Large Carriers» («Очень большой носитель») или даже «Ultra Large Carriers» («Сверхбольшой носитель») уже не имеют ничего общего с нормальным судоходством в период между отплытием и причаливанием к берегу. Со своей невероятной осадкой они не могу войти ни в один порт мира. Чисто технически строительство танкеров с водоизмещением в один миллион тонн не представляет никакой проблемы. Ну, а как быть с риском?

Сейчас под давлением находится вспомогательный котел, чтобы не прекратилась подача пара в случае сбоев в работе реактора. Это одна из задач по обеспечению безопасности.

— Мы все еще находимся в районе фарватера? — спрашиваю я третьего помощника капитана.

— Да — в расширенном районе. Район лоцмана более узкий. Он простирается до плавучего маяка. Затем начинается расширенный район. Этот простирается до выхода из канала. Сюда же относятся и предписанные пути Северного моря.

— Сердечное спасибо!

— Всегда к вашим услугам! — сказал третий помощник молодцевато.

Мы подойдем к каналу немного быстрее, чем я думал: на этот раз мы вышли не из немецкого порта, поэтому нам не пришлось проделывать длинный путь вокруг Восточных фризских островов и Западных фризских островов.

Меня поражает, что старик находится в приподнятом настроении. А я чего хотел? Старик всегда в приподнятом настроении, когда наконец выходит в море. По нему было почти незаметно, что он почти всю ночь провел на ногах. Во время войны, охотясь за британскими конвоями, старик мог обходиться без сна, не теряя самообладания, сорок восемь часов.

Сложная ситуация для старика, думал я, когда, позвонив из Бремена в Фельдафинг, он растолковывал мне, что означает представительство на собственном корабле. Я был приглашен участвовать в этом последнем рейсе. Оба мы — настоящие инвалиды, но старику не пришлось меня уговаривать.

Сейчас около трех часов, и я едва стою на ногах. «Смертельная усталость до обморока» — так называла такое состояние моя бабушка. Старику я сказал:

— Занять пост прослушивания на матрасе, — а затем, как когда-то: — Позвольте доложить с мостика!

Когда старик говорит: «Разрешаю!», в его голосе я слышу насмешку.

Ветер подхватывает меня, когда я двигаюсь в направлении кормы, и возвращает мне бодрость. Небо немного светлее, чем море. Крышки люков в носовой части судна отсвечивают бледно-серым. Нос корабля четко выделяется на фоне моря. Я могу разглядеть даже леерное ограждение на Monkey-Back. Отфильтрованный тонкими облаками лунный свет наполняет воздух рассеянным сиянием, в котором море перед кораблем будто само светится. Вода, бурлящая по обе стороны корабля, бешено бьет в борт судна. На вершине мачты еще горит направленный свет. Массивный якорь, укрепленный на задней надстройке, блестит в темноте.

Ветер усилился, хотя я этого почти не заметил, но корабль плывет довольно спокойно благодаря тому, что ветер дует с кормы. Несмотря на это, я не могу заснуть, нервное напряжение еще слишком велико, и резкий стук несколько раз вспугивает меня. Непонятно, почему ночью работают центробежные насосы. Койка слишком широка, я не могу нащупать в ней опору. К утру я, наконец, засыпаю.

* * *

Я с удивлением замечаю, что могу обходиться коротким сном. В эту ночь он продолжался самое большее пять часов, и, несмотря на это, я чувствую себя бодрым. В то же время из-за вчерашнего бесконечного лазания у меня болят икроножные мышцы. Бесчисленное количество раз я носился из своей каюты по палубе в носовую часть, взбираясь по многочисленным лестницам на мостик и возвращаясь обратно.

Если так пойдет и дальше, то мне нечего опасаться — малоподвижность мне не грозит.

Я поднимаю автоматическую штору, закрывающую окно по левому борту. Снаружи все серое-пресерое. Волны бутылочнозеленого цвета образуют «кошачьи головы». В створе окна показывается идущий навстречу корабль, имеющий в средней части большие грузовые мачты, затем — рыболовный катер.

Еще до завтрака, передвигаясь на негнущихся ногах, как на ходулях, я направляюсь на мостик. Старик уже там. Он быстро осматривается, оценивая обстановку, и затем говорит вахтенному:

— Он рыщет. Не могли бы вы взять немного южнее.

Он — в этом случае означает корабль.

На завтрак у меня выбор между печенкой с луком и «театральным тостом».

— Что такое «театральный тост»? — спрашиваю я стюардессу.

— Свиное филе со спаржей и голландским соусом сверху, а также с долькой мандарина и сливами.

— То есть со всякой всячиной? — спрашивает старик.

— Так точно, господин капитан.

— Ну тогда два раза «театральный тост»! — решает старик, а затем спрашивает меня: — Что там у тебя?

— Ничего. Совсем ничего, — отвечаю я нерешительно.

Я не был уверен, что вид, который мне открылся, не обман зрения. Стюардессе, должно быть, лет сорок пять. С волосами, обесцвеченными перекисью водорода, расфуфыренная, как цирковая лошадь. Ее толстый живот и толстую задницу слишком сильно подчеркивает плотно сидящая сатиновая юбка. Под ажурной блузкой — красный хлопчатобумажный бюстгальтер: дама выглядит так, как будто только что заявилась на борт корабля с гамбургской улицы Гербертштрассе.

Старик все еще испытующе смотрит на меня, и, чтобы хоть что-то сказать, я бормочу:

— Новые времена. Чудеса в решете, да и только…

— Ах, это! — говорит старик, который тем временем тоже рассмотрел стюардессу.

— К таким карнавалам я уже привык. С тех пор как ты побывал на борту последний раз, многое изменилось.

— У меня чуть язык не отнялся.

— Это пройдет! — говорит старик.

А «театральный тост» заставляет себя ждать.

— «Театральный тост», — говорю я, — такая чушь!

После завтрака старик сидит, опершись локтями на стол. Он кладет ладонь на ладонь и потирает их, как будто собирается лепить клецки.

Вот они и вернулись — эти молчаливые посиделки после принятой пищи, которые прежде, на подводной лодке, старик называл «утренней молитвой», а в послеобеденное время — «часом раздумья».

Про себя я думаю: «Откуда, собственно говоря, пошло это название — „атомоход“?» И тут мне приходит на ум, что атом — это мельчайшая частица вещества. И я испытываю чувство гордости, что моя голова исправно работает с раннего утра.

Теперь я сам, как и старик, ставлю локти на стол и руками закрываю лицо. Так я без помех могу рассматривать его: он сильно постарел, кожа задубела и обветрилась, волосы поседели. Мне кажется, что он стал немного флегматичнее. Прирожденный моряк. Неразговорчивый, задумчивый, иногда немного упрямый.

Я смотрю на его лицо: большой нос с горбинкой посередине, рот, не лишенный энергичного выражения, но могущий принять форму, как у херувима, когда старик втягивает щеки.

Сегодня утром старик явно чувствует себя несчастным. Слишком многое, на его взгляд, здесь изменилось.

— Все это уже не должно волновать тебя, — говорю я ему, чтобы утешить.

Недалеко от нас сидит шеф. Проходя мимо, я спрашиваю его, почему судно так заметно кренится на левый борт. «Не менее трех градусов?»

Шеф смотрит на меня снизу вверх, как будто видит впервые. Он наклоняет голову, как курица, нацелившаяся на червячка, и говорит:

— Поразительно, что заметили. Будет исправлено!

Мысленно я потираю руки от удовольствия. Я не такой уж старый мореход, но если сложить дни, проведенные мною в море, то получится изрядное количество. То, что из меня получился только моряк-любитель, иногда расстраивает меня. Но потом, в утешение, я сам себе возражаю: не может же человек иметь все.

Сначала я иду на кормовую часть палубы, чтобы бросить взгляд на море за кормой. Там еще сгребают руду.

Наш кильватер представляет собой бурлящую молочно-зеленую полосу, простирающуюся до самого видимого горизонта. А вблизи эта полоса пузырится как зельтерская вода.

Я неподвижно рассматриваю какое-то пятно в морской дали, затем снова блуждаю взглядом по волнам как вращающийся маяк. От этого не устаешь. Острый взгляд, расплывчатый взгляд, взгляд далекий, взгляд узкий. Я делаю — только взглядом — моментальные снимки иссеченного ветром моря. Если бы теперь я экспонировал пленку, установив камеру в одном направлении, то ни один снимок не был бы похож на другой, даже если бы я тысячу раз нажимал на кнопку затвора. Картина моря постоянна, и в то же время она меняется каждую секунду.

На пути к носу корабля я сталкиваюсь с молодым человеком с эспаньолкой — новый судовой врач. Молодой человек, выглядящий с его мускулами, как качок, без всякого предисловия заявляет, что мне надо сделать прививку от оспы, так как в противном случае я не смогу сойти на берег.

У плотника много работы, так как при выбирании трапа с помощью крана недоглядели и многое повредили. Собственно, плотник должен быть доволен, так как сегодня воскресенье, а за работу в воскресенье платят больше. Но он, очевидно, не может решить, чему отдать предпочтение — злобе на это «дерьмо в виде матросов первого класса» или радости от неожиданных сверхурочных. Так что он ведет себя ворчливо и разговаривает сам с собой. Проходя мимо его открытой мастерской, я слышу, как он громко матерится.

Уже во время моего первого рейса проблема рабочего времени и сверхурочных обсуждалась почти ежедневно. Несмотря на то, что для некоторых на борту трудно найти какое-либо занятие, моряки нарабатывают сотни часов сверхурочных. В соответствии с тарифом людям даже гарантируют сверхурочные в размере пятидесяти часов. Эти пятьдесят часов им оплачивают независимо от того, отработали они их или нет.

— Только на основную заработную плату, — говорит старик, — матрос может с трудом прокормить семью.

Хотя во время моего первого рейса был намечен курс на остров Сан Мигель, было не ясно, пойдем ли мы туда на самом деле. Ясно было только одно — точное время швартовки у пирса в Бремерхафене, а именно: в пятницу в пятнадцать часов. В субботу и воскресенье люди хотели отдохнуть.

Тогда старик сказал:

— Вот так благоразумная фирма определила время возвращения.

За добрых две сотни миль до острова Сан Мигель поступила команда повернуть, чтобы уложиться в предусмотренные сроки возвращения в порт. На обратном пути мы могли бы прибавить две мили в час, но этого, как было сказано, — недостаточно. Кроме того, нужно учитывать возможность восточного ветра и инцидентов. Так что острова Сан Мигель мы так и не увидели.

Я смотрю на волну, заливающую палубу, и провожаю ее взглядом. Белое кипение и брызги, драматическая пена, вздыбливание, оседание и поникание зеленых волн захватывают меня целиком. Лавины кудрявой пены набегают на рифленые зеленые скосы. Там, где они сталкиваются с нашей пенящейся носовой волной, смешавшиеся волны взмывают вверх, будто подстегиваемые мощными взрывами.

Но уже через несколько метров дальше в этом столпотворении царит порядок. Покрытые белыми хлопьями волны, как табун, уходят аккуратным строем — невообразимая стая зеленых химер с белыми барашками на холке. «Все новые и новые безродные неисчислимые полчища мчатся и мчатся». Чушь, говорю я себе, это были полчища гуннов!

Ветер силой в семь баллов. По шкале Бофорта семь баллов означают: «Ветер укладывает полосы пены в своем направлении». Семь баллов уже дают своеобразный эффект.

Какой-то корабль за кормой привлекает мое внимание. Вдали, в сумрачной утренней дымке, я обнаруживаю еще один корабль — его попутчик. И третий корабль — еще один попутчик — высматриваю я. Два грузовых судна и танкер. Большое движение!

Нервотрепку в каюте собственника невозможно выдержать. В этой проклятой каюте дребезжит все: лампочка накаливания, подставка настольной лампы, что-то между потолочными перекрытиями, что-то за бортом. Чего я только не предпринимаю, чтобы справиться с дребезжанием. Ничего не получается! Хуже всего вибрации ночью, намного неприятнее, чем тряска на шпалах, с которой приходится иметь дело в спальном вагоне.

Я предвкушал радость от встречи с темным чуланом, в котором я жил во время первого рейса, но там поселили женщину-океанографа. Устраивать вечеринки я не собираюсь: на что мне четырехместная софа и три мягких кресла, если у меня нет никакого другого желания, кроме желания работать!

Когда я сажусь за письменный стол, вибрация передается через мои положенные на стол руки так сильно, что я собираю письменные принадлежности и перебираюсь за другой стол, стоящий впереди.

В общем помещении на мостике надстройки складное сиденье, на котором я располагаюсь, не дрожит.

Да что это я, говорю я себе, уставившись в белый лист бумаги: сейчас главное — все видеть, а не писать, и я отправляюсь вверх на мостик.

— На траверзе Дюрнкерк, — говорит старик, когда я становлюсь на мостике рядом с ним. — Сейчас проведем новую пеленгацию по бую с левого борта.

На стол ложится следующий лист карты, рулевому отдается новое распоряжение:

— Курс два один щесть!

Рулевой повторяет:

— Два один шесть — и, после короткой паузы: — Идем курсом двести шестнадцать градусов!

Мы держим курс прямо на канал. Ветер постоянно дует с правого борта. По левому борту над линией видимого горизонта висит гряда облаков. В нашей кормовой волне отражается бледное солнце. Иногда его загораживают редкие облака.

Кольцо, стягивающее грудь, ослабевает.

Один довольно старый матрос, о котором я от старика знаю, что он испанец, заступает на вахту.

— Давно ли вы на борту? — спрашиваю я. Матрос меня, очевидно, не понимает. — Сколько вы уже плаваете здесь? Как долго?

— Я — четыре годов, — наконец отвечает он. И вдруг его как прорывает: — Да, и у меня есть товарищ, тоже четыре годов, и еще один товарищ — три годов — испанцы.

Третий помощник, стоящий на вахте, услышав образованное по испанскому образцу множественное число «годов», чуть не умер от смеха. Он передразнивает испанского матроса: «четыре годов, три годов…»

Хорошо, что этого не слышит старик. Он находится в штурманской рубке. Такие насмешки он не переносит.

Некоторое время я стою неподвижно, глядя через переднее окно. Затем спрашиваю испанца:

— Откуда вы? Из какого города в Испании? И когда он и на этот раз не понимает меня, я делаю новую попытку:

— Где семья в Испании?

Тут его лицо озарилось улыбкой:

— Семья. Виго!

Этот ответ поразил меня в самое сердце. Если бы он знал, что значит для меня название этого порта. Хорошо, что он знает об этом так же мало, как и бармен нью-йорского отеля «Плаза», тоже родившийся в Виго. До 1941 года я представления не имел, где находится этот Виго. Но впоследствии местонахождение Виго врезалось в мою память на все времена. Достаточно часто я смотрел на морскую карту и читал ВИГО. В то время морская карта лежала на штурманском столе на центральном посту подводной лодки U 96, а мы приближались к западному побережью Испании, чтобы темной ночью тайно пополнить свои запасы в Виго — в нейтральной Испании.

По правому борту в пелене дождя появляется меловое побережье: Дувр, Фолкстон. На траверзе левого борта находится плавучий маяк на песчаной косе Варнебанк. Расстояние до скал Дувра максимально пять миль, но серая дымка создает впечатление, что побережье находится на большем удалении.

— На той стороне находится Дувр, — говорит третий помощник капитана, — дубовый, дубовее, самый дубоватый (doof, doofer, am doofsten). Эта глуповатая игра слов при прохождении пролива Па-де-Кале является, очевидно, обязательной.

Я склоняюсь над экраном радара: слева можно различить огни мыса Гри-Не.

Старик вышел из штурманской рубки и тоже смотрит на радар.

— А штаны у них тогда трепетали на ветру, — говорю я.

— Под ними ты имеешь в виду наших людей?

— Да. Когда Дувр был у них на треверзе, ситуация была довольно рискованной.

Тогда, в 1942 году, «томми» много чего собрали в этой местности. Непостижимо, что британцы «так крепко спали».

— Видит бог, было большим нахальством то, что наш флот, то есть то, что от него осталось, проскочил здесь, — пробормотал старик.

И вот мы оба стоим здесь и смотрим на воду.

Мне требуется немного фантазии, чтобы увидеть корабли, которые идут нам навстречу. Я держал в руках многие фотографии этого прорыва канала Па-де-Кале нашим флотом.

— На всех кораблях у нас были военные корреспонденты — на «Шарнхорсте», на «Гнейзенау», на «Принце Евгении» и даже на эсминцах сопровождения (конвойных кораблях).

Старик, кажется, не слушает меня.

— Для британцев этот прорыв был пощечиной. Со времен испанской армады им никогда не бросали такого вызова, — говорит он. — Проспать такое!

— А штатный разведчик, должно быть, немало удивился, не обнаружив в бухте Бреста ни одного корабля.

— «Томми» и представить себе не могли, что корабли выйдут в море ночью. Да еще выход из Бреста в пасмурный день,: так что Дувр они миновали ночью…

Мы все еще стоим, как стояли между пультом управления и фронтальными окнами. Третий помощник находится в штурманской рубке. Теперь он демонстративно уходит на правый нок, будто желая показать, что не хочет подслушивать.

— За прошедшие годы стало известно, как все это происходило, — говорю я, через несколько минут полуобернувшись к старику. — Только в десять сорок английский самолет «спитфайер» («злючка») обнаружил наши суда, причем совершенно случайно, задания искать их у него не было.

Старик снова и снова подносит к глазам бинокль и осматривает горизонт. Если я поверну голову немного вправо, то поймаю в видоискатель его портрет, как в то время. Закрывающая бинокль от солнца левая рука старика скрывает следы возраста на его лице. Если бы сейчас у него на голове была зюйдвестка и я не заметил седину его волос, то впечатление было бы еще сильнее.

И так же как когда-то старик, держа бинокль в руке, говорит;

— Ведь тогда произошло что-то невообразимое с кодовым словом?

— Да. Пилот выполнил приказ не вести радиопереговоры при полете над проливом. Для такого случая разрешалось использовать только одно кодовое слово, но пилот его не знал.

К первой машине «спитфайтер» присоединилась вторая пилот которой знал кодовое слово, но приказ есть приказ — в том числе и у британцев, — и приказ этот гласил: строгий запрет на радиопереговоры, так как в этом районе их могли слышать мы.

— Звучит так, как будто это выдуманная история, — говорит старик задумчиво.

— Но это было на самом деле!

— Знаю, знаю. У нас многое тоже делалось глупо — и с более худшими последствиями. Вспомни о вторжении.

— А знаешь ли ты, между прочим, что французы не желают слышать слово «вторжение»? — спрашиваю я старика. — У французов это называется «высадка», и на большинстве фотографий, которые можно увидеть в Авранше, изображены героические французы.

— Ничего не скажешь — гордый народ! — говорит старик снисходительно. — И затем «спитфайеры» помчались обратно и приземлились в Англии — ведь так это было?

— … и со своей авиационной базы пытались дозвониться до компетентного старшего начальника, но он был недосягаем — присутствовал как раз на параде.

— В конце концов, так и должно быть!

— И тогда пилотов, или уж одного из них, их товарищи подняли на смех: увидели, небось, рыбацкие лодки — а что же еще?

— Да, так и бывает. Потому что, не может быть того, что не должно быть. На неожиданности военных не ориентируют. Во всяком случае, это была одна из удачнейших акций, в которых Гитлер нуждался для подтверждения своей военной гениальности.

В голосе старика звучит такой сарказм, что мне нет необходимости спрашивать, всерьез ли он так думает. Но когда он продолжает:

— Почти все компетентные адмиралы были против, — то приводит меня в замешательство, в том числе и своим деловым тоном, который зазвучал в его голосе: — Гитлер предвидел нападение британцев на Норвегию, и поэтому хотел иметь линейные корабли в Северном море — и как можно скорее, а это означало: надо идти мимо британцев прямо у них под носом.

— Во всяком случае, в Бресте страшно обрадовались, что корабли ушли, — быстро говорю я и пытаюсь разглядеть старика сбоку, но так чтобы он этого не заметил. Я все еще не могу его раскусить. Одно то, что он так словоохотлив, сбивает с толку, а его очевидный энтузиазм только усиливает это впечатление.

Старая игра в путаницу, в которую старик охотно играет со мной. Я не вполне уверен, что знаю, что он за человек.

— Летом 1941 года все выглядело еще по-другому, тогда эти корабли все-таки потопили в Атлантике двадцать кораблей, вот эти старые любители покера и были здорово одурачены! — говорит старик все еще с воодушевлением. — В то время у нас это праздновалось как победа.

— Как будто мы вторично выиграли битву в проливе Скагеррак! Впечатляюще, но без большой пользы — насколько можно говорить о «пользе», имея в виду военные действия, — возразил я цинично. — С таким же успехом корабли могли позволить разбомбить себя на рейде Бреста.

— Как бы то ни было! — подводит старик итог после того, как мы какое-то время молча стоим рядом друг с другом, и смотрит на часы: — Время обедать!

В проходе перед столовой я читаю вывешенные на доске объявления. Это прежде всего многословные таможенные правила и отдельно конкретные предостережения экипажу — как вести себя по отношению к таможне. «Еще одна вечная проблема, — говорит старик, — в порту люди несколько раз проходят через таможню и почти каждый раз прихватывают то бутылку незадекларированного шнапса из столовой, то сигареты — товары для обмена. Корабельному руководству следует опасаться, чтобы корабль не приобрел при этом дурную славу. А в случае настоящей контрабанды при наличии вот такого объявления корабельному руководству не грозит денежный штраф. Опыт учит!»

— Понятно!

Так как теперь у нас принято — что старику совсем не нравится — садиться, как в ресторанах, за стол, который в данный момент свободен, то сегодня мы садимся за стол к Кёрнеру, перед которым уже стоит еда. Кёрнер, по профессии физик-ядерщик, в возрасте около тридцати лет, жилистый, нервный, «женат» на реакторе. Он называет себя «фиговым листком корабля», его единственным «raison d’êtré» он представляет науку. А наука все еще представляет предлог, под которым этот корабль водоизмещением почти 17 000 тонн отправляется в путешествие, хотя поведение реактора, охлаждаемого водой под давлением, за десять лет эксплуатации в плаваниях должно было бы быть более чем достаточно изучено. Но Кёрнер наверняка снова придумал программу, которая в состоянии противостоять претензиям экономистов. Кроме того в его распоряжении имеется такое ключевое понятие, как «долговременные испытания».

Резкая жестикуляция Кёрнера сбивает меня с мысли. Юла, думаю я. Его жесты иногда настолько резки, что создается впечатление, что кто-то дергает его, как марионетку, за невидимые веревочки — правда, делает это неловкий кукловод, который еще не приобрел сноровку и не умеет четко доводить движения куклы до конца. Неожиданно он с грохотом роняет на тарелку нож или вилку и делает судорожные движения свободной рукой.

— Что-нибудь не так? — спрашивает старик и, добродушно ухмыляясь, пододвигает к нему то, что Кёрнеру может потребоваться в качестве приправы: соль, перец, горчицу и большую бутылку томатного кетчупа. Также рывком Кёрнер неожиданно отодвигает свой стул, на котором он так же нервно сидел, делает короткий поклон, и со словами: «Извините! Мне тут нужно срочно кое-что сделать» — исчезает.

Я облегченно вздыхаю и говорю старику:

— В годы моей юности в Хемнице в витринах лавок, торговавших сигарами, выставлялись рекламные куклы, которые двигались рывками и при этом для усиления эффекта дергали укрепленный за нитку шарик, который бил по стеклу.

— Ну и? — спрашивает старик.

— Просто я об этом подумал. Не хватает только металлического шарика.

— Ну и мысли у тебя!

— Кажется, к шефу он не испытывает особой симпатии.

— И на это есть причины, — говорит старик серьезно. — В известной степени Кёрнер с ядерной энергетикой на «ты» и поэтому не так тщательно соблюдает правила безопасности. Это снова и снова приводит шефа в бешенство, так как он несет ответственность за всю «лавочку».

После обеда старик заявил:

— Ну, а теперь настало время немножко поразмышлять. — Это его обычное заявление, означающее, что он собирается часок вздремнуть. — Кофе я попрошу принести мне в каюту. Тебе тоже кофе и пирожное?

— Хорошо, но мне лучше чай.

У старика две каюты с небольшой прихожей и ванной. Все обставлено как в коммерческом каталоге: кожаные кресла, кожаная софа, широкий письменный стол С книжной полкой с передней стороны, торшер, холодильник, встроенный в мебельную стенку. На свободной стене висит целый ряд небольших пестрых картинок.

— Их Молден нарисовал сам — по образцам. Он своего рода художник-любитель, — говорит старик из-за своего письменного стола.

— Значит, он по меньшей мере не скучает.

— Они что — не нравятся тебе?

— Как они могут не нравиться! — отвечаю я.

И тут я с удивлением вижу, чем занимается старик. Он считает десятипфенниговые, пятидесятипфенниговые монеты и монеты достоинством в одну марку. Затем он терпеливо пакует их в ролики. На вопрос, который явно читается на моем лице, он отвечает:

— Монеты для телефона! Приличная выручка: двести восемьдесят одна марка.

Старик доволен так, как будто эти деньги он по крохам заработал сам.

— Подсчет денег также входит в перечень моих обязанностей, — говорит он, так как мое удивление его раздражает.

— А казначей для этого слишком глуп.

— Нет.

В этом «нет» все объяснение. И ничего больше. Старик ставит ролики вертикально перед собой и смотрит на них так внимательно, будто от них на него может сойти бог знает какое озарение. Затем он встает и кладет на стол решетку из резины, такую, какую я видел под дорожкой-ковриком на гладком паркете, чтобы не скользила при любой погоде. «Мое изобретение!» — говорит он с гордостью. Принесенные чай и кофе, а также пирожные для каждого стюард аккуратно ставит на эту решетку.

— Таким образом, ты смылся из Бреста на своей старой «ловушке для зениток»? — говорю я после Первого глотка чая.

Вместо ответа старик только пыхтит.

— И при этом я думал, что мы были самыми последними.

— Так говорили. Так называемая «ловушка для зениток» была отбракована как не подлежащая ремонту и находилась уже не в бункере, а в Вольфсшлюхт (волчьем каньоне)… Тебе надо знать, как это было?

— Если это возможно, — говорю я осторожно, так как знаю, что старик не любит, когда его торопят.

Мы съели свои пирожные, и, когда старик громко откашлялся, я понадеялся, что он продолжит говорить, но тут в дверь постучали, и появился шеф со скоросшиваетелем в руках.

— Что-нибудь не так? — спрашивает старик.

— Нет, господин капитан, но они хотят…

— Минуточку, — говорит старик и переходит к письменному столу.

Важное выражение на лице шефа, пухлый скоросшиватель — лучше я отправлюсь наверх на мостик, чтобы бросить взгляд на морскую карту. Я слышу, как третий помощник говорит по УКВ-телефону. Очевидно, он говорит с коллегой, находящимся на другом корабле, я предполагаю, что на одном из двух кораблей-попутчиков, которые смутно вндны в ставшей более плотной пелене дождя.

Третий помощник так громко кричит в телефон, а другой голос так сильно квакает в ответ, что я, хочу Ли я этого или нет, слышу каждое слово:

— Да, «Отто Ган», — кричит третий помощник, — говорит Шмальке. Прием!

— А, господин Шмальке. Меня зовут Раймер… Я нахожусь как раз по левому борту. Прием!

— А я только что попал на «Отто Ган» и собираюсь сделать два рейса. Прием!

— А такое возможно? Прием!

— «Отто Ган» прослужит еще четыре года. Прием!

— А Это хорошо? Он что — действительно получит третью двигательную установку? Прием!

— Да. Это решено окончательно. После этого рейса корабль отправят на верфь. Мы хотим установить новые топливные стержни, после чего все начнется заново. Прием!

Я думаю: такие вещи третий помощник должен знать! От распирающей его гордости, что он знает, о чем болтает, он хорохорится. Если я еще раз услышу это «Прием!», то сорвусь. Уйти с мостика или дослушать этот вздор? И тут я говорю себе: «Ну-ну. Больше самообладания, иначе ты не узнаешь, что ребятки хотят сказать друг другу».

— Я выхожу из игры в «Хапаг-Ллойд». Прием! — говорит третий помощник как раз в этот момент.

— Как это? Прием!

— Я ведь тоже старею и должен своевременно позаботиться о себе. Прием!

Правильно, думаю я, такие ребята помнят о своем возрасте.

— Да. Вы правы! Прием! — верещит другой голос. — Но пока оставайтесь на своем прекрасном корабле. Это вам понравится. Прием!

— Какие сверхурочные работы вы здесь выполняли? Прием! — снова слышу я третьего помощника и думаю: «Ага, единственный интерес: оплаченные сверхурочные».

— Я был здесь до того, как заработали новые правила о сверхурочных. Моим последним месяцем был январь этого года. В то время первым помощником был господин Мадер. Я с ним договорился о том, что я запишу сто тридцать часов, а он — остаток. А потом мы оставили это на будущее. У вас это, возможно, несколько труднее. Поэтому в будущем я бы воздержался ходить в рейсы. Здесь должно быть принято другое урегулирование. Нельзя же ставить людей в худшее положение, чем в каком-либо другом месте. Здесь не так уж все классно. У меня в последнем месяце было сто двадцать два часа сверхурочных, точнее, сто двадцать один. До этого я имел сто шестнадцать, но это было там, на берегу, а еще до этого снова сто двадцать два. Прием!

Надеюсь, что он не просчитался.

— Видите ли, — вещает голос снова, — здесь тоже не так уж много. Прием!

— Ну, ясно! Вы же из Адена пришли, правильно? Прием!

— Да. Это правильно. Скажите-ка, господин Шмальке, вы ведь проходили обучение. Не оттуда ли мы знаем друг друга? Прием!

— Верно, господин Раймер, я пять лет учился. По существу, я хотел бы продолжить образование, но там ликвидировали много рабочих мест, а после уже я потерял охоту. Тратишь много нервов, чтобы потом работать в качестве руководителя погрузочно-разгрузочных работ или судоводителя — ты прав, дружище — и поэтому я оставил это дело. Мы определенно встречались, господин Раймер. Это было, безусловно, на одном из кораблей. Должно быть, на «Ротенбурге» или на «Блюментале». Прием!

— Нет. Я думаю, это было позже. Я ходил на «Фогтланде», там я проходил стажировку. И там, думаю, мы и встретились. Да это и неважно! Прием!

— Это может быть. «Фогтланд». Это был один из этих пароходов. «Фогтланд» ходил там наверху. Там мы и встретились. Точно! Прием!

— Это был человек с «Бухенштайна», — говорит третий помощник, — он узнал «Отто Гана» по силуэту. Интересно, а?

— Очень интересно, — говорю я снисходительно, чего третий помощник, правда, не замечает.

— «Бухенштайн» — это какой из попутчиков?

— Никакой. Это корабль, идущий встречным курсом, который сейчас находится на траверзе слева. — Третий помощник капитана показывает вытянутой рукой в том направлении.

Тут приходит старик, подносит бинокль к глазам. «Посмотри», — говорит он и дает мне бинокль. Навстречу нам идет парусник. У него темные паруса, паруса-джонки. Не могу себе представить, что кто-то на таком суденышке отважится пуститься по маршруту больших судов, ведь сейчас сплошные туманы. Это же слишком опасно!

— Может, он устал от жизни, — предполагаю я.

— Похоже на то. Очевидно, они не могут себе представить, что в экстренном случае мы не можем просто нажать на тормоз.

— А какой у нас тормозной путь?

— При том ходе, который у нас сейчас, — три четверти мили.

— У супертанкеров тормозной путь должен быть вообще бесконечным, кстати, на карте я увидел, что западнее от места нахождения нашего корабля находились острова Силли. Это место — вероятно, самое большое кладбище затонувших кораблей в мире. Это ведь там произошла большая катастрофа с танкером. Говорили, что люди просто проспали, как «томми» во время нашего прорыва через канал. Это был итальянец.

— Ты имеешь в виду «Торри Каньон»? Да, это так. Они, очевидно, все заснули. Море было гладким, как зеркало. Неограниченный обзор — просто загадочно.

— А потом «Амоко Кадиз». У него якобы заклинило руль. Это был гигантский спектакль со спасательными буксирами. Сейчас я вспоминаю: речь шла о буксирных тросах. Позднее было трудно установить, почему не выдержали буксирные тросы, правильно ли они были переброшены. Я где-то читал, что капитан буксира, немец, был твердо убежден, что корабль непременно сядет на мель или его выбросит на берег.

— Во всяком случае, было большое свинство из-за того количества вылившейся нефти. Обломки корабля бомбили с воздуха, а нефть подожгли, чтобы прекратить загрязнение моря. Но за прошедшее время и это «проглотили».

— Проглотили?

Что я имею в виду? Никто, кроме нас двоих, больше не говорит об этом, а историю с вылившейся нефтью уже «переварили».

— Так что ты считаешь — больше, чем «проглотили»?

Старик понимает, куда я гну, но почему я должен идти на попятную?

— Во всяком случае, авария с реактором была бы «проглочена», «переварена» или, как это еще называют, не так быстро. А люди, на которых нельзя положиться, всегда имеются.

Старик просто пропускает это мимо ушей и еще раз возвращается к танкеру «Торри Каньон»:

— Эта история с «Торри Каньон» произошла весной 1967 года.

— Что? — спрашиваю я с ужасом. — А у меня такое ощущение, что это было вчера.

— В 1967 году, я это точно знаю, — настаивает старик.

Я убираю маску ужаса с лица. Старик заметил, что я переигрываю.

— Если бы, когда я был ребенком, мне сказали, что время может быть коротким и длинным, то я бы этого не понял. Я сказал бы, что один час есть один час, а один год есть один год. Объяснение теории Эйнштейна, что человеку, сидящему голой задницей на горячей сковороде, время кажется чертовски длинным, а человеку с красивой девушкой на коленях, напротив, слишком быстрым, пришло позднее, а тогда мы просто смеялись. И вот теперь десять лет проходят как один день.

— Я иду по «огуречной аллее», и то, что я выучил во время рейса на Азорские острова, снова приобретает конкретные очертания. Участок на главной палубе берет свое название от множества труб, изогнутых в форме «змеевидных огурцов», которые еще называют «лебедиными шеями». При первом взгляде я не мог надивиться гротескному набору «лебединых шей». Теперь я знаю, что это каналы вытяжной вентиляции, которые откачивают воздух при заполнении цистерн, а при выпуске воды нагнетают воздух. Их большое количество типично для этого корабля. Он — в отличие от других кораблей — имеет сложную структуру. Все боковые пары цистерн соединены поперечными водными заполнителями. На вентиляционных трубах, «лебединых шеях», установлены так называемые вакуумные дробилки. Во время первого рейса старик объяснил мне:

— Вакуумные дробилки должны способствовать тому, чтобы в случае одностороннего просачивания, например при авариях, происходило весовое уравновешивание между боковыми балластными цистернами. Если в середине корабля с правой стороны в него врежется другой корабль, то при заполненных цистернах балластная вода была бы выпущена до уровня поверхности моря, в результате чего корабль получил бы крен на противоположную, то есть левую сторону. Предотвращается это тем, что вода в балластных цистернах левого борта, которая через поперечные водные заполнители имеет спуск в сторону правого борта, фактически также может вытекать до уровня поверхности окружающего моря, в то время как вакуумная дробилка, а это пластинка, реагирующая на изменение давления, открывается, как только в неповрежденной боковой цистерне, — в этом случае на левой стороне, — возникает вакуум. Сила тяжести объема воды над поверхностью моря! Для нашей безопасности здесь много чего сделано!

— А еще потому, что шумиха в СМИ была бы слишком сильной, если бы что-нибудь случилось, — добавил я.

Вместо ответа старик только ухмыльнулся.

Теперь я попадаю на галерею, которая, как продолженные мостки из напольных плит, размещена в шахте пятого люка, К моему удивлению, я могу смотреть круто вниз в глубину люка. Внизу на окрашенном в желтый цвет дне уже натянута теннисная сетка. «Естественно, — говорю я себе, — никакого груза, мы идем в балласте». Теперь меня уже не удивляет, что корабль так сильно вибрирует. Пустые люки, и прежде всего люк пять и люк шесть, усиливают вибрацию. К тому же мы плывем по относительному мелководью. Есть надежда, что, как только мы окажемся над глубокой водой, вибрация снизится.

Окраска грузового трюма выглядит — это я замечаю с некоторым замедлением — неповрежденной. Здесь, в порту Элизабет, ничего не загружали. И тут я также вспоминаю: в «нормальных условиях» люк пять не загружается, разве только загрузочный желоб необычно высок, а погрузочная эстакада в порту назначения тоже. Единственный раз, рассказывал мне старик, через люк пять загружали искусственные удобрения. Для загрузки руды люк пять не нужен. После некоторого усиления жесткости люка шесть стало возможным рассчитанное для кормовой части судна количество руды размещать только в этом люке, а люк пять оставлять незагруженным.

— Черт его знает, — ругался старик, — о чем при этом думали кораблестроители! Вряд ли о конструкциях загрузочных желобов и погрузочных эстакад.

— Вечер на мостике. Над линией горизонта висит белесая полоса света. Наша корма пересекает ее, то поднимаясь, то опускаясь. Плохая погода. О грузе нам нет нужды беспокоиться.

— Старик стоит, как всегда широко расставив ноги, засунув руки глубоко в карманы брюк. Различия между игровой и опорной ногой старик не знает. Слегка втянув подбородок и амортизируя движения судна сгибанием ног в коленях, он может часами смотреть через окно в направлении движения корабля, не произнося ни слова.

— В семнадцать часов тридцать минут у нас на траверзе были Лендинг Биче и Авранш, а незадолго до этого Квистрхэм, а в восемнадцать тридцать — Барфлёр, — говорит старик, когда мы стоим в штурманской рубке.

На меня наваливаются воспоминания, так плотно, как во время осады. Но потом я говорю:

— Квистрехем — это же подход к каналу Каен (Canal de Caen), который проходит рядом с рекой Ори, там я однажды был поражен тем, насколько далеко большие корабли могут заходить по этому каналу вглубь территории. Я видел советский грузовой пароход среди лугов рядом с Каеном среди пасущихся коров — это выглядело смешно.

— Да, поразительно.

После некоторой паузы, когда мы молча стояли рядом друг с другом, старик сильно три-четыре раза откашливается, а затем говорит скрипучим голосом:

— Я сам не верил, что старую «ловушку для зениток» еще можно отремонтировать.

Его глаза полузакрыты. Это хорошо, если он задумается, то будет говорить дальше. Старик снова откашливается, а я смотрю на него с ожиданием.

— Пойдем-ка в мою каюту и сделаем по глотку? — говорит он.

— Годится.

Большой глоток из пивной бутылки и старик продолжает:

— Начнем с самого начала. То, что мы вообще попали на эту лодку, случилось так. У нас было задание отремонтировать по возможности все лодки и перегнать их из Бреста. У нас были всего три законсервированные лодки, в том числе и лодка Брауеля. Это лодка была меньше побита, у нее было только одно слабое место — вмятина.

— Это та лодка, на которой капитан медицинской службы Пфаффингер заработал свою яичницу?

— Да. Это была та лодка. Ну и торпедные аппараты спереди были погнуты.

— Ведь Брауель погиб при воздушном налете на подлодку?

— Нет. Он был тяжело ранен и выбыл из строя. И тогда, — а вахтенные офицеры были тоже небоеспособны, — капитан медицинской службы принял командование на себя…

— …И привел подлодку в гавань. Сумасшедший пес этот Пфаффингер!

— Да. В связи с этими законсервированными лодками запрашивали командующего подводными силами. А тот в свою очередь, конечно, доложил об их техническом состоянии в штаб Деница. И тогда поступила команда: в порядке, зависящем от объема работ, все лодки должны быть приведены в состояние готовности к выходу в море. Это означало, что первыми должны выйти лодки, нуждающиеся в минимальном ремонте, вслед за ними другие, если противник даст нам на это время, чтобы нам пришлось как можно меньше их взрывать. Мы могли отремонтировать даже больше и лучше, но мы не могли и предположить, что американцы затратят так много времени на то, чтобы покончить с Брестом. В конце концов они стянули сюда пять дивизий. А у нас речь шла о том, чтобы собрать экипаж. От командования подводников я получил телекс, что должен выйти в море на этой лодке. Винтер, шеф первой флотилии, должен был остаться в городе, объявленном крепостью.

— Вот те на! Но почему?

— В соответствии со старым правилом. На позиции остается самый старший шеф флотилии.

— А Винтер был старшим?

— Я не думаю, что речь шла о ценности человека, — говорит старик и усмехается. — Вероятно, они сказали себе: от шефа флотилии, который попадет в плен, нет никакой пользы.

— Но на это можно взглянуть и по-другому.

— Но мне, очевидно, не следовало этого делать!

Мы смеемся, как сорванцы, которые что-то «откололи», а старик, продолжая смеяться, говорит:

— Сначала мы перетянули эту лодку в бункер и задумались, что с ней можно сделать. Провести статические расчеты прочности было невозможно, у нас не было специалистов. Так что решающее слово было за инженерами-производственниками, а они заявили: мы просто наварим еще один слой металла на вмятину, торпедные трубы мы снимем, отверстия заделаем фланцами, а для балансировки веса мы запакуем ценную бронзу или то, что повсюду валяется.

— Так, как ты это рассказываешь, все это звучит очень просто. Но как долго это продолжалось? Все вместе — и ремонт, и подготовка?

— Точно я уже не могу сказать. Думаю, примерно две с половиной — три недели. Американцы дали нам время.

— Вы, наверное, сидели как на раскаленных углях?

— Да уж. Проблема была в том, что мы больше не хотели выходить в море на подводной лодке без шнорхеля.

А это была лодка, на которой не было шнорхеля. А те шнорхели, которые были присланы, были уже распределены. Ты это еще застал. Тогда инженеры-производственники решили сделать шнорхель, как говорят, своими силами.

— Для меня это звучит, как сага: американцы на пороге, а вы делаете своими силами! А второй инженер флотилии — он в этом участвовал?

— Он постарался. Шнорхель сконструировали и изготовили на верфи. Но шнорхель был не единственной проблемой. Был еще капитан порта. Сам по себе он был приличным резервистом, но теперь он создавал трудности. Он хотел сделать порт недоступным, то есть взорвать его, чтобы в него не смогли войти американцы и англичане. Положение становилось критическим. Нам приходилось сдерживать этого психопата. Мы сказали ему: «Потерпите еще немножко, нам еще нужно выйти отсюда!»

Старик говорит об этом легко, приятным голосом, и я представляю все это так, будто это происходит на сцене.

— Тогда все делалось очень четко! У капитана порта было просто больше боязни, чем богобоязни. Он-то хотел закупорить «лавочку», взорвав ее, а нам нужен был свободный выход в море. Он стал обузой. Я был близок к тому, чтобы арестовать его.

— Ну и?

— Полностью он на это не клюнул. Он начал запирать вход в порт между двумя молами, притапливая суда. Нам он так и сказал: «Вы отсюда уже не выйдете!» Но лодка была уже настолько готова, что могла с помощью моторов плыть по воде. Швартовые (стендовые) испытания мы провели в бункере, чтобы никто не докумекал, что к чему.

— Но в бункере вы могли гонять только моторы?

— В принципе — да. Но и подключать гребные винты на малых оборотах. Это нам тоже удалось.

— А что было с петлей размагничивания?

— Мы хотели попасть в петлю размагничивания, но нам очень мешали артиллерийские налеты. По ту сторону Большой Брестской бухты располагались американцы. Оттуда они могли видеть всю «лавочку». Мы сказали себе: лучше отказаться от настоящих испытаний, чем позволить им расстрелять нашу подлодку. И мы больше не высовывались из бункера, пока это окончательно не произошло, а именно до 4 сентября 1944 года.

Старик потянулся в своем кресле. Мы молча сидим и думаем каждый о своем.

Смогу ли я наконец поговорить со стариком открытым текстом? Или же он, если речь пойдет о Денице, все еще будет демонстрировать старую вассальную верность?

Старик ставит на бак свежее пиво, а я делаю над собой усилие:

— Раз уж мы находимся как раз в том же месте, — начинаю я, — ведь ты же тогда как командир флотилии получил «камикадзе-приказ» Деница…

— «Камикадзе-приказ». Это твоя формулировка!

— Хорошо! — говорю я. Так как я не собираюсь раздражать старика, а хочу лишь что-то узнать у него, то начинаю по-другому: — Приказ есть приказ! Они писали нам это прописными буквами и вдалбливали это в наши головы. Но в прописных буквах вскоре завелся червячок. А между тем существовало множество разновидностей, различных сортов приказов. Говорили: «Это официальный приказ», потому что были и неофициальные — приказы тайные, о которых никто ничего не должен был знать, приказы из-под руки, приказы подмигивания, сюда же относятся и приказы истолкования с добавлением: «надеюсь, вы меня понимаете». Существовало множество вариантов невысказанных приказов, и, если кто-то хотел чего-то достичь, он должен был быть мастером в восприятии непроизнесенного, должен был знать голос своего хозяина, даже если хозяин оставался безмолвным. Чего только не говорилось тогда запечатанными губами. И когда после поражения для кукловодов запахло паленым, те, кто все эти годы активно заботились о правильном понимании непроизнесенного, могли не колеблясь присягнуть: нет, такого приказа я никогда не отдавал. Народ, отравленный нацистской пропагандой, привык не принимать за чистую монету то, что орали в ухо. Слово уже не было словом, а обманом и ложью. Ничего удивительного, что и приказы недвусмысленного содержания толковались двояко.

После этой длинной речи я делаю глоток и сажусь. Старик сидит молча. Я делаю глубокий вздох и продолжаю:

— Комендант был смекалистым человеком, он сказал себе: командующий германским подводным флотом не должен компрометировать себя, региональный командир подводников для вида должен говорить не то, что думает, командир флотилии не должен показывать, что знает, каковы цели. Мы в курсе. Нет необходимости расшифровывать нам тот или иной приказ. Самые молодые среди командиров, члены «гитлерюгенда, уже знали, что делать в сомнительных случаях, для них ведущие заповеди мореплавателей уже не имели силы — я имею в виду не только дело Экка.

Старик, который во время моей речи сидел прямо и неподвижно, сказал нерешительно:

— Не знаю, правильно ли все это, но что-то в этом есть.

Это придало мне смелости для продолжения вопросов:

— Я никогда не понимал того, что лодки вышли только шестого июня, когда вторжение уже началось. Почему же лодки не заняли позиции заранее?

— В 1944 году подводные лодки недолго остались бы не обнаруженными в канале, а ты знаешь, как это называлось тогда… Лодки так и остались на базах, готовые к боевому применению в день X…

— …а эту дату союзники от нас, то есть от нашей секретной службы, скрыли.

— Так оно и есть, — говорит старик и снова откидывается в кресле.

— Я знаю приказ Деница — откажемся пока от слова „камикадзе“ — наизусть: — „Любое транспортное средство противника, предназначенное для высадки десанта, даже если оно доставляет на берег полсотни солдат или один танк, является целью, требующей полного боевого применения подводной лодки. Если нужно приблизиться к десантному флоту противника, то не следует считаться с опасностью мелководья или возможных минных заграждений или какими-либо другими опасениями.

— Каждый человек и каждая единица оружия противника, уничтоженные до десантирования, снижают шансы противника на успех. — Лодка, которая при десантировании противника нанесет ему потери, считается выполнившей свою высшую задачу и оправдавшей свое существование, даже если она там и останется“. — Я перевел дух и спросил: — Правильно?

— Слово в слово! — говорит старик, а затем заученно: — Но ведь ясно, что в своем подходе к проблеме командующий подводным флотом не желал преждевременного бессмысленного самопожертвования, но ожидал более высокой степени риска ввиду чрезвычайной важности задачи отражения вторжения, чтобы, если уж вплотную подошли к противнику, рисковать подводной лодкой ради небольшого объекта.

Я чуть не поперхнулся. Что за вздор произнес старик только что своим громким голосом? Но сейчас спор со стариком ни к чему не приведет. К тому же я слишком хорошо его знаю, в том числе и его своенравные преувеличения Итак, я, как это делал и прежде, усмехаюсь:

— В то время призовые очки для получения рыцарского креста шли в двойном размере. Безумие должно было вознаграждаться специально. В то время многие даже в последний час „страдали заболеванием шеи“. Очевидно, они считали, что после „окончательной победы“ смогут стать имперскими наместниками где-нибудь, например в Пинанге.

— В свое время это было целью и твоей жизни! — иронизирует старик.

— Конечно, и себе я выбрал Исфаган, так как охотно бываю в городах, названия которых звучат красиво. Следуя этому правилу, я, между прочим, всегда хорошо путешествовал.

Теперь по меньшей мере я довел старика до такого состояния, что он усмехается во все свое изборожденное морщинами лицо. А затем смотрит на часы:

— Пора на боковую!

О сне нельзя было и думать. Я ворочаюсь в своей койке: а нужно ли старику все еще обелять своего командующего Деница? Он что — действительно так думает? Или он хотел поднять меня на смех, как он это часто делал. Он что же, как и мой брат Клаус, так и не избавился от того, что ему вдалбливали в военно-морском училище?

* * *

„Перед завтраком — сначала на мостик!“ — приказываю я себе, когда снова рассвело. Море — серо-стального цвета. Этот цвет ему придают тысячи пенистых барашков. Корабль движется со скоростью двенадцать узлов. Горизонт легко просматривается, хотя уже низко свисают дождевые облака, почти касающиеся линии горизонта. „Increasing“ (возрастание), говорилось в метеосводке. Нос корабля все интенсивнее взмывает вверх и опускается вниз. Хорошо хоть, что на верхней палубе натянуты штормовые леера. Путь между моей каютой и палубной надстройкой с каютой старика становится все более затруднительным. Скоро его уже нельзя будет преодолеть без штормовки.

Открыли передние люки, чтобы вымыть их. Я бросаю взгляд в люк номер три: он настолько чист, что на его дне можно проводить пикник — без тарелок из пластика, жратву можно класть прямо на пол.

— На этот раз ту желаешь, так это по меньшей мере прозвучало по телефону, попасть в камеру безопасности, — говорит старик, когда я иду с ним на завтрак.

— Так оно и есть, — подражаю я ему. — Обещать-то шеф обещал, но то же делал и прежний шеф во время моего первого рейса. Но потом трах-тарарах, и не хватило времени.

— Держись! Я ничего не имею против, но шеф — упрямый субъект, и, кроме того, у него забот невпроворот.

— Как пассажир круизного рейса ты ведь тоже занимаешься не только своими вечными вахтами на мостике.

С этим старик не согласился. Он немного выпячивает губу и говорит:

— Я бы не хотел поменяться с шефом.

Старший стюард, почтенный господин, которого мы встречаем на полпути, сообщает мне, что он только что поставил перед моей каютой коробку с 24-мя бутылками хорошего пива „пильзнер“.

— Большое спасибо!

Когда я жалуюсь, что моя каюта представляет собой настоящий вибростенд, он говорит удивленно:

— Но ведь здесь ничто не вибрирует!

— Это мне знакомо, — говорю я, — на борту привыкаешь ко всему. На плавучем китоперерабатывающем заводе „Ян Беллем“, где все пропахло китовым жиром, мне говорили: „Жир? Здесь не пахнет никаким жиром!“

Старший стюард растерянно смотрит на меня: запах жира на корабле „Отто Ган“. Это для него слишком.

— Дама, исследующая морскую воду, охотно переселится с носа на корму. Может, вы поменяетесь с ней? — говорит он чопорно.

— Он хочет сделать из тебя пьяницу, — бормочет старик, продолжая путь.

Я делаю очень маленькие глотки. Меня это не берет! Правда, теперь я предпочел бы чашку чая.

— Ну, тогда пойдем в столовую.

Рядом с входом в столовую я обнаруживаю черную доску с объявлением, написанным китайскими иероглифами. Старик замечает мое удивление и говорит:

— У нас на борту есть и китайцы. Ты что не знал об этом?

— Не выдумывай!

— И не думаю. Наши прачки — два китайца из Гонконга. Спустись к ним, они обрадуются.

— Обещаю! Китайцы в корабельных прачечных. Это, наверное, одна из немногих традиций, которые сохранились в мореходстве.

— Кто знает — как долго! — говорит старик, но все еще не направляется к двери столовой.

Еще одно объявление привлекло его внимание, и мы читаем вместе: „Немецкий атомоход „Отто Ган“ (16 871 брутторегистровых тонн) предположительно останется в эксплуатации еще четыре года. Наблюдательный совет Общества по использованию ядерной энергии в судостроении и судоходстве (GKSS) на своем заседании перенес принятие решения о прекращении эксплуатации атомохода, приписанного к пароходству ХАПАГ ЛЛОЙД. Для замены топливных элементов и эксплуатации в течение следующих четырех лет потребуется от 50 до 60 миллионов марок. Федеральное правительство потребовало от промышленности, чтобы она взяла на себя половину расходов. По данным GKSS, промышленность уже выделила большую часть этой суммы.

— Интересно, — говорит старик, — что о таких вещах вообще становится известно!

Старик прочитал быстрее, чем я. Он ждет, когда я прочитаю последнее слово, и говорит:

— Я слышу весть, но не имею веры… выделили уже большую часть этой суммы“. Это звучит расплывчато. В конце концов, это вечное дерганье вызывает нервотрепку. Пусть уж лучше будет, как говорят, ужасный конец, чем эти постоянные мучения.

Когда мы сидим за столом, к счастью одни, старик всем своим поведением показывает, как сильно его раздражает это объявление: он молча размешивает свой чай с сахаром и сгущенным молоком, пьет, ставит чашку на стол, снова пьет. Затем он склоняет голову, чешет затылок и говорит:

— Известие, принятое по радио, — тоже мне прогресс! Не совсем приятная новость для моряка. Он может и пожалеть, что его корабль будет списан.

— Но персонал реактора наверняка пристроят?

— Их — конечно. К таким людям атомные электростанции проявляют особый интерес. Это хорошо образованные и надежные люди. Но для других дело будет обстоять скорее плохо. — И потом он говорит: — Китайцам хорошо. Им все равно, на каком корабле плавать. Они имеют крепкую организацию, почти такую же крепкую, как и наше „братство лоцманов“, и она распределяет их по кораблям, и — это понятно даже по-китайски — финансово она их, конечно, немножко обсчитывает, хотя функционирует, кажется, без осложнений.

Через два стола от нас сидит шеф. Когда я спрашиваю его: „А когда мне позволят попасть в камеру безопасности?“ — он обещает взять меня с собой в камеру, „как только для этого найдется время“.

— А почему, собственно говоря, не сейчас?

Шеф смотрит на меня отсутствующим взглядом, и на лице его появляется такое выражение, будто он не может сосчитать до трех. Затем он резким движением берет чашку, делает большой глоток и делает вид, будто ему только что пришла какая-то неотложная мысль.

— Нет, сегодня не выйдет. На сегодня шеф уже занят. Но завтра!

— Маньяна!

— Пересменка? — спрашивает старик.

— Страшно много дел! — но затем, идя на попятную, шеф говорит: — А что, если сначала немного теории — после обеда в моей каюте?

— Bonfortionell! Будет сделано.

На мостике приземлился почтовый голубь. Красивая сильная птица с оранжевой манжетой на левой лапке и резиновой обкладкой вокруг. Ребята положили ему салат и зерна. Теперь голубь сидит на подветренной стороне за ограждением пеленгаторного мостика. Солнце светит так, что на его груди сверкает зеленое, переходящее в фиолетовый Цвет павлинье оперение. Птица не собирается улетать. Не хочет ли голубь махнуть с нами до мыса Доброй Надежды?

Радист рассказывает, что однажды у них на борту уже был почтовый голубь, который совершил с ними несколько рейсов между Германией и Мексикой. В портах он покидал корабль, но всегда своевременно возвращался на борт. Только однажды корабль вышел в море, когда голубь был в отлучке, и он не вернулся на корабль. Все об этом очень жалели.

Корабль идет курсом двести тридцать градусов. Ход — двенадцать морских миль по воде, это примерно одиннадцать морских миль над грунтом. Со стороны Атлантического океана идет сильная зыбь. Самопишущий прибор Хелла отпечатал новую синоптическую карту. Показания барометра — 997.

— Постепенно все налаживается, — говорит старик.

Хороший обзор. Радар включен. Наш курс на ближайшие часы уже проложен в карандаше. На морской карте я читаю на северном побережье Бретани хорошо знакомые названия: остров Ба, Сан-Поль-де Леон, Морле, Трегье, Темполь — здесь развертывается действие романа Пьера Лоти „Островные рыбаки“.

Старик также глядит на карту и говорит:

— Бретань. Однажды здесь уже было хорошо.

Достаточно только прикрыть веки и сразу же наплывают образы: иссиня-синие дали, гирлянды облаков белого цвета, переходящего в опаловый, как внутренняя сторона раковины устриц. Желтые пятна на фоне кобальтовой голубизны: декоративный кустарник дрок. Белые пятна — это ветряные мельницы, массивные и круглые, будто выточенные из дерева.

Мой дом из серого гранита на песчаном холме, риф в грохоте шторма. Осенью западный ветер почти каждый день с грохотом бросается на дом, так что трещат volets. Живую изгородь из туи не надо подстригать: ветер, завывающий над водой и отклоняемый бастионом скал вверх, подравнивает живую изгородь со скосом наверх. В домах, расположенных слева и справа, никто не живет. Здесь, на самом негостеприимном месте побережья, почти всегда бушует шторм. Каждое дерево повернуто в сторону суши. Ближе к морю не растет ни кустика.

Взгляд на набегающие волны, на бесконечной чередой идущие друг за другом ряды — оскаленные челюсти? гривы? Молочная зелень, взбитая добела. Рифы, водовороты, водяная дымка…

Я запутался. Так же, как сейчас, я однажды уже рассматривал морскую карту и предавался воспоминаниям. В то время она лежала на крохотном штурманском столике центрального пункта управления подлодки. Двойной эффект — так это называют? Я вспоминаю, как я вспоминал в то время.

Голос старика возвращает меня на борт „Отто Гана“.

— Скоро пройдем Ушанг, — говорит он.

Со времени первого рейса я знаю, что под этим по-китайски звучащим словом подразумевается расположенный перед Брестом остров Уэссан. По карте я определил, что мы пройдем в двенадцати милях от него.

— Здесь потопили „Бисмарк“, — бормочет старик, будто говорит сам с собой, а не имеет в виду меня. — Сорок восемь градусов десять минут северной широты, шестнадцать градусов двенадцать минут западной долготы. Примерно в четырехстах двадцати морских милях от Бреста.

Дату старик мне может и не называть, я ее помню — 27 мая 1943 года „Норфолк“, „Дорсетшир“, „Родни“ и „Король Георг V“ перехватили „Бисмарк“. Собственно говоря, это был конченый корабль, который мог двигаться только по кругу, так как сброшенная с самолета торпеда поразила рулевую установку и руль оказался блокированным в крайнем положении.

Измерительный циркуль застыл в руке старика. Мы смотрим на карту, и он снова говорит:

— В тот раз нам тоже пришлось выйти в море, для подстраховки. Но это ничего не дало. Плохая погода. „Бисмарк“ хотел идти в Сен-Наэер для ремонта в доке Нормандии, который был достаточно велик для линейного корабля. Мы все глаза проглядели, но ничего не нашли. Ни малейшего знака. А по том он получил эту летающую торпеду в рулевую установку. Это был самолет „Arc Royal“. После этого „Бисмарк“ обстреливали до десяти часов сорока минут следующего дня… Такой линейный корабль не может просто исчезнуть. Три дня мы искали оставшихся в живых. Три человека на плоту — это было все. Но их подобрал „Парсифаль“ на своей лодке. Англичане выловили из „ручья“ около ста человек — сто из двух с половиной тысяч! Это надо себе представить!

Я знал полдюжины людей, которые были на „Бисмарке“, — продолжает старик. — Я ясно вижу перед собой коллекционера значков. К четырем знакам за боевые заслуги и имперскому спортивному значку он хотел добавить значок с линейного корабля. Он использовал все возможные хитрости, пока его не взяли на „Бисмарк“. Еще я вижу фотографа Шемма, гомика, который, собственно говоря, был лаборантом и которому пришлось заменить заболевшего фоторепортера: хилый, маленький и бледный, с напомаженными волосами, как у Тео Лингена. Крохотуле Шемму тоже пришлось отправиться на дно.

Тогда, 27 мая, мы с тревогой ожидали радиограммы — после первой тревожной вести: „ВСЕМ, ВСЕМ — ЛОДКАМ С ТОРПЕДАМИ НЕЗАМЕДЛИТЕЛЬНО И САМЫМ БЫСТРЫМ ХОДОМ ИДТИ НА ПОМОЩЬ „БИСМАРКУ“ — КВАДРАТ BE 29“.

Еще до полудня пришла роковая весть: „БИСМАРК“ — ЖЕРТВА КОНЦЕНТРИРОВАННОГО ВРАЖЕСКОГО ОГНЯ — ВСЕМ ПОДВОДНЫМ ЛОДКАМ, НАХОДЯЩИМСЯ ВБЛИЗИ, ИСКАТЬ ОСТАВШИХСЯ В ЖИВЫХ».

В десять часов тридцать шесть минут флагманский корабль «Бисмарк» затонул… В отчетной сводке главного командования вермахта это замалчивалось. Сообщалось только об успехах подводников. Старый Виктор Щютце потопил у западного побережья Африки одиннадцать судов общим водоизмещением 56 200 брутторегистровых тонн. Об этом заявили во всеуслышание. А мы сидели в Бресте и могли только догадываться о том, что произошло в море.

— Хорошо, что не выслали спасательные буксиры, — говорит теперь старик, — их бы тоже принесли в жертву: это «Кастор» и «Поллюкс» корабли-близнецы, и «Титан», которые в Бресте всегда дежурили в связке прямо под разводным мостом.

А я будто снова смотрю с большого разводного моста прямо на дымовые трубы морских буксиров, рядом со мной стоит человек с примкнутым штыком.

Арсенал, Вобанская крепость. Я могу различить все так четко, будто держу перед глазами фотографию.

— Помнишь автомобиль на крыше? — спрашиваю я старика.

Да, трудно поверить! Самый высокий дом на всей территории гавани и — автомобиль на нем, аккурат всеми четырьмя колесами. Если б в нем еще и сидел кто-нибудь!

— Тогда взрыв бомбы не подбросил бы его так высоко.

— Вот тут ты прав, — говорит старик.

— Один человек написал мне, что он тоже видел автомобиль на крыше.

— Потому что ты упомянул его в своей книге «Лодка»?

— Да.

Во время обеда за двумя соседними столами произошла громкая перебранка между навигаторами и техниками, которые в данном случае в порядке исключения сошлись во мнении. Они совместно выступили против «исследователей». Речь идет, насколько я понял из разговора, о картонной коробке, в которой находится инструкция по эксплуатации одного нового прибора, который нужен исследователям для проведения серии испытаний. Коробка пропала. Возможно, ее выбросили за борт еще в порту. Или, так как она была адресована одному человеку в Геестахте, была отправлена автобусом в Геестахт. Уже обыскали весь корабль. Безуспешно. Состоялся обмен длинными телеграммами с Геестахтом — там коробка не появлялась. Но без инструкции по эксплуатации никто не знает, как работает дорогостоящий прибор, а без прибора исследования зайдут в тупик.

Жалко, что старик еще находится на мостике. Поэтому мне не доведется услышать его замечаний на этот счет: эта коробка станет предметом многочасовых разговоров и предложений. Мне это известно еще с первого рейса. Подобную тему можно «растянуть» во все стороны. Уже делаются первые предложения, как избежать подобных неприятностей в будущем. Такие предложения, естественно, должны фиксироваться в письменном виде — для чего же на борту секретарша и для чего роскошный множительный аппарат? Эта проклятая коробка задаст работу еще многим людям.

Наконец приходит старик. Прежде чем я могу задать ему вопрос, не знает ли он чего о коробке, он кладет передо мной богато иллюстрированный буклет, на котором прописными буквами написано «НС ОТТО ГАН».

— Когда я слышу «НС Отто Ган», мне в голову сразу же приходят другие аббревиатуры с «НС», — говорю я. — НС-государство (национал-социалистическое государство), национал-социалистическая народная благотворительность, национал-социалистический корпус автомобилистов, национал-социалистический женский союз. Для меня, родившегося в 1918 году, обе буквы «Н» и «С» означают только «национал-социалистический» — «Национал-социалистический Отто ГАН», а не «Атомоход Отто Ган». Даже когда говорят о реакторе, охлаждаемом водой под давлением, что свидетельствует о техническом прогрессе, мне слышится ГДР. А камера безопасности (SB-Behfllter) ассоциируется у меня с советской зоной оккупации.

— Не будь идиотом! — выговаривает мне старик.

— Что значит идиотом? Ты ведь тоже никак не можешь освободиться от этих смешных рефлексов Павлова.

— Это становится интересным!

— Если ты видишь корабль, то сразу же прикидываешь его тоннаж, как когда-то в боевом походе…

Старик жует нижнюю губу, что у него является признаком смущения.

— Тут ты действительно прав, — соглашается он. — Смешно, конечно.

Стюардесса, обслуживающая наш стол, переодела свой пестрый пуловер, который был на ней сегодня утром, и появилась в крайне тесной черной блузке со своего рода перьевым боа на воротнике. У этой блузки короткие рукава. Взгляд на ее левое плечо вызывает у меня содрогание: там у нее черно-коричневый кусок кожи шириной в две ладони, волосы на этой коже бледно-серого цвета и длиннее одного сантиметра. Старик делает вид, будто ничего не замечает. Или он уже привык к этому?

— Это может испортить аппетит, — бормочу я и приподнимаюсь. — Пойду-ка я в каюту шефа!

Переступив порог каюты шефа, я остолбеваю от удивления. Шеф переделал свое просторное жилище в уютное гнездышко: жена с тремя детьми в овальной рамке в стиле бидермайер, торшер с фаллически стилизованным абажуром, последний писк культуры жилища, прикрепленный к стене с помощью металлической перемычки. Пышно разросшийся зимний сад перед обоими окнами. Миниатюрный лес с воздушными корнями, с усиками, с причудливыми листьями, — настоящая оргия хлорофилла. Эта каюта является, скорее, оранжереей, чем жилищем корабельного офицера.

Мне требуется время, чтобы по достоинству оценить все, что открывается здесь взгляду. Даже с потолка свисают на различной высоте горшки с лиственными растениями. Перед окнами так плотно вьются тропические растения, что свет снаружи отфильтровывается до зеленого, а во всей каюте царит атмосфера девственного леса. Посреди всего этого шеф выглядит, как утопленник.

В то время как мои глаза осматривают помещение, шеф смотрит на меня, очевидно, ожидая слов восхищения.

— Фантастично! Просто чудесно! Такого я еще никогда не видел!! — вырывается у меня. Для создания подлинной атмосферы девственного леса не хватает только воды. Вы когда-нибудь думали о фонтане? — спрашиваю я шефа.

Шеф кивает.

— Я даже знаю, как ом мог бы выглядеть. Точно так же, как фонтан фрау Глим во Франкфурте-на-Майне.

— Кто такая фрау Глим? — спрашивает шеф.

— Фрау Глим была нашей квартирной хозяйкой. Когда мы, направляясь на книжную ярмарку на нашем стареньком «фиате», с грехом пополам добрались до Франкфурта, все гостиницы оказались занятыми. Квартирное агентство направило нас к фрау Глим, которая предоставила нам тесную комнатку рядом с грузовой железнодорожной станцией с многочисленными путями. Мне до сих пор слышатся звуки сталкивающихся вагонов…

Шеф смотрит на меня удивленно. Ему наверняка не нужны подробности истории с фрау Глим.

«Но теперь, — говорю я себе, — никакой пощады».

— Фрау Глим была сторонницей насыщенных настроений. У нее царила «атмосфера». Слово «атмосфера» было ее третьим словом. — У меня так и вертится на языке: «Как у фрау капитанши», но я проглатываю это. — У фрау Глим даже лампочка была красная для создания соответствующей атмосферы. Когда поздно вечером мы возвращались после посещений ярмарки — при этом нужно было проскользнуть через комнату фрау Глим, служившую одновременно и жилой комнатой и спальней, — фрау Глим лежала в одеянии феи на канапе и, как загипнотизированная, таращилась на слегка журчащий посреди комнаты фонтан. Это было так таинственно! Из чаши с водой к потолку поднимался ядовито-зеленый свет. Возможно, фрау Глим воображала, как в этом купаются белые слоны.

Шеф явно доволен моим рассказом. Я его убедил и доволен этим. Я знаю, шеф будет искать комнатный фонтан, если — да, если — наш корабль будет плавать и дальше.

Теперь он набивает табаком свою трубку. Он делает это обстоятельно и медленно. Этим он, очевидно, хочет добиться, чтобы я еще полюбовался интерьером. Я без труда нахожу новые выражения восхищения. И под конец я спрашиваю:

— Но выдерживают ли растения вибрацию?

— Все — нет, — говорит шеф. — Не выдерживающих пришлось убрать. Но те, которых вы видите здесь, развиваются великолепно.

— Принцип селекции. Им она, очевидно, нужна, — я имею в виду вибрацию.

Шеф молча разливает для нас виски «Шивас Регаль». Это уже вторая тема: качество виски. Нашу настоящую тему шеф, похоже, желает приберечь. Но теперь я хочу говорить о деле. Я демонстративно кладу на бак карандаш и расправляю листки, которые я держал сложенными в заднем кармане брюк, до их первоначального формата А4.

— Итак, — говорит шеф решительно, будто собирается сам дать команду: «На старт!», — начнем с корабля как такового: «Отто Ган» является однопалубным судном с повышенным выступом в носовой части и нормальным выступом в кормовой части судна.

— Если бы не было этих смешных надстроек, то «Отто Гана» можно было бы назвать даже породистым. — Сказав это, я тут же рассердился на самого себя: не по годам умный болтун!

— Да, надстройки, — соглашается шеф. — Они настолько типичны, что уже нигде нельзя появиться инкогнито. На одну треть длины, считая с начала, мостиковая надстройка, другого ничего нет. В кормовой части судна длинная рубка и над ней три более короткие выглядят как роскошное сооружение для пассажиров. Здесь действительно должно размещаться большее количество людей. Их всегда было более шестидесяти: экипаж плюс исследовательский персонал. И еще — кран! Ой придает нашему силуэту дополнительную своеобразность.

Шеф и его педантичность! Я надеялся, что он будет рассказывать в общих чертах, но нет, он делает это основательно.

— Все, чего вы некогда нахватались, вы уже давно забыли, — утверждает он решительно, на какое-то мгновение задумывается, затем берет чертежи и разворачивает их.

— Здесь мачты для отвода отработанного воздуха на полуюте и дымовая труба вспомогательного котла на верхней палубе. Здесь главное машинное отделение и помещение для вспомогательного котла. В такой последовательности это размещено на корме корабля. Здесь судовая турбина с редуктором и всеми необходимыми вспомогательными механизмами, ничем не отличающимися от используемых на любом обычном корабле. Ненормальным является то, что у нас шесть грузовых трюмов и тринадцать водонепроницаемых отсеков.

Сейчас я не могу сказать шефу: «Ах, да. „Лебединые шеи“. Я все это уже знаю от старика!» Это могло бы вывести его из равновесия.

«Поразительно! — думаю я. — Как преображается шеф, когда ощущает себя в своей родной стихии: он серьезен как преподаватель университета. Когда речь заходит о профессии, он начинает фонтанировать».

— О реакторе мы еще будем много говорить. Остановимся пока на силовой установке: в качестве приводной турбины служит, как и на обычных судах, двухцилиндровая турбина с редуктором и корпусом низкого давления…

Вместо того чтобы продолжать писать, я поднимаю руки в знак того, что сдаюсь, и говорю:

— Лучше я включу свой диктофон, чтобы спокойно изучить вашу лекцию в своей каюте. Так быстро я просто не соображаю.

Шефу это нравится. Теперь он так барабанит о своей науке:

— Турбина высокого давления состоит из одновенцового колеса Кертиса в качестве ступени регулирования и пяти активных ступеней. Турбины низкого давления в узле переднего хода состоят из шести активных ступеней турбины и в узле заднего хода — из двух двухвенцовых колес Кертиса. Цилиндры высокого и низкого давления через зубчатые передачи соединены с двухступенчатым редуктором. В нормальных условиях номинальная мощность на валу составляет 10 000 л.с. Максимальная мощность на валу составляет 11 000 л.с.. Передаточный механизм снижает высокое число оборотов до 97 оборотов в минуту или до 100 при максимальной нагрузке. — И, наконец, шеф несколько снижает темп речи. — Пар для двигательной установки мощностью на валу 11 000 л.с. производится не как обычно, в котлах, работающих на нефти, а как раз в реакторе. Наш реактор носит название «FDR», что означает «прогрессивный реактор, охлаждаемый водой под давлением». Пар поступает от трех парогенераторов в напорном сосуде реактора к потребителям пара в машинном отделении. Давление основного потока пара в турбине высокого давления редуцируется с 31 ата до 4,35 ата.

— Что такое ата?

— Абсолютная атмосфера, то есть ати — избыточная (техническая) атмосфера плюс давление воздуха. Итак, еще раз: давление основного потока пара в турбине высокого давления снижается с 31 ата до 4,25 ата, которое затем снижается в турбине низкого давления до давления в конденсаторе, равном 0,05 ата. После этого в конденсаторе сжатый пар за счет охлаждения превращается в конденсат, то есть в воду. В качестве охлаждающего вещества используется морская вода. Конденсатные насосы через подогреватель низкого давления подают конденсат в дегазатор, затем питательные насосы через подогреватель высокого давления нагнетают его обратно к трем парогенераторам.

— А почему дегазатор?

— Здесь вода дегазируется термически, а позднее проходит еще раз дополнительную химическую дегазацию. Наличие воздуха в установке отрицательно повлияло бы на вакуум. Кроме того, кислород вызывает коррозию… — Шеф смотрит на меня вопросительно. Он хочет знать, доволен ли я им.

— Теперь я поднимаю руки так театрально, как только можно. Шеф должен остаться довольным.

— Не будем торопиться. Будет хорошо, если мы раз и навсегда подведем черту под всем этим, — говорит он. — В ближайшее время мы продолжим.

— Ну, и как было у шефа? — спрашивает старик, когда я появляюсь на мостике рядом с ним.

— Основательно! В моей голове от всех этих технических терминов все перемешалось как в муравейнике. Сначала это должно отстояться.

— Ты слишком выкладываешься! Между прочим — сейчас я должен идти. На шестнадцать часов назначены практические занятия по использованию спасательных шлюпок. Это и тебя касается!

Впервые я имею возможность увидеть, сколько же людей находятся на борту на самом деле. Почти столько же, сколько на пароходе, совершающем круизные рейсы. Из проходов, как из мышиных нор, появляются все новые и новые люди.

На корабле две обычные спасательные шлюпки, которые, несмотря на их безупречную окраску и регулярно проводимые испытания их моторов, не могут скрыть своего почтенного возраста. Особенно древними выглядят весла шлюпок.

— Они очень важны, — говорит старик, когда я иронизирую над этим, — с этими веслами можно, по крайней мере, спокойно спуститься на воду, не задевая за борт судна. Нужно соблюдать осторожность и не полагаться на шлюпочные моторы и на их способность мгновенно включаться. Не одна шлюпка, спущенная на воду, разбилась о борт судна.

Я приписан к шлюпке левого борта и могу претендовать на одно спасательное место с четвертью, то есть на свободу действий, как мне говорит старик. Мы считаемся пассажирским судном, а для пассажиров пассажирских судов предусмотрено одно спасательное место с четвертью. А для членов экипажей грузовых судов — два места. Видя мой вопрошающий взгляд, старик объясняет: «На грузовом корабле каждый имеет место на носовой и на кормовой шлюпке, так как корабль может быстро получить крен. На пассажирских же судах, напротив, требуется двухсекционный статус, означающий, что при заполнении водой обеих секций крен судна составляет не больше семи градусов, что допускает использование спасательных шлюпок обоих бортов.»

— А не являются ли эти спасательные шлюпки свидетельством того, как прочно в судоходстве цепляются за традиции? «Грести, пока не появится земля, а затем с плавучим якорем через морской прибой!» — ведь так это называется. Но сегодня все знают, что бессмысленно удаляться от места гибели корабля. Для того чтобы выжить, хороший передатчик важнее хорошо работающего шлюпочного мотора.

— Большие, снабженные тентом островки безопасности хорошо зарекомендовали себя во время целого ряда морских катастроф, — говорит старик. — Они не разбиваются и легко всплывают.

— А для чего тогда шлюпки?

Старик только пожимает плечами.

Первый помощник капитана рассказывает о тревожной сигнализации. Сигналы подаются корабельным гудком — «Тайфуном», тревожным колоколом, корабельным колоколом или гонгом.

— В соответствии с правилами безопасности плавания и правилами предотвращения катастроф на море, на борту должны быть предусмотрены устройства, предупреждающие пассажиров и экипаж, что корабль находится в опасности или должен быть покинут. Правила безопасности различают сигналы радиационной, пожарной, аварийной опасности и сигналы занять спасательные шлюпки…

Все стоят, как истуканы, по отсутствию на лицах какого-либо выражения видно, что никто не понимает эту галиматью, то есть эти правила. А первый помощник барабанит дальше: «В случае радиационной опасности с интервалами подается один длинный и один звуковой сигнал, в случае пожарной или аварийной опасности подаются короткие двойные сигналы или двойные ударные сигналы, а в случае необходимости воспользоваться спасательными шлюпками — продолжительные звуковые сигналы или раздается продолжительный сигнал колокола».

Позади меня шушукаются и хихикают несколько стюардесс, но первый помощник не обращает на это внимания: «…сигнал тревоги, подаваемый только в случае серьезной опасности и призывающий пассажиров и экипаж в места сверки списочного состава и посадки на спасательные шлюпки, чтобы покинуть корабль, состоит из семи и больше коротких звуковых сигналов и одного длительного звукового сигнала. Этот сигнал известен как международный сигнал бедствия», — читает он с листа, как шарманщик, не переводя дыхания.

— Ну, вот! — говорю я старику, когда все снова расползлись по своим «мышиным» норам. — Не хотел бы я, чтобы однажды в случае опасности здесь раздался сигнал тревоги. Могу себе представить, какой невообразимый хаос возник бы в таком случае. Какой толк для людей от этой тарабарщины. Знают ли, например, стюардессы, что такое судовая роль?

Они же, как курицы, затеяли бы на судне суматошную беготню. А что, думаешь, поняли из всего этого испанские матросы? Я ведь тоже не знаю, что должны означать UVV и SSV.

— UVV означает «Правила предотвращения несчастных случаев», a SSV — «Правила безопасности плавания», это же совершенно ясно! — говорит старик сухо.

— Ясно как шоколад! Но скажи-ка, что это за типы, которые хотят ставить опыты здесь, на борту?

— Это один капитан из Гамбургского научно-исследовательского института кораблестроения, дама — его научная сотрудница и одновременно жена Герта и еще ассистент капитана.

— А что это будут за опыты?

— Прежде всего речь идет об испытаниях высокоскоростного лага. С помощью уже собранного прибора замеренные лагом скорости автоматически фиксируются. Между прочим, в Дакаре эти господа покинут судно.

— В Дакаре? Почему в Дакаре?

— Точнее, на рейде Дакара.

— То есть они наш научный фиговый листок?

— Наукой я бы это не называл. Они хотят провести еще и ходовые испытания.

— Я этого не понимаю.

— Ты это увидишь, — заверяет меня старик.

Вечером в каюте старик молча поставил на складной столик бутылку виски, обстоятельно разлил по рюмкам и, удобно устроившись в кресле, почти весело сказал:

— Тогда, в Сен-Назере, было чистое сумасшествие.

И я знаю, что и его не отпускает война и что он имеет в виду рейд «томми» в марте 1942 года.

— Да, настоящее сумасшествие! «Томми» почти достигли успеха такого масштаба, о котором они и не мечтали, — и только потому, Что никто в нашей фирме и представить себе не мог, что миноносец был «напичкан» взрывчаткой.

Так как старик, после того как он налил еще раз, задумчиво сидит в кресле, я продолжаю:

— Невероятно, что все факельное шествие — эсминца «Кэмпбелтаун» и еще восемнадцати больших моторных лодок не смогли засечь ни наши сторожевые катера, ни радиолокационные станции.

— Позднее утверждали, — говорит старик, — что «томми» были настолько нахальными, что подавали нашим береговым батареям немецкие опознавательные сигналы, вводя их тем самым в заблуждение. И когда, наконец, стали стрелять зенитки и к их стрельбе присоединился стоявший на рейде тральщик 137, «Кэмпбелтауну» оставалось недалеко до его цели — ворот большого шлюза, которые он в темпе и протаранил.

— Я до сих пор не могу понять, что все это означало? Стремление в два счета сыграть в героизм для прачек? То, что они разрушили, поддавалось ремонту. У них, очевидно, так же, как и у нас, все объяснялось охотой за орденами!

И тут старик встал в позу:

— Обычно ты всегда хорошо соображал в военных вопросах. Они всегда имели под прицелом шлюз в Нормандии, желая лишить гавань воды. Норманские большие шлюзовые ворота огонь взломал со стороны моря, внутренние же ворота были слишком крепкими для нагонной волны, которая при взрыве привела в движение два танкера, стоявшие в доке. Из-за плотины, которую намыли, со стороны моря уже не мог войти ни один корабль. И насосную станцию они взорвали. Мне «томми» очень импонировали!

— А вам — лучшим из лучших командиров подводных лодок — обязательно надо было на следующий день, в воскресенье, несмотря на запрет, отправиться на осмотр «Кэмпбелтауна»?

— Так интересно же было, — говорит старик, ухмыляясь.

— «Томми» все правильно рассчитали, только одного они не учли, что пруссаки обедают всегда в одно и то же время. А вы отправились в одиннадцать тридцать, а взрыватель был установлен на двенадцать часов. Это так?

— Да, так! В тот раз погибло по меньшей мере сто рабочих верфи, но ни один командир подводной лодки не пострадал.

— Такое везение и сразу — невероятно!

— Наша база в Сен-Назере — она так далеко в прошлом, как будто со времени пребывания там прошла человеческая жизнь. Иногда я даже не уверен, не являются ли посещающие меня воспоминания выдумкой. Наша тогдашняя беззаботность, наше островное существование в ла Боле: мир посреди войны — а было ли все это так, как сохранилось в моей памяти? Наша восторженная болтовня о Дионисе, боге вина и опьянения. В то время мы были баловнями судьбы и сверх меры одарены всеми дарами Франции. Carpe diem! И никаких угрызений совести. Не многие чувствовали, что мы вели заемное, присвоенное существование. Мы научились подавлять в себе такие ощущения. Нас устраивало существование без будущего, жизнь по требованию, не закрывая глаза на многое, невозможно было существовать. Задача состояла в том, чтобы принимать жизнь такой, какова она есть. Главное было — не задавать лишних вопросов и не упускать представившихся возможностей.

— Жрать про запас — этому мы научились еще будучи рекрутами. Так было надежнее, чем рассчитывать на новую еду. Лучше набить полное брюхо, пока что-то имеется.

— А подземная верфь в Сен-Назере — это была вещь! — неожиданно говорит старик.

— Видит Бог — это так, — говорю я. — Настоящая верфь под бетоном!

— Семь с половиной метров.

Я вижу себя стоящим на шлюзовой стенке Сен-Назера: в сером комбинезоне, высокие ботинки со шнуровкой с пробковыми подошвами, полотняная сумка с моими рисовальными принадлежностями в руке. В шлюзе находятся две стоящие одна за другой подводные лодки, притиснутые к причальной стенке. Выделенные для работы на кранцах матросы стоят так неподвижно, будто позируют мне. Совсем недалеко несколько французских рабочих, у которых как раз перерыв. Они стоят, засунув руки глубоко в карманы брюк и широко расставив ноги, и образуют темную массу на сером фоне пирса и руин на заднем плане.

Белая дымка начинает окутывать лодки. Это означает, что работают двигатели. Я смогу услышать это, только подойдя ближе, так как ветер уносит прочь шум работающих дизелей. Когда я вплотную подхожу к лодке, вошедшей в шлюз второй, я вижу на устройстве для предохранения от сетей щит с надписью: «Внимание! Курить запрещается. Идет зарядка аккумуляторов».

Очевидно, лодки должны были выйти для радиодевиации. Но пока им придется подождать — на рейде туман. Подход (аванкамера) шлюза едва различим. Солдат зенитных точек на молу и на крышах пакгаузов туман радует. Если он так плотно висит над портом, то самолеты уже не смогут прилететь ни свет, ни заря и сбросить бомбы. Как говорится: то и счастье, что одному вёдро, а другому ненастье.

Поэтому мне хотелось засунуть руки глубоко в карманы, как это делали французы. Мне хотелось иметь на себе такие же обноски вместо галстука и воротничка к комбинезону. И, естественно, мне хотелось иметь такой же берет вместо этой пижонской фуражки с золотой кокардой.

Потом стало светлее. Туман едва поднявшись, быстро рассеивался.

На сигнальной вышке показался сигнал светофора. Туда-сюда, и громкие крики на лодках: сигнальщику надо подняться на вышку. Сигнальная вышка дублировала это сообщение еще и еще. Наконец с передней лодки дали знать, что поняли, и теперь дальний сигнальщик засемофорил в быстром темпе, как взбесившаяся кукла бибабо.

У меня не было ни малейшего шанса поспеть за сигналами и что-нибудь прочитать.

Почти каждое утро в шлюзе находились лодки: уход, прибытие или испытания. Персонал шлюза работал без передышки.

Мы молча сидим в наших креслах, изредка делаем по глотку, и старик, которого, очевидно, также теснят воспоминания, молча доливает, когда видит, что рюмки пустые.

Скоро мы окажемся на высоте Лорьяна. Перед Лорьяном расположен «сардинный замок», в котором находилась резиденция Деница. Недалеко отсюда я сидел однажды с адмиралом перед «пляжным баром», шаткой деревянной хижиной на краю пляжа, на стареньком столе серо-зеленый яичный коктейль. Коктейль имел такой вкус, будто кончиком языка касаешься стекла.

Пляж назывался «Лармор-пляж» и не оставлял даже иллюзии как место для купания: все пришло в упадок, износилось, все выглядело убого, пляжные кабины полуразвалены, рекламные щиты повреждены, стулья сломаны.

«Типично французским» назвал все это адмирал. Сняв фуражку, он подставил лицо лучам солнца и, вытянув руку, обхватил ею спинку соседнего стула. Он раздобыл два единственных целых стула, которые были более или менее в порядке. О чем подумают люди, которым принадлежит убогая лачуга? Широкие золотые шевроны на рукавах, рыцарский крест на шее их, очевидно, изумили.

Большие лодки выходили из Лорьяна. Там я уже больше никогда не был. Как теперь выглядит Лорьян? Королевские ВВС полностью разрушили город. Говорили, что было два налета, во время которых сбросили по меньшей мере двести бомб. После этого остаться должны были только груды развалин и… бункер с подлодками. Ему они не могли причинить никакого вреда, кроме обычных шрамов. Флотилия в Лорьяне никогда не считалась уютным местом. Ну а после налетов союзников там вообще все должно было стать очень печальным.

Между прочим, я еще раз побывал в «сардинновом замке» в Керневел под Лорьяном.

— Да? — только и произнес старик.

— Это было во время инспекционной поездки по бункерам, или, как ни называй эту поездку, по всем военно-морским базам времен войны на западном побережье Франции. Я хотел выяснить, какие из бункеров еще можно было использовать для съемок фильма «Лодка». Мне тогда показалось, что стоит заглянуть и в замок Деница. Бункера радиосвязи еще стоят, все сохранилось как прежде. Правда, выглядит не так солидно.

— Да и не должно было выглядеть, — ворчит старик.

— Когда в девять часов началось обсуждение ситуации, а я присутствовал там, чтобы сделать наброски, я старался не смотреть на стену с развешенными картами и приколотыми флажками, придерживаясь правила: чего не знаю, о том и не вспоминаю.

— Это хорошее правило, — говорит старик. — Кажется, там ты однажды писал портрет Деница?

— Да. Во весь рост. Неудачная картина. Он стоял, как столб с листком бумаги в правой руке, и делал энергичное лицо с неподвижным взглядом провидца, направленным поверх меня.

Старик откашливается один раз, потом другой, третий. Ага, думаю я, сейчас наступит возмездие. После этого он говорит, глядя мне в глаза:

— За тобой еще выпивка. Надо «прописаться» на корабле.

Я ошарашен, но так же невозмутимо, как и старик, говорю:

— Я знаю!

— Я только хотел предупредить тебя, чтобы ты не истратил все деньги до этого, — старик ухмыляется и добавляет: — К счастью, мы не в Санкт-Паули на Гербертштрассе.

— А ты в этом уверен? — спрашиваю я.

И тогда старик изображает возмущение, а его голос гремит:

— Не преувеличивай! — а затем бурчит, будто желая меня успокоить: — У нас еще есть немного времени. Ну, а теперь нам пора в койку.

* * *

За столом во время завтрака я жалуюсь на неудачную конструкцию моей роскошной койки. Она слишком широка, доски койки установлены недостаточно высоко. В этой койке я не могу себя зафиксировать.

Старик предлагает брать с собой в койку коробки с пивом. «Их можно было бы обернуть одеялом, чтобы ты не выглядел как настоящий соня!»

— Меня это сделало бы чертовски чувствительным! — вступает в разговор шеф.

Я превозношу чудеса современной упаковочной промышленности и предлагаю делать стиропорные отливки всего тела спящего человека, причем в предпочитаемой им позе, в моем случае, на левом боку, ноги слегка подтянуты. Каждому морскому путешественнику подходящий для его тела футляр. Внешне примерно в форме контрабаса.

— Это могло бы стать современной революционной идеей, — говорит старик. — Подай заявку на патент. Она могла бы существенно облегчить жребий моряка.

— «Жребий моряка», «жребий кондуктора», — говорю я и, так как старик и шеф непонимающе глядят на меня, добавляю: — На многих моторных вагонах мюнхенского трамвая когда-то стояло: «жребий кондуктора», и каждый раз, когда я это читал, я думал, о чем подумает, читая это, иностранец?

— Философский пароход, — говорит шеф и поднимается, бормоча извинения.

Черпая ложкой омлет, я решаюсь помучить старика вопросами:

— Если говорить о генезисе корабля, то это, вероятно, выглядит так: сначала хотели по дешевке купить старый танкер. Затем обсуждался вопрос о приобретении грузового парохода, так называемого «bulk-carrier», то есть сухогруза для перевозки навалочных грузов, из которого, однако, из-за слишком малого грузового пространства получился рудовоз.

— Это было не так, — говорит старик. — При планировании из постановки задачи вытекала необходимость присвоить кораблю классификацию пассажирского. Это обусловило, по меньшей мере, статус с двумя отделениями, который наилучшим образом можно было реализовать в комбинации с классом рудовозов. Правда, при легком навалочном грузе, например фосфатах, приходится возить и балласт, что в таком случае ограничивает объем загружаемого груза. Ведь нельзя иметь все.

— Это звучит слишком сложно.

— Раздвижные мехи?

Старик вымученно смеется:

— Однажды ты использовал более приличное слово.

— Гибрид?

— Звучит уже лучше! Точнее говоря, научно-исследовательский корабль, который должен плавать в реальных условиях и иметь балластную емкость, равную его дедвейту.

— Как будто такое возможно!

— Это как раз тяжкий крест.

— Так сказать, ни два, ни полтора.

— Противоречивое задание не позволило выдвинуть более лучшее предложение.

Размешивая молоко в чае, я спрашиваю:

— О чем, интересно, думали кораблестроители, получив этот проект с надстройкой впереди?

— О чем-нибудь они при этом думали, — отвечает старик, на этот раз неприветливо.

Но я продолжаю язвить:

— Мне кажется, что верфи было поручено построить плавающий лабиринт и придать кораблю силуэт, который так основательно отличается от силуэтов обычных кораблей, что корабль «Отто Ган» можно идентифицировать повсюду и даже с большого расстояния.

Теперь я довел старика до такой кондиции, что, несмотря на свою недовольную мину, он разъясняет мне:

— Необычный силуэт является результатом усилий по реализации поставленной задачи и официальных документов. Например, конструкция кормовой части судна просто необходима для размещения более шестидесяти человек, а тридцатипятитонный кран на палубе реактора — для подъема бетонных экранов и использования машин для замены топливных элементов. Надстройка между вторым и третьим люками, мешающая при загрузке и разгрузке насыпных грузов, отвечает требованиям обеспечения безопасности: хотели разместить капитанский мостик как можно дальше от реактора. То, что аварийный дизельный двигатель стоит на спардеке сбоку от пятого люка, является также следствием стремления к обеспечению безопасности реактора. При этом исходили из того, что в случае аварии машинное отделение будет затоплено водой. То же самое относится и к вспомогательному дизелю, расположенному впереди под ходовой рубкой, которая своей отвратительной газоотводной трубой отнюдь не украшает корабль. Все, что тебя, очевидно, очень беспокоит, обусловлено особой постановкой задач для этого корабля.

Будто приняв неожиданное решение, старик встает из-за стола:

— Мне нужно на мостик!

— Тогда желаю хорошо повеселиться! — говорю я. Мне не следует всегда бегать следом за ним.

Женщина-океанограф, примерно тридцатилетнее стройное существо с черными вьющимися волосами, сидит за соседним столом одна. Я спрашиваю:

— Это верно, что вы, как сказал старший стюард, хотите перебраться на корму?

— Да, — говорит она и выжидательно смотрит на меня.

Долго уговаривать ее не пришлось. Она охотно поменяется со мной. «Там, впереди, я слишком изолирована, — если мне что-то нужно, приходится все время носиться туда и сюда». Она все еще не может поверить, что за свои покои в передней надстройке она получит каюту судовладельца.

Новая каюта, в которую я въезжаю, это моя старая каюта, в которой я жил во время первого рейса. Собственно, это каюта второго помощника капитана, но он живет этажом ниже, так как с ним на борту находится вся его семья — жена и двое детей.

Моя каюта расположена как раз под выступом мостика по левому борту. Она в три раза меньше каюты судовладельца и в результате длительного использования пришла в плачевное состояние. Но какая мне польза от роскоши каюты судовладельца, если я не переношу вибраций? Здесь я чувствую себя намного уютнее. От мостика меня отделяют всего две лестничные площадки, а от каюты старика — одна. Я живу как бы на втором этаже надстройки с мостиком. Если же я хочу участвовать в «социальной жизни», то мне приходится совершать паломничество на корму, в том числе и для приема пищи: на завтрак, на обед, на кофе в пятнадцать часов и на ужин. Хороший выгул, а если я добавлю к этому еще и карабкание по узким железным лестницам, то получается более интенсивная физическая разминка, чем та, какую я позволяю себе дома.

Рядом с дверью над оранжевым набитым стиропором спасательным жилетом висит желтый пластмассовый шлем. Боцман выставил также пару морских сапог, но их голенища оказываются слишком узкими для моих массивных икр. Если бы это были мои собственные сапоги, то я бы надрезал голенища, а так я вынужден от них отказаться.

Перед моим окном матрос выполняет гимнастические трюки на подвешенной прямо под выступом мостика подвесной качалке, какие воздушные акробаты используют для упражнений на разновысоких брусьях. Человек, выполняющий эту тяжелую работу, подстраховался с помощью пояса с карабинными защелками. Он красит выступающую часть мостика снизу. Ах, если бы днище моего старенького автомобиля обрабатывали так тщательно, как это делает этот человек.

Я слегка ослабляю закрытые гайки на окнах, чтобы впустить свежий воздух Однако одно из окон так залеплено краской, что я не могу его открыть, даже прилагая большие усилия. Ну и бог с ним! Я собираю свои фотопринадлежности чтобы сделать снимки в контрастном свете.

Уже тогда, когда я переехал в свою каюту, перед моей дверью гремела установленная по распоряжению нового капитана стиральная машина, от которой меня предостерегал старик. Перед ней стояла одна из двух офицерских жен, путешествующих с мужьями. Машина все еще работает под надзором другой офицерской жены. Очевидно, эта стиральная машина выполняет роль игрушки для взрослых. Ведь, в конце концов, на корабле есть два китайца со своей прачечной.

У нас на траверзе мыс Финистере. Мыс Финистере — это одно из названий, неизгладимо врезавшихся в мою память. «Финис терре» — означает «конец света».

Когда из Гибралтара мы «хромали» обратно, то от мыса Финистере начался этап страха: на неспособной к погружению лодке через Бискайский залив, без прикрытия истребителей. От мыса Венсан до мыса Финистере мы передвигались со всей осторожностью, как говорят спортсмены, «подтягиваясь на руках», постоянно держась вблизи побережья. Нам надо было пересечь Бискайский залив. Потом я слышал, как говорил боцман: «Нас всех от страха „пронесло“!»

В школе я был не особенно внимательным на уроках географии. Наверное, я не смог бы с ходу ответить на вопрос, где расположены оба этих мыса. Но вот позднее сверху, совсем сверху, мне дали необходимые дополнительные уроки, уроки за столиком с картами на центральном пункте управления подводной лодкой U-96. Чертовски основательные уроки. Стоит мне только закрыть глаза, и я могу прочитать литографированные надписи на морских картах. Надпись «Финистере» стояла на нижнем краю последней морской карты, которую мы разложили на столике.

На ярком свету чайки, которые подлетают, размахивая крыльями, выглядят серыми. Оказавшись над мостиком, они парят на раскинутых крыльях, отдыхая в воздухе. Время от времени одна из чаек с выпущенными когтями и сложенными крыльями с криком падает вниз. «С выпущенным шасси» называет это шеф. Откуда они появились? Как далеко чайки могут летать над морем?

Тут я призываю себя не думать ни о чем — только о будущем! А в будущем меня ожидает большое африканское приключение.

Мне нужна новая пленка. Перед моей каютой грохочет снова — или все еще? — стиральная машина. Обе офицерские жены, вероятно, соревнуются друг с другом в поддержании этой игрушки для взрослых в рабочем состоянии. Ничто не доставляет им большего удовольствия, как наполнение барабана, шум отпаривателя и заполнение паром всего лестничного пролета до самого мостика.

Я включаю настольную лампу — не включается, лампочка не загорается. Я щелкаю выключателем раз, два раза — ничего! Штекер вставлен в розетку. Я поворачиваю лампу — лампочки в ней нет. Кому-то, очевидно, понадобилась лампочка, когда в связи с переездом каюта какое-то время стояла пустой.

В дверь стучат. Молодцеватый первый помощник просовывает в дверь свою голову. Вот и отлично, пожелание заполучить лампочку я могу высказать компетентному человеку.

Первый помощник выслушивает просьбу со спокойной серьезностью и входит в каюту. И тут я становлюсь свидетелем действий человека на службе, должным образом осматривающего мою настольную лампу. Он даже поднимает ее, чтобы проконтролировать снизу. Ведь может статься, что лампочка вовсе не отсутствует, что я просто проглядел ее, так как у этой конструкции лампочка, возможно, ввинчивается в донышко.

Этот человек мог бы сделать карьеру на таможне или в пограничной полиции. Мысленно я дополнил его портрет немецкой овчаркой, которая могла бы обнюхивать мою настольную лампу на предмет обнаружения спрятанного гашиша: «Хассо, фас!»

На лице первого помощника появляется выражение изумления и озабоченности. Это выражение усиливается, когда он видит мою софу. Он осматривает ее детально. И делает при этом шаг назад, чтобы сменить угол зрения. Он что — хочет сделать стереоскопический снимок моей софы?

Наконец он начинает говорить. Из его запинающегося, витиеватого заявления я понимаю, что каюту следовало бы отремонтировать. Эта обивка софы действительно никуда не годится! Звучит это так, как будто он вынужден высказать мне упрек по этому поводу. Но тут же следует утешение: он позаботится о приличной обивке.

После исчезновения первого помощника мне пришло в голову, что заодно я мог бы поведать ему, что одно окно не открывается, так его прихватила засохшая краска. И тут же я обозвал себя идиотом: какую бессмыслицу я несу. Лампочки наверняка не будет. Я поступлю проще — сопру ее, и сделаю это как раз в столовой.

Какое счастье: сегодня в обед из-за плохой погоды стюардесса отказалась от своей блузки без рукавов. Я облегченно вздыхаю, когда она появляется в столовой в блузке с длинными рукавами. Необходимость взирать на ее волосатое пятно меня миновала. Аппетит у меня сразу улучшился. Поразительно, что и старик заметил перемену. Он говорит:

— Испытываешь большое искушение пожелать плохую погоду на оставшуюся часть пути.

Четверть часа мы едим молча, затем старик говорит:

— Возможно, третья замена активной зоны реактора все же будет осуществлена.

Он вкладывает в эту фразу столько сомнения, что не остается ни малейшей надежды.

По бортовым громкоговорителям голосом первого помощника передается объявление: «Сегодня с девятнадцати часов в трюме номер пять состоится игра в волейбол». Я сразу же представляю себе пустой трюм пять. Сейчас, правда, все трюмы пустые, но трюм пять пустой всегда. Трюм пять — символ типичной неудачной конструкции.

— А не стало ли все это уже давно вопросом престижа? — спрашиваю я старика. — Государству ведь нужен моральный бантик. Возможно, они боятся, что будет поднят шум, если такое судно будет отправлено на переработку? Корабль, в который вложено столько денег, просто пустить на металлолом — это будет нехорошо выглядеть. А что сделали американцы со своим грузовым атомоходом «Саванна»?

— Пустили на слом, — говорит старик.

— Корабль, который еще не принес прибыли. У меня это не укладывается в голове.

— Ха, — только и ответил старик.

— Разве корабль, отслуживший десять лет, даже без реактора, уже может считаться старым? Какова сегодня расчетная продолжительность жизни судна? Я имею в виду нормальную продолжительность жизни?

— В воде «Отто Ган» уже более десяти лет, — отвечает старик. — Считается нормальным, что подобный корабль созрел для демонтажа и сдачи на слом, если его использование нецелесообразно экономически.

— А коррозия и износ имеют при этом какое-либо значение?

— Коррозия и все такое имеют значение, но не решающее. В таком случае судно просто перестает быть современным, отстает от технического развития.

— Неужели техника продвигается вперед такими темпами, что через пятнадцать лет возникает такой ощутимый разрыв?

— Да, можно сказать и так, — отвечает старик.

— В одном маленьком порту в Испании я однажды видел верфь, на которой осуществляли утилизацию списанных кораблей. Корабли, которые там разрезали, показались мне современными кораблями, которые еще можно было бы использовать. Было тяжко глядеть, как они их потрошили.

Наступает долгая пауза, во время которой старик откашливается, а затем скрипучим голосом говорит:

— Сегодня приходится сдавать на слом, если нет возможности их продать, даже безупречные суда для транспортировки штучных грузов, так как их обогнали контейнеровозы.

— Кому продать?

— Странам третьего мира, которые тоже хотят иметь судоходство. Это разновидность современного способа «сбагривания».

— Для меня неприемлемо, что суда в хорошем состоянии продаются за бесценок.

Наступает пауза. Потом старик говорит:

— Времена изменились. Это ты должен понять…

— Понять-то я могу. Но я воспитан так, что вижу в любой бечевке, любой старой коробке, ее стоимость. Я могу понять, что ценное жилье может обесцениться, если стоимость земельных участков возрастет настолько, что выручка за использование старых строений не сможет с ней соперничать. Но принять этого я все же не могу. Для меня все, что происходит повсюду, попахивает Содомом и Гоморрой. Я вспоминаю большой универмаг в центре Штутгарта. Он был в отличном состоянии. Солидное сооружение, спроектированное первоклассным архитектором Мендельсоном. Здание чудом пережило бомбовые налеты. Но так как торговые площади оказались недостаточно большими, универмаг был снесен. Сегодня торговые полки стоят на месте оконных проемов. Окон уже нет. У нас в Фельдафинге красивейшие дома, построенные на рубеже XIX–XX веков, объявляются нерентабельными. Долой их! Раньше срок жизни здания составлял сто и больше лет. Дом, в котором живем мы, построен примерно в 1880 году.

— Пророком прогресса тебя, однако, не назовешь!

— Да. Я понимаю, что ящики для транспортировки пива, «трагл» называют их в Баварии, больше не делают из дерева, так как из пластмассы их делать быстрее, но что касается судостроения, то «не кусает ли здесь кошка себя за собственный хвост»? Не означает ли это, что перевозки на больших танкерах менее рентабельны, чем на средних?

— Кажется, что так, — говорит старик нерешительно. — Однажды тенденция к снижению тоннажа уже доминировала.

— В Гельтингской бухте стоят и ржавеют большие танкеры. Есть ли надежда, что когда-нибудь они снова будут использоваться? — говорю я и вопросительно смотрю на старика.

— Судовладельцы надеются на это. В наши дни случаются комические неожиданности. То, что еще вчера считалось сумасшедшей идеей, сегодня может восприниматься как что-то нормальное.

— Стремительное время…

— …которое не совсем в нашем вкусе, — добавляет старик.

— А что касается «лавочки» здесь…

— …то она тоже не в моем вкусе, — добавляет старик снова. Я поражен. Так откровенно он в этом еще никогда не признавался.

— Если однажды нормально эксплуатировавшийся сухогруз, — говорю я после длительного молчания, — в результате того, что разработка контейнеров окажется более перспективной, станет старым и серым, как старая полицейская овчарка, и будет вынужден исчезнуть, то я это пойму. Но с этим кораблем, этим престижным кораблем дело обстоит иначе. Здесь ведь нельзя просто сказать: кончайте возню вокруг престижа. Долой! Ex und hopp!

Старик только пожимает плечами. Похоже, так он выражает смущение и беспомощность.

— Во всяком случае, у меня нет охоты поднимать здесь еще и большой шум, — говорит он приглушенным голосом, будто разговаривая с самим собой.

— Я могу это понять. Да и ничего это не даст.

Старик быстро бросает на меня благодарный взгляд. Кажется, он доволен, что я с ним соглашаюсь. Потом он замолкает. Едва затронув эту тему, мы ее уже закрыли. Но мысленно я продолжаю говорить: «По большому счету оба мы уже давно отжили свой век. Прошел срок списания — так можно было бы нас квалифицировать. Что будет со стариком? Капитан без корабля все равно что рыба на воздухе. Его последние десять лет были полностью связаны с этим кораблем. А теперь ему, как и кораблю, предстоит отправиться на покой?» Когда я украдкой рассматриваю старика, то замечаю в его манере держаться элемент своеобразного упрямства.

Мне на память приходит идиотская песня. Она повторяется, как на граммофоне, звукосниматель которого заедает на поврежденной звуковой дорожке: — «Старый ночной сторож совершает свой последний обход…» «Черт возьми!» — прерываю я себя. У меня из горла вырывается гортанный звук, который я «камуфлирую» кашлем.

Тогда старик говорит:

— Нас ведь тоже отправят в отставку, хотя, в общем-то, мы хорошо сохранились.

— Во всяком случае мы еще так же хороши, как и новые конструкции.

— Они, вероятно, менее чувствительны к внешним воздействиям, — говорит старик, уже ухмыляясь. — Так что беды не миновать.

Старика вызывают на мостик, так как видимость не превышает двух миль. В таком случае вахтенный обязан информировать капитана.

— Ну, что ж, посмотрим, — говорит старик совершенно спокойно и поднимается, опираясь на подлокотники своего кресла.

— Я с тобой, — говорю я и отодвигаю тарелку с недоеденной пищей.

— Как часто я уже ходил этим путем, — думаю я, шагая вслед за стариком по правому борту. — На этом корабле приходится постоянно быть в движении. Достаточно дика сама идея переместить капитанский мостик далеко вперед и при этом объяснять это не только убедительными, но и такими идиотскими причинами, как: с расположенной так далеко впереди позиции корабль управляется лучше, чем с позиции далеко сзади. Как будто многие тысячи кораблей, имевшие капитанский мостик на корме, были хуже управляемы.

Я споткнулся, но все-таки сохранил равновесие.

— Хо-хо! — говорит старик.

Вместо того чтобы размышлять на ходу, мне бы следовало соблюдать осторожность, чтобы еще раз не запутаться в шлангах, которые лежат на палубе, как гигантские анаконды со своим многочисленным потомством.

Море окрашено в зелено-бутылочный цвет. Небо над морем светло-серое, илистое. Линии горизонта не видно.

Грузовое судно с откинутым к верху мачты рангоутом идет из тумана по нашему левому борту нам навстречу. Выглядит оно смешно — как будто на судне возвышается башня. В качестве призрачного попутчика мы имеем контейнеровоз. Только в бинокль я могу разглядеть его бело-голубую окраску и три красно-бурых контейнера на верхней палубе. Корабль глубоко зарывается носом в море, идя против волны, и раскачивается, словно детская игрушка «конь-качалка».

Рядом со скамьей на выступе левого борта сидит на корточках сын второго помощника капитана. Он кормит зеленым горошком и салатом почтового голубя, выбравшего место под скамейкой в качестве жилища. Еще он выставил голубую чашку с водой. Мальчик не обращает на нас никакого внимания. Он с восторгом смотрит на то, как голубь ест, пьет и чистит свои перышки.

Старик осмотрел все кругом и решает:

— Оснований для снижения хода нет! — и, обернувшись ко мне, говорит: — А радар у нас на что? Ну-ка, посмотрим.

На зеленом экране радара вырисовывается множество объектов.

— Это ситуационный дисплейный радар, сокращенно СДР, — говорит старик.

— С каждым оборотом антенны картинка стирается, а потом появляется снова? — спрашиваю я.

— Нет. С каждым оборотом она усиливается. Но через определенное время картинка смазывается, тогда она стирается, — отвечает он. — Радар СДР работает на частоте десять сантиметров.

— А зачем нужен второй радар с монитором, если на этом все так хорошо видно?

— Небольшие рефлексы на СДР видны лучше.

— Тогда это, выражаясь более просто, более четкий радар?

— Да. Оба прибора можно по выбору переключать на трех-или десятисантиметровую антенну радара.

— Вот такую погоду нам иногда следовало бы иметь, — говорю я про себя вполголоса.

Иногда я молил Бога послать такую дымку. Чаще всего это, правда, ничего не давало…

— У союзников, кажется, была лучшая связь с небесной канцелярией, — говорит старик. — Мы шли, не имея возможности погрузиться, и это при прекрасной погоде, — отнюдь не вдохновляющее ощущение.

— Однако после Гибралтара запас хода составил самое меньшее двадцать метров?..

— Всего двадцать. Большего сделать было нельзя. Я и сейчас не перестаю удивляться, что на этой разбитой лодке мы прошли Бискайи.

После того как мы какое-то время молча разглядывали море, старик заговорил снова:

— Это даже представить себе невозможно, сколько торпед получил бы такой разделенный на «икс» отсеков корабль, как «Отто Ган», если бы он оказался перед нашими торпедными аппаратами.

У меня дыхание перехватило. Мне понадобилось время, чтобы сказать:

— Ты же хотел освободиться от такого взгляда на жизнь!

Другому человеку я бы этого не сказал — это своего рода болезнь. Старик ведь мог сказать: «Мы — меченые», или: «Можно делать, что угодно, но видения большой войны возвращаются к нам снова и снова». Словно читая мои мысли, старик говорит:

— В то время мы еще были молоды и особенно впечатлительны.

Чтобы сбить волну печальных воспоминаний, я иронизирую:

— Ну, совсем молодым ты уже не был. Для меня ты тогда был стариканом. По сравнению с неопытными юнцами, которым доверили подводные лодки, ты был уже в летах.

— Да?

— Еще бы! Больше тридцати годов, как сказал бы наш испанец. Это же было в старые-престарые времена.

Старик молчит. Но он запустил конвейер моих воспоминаний, которые как бы накладывались на мое личное существование. Сколько бы я ни пытался, долго сопротивляться наплыву воспоминаний я не могу. Во всяком случае, в Бретани я провел несколько лет моей жизни. Из Сен-Назера на U-96 я вместе со стариком отправлялся в его пятый и шестой боевой поход. У Симоны в Ла Боль было кафе «А ль’ами Пьеро». Вихрь воспоминаний вертится у меня в голове.

Старик, очевидно, предается таким же воспоминаниям. Сейчас он говорит по-деловому сухо:

— Если бы кто-нибудь разнюхал, что в 1943 году Симона была у тебя в Фелдафинге, то дела твои были бы плохи. Это-то ты понимал? Как это ты вообще тогда провернул?..

Так как это звучит как вопрос, я говорю:

— Я же тебе все это уже рассказывал. Сразу же после моего допроса в абвере ВМС.

— Расскажи еще раз!

— Хочешь убедиться, совпадут ли мои тогдашние показания с сегодняшними?

— Не нагнетай!

— Ты же знаешь, что я получил от Верховного командования вермахта (ОКВ) рабочий отпуск, так как после гибралтарской операции должен был закончить мою книгу и поработать дома, потому что там находились все мои материалы, а полевую комендатуру в Ла Боле я попросил предоставить мне уборщицу, так как в Фельдафинге у меня никого не было.

— И уборщицей оказалась именно Симона?

— Тебя это удивляет? Другой у них в запасе не было. Все это было логично. Симона вызвалась добровольно. А то, что мне нужен был помощник, они поняли сразу.

— В крайнем случае ты мог рассчитывать на достаточно мощную поддержку сверху.

— Так оно и есть.

— И в один прекрасный день Симона приехала к тебе?

— С билетом, выданным вермахтом, естественно.

— И внесла оживление в твою холостяцкую жизнь — невероятно!

Тут уж в меня вселяется бес, и я говорю:

— Между прочим, я ездил с ней в Лейпциг, к моей менторше.

— Ты ездил с ней по стране?

— Да. В Лейпциг. Там жила тетя Хильда. Ей я хотел показать Симону. Мы же чувствовали себя, так сказать, помолвленными.

— И это в разгар войны! О риске ты, очевидно, не думал?

— Можно подумать, что в то время ты относился к риску с почтением.

Старик только чешет за правым ухом.

— Ищешь шефа? — спрашивает старик, когда я через час захожу выпить кофе и рассматриваю сидящих за столами. — У него сейчас нет времени. Неприятности с главным конденсатором. Сходи посмотри — это интересно!

Я делаю всего один глоток и снова направляюсь в свою каюту, чтобы взять фотоаппарат.

Перед главным конденсатором командует Вулинг. С трех люков сняты крышки. Непосредственно перед мощной установкой подняты напольные плиты. Из глубины выступает мощный хобот. Его используют для вентиляции. Два человека с помощью тяжелых инструментов ремонтируют задвижку водопровода охлаждающей воды.

— Этот водопровод подает охлажденную воду к главному конденсатору, — объясняет мне один из ассистентов, в то время как я фотографирую. Я знаю, что этот трубопровод чертовски важен. Холодная вода омывает трубы, в которых конденсируется использованный пар.

Один человек, словно змея, исчезает в одном из трех открытых люков и высвечивает лампой гигантский стальной корпус. Это напоминает мне горнопроходческую штольню.

Вечером я нахожу старика, как обычно, на мостике.

— Я рад, — говорю я, — что получил свою старую каюту. Там, на корме, я казался себе пассажиром увеселительного парохода. Шум из бара, а в каждой второй каюте — вечеринка.

— Ты преувеличиваешь! — говорит старик.

— Может быть, но мне так казалось. Да и постоянный визг, раздающийся из трюма номер пять, где ежедневно играют в волейбол, — не для меня.

— Я тоже считаю, что нехорошо переделали помещения. Например, в бар не может пойти матрос — он чувствует себя там неуютно. Ведь это помещение предназначено не для этого.

— Ты уже побывал там?

— Нет, спасибо. Я уж лучше воздержусь.

— Ну, ты же всегда был робким человеком.

— Хочешь посмеяться надо мной?

— Боже упаси!

Старик задумался. Затем он делает над собой усилие, поднимает голову и говорит:

— Я мог бы, естественно, потратив невероятно много энергии, провести переговоры с представителями команды и другими и произвести некоторые изменения. Но что это даст! Да и новому шефу я не хочу мешать.

— Его, кажется, нельзя назвать дитем печали. Он скорее — работяга?

— Да. Он охотно впрягается, если организуется пикник или что-либо подобное. Я не хочу сказать, что его стиль плохой…

— Только для тебя это что-то новое.

— Так оно и есть. Возможно, для решения корабельных проблем это совсем неплохо. Но для меня это слишком прогрессивно.

— Тебе бы, конечно, было бы лучше так на так?

— Мне было бы лучше, — да.

— У меня сложилось впечатление, что люди охотнее напиваются в столовой рядового персонала, чем наверху, где они не могут по-настоящему «набраться».

— Может, ты и прав.

— Там, наверху, они на виду. Я не знаю, чувствуют ли они себя в баре комфортно, у меня, во всяком случае, такого ощущения не возникло.

— Значит ли это, что ты в баре был?

— Да, вчера вечером. Стюардесса посоветовала мне взять какой-нибудь напиток, сразу же сказав, что после этого не разрешается ходить по палубе с ликером, фруктовым соком и чем-либо другим.

— Тебя обслуживала та, что постарше?

— Нет. Знаешь, такая средне пышная. Она также сказала, что она медицинская сестра. Всего стюардессами работают три медицинские сестры.

— Тогда с нами ничего не случится.

— При наличии трех медицинских сестер, конечно, нет. Одна из них сразу же перешла со мной на «ты».

— Ну, в таком случае лучше всего сразу же удалиться.

— В соответствии с этим золотым правилом я и действовал.

— У тебя оказались хорошие советчики.

— У меня такое ощущение, что происходит смещение акцентов. Женщина-океанограф мне сказала, что у нее есть моя книга «Лодка», и тогда я сказал: «Как хорошо, тогда у вас есть, что читать» — и ушел. А один, когда исчез шеф, стал особенно выпендриваться — большой такой, толстый, зовут Чарли.

— Это машинист по насосам.

— Машинист по насосам. Что же он делает?

— Он относится к людям, работающим на палубном участке и обслуживающим балластные насосы, а также вентили и рычажные механизмы.

Наступает молчание. После многократного прокашливания старик говорит:

— Ты хотел знать, как у меня обстояли дела в последнее время. В ходе заключительной беседы я договорился, что буду заниматься представительством на этом корабле, и вот я здесь. Но все так сильно изменилось, что я, собственно говоря, по-настоящему больше не заинтересован максимально…

— …проявлять себя, хочешь ты сказать?

— Да.

— Я бы тебе сказал: перестань думать об этом. Да и зачем тебе это? Лучше расскажи, как ты на своем разбитом «драндулете» прошел из Бреста до Бергена.

Так как старик не реагирует, я говорю:

— Знаешь ли ты, что океанограф при переезде разбила свой единственный термометр? О запасном термометре она, очевидно, не подумала. Очень хотелось бы знать, как она будет проводить свои измерения морской воды.

— Это, слава богу, не моя забота, — бурчит старик, и, бросив взгляд на экран радара, говорит: — Пойдем сделаем по глотку?

— Лучше и не придумать!

Обычный ритуал — старик ставит пивные бутылки на складной столик, аккуратно разливает пиво, устраивается удобно в своем кресле, и говорит: «На здоровье!» — и мы оба делаем по большому глотку.

— Итак, 4 сентября 1944 года вы вышли. Что за экипаж у тебя был? — спрашиваю я.

К моему облегчению, старик отвечает сразу:

— Да, экипаж. Естественно, это была проблема. Его мы составляли из самых различных людей, сложившегося экипажа лодки мы не имели. Самым важным для меня человеком был наш инженер флотилии. Ты его знаешь: очень жилистый и все в таком роде… Затем мы отобрали из кадрового резерва всех, кто хотя бы в некоторой степени был пригоден для этого. Региональное командование подводного флота поручило нам взять с собой по возможности дополнительных специалистов в соответствии с перечнем первоочередности: судовых строителей и тому подобное.

— А был ли большой налет на военно-морское училище, до того как вы вышли в море?

— Да, военно-морское училище бомбили, но разрушили не полностью. На нашу базу попала одна-единственная бомба. Здания пострадали незначительно. Мы уже несколько недель жили в бункерах. Мы располагались там с первой флотилией. Еще там находились морской комендант и комендант крепости.

— Что значит — в бункерах? Ты имеешь в виду — в штольнях?

— Да. И в них тоже.

— В штольнях сразу же за бункерами для подводных лодок?

— Как в тех, так и в других. Прежде всего, в штольни перебрались курсанты военно-морского училища, то есть люди из первой флотилии. На территории самого училища имелся, как помню, всего однн-единственный бункер, но он был занят зенитчиками. Мы, то есть штаб флотилии, жили в двух больших бункерах на старой территории флотилии, и все еще ездили через весь город к нашему бункеру с подводными лодками.

— А почему вы не остались внизу?

— Часть находилась внизу. Но так как комендант крепости — в это время им был генерал Рамке — располагался там со своим штабом и туда же переместился и морской комендант, то места были в значительной степени разобраны.

Военно-морское училище, поездки со стариком к бункеру, наш ночной выход в море — все это снова возникает перед глазами.

Я хотел только выспросить старика, предостерегаю я себя, и говорю:

— Вы со своей лодкой выбрались относительно хорошо? Что на позиции не было эсминцев?

— Нашей первой проблемой при выходе, а это происходило ночью, сначала был заход за мол и проход через два затопленных корабля. К этому мы подошли очень осторожно. Я сказал себе: если уж нас снесет к такому кораблю, то надо обвеситься кранцами. В любом случае мы должны пройти! Естественно, я боялся, прежде всего, за рули. Но мы своего добились. Еще одной проблемой было заграждение из балок и сетей в гуле.

Мы договорились, что небольшой буксир растащит их, но обошлось без этого, так как заграждения разбомбили и они больше не представляли единой преграды. Нам просто повезло, что мы нигде не зацепились. Неприятны были многочисленные пожары. Вокруг нас в результате обстрелов многое горело, и в этой тесноте нам казалось, что нас со всех сторон освещают. Несмотря на это, нас не заметили, и мы дошли до Камаре — ты же знаешь эту часть выхода по левой стороне. В районе Трезье мы натолкнулись на «караульщиков».

— Патрульные суда?

— Этого я точно не выяснил. Мне они показались большими тральщиками. Но так как нам не хотелось, чтобы нас обнаружили, то мы зашли в старое минное поле Камаре и погрузились. До этого мы не проводили пробных погружений. В результате это первое погружение полностью сорвалось: мы тут же свалились на дно. Лодка, несмотря на все расчеты, была неотдифферентована.

— Вот те на!

— Примерно так же думал и я. И вот, лежа на грунте посреди минного поля, мы обнаружили, что главный водоотливный насос вышел из строя.

— Вот те на! — говорю я снова, но теперь старик не дает сбить себя с толку и продолжает.

— Тогда мы сказали себе: мы должны отремонтировать этот насос, причем работать надо как можно тише, а затем приступить к дифферентированию лодки. Мы должны были восстановить ее способность всплывать и погружаться. — Продолжая говорить, старик делает большой глоток: — На эту работу мы затратили примерно день. Так долго это продолжалось потому, что мы всегда, когда слышали шумы, прекращали работу. Но мы убедились, что никто из «караульщиков» не заходил на это минное поле, то есть не приближался к нам.

— Они, очевидно, не решились на это.

— И вот, совершенно незамеченные, мы отремонтировали этот насос, а затем и отдифферентовали лодку. Закончив все это, мы всплыли и медленно выбрались из этого минного заграждения, а затем, не погружаясь, «побежали дальше».

— Не на глубине шнорхеля? Просто по поверхности моря?

— По поверхности моря. Со шнорхелем мы не проводили испытаний.

— Очевидно, пойти на этот риск вы смогли только потому, что «караульщики» не считали такой «прорыв» возможным.

— Думаю, они в обычном порядке выставили несколько «караульщиков», даже не предполагая, что фактически прорвется еще одна лодка.

— И в этом было ваше счастье!

— Можно сказать и так. Не думаю, что кто-то ухитрился сообщить противнику о нашем выходе в море. Вообще-то приходилось считаться с тем, что из Бреста наблюдатели посылали сообщения, но у меня создалось впечатление, что о нашем выходе сообщений не было. К этому времени везде царила неразбериха. Так как мы еще не решили проблему со шнорхелем, то днем погружаясь или опускаясь только на перископную глубину, а ночью всплывая, мы очень осторожно двигались на запад.

— И как долго?

— Так долго, пока мы постепенно технически не привели лодку в порядок. У лодки ведь было очень много дефектов.

— Эвфемистически выражаясь.

— Да. Но, в конце концов, мы даже смогли воспользоваться шнорхелем, то есть плыть под водой.

— Вам невероятно повезло! Воздушное наблюдение, вероятно, тоже было снято. Они, очевидно, уже не рассчитывали на то, что кто-нибудь еще будет прорываться из Бреста.

— Естественно, мы были очень осторожны. При плотном наблюдении они бы, естественно, вышли на наш след, они должны были нас засечь!

Старик делает паузу.

Снедаемый любопытством, я нетерпеливо продолжаю спрашивать:

— Так вы, значит, двинулись дальше на запад?

— Нашим главным направлением было «западное».

— И у вас совсем не было соприкосновения с противником?

— А мы его и не искали, — грубо говорит старик. — Да и стрелять мы не смогли бы. Мы были своего рода транспортной фирмой.

Какое-то время старик раздумывает, а затем уже другим тоном говорит:

— Между прочим, Симона ведь знала твой адрес. Почему же сразу после войны она не приехала к тебе?

— Спроси что-нибудь полегче, — говорю я и едва удерживаюсь, чтобы не сказать: — «Твой адрес она, очевидно, тоже знала». Вслух же я говорю: «Этот вопрос я безответно задавал себе — и Симоне тоже. Но я до сих пор не знаю, что она делала в то время. И как потом шли дела в Бергене, ты мне тоже не рассказывал».

— Подождешь. Теперь мне надо соснуть. Да и тебе это не повредит.

Ночью мы пройдем Гибралтарский пролив. Своеобразная робость удерживает меня от разговора об этом со стариком. И сам он ни словом не обмолвился о Гибралтаре.

Я открываю книгу «Путешествие на край ночи» Селина, которую я захватил из дома, но, перелистав несколько страниц, замечаю, что не воспринимаю ничего из прочитанного. На сон грядущий я достаю из холодильника бутылочку пива, пытаюсь продолжить чтение, затем ложусь, заложив руки за голову, и в моей голове снова и снова тупо повторяются слова. «Гибралтар — скала, обжитая обезьянами», «Гибралтар — скала, обжитая обезьянами»… Потом я все-таки задремал. Тяжело дыша, в мокром поту, я просыпаюсь, потому что во сне я безуспешно пытался сорвать с лица кислородную маску.

* * *

Я едва заснул. Ночью ветер усилился. Нос корабля врезается в длинную зыбь, идущую из Бискаев, так жестко, что корабль дрожит. Отопление не отключается. Окно, которое можно открыть, я устанавливаю на два витка резьбы шире. Через крошечную щель тотчас же с сильным свистом врывается ветер. Окна кажутся мне странными. Они имеют двойные выступы, за которые западают закрытые гайки.

По пути на завтрак я не тороплюсь. Облокотившись на леерное ограждение, я охватываю взглядом сзади на корме якорную лебедку и вертикально стоящий швартовый шпиль и восхищаюсь их тяжеловесными формами. Затем мой взгляд минует средний клюз и падает на море за кормой: прямая как стрела, гладкая белопенная полоса, проходящая через зыбь, такая же широкая, как сам корабль, которая до самой линии горизонта, сужаясь, остается светлым штрихом на зеленом море.

Скользя взглядом по палубам с их меняющимся освещением на белых надстройках и на тяжелом оборудовании, я снова очарован. Несколько минут я стою, рассматривая накладывающиеся одна на другую картинки, образуемые белым краном на реакторной палубе с его распорками и горизонтом, и странную негативную форму, которую из серого неба вырезает белая надстройка с мостиком.

Когда свободный от вахты первый помощник капитана идет мне навстречу с узлом белья и видит меня, он останавливается и спрашивает, куда я иду. Я быстро отвечаю:

— Только что я видел целую стаю летающих рыб — вон там, прямо за краном!

Если бы это не пришло мне в голову, то первый помощник посчитал бы меня ненормальным. Объяснять ему, насколько импозантным является взаимное расположение форм, попадающих в наше поле зрения, как привлекательно белое на белом кране и кормовой надстройке или черное на белом гигантского запасного якоря, было бы бесполезным делом.

Когда я иду на завтрак, мне навстречу, широко шагая и продолжая жевать, движется шеф. Он выдавливает из себя «доброе утро!» в качестве приветствия и спешит дальше. Он выглядит так, будто у него большие неприятности.

— Что с шефом? — спрашиваю я старика, одиноко сидящего за столом.

— Ничего особенного, — говорит старик. — Сегодня начинается экспериментальная программа гамбургского института кораблестроения, а шефу не нравится, когда кто-то вмешивается, то есть дает ему указания.

На мой вопрос, почему на окнах моей каюты сделаны двойные выступы, старик объясняет, что во время последнего рейса, когда в этой каюте никто не жил, штормом было выдавлено одно окно и долгое время никто не замечал, как через окно проникала вода. Стекло марки «секурит», правда, выдержало, но зато в помещение вдавило всю раму.

— Окна неправильно сделаны, — говорит старик. — В направлении к фордерштевню они не выдерживают давление ветра, поэтому их страхуют только изнутри с помощью металлических пластинок — отсюда второй набор выступов, который кажется тебе таким смешным. Приятного аппетита, — говорит старик, и добавляет: — Я тоже должен идти!

На мостике я слышу, как старик обсуждает с шефом программу гамбургского института:

— Итак, первый помощник со своим персоналом, обслуживающим насосы, должен начать создавать состояние балласта номер один, то есть обеспечить полный балласт. Это можно сделать ночью. До восьми часов утра можно успеть. Это заняло бы двенадцать — четырнадцать часов. Два специалиста по насосам с этим справятся.

Шеф стоит, как памятник. Он тоже ничего не говорит, даже когда старик делает паузу, наверняка задуманную как приглашение ответить. Так как шеф молчит, старику приходится продолжать:

— Для считывания меток нужно вытащить стремянки — везде Так, а теперь переходим к делу, где вы должны сказать свое слово, первый день испытаний дает нам потерю времени, равную примерно шести часам. Я не возражаю. Итак, они… — старик берет листы, которые шеф принес с собой. При чтении он оттопыривает нижнюю губу и продолжает: — Они, следовательно, предусмотрели проведение ряда экспериментов с двумя, тремя, четырьмя, пятью, шестью, семью, восемью маневрами движения. Половину, из них с девяноста оборотами, вторую половину с четырьмя полными. С двухпроцентным изменением нагрузки это ведь можно сделать. Или?

На обращение непосредственно к нему шеф должен ответить. Он произносит длинное «да-а-а-а».

— Ведь мы это уже однажды делали с четырьмя процентами у Гросмана. — Эту фразу старик произносит с вопросительной интонацией, но шеф не говорит ни слова. Зато я ломаю голову, кто же такой этот Гросман.

В разговор вступает третий помощник:

— Если я правильно понял, речь идет о скорости, то есть, как скоро мы перейдем на задний ход?

Наконец шеф говорит:

— Нет, они хотят иметь соразмерные условия.

Голос шефа звучит раздраженно. Он что же — злится, что вмешался третий помощник, или же он выпускает свою злость против, гамбуржцев?

— Так не пойдет! — решительно говорит старик. — Не при этой погоде. Я им уже говорил.

Шеф молча пожимает плечами, что, очевидно, должно означать: «Вот такие они!»

Как я ни напрягался, но все же не мог составить картину того, что же гамбургжцы, собственно говоря, замышляли. Гросман — кто такой Гросман? Спрашивать сейчас я не имею права. Расспросы предосудительны. Лучше я навострю уши, так как старик снова говорит:

— Расчет показывает потерю времени, равную примерно шести часам. Я так рассчитал, что завтра до восьми часов утра мы определим осадку. Это возможно сделать с шести часов. Тогда маневры могли бы осуществляться в течение дня.

Старик произносит свои слова осторожно, почти нерешительно. Он говорит мимо шефа, именно так, как будто произносит монолог с множеством коротких пауз:

— Я рассчитал полчаса на каждый маневр. Кажется, подобное мы всегда делали за двадцать минут. Нам надо учесть и обеденный перерыв. Так как у нас мало людей, я лучше добавлю время и на это. Поэтому я считал время с восьми часов утра до пятнадцати часов, это составляет шесть часов, собственно говоря, семь часов, но, если мы вычтем час на обед, то и будет шесть.

Тут снова наступила пауза. Я удивляюсь старику. За один раз так много как сейчас он говорит редко. А он уже продолжает:

— А здесь я подсчитал, то есть прикинул, как мы при этом продвинемся вперед. Я предполагаю только тридцать миль.

Это снова прозвучало как вопрос. Но кроме старика здесь, очевидно, никто не хочет говорить. Но и старик больше ничего не говорит. Он засовывает руки в карманы брюк и делает на негнущихся ногах, будто у него нет коленок, несколько шагов туда и обратно. Затем он сосредотачивается и говорит:

— И больше ничего, как я полагаю. Таковы, следовательно, эксперименты по маневрированию в первый день испытаний. Маневры с задним ходом и опыт с устойчивостью на курсе при девяноста. Это, я полагаю, вы можете предложить господам.

— Так точно! — только и говорит шеф. Все это время он всем своим видом демонстрировал наполовину равнодушие, наполовину покорность судьбе. Но я могу и ошибаться: на его лице за светлой бородкой вряд ли что-нибудь увидишь, а само его лицо, подобно африканской маске, не выражает ничего. Я только удивляюсь тому, что он все еще не уходит. Очевидно, обсуждение темы еще не завершено. И действительно, старик начинает снова:

— Постоянно фиксировать время. Продолжительность три часа. Тут с моей стороны нет никаких опасений. Я рассчитал до семнадцати часов. А в пятницу — по новой. Так, а теперь о перекачке из балластного режима один в балластный режим два. Примерно здесь… — старик показывает с помощью циркуля точку на морской карте. — Теперь, я полагаю, первый помощник хотел бы перейти к совершенно легкому режиму. Поэтому мы взяли и режим два. Они сказали, что мы должны и так перейти к режиму два, но у нас есть время, потому что, считали они, это пошло бы быстрее, как если бы мы убрали на семи метрах осадки. Это 12 500 тонн балласта, да столько же примерно и там. А мы должны довести до 8500. То есть должны будем удалить 4000 тонн. Для заполнения у нас есть целая ночь, но удаление воды длится дольше из-за перекачки. Прежде всего, мы должны улучшить осадку. Если им для их экспериментов действительно нужен плоский киль, то мы должны… Два мы, естественно, тоже можем сделать, если они этого хотят.

Я перевожу взгляд с одного на другого: театр абсурда. Шеф делает вид, что он думает так же остро, как и старик. Какое-то время никто не говорит ни слова.

— Таким образом, было бы лучше перейти из режима один в режим два, — объявляет теперь старик своего рода заключительный вывод из всех соображений. — Для этого мы предусмотрели время с семнадцати часов пятницы до шести часов утра субботы. Это семь часов плюс шесть. Это, очевидно, будет хорошо.

Теперь, считаю я, шеф наконец должен уйти. Очевидно, только потому, что шеф не трогается с места, старик продолжает литанию:

— Проведение экспериментов ночью бессмысленно. Тогда бы мы ночью до шести часов субботы должны были пройти 120 миль. В целом мы от мыса Венсен прошли 980, тогда до мыса Бланк не хватает 30 миль. Там мы были бы в субботу утром — 15-го, в шесть утра.

«Ну, вот!» — чуть не сорвалось у меня с языка. Но я вовремя остановился.

— Так точно! — снова говорит шеф. И все еще остается стоять руки в боки и уставившись в карту.

Старик вынужден сказать: «Ну тогда — все!», чтобы наконец заставить его двигаться.

«Нервы! — говорю я себе. — Здесь нужны чертовски крепкие нервы!»

К радости детей и старика, голубь все еще на борту. Дети часами сидят рядом с ним и внимательно наблюдают за каждым его движением. Старик радуется тому, что в тамбуре наступила тишина, так как дети, слава богу, больше не играют в мяч в проходах. Только первый помощник капитана открыто демонстрирует свою неприязнь к голубю. Он бросает на голубя косые взгляды.

— Голубь гадит на выступ мостика, — говорит он. — И, кроме того, он может заразить экипаж. Пситтакоз — болезнь попугаев, — заявляет он с важностью и высоко поднятыми бровями.

Мне любопытно знать, как он намерен расправиться с голубем. Во всяком случае, он рисковал бы при этом навлечь на себя вражду детей и гнев матерей. А гнева матерей я бы на его месте по меньшей мере поостерегся.

Очевидно для того, чтобы еще раз успокоить меня, во время обеда шеф передает мне, с неким намеком на расшаркивание, счетчик Гейгера, упакованный в пластмассовый пакет. Счетчик носят на шее все члены экипажа, посещающие зону реактора на корабле. Тот, кто получил дозу облучения более пяти БЭРов, не имеет права посещения реактора до конца года.

Во время обеда эксперимент ученых из Гамбурга является темой разговоров почти за всеми столами и во всех подробностях. Но есть кроме долгоиграющей темы «Где инструкция Кернера по эксплуатации новой аппаратуры?» еще одна тема: одна из новеньких стюардесс настолько маленькая, что не может достать установленные на полках чашки. Достаточно ли будет подставить ей ящик? Или нужно сделать для нее специальную приступку? Этот вопрос вызывает в столовой бесконечные дискуссии.

Старик, который не первый раз слышит эти дискуссии за соседним столом, делает мину, показывающую, насколько это ему противно. Я не обращаю на это внимание и спрашиваю:

— Что это, собственно говоря, за девушки, которых нанимают на этот пароход?

— Самые разные, — отвечает старик и после некоторого колебания продолжает: — У нас уже были студентки, потерявшие работу, — всякие. Ты же сам во время первого рейса познакомился с блестящим цветком — что же ты спрашиваешь?

— Ты имеешь в виду добрую Лонго?

Вместо ответа старик задумался. Я уже хотел спросить его, что стало с Лонго, но он сказал сам:

— Под конец она не так много делала, точнее говоря — совсем ничего. Она обожгла ноги.

— Обожгла ноги? Как так?

— Очень просто, в плавательном бассейне, этом лягушатнике. Лонго купалась очень охотно, но плавать не любила. И наступила на нагревательный прибор.

— И обожгла ноги?

— И обожгла ноги. Это случилось потому, что у нее путь от ног до головы был очень длинным и «звоночек» наверху прозвучал слишком поздно. Отсюда и имя. После этого мы обшили это место куском асбеста.

— Ноги?

— Чушь! — говорит старик, не сумевший, несмотря на все старания, скрыть усмешку.

Чтобы поддержать хорошее настроение старика, я говорю:

— Главный стюарт имеет в запасе вино «Старое Клико». Не годится ли оно для того, чтобы отметить мою «прописку» на корабле?

Старик считает, что шампанское для этого слишком дорого. Он говорит это так, будто речь идет о его деньгах, а не о моих.

— Об этом я еще подумаю, — говорит он задумчиво. — Нужно решить, кого пригласить. Ты, наверное, подумал только об офицерах? Ладно, я еще подумаю.

— Только не слишком торопись! — говорю я старику, не скрывая насмешку. Я знаю: на борту с новыми проблемами надо обращаться нежно. Решать их в один присест было бы равнозначно святотатству. День — длинный, а морской поход — длиннее. Раньше старик тратил дни, чтобы решить, как по возможности эффективно использовать двадцать четыре бутылки пива, выигранные на пари.

Наконец я замечаю, что нерешительность старика имеет более глубокую причину. Новые проблемы создает демократизация на борту. Раньше в кают-компании мы без всяких церемоний палили бы пробками в потолок. А теперь? Теперь кают-компании не существует. Теперь у нас своего рода заводская столовая и добрый совет относительно вечеринки для «прописки» подорожал. Я сгораю от любопытства, что же предложит старик. Для начала он сидит, слегка согнувшись, и делает несчастное лицо. Я мог бы усилить его досаду, начав ругать новые обычаи, — но зачем? Вместо этого я спрашиваю:

— Как ты считаешь, найдется сегодня у шефа время для меня?

— Нет! — говорит старик определенно и поднимается из своего кресла. — Сегодня нет и завтра тоже нет. Подожди лучше до Дакара, там будет поспокойнее, в том числе и для шефа. Ну все, я должен идти.

Погруженный в свои мысли, я иду по главной палубе. И тут я вижу, теперь уже полностью освободившись от посторонних мыслей, лебедку для снятия крышки трюма так близко, что она, как мрачный, черный монумент, возвышается даже над кормовыми надстройками. Оборудование в форме ворот, связанное с вентиляционной колонкой загрузочного помещения, если подойти достаточно близко, становится таким большим, что обрамляет вид на корму корабля. При внимательном рассмотрении обнаруживаю, что на поперечине закреплен ролик. Я соображаю, что он может служить только как направляющая троса, с помощью которого крышки фирмы «Мак Грегор» трюмов три и четыре могут подаваться и надвигаться на люки. Несмотря на свой вес, крышки складываются, как меха гармошки. Трюм пять имеет складные крышки, которые сбоку в непосредственной близости от люков поднимаются с помощью гидравлики. «И эти складные крышки сделаны фирмой „Мак Грегор“,» — сказал мне старик. Чертовски практичны, если вспомнить нервотрепку со старыми деревянными. Я охотно смотрю, как эти современные крышки люков надвигают на отверстия трюмов. При этом я испытываю чувство единения с техническим прогрессом: здесь он делает излишней тяжелую физическую работу.

Внизу, в темной глубине грузового трюма номер пять, работают два матроса. При этом они поют. Это звучит, как хорал в церкви. В трюме шесть стоит стол для игры в настольный теннис, сверху похожий на маленький шахматный столик. На корабле нет груза для транспортировки в Южную Африку, ничего нет, кроме морской воды в качестве балласта.

Когда я карабкаюсь вверх по лестнице, ведущей к мостику, и оказываюсь перед каютой старика, через открытую дверь слышу его глубокий голос, который я понимаю до малейшего слога, и писклявый голос первого помощника капитана, который я воспринимаю кусками. Я перевожу дух…

— И тогда наступает черед маневров с обратным ходом при девяноста. Это-то вы можете им дать? — слышу я голос старика. Речь все еще идет об экспериментах ученых из Гамбурга с движением корабля. Я не хочу мешать и поднимаюсь наверх. Но и на мостике я недолго остаюсь в неведении относительно планов экспериментов ученых из Гамбурга: теперь обмен мнениями осуществляется в штурманской рубке.

— Таким образом, нам нужно время с девяти часов утра до семнадцати, — говорит старик, пришедший с первым помощником на мостик. Со считыванием и тому подобным. Это была бы суббота…

А вот теперь интересно уже и для меня. Речь идет о Дакаре. Старик решает, когда мы можем прийти в Дакар. Он перебирает еще раз все сроки опорожнения и заполнения отдельных балластных цистерн, причем со всеми возможными отключениями, причем делает это так, как будто задача состоит в том, чтобы с точностью до часа рассчитать ожидаемое время прибытия в Дакар. При этом сенегальцы знают, что «Отто Ган» — это не нормальный пароход, придерживающийся точного расписания. Речь идет о том, чтобы высадить ученых из Гамбурга, не заходя в Дакар. Старик снова ломает голову над тем, как сэкономить деньги для своего работодателя — Федеративной Республики Германии.

После того как он сказал: «Ну, кажется, все!», — компания удаляется.

— У меня в каюте еще стоит кофейник со свежим кофе, — говорит старик. — Не зайдешь на глоток?

Предстоящие события, эксперименты с движением, высадка с корабля, все это, очевидно, развязало ему язык:

— Слава богу, Сенегал не требует транзитных виз. Таким образом, мы не обязаны покинуть страну в течение стольких-то суток. С властями мы и раньше были в хороших отношениях. Но вот расходы! Возможно, придется платить еще и за оформление таможенных документов. Если они поймут, что из федерального правительства можно выбить деньги, то не пойдут ни на какой компромисс. Тогда можно послать телеграмму маклеру, который прибудет, пригласит гамбуржцев и уедет с ними. На нашем баркасе это тоже можно было бы сделать, но я сказал сенегальцам: с ведома и разрешения властей в территориальные воды придет корабль, чтобы забрать пассажиров, — для них это пассажиры. Это точно так же, как если бы судно разгружали на рейде.

— Сложная штука, — бормочу я.

Старик пропускает это мимо ушей, он говорит, как заведенный, дальше:

— Обычно требуют, чтобы на корабль были оформлены документы — медицинские аттестаты, таможенные декларации, судовые манифесты и так далее. Затем на лодке прибывает агент. Таможня всегда подозревает нелегальную переправку людей и прочую контрабанду — перед Дакаром расположен остров Горн, принадлежавший когда-то работорговцам. У нас однажды был случай с кладовщиком, у которого при выходе в море обнаружили малярию. Его надо было срочно снять с корабля и доставить в клинику тропических болезней в Гамбурге. Это нужно было согласовать с португальским правительством. Перед Каскэ мы встали на рейде. Там я переговорил с лоцманом из Каскэ, которого привез агент. Агент, сразу по прибытии, сказал:

— Мне для моих друзей нужно десять блоков сигарет и шесть бутылок виски. «О'кей, — подумал я, — мне это ничего не стоит». Но потом он сказал:

— Теперь быстро список экипажа, список пассажиров, манифест о балласте и медицинскую декларацию. Теперь на берегу есть учреждение, которое занимается кларированием. Но никто из них на борт не поднимется.

— Это стоит денег? — спрашиваю я. — Разве так сложно высадить несколько человек!

— Даже если это один-единственный человек!

— И это так сложно в Сенегале? Сенегал ведь не Португалия, они, правда, почти созвучны, но… — говорю я, но тут же умолкаю.

— Этого я не знаю, — говорит старик. — Последний раз все было хорошо. В тот раз у нас был очень симпатичный черный бортовой капитан, которого мы также солидно отблагодарили. Его сын с первым помощником капитана потом отправился на остров Горн. Но ты же знаешь: осторожность фарфор бережет, поэтому лучше быть готовым ко всему. В противном случае начинают отказываться от своих слов, а к чему это приведет, если мы наметим обычный план прибытия! Но все это относится к нашим повседневным задачам. Перед Галифаксом мы однажды спустили на воду буи «вейв-райдер», так называемые буи, скользящие по волна, которые были снабжены радиопередатчиками. Они постоянно передают информацию, в том числе и позывные полиции, чтобы иметь возможность найти их, если они понадобятся. Но прежде всего они сообщали подробную информацию о том, как они перемещаются.

А я думаю: ну и что? Но затем я делаю умное лицо и спрашиваю:

— Используют ли их для замеров волнения моря?

— Да, — говорит старик, — для замеров относительно движения собственного судна. Корабль петляет часами, а иногда и целыми днями, после чего забирает найденные буи.

— А не вызывало ли болтание в море туда-сюда неприятного ощущения у здоровых людей?

— Очень неприятные ощущения!

— Так что было бы лучше, если бы предварительно вы подробно объяснили бы им, что вы собираетесь делать.

— Так оно и есть! — говорит старик и предается размышлениям, но затем неожиданно восклицает: — Между прочим, я хотел поговорить с кладовщиком о вечеринке в связи с твоей «пропиской» на корабле. Я скоро вернусь.

Скачки мыслей старика загадочны. Подумать о моей вечеринке с «пропиской» именно сейчас! В дверь постучали. Курьер принес какой-то список. Я говорю:

— Положите на письменный стол. Капитан сейчас вернется, — и встаю, чтобы посмотреть, что это за список.

«Role de la tribulation crewlist Hapag & Lloyd AG» (Судовая роль, то есть список команды и пассажиров судна пароходства «Хапаг и Ллойд»), Этот список членов команды и пассажиров подготовлен для сенегальцев. Под номером 62 значится «Шальке Михаэль, помощник казначея. Национальность: немец, возраст 5 лет, место рождения Гамбург».

Мальчик Михаэль Шальке в своем нежном возрасте (5 лет) уже является помощником казначея. В этом списке есть еще один помощник казначея в цветущем возрасте девяти лет и еще один восьми лет.

Когда старик возвращается, а я спрашиваю: «Ну что, все выяснил?», он бормочет: «Еще не совсем» и снова садится в свое кресло.

— Курьер принес тебе список. Прочти, пожалуйста! Я, извини, пожалуйста, уже заглянул в него, так как хотел знать, в качестве кого прохожу по спискам.

— В качестве пассажира, естественно! — говорит старик, заглянув в список.

— Я так и понял. И все-таки прочти весь список до конца, — прошу я и с интересом наблюдаю, как при чтении старик становится красным от злости.

— Они что же, считают сенегальцев идиотами, — говорю я притворно, — не способными заметить, в каком нежном возрасте пребывают три наших казначея.

Старик кипит от бешенства.

— Это может обойтись чертовски дорого! Местные господа не любят, когда над ними насмехаются! — восклицает он, хватает список и снова исчезает.

Спокойной вторая половина дня уже не будет, уберусь-ка я лучше в свою каюту.

Мне бы следовало прочитать о Дурбане перед началом поездки. Южная Африка, буры, апартеид. Об этом удаленном уголке мира я знаю немного. Просто так в Дурбан я никогда в жизни не поехал бы.

Некоторые люди, находящиеся на борту, уже бывали в Дурбане. То, что я большим трудом вытягиваю из них, мне ничего не дает. Там якобы есть «Вымпи». О южноафриканских борделях не говорит никто: очевидно, там царит британский пуританизм. И затем, там, кажется, имеется ресторан в башне. Но дорогой! Один раз в час он делает полный оборот вокруг своей оси, сказали мне также.

Теперь я пытаюсь обнаружить информацию о Дурбане в энциклопедии, взятой в судовой библиотеке, но нахожу только: «Дурбан, порт Наталь, портовый город провинции Наталь, важнейший перевалочный пункт республики Южная Африка с 682 900 жителями, современный крупный город с высшим техническим училищем, университетским курсом для индусов, портовыми сооружениями и кораблестроением, с разносторонней промышленностью и грузовыми перевозками из горнодобывающих районов, модный курорт. Дурбан основан в 1835 году, права города получил в 1854 году».

Ну, хорошо! Когда мы были школьниками, нам примерно так же преподавали географию. Дурбан — модный курорт? Об этом никто из тех, кто уже побывал в Дурбане, не сказал ни слова. Во мне вызывает отвращение само это слово, оно звучит как «диаре». «Диаре» означает поток и заимствовано, по крайней мере, из греческого. Когда я представляю себе поджаренные в жире «пом фри» под слоем кетчупа, подаваемые в «Вымпи» в Дурбане, — уже дважды я слышал об этом «Вымпи» в Дурбане, — то вынужден опасаться худшего. Такие места, как Дарэссалам, Куала-Лумпур, Джакарта или даже Брисбейн, мне нравились. Но Дурбан? Я представляю себе Дурбан как Ливерпуль, только более вылизанный и мещанский.

Ближе к вечеру на кормовой палубе рядом с госпиталем и пунктом скорой помощи устанавливают все больше шезлонгов. Постепенно здесь собираются все свободные от вахты, стюардессы и офицерские жены с детьми. Объявлен киносеанс — фильм «Шкура» с Клавдией Кардинале, отложенный до тех пор, пока можно включать проектор, так как еще слишком светло.

Прекрасный вечер. Вода сине-голубого цвета, несколько облаков лежат над линией горизонта, словно испачканная ветошь. В море за нашей кормой под углом к нашему курсу в направлении Южной Америки плывет пароход. Но никто туда не смотрит. Все уставились на светящийся, экран, хотя на нем еще ничего не видно. То, что они видят, когда становится достаточно темно, — это ужасный фильм с постоянными сценами драк и секса, менее всего подходящий для детей, но мамаш это не трогает. После первого ролика я сказал себе — хватит.

Продвигаясь вперед, справа от себя я вижу серп луны и ярко светящуюся Венеру. За штормовыми леерами я обнаруживаю облокотившихся на фальшборт нашу стюардессу из столовой и стюардессу в очках, которую мы встретили во время обхода корабля в столовой для рядового состава. Стюардесса с палубы рядового состава спрашивает меня:

— Извините, пожалуйста, я хотела бы знать, могу ли я фотографировать здесь в течение дня со штатива?

Я вежливо отвечаю:

— При этих вибрациях лучше не надо!

Затем я спрашиваю, нравится ли ей на корабле, и она драматически рассказывает, каким ужасным был первый день:

— Парни, выглядящие дикарями, много мусора и потерянность. Никто о нас не позаботился. Она добавила, что была сестрой-анестезиологом и нанималась сюда в качестве медицинской сестры. Так как у нее не было шансов, то она записалась стюардессой. Нервная стюардесса рассказывает, что она семь лет была в гостиничном бизнесе, пришлось поработать даже в Мюнхене. Мне они кажутся незнакомыми людьми из соседней деревни, и я прощаюсь с ними по-дружески:

— Доброго вам вечера!

На «огуречной аллее» я задерживаюсь какое-то время, чтобы полюбоваться все время распадающимся в воде отражением серпа луны. Появляется старик, ругает на чем свет стоит фильм и говорит:

— После этого дерьма мне нужно выпить. Тебе тоже?

— Неплохая идея! — соглашаюсь я, и мы направляемся в каюту старика.

Хороший глоток виски приятно согревает желудок. Я делаю глубокий вздох, радуясь тому, что не остался тупо глазеть на экран. Сейчас удобный случай продолжить «расследование».

Итак, ты хотел рассказать мне о том, что происходило в Бергене. Вы тогда собрались все вместе, и война для тебя закончилась — или?

Старик громко смеется, издавая гортанные звуки, а затем с трудом говорит:

— Вот там-то и был дым коромыслом! Но сегодня твоя очередь. Тебе хотелось бы «выжать» меня, как лимон, но лучше расскажи, как обстояли дела у тебя, когда приехала Симона, я об этом ничего не знаю. То, что ты вместе с Хольцгазером добрался до Цаберна, ты мне рассказывал во время последнего рейса, но что было дальше? Где война закончилась для тебя?

— В Фельдафинге.

— Тогда ты ни одного дня не был в плену?

— Это как посмотреть…

— Звучит весьма таинственно. Так был или не был?

— Строго говоря — нет.

Старик смотрит на меня с театрально изображающей полное отчаяние миной и продолжает наседать:

— В Фельдафинге ты жил…

— Да, незадолго до войны.

— Так ты, значит, отправился домой и там дожидался злого супостата?

— Ну, настолько идиллически это не выглядело.

— А как?

— В Фельдафинге был лазарет — запасной лазарет в отеле «Императрица Елизавета». Так вот, во время одного налета истребителей-бомбардировщиков в самом центре Франции меня ранило в локоть… — старик испытующе глядит на меня, так как пальцами я ощупываю мои локти.

— Представь себе, — говорю я, — я даже точно не знал, был ли это левый или правый локоть. К счастью, это был левый.

— И что было дальше?

— Я довольно ловко переводился из одного лазарета в другой, пока не оказался в Фельдафинге.

Старик тяжело сопит, что обычно служит у него признаком удивления.

— Теперь специально для американцев нужно было носить руку на перевязи…

— И тогда приехала Симона?

— Господи ты боже мой! До Симоны еще далеко. В конце концов, еще шла война, и, если выражаться жестко, я в то время думал, что ее нет в живых. Когда-то и от кого-то я однажды услышал, что якобы после того, как ее из тюрьмы под Парижем отправили в Германию, ее приговорили к смертной казни за шпионаж.

— Эта часть истории мне известна. А что было дальше? — нетерпеливо спрашивает старик.

— О том, что война для меня закончилась, я подумал в Цаберне в Эльзасе. В Фельдафинге я надеялся, что американцы коротки на расправу. Но американцы все не шли и не шли, а я не мог вечно валяться в лазарете. Как у меня шли дела потом, ты уже знаешь?

— Как раз нет!

— Вот теперь мне нужно что-нибудь выпить!

— Еще виски или пиво? — спрашивает старик.

— Пиво, пожалуйста!

— Когда же ты наконец перейдешь к Симоне? — спрашивает старик доброжелательно после того, как он обстоятельно налил нам пива.

— Если меня наконец пустят в камеру безопасности.

— Это шантаж. Что касается меня, то я пустил бы тебя туда уже давно. Ясно, что это шеф мурыжит тебя. Но шеф очень занятой человек, так что…

— Итак, Симона.

— Я не понимаю, почему после освобождения из Равенсбрюка Симона не сразу явилась к тебе.

— Я тоже.

— А почему ты ничего не предпринял?

— Потому что я считал ее, об этом я только что сказал тебе, считал ее погибшей. С конца войны прошло больше года. Но лучше по порядку: в лазарете, выражаясь поэтически, мне нельзя было больше отлеживаться. Я должен был как можно быстрее отправиться в Берлин в штаб Верховного командования вермахта. Это было в некотором смысле сложно, но я все-таки прибыл туда и был тотчас же направлен на Крайний Север. Когда через несколько дней я вернулся, в Берлине уже был переполох. Надо уносить отсюда ноги! Не дать захватить себя здесь — таков был лозунг. И fair semblant — делать так, будто… Итак, я сделал так, будто для германского вермахта не было ничего более важного, чем свежие фотографии. Так как в Берлине шли непрерывные бои, мне еще раз удалось внушить моему верховному начальнику, вполне ко мне лояльно относившемуся, что подлинную рабочую обстановку я найду только в моей каморке в Фельдафинге.

— И что — удалось?

— Я получил командировочное предписание. В случае необходимости я должен был поддерживать связь со штабом корпуса в Мюнхене. И с этим я исчез из виду и оказался в Фельдафинге.

— По воле случая, — говорит старик. Он встает, приносит из холодильника свежее пиво и, как всегда, неторопливо разливает его по бокалам.

— Скажи-ка, — спрашивает он затем, — ты что-нибудь слышал о Бартле?

Я вздрогнул, внезапно очнувшись от воспоминаний, а старик спросил:

— Что с тобой?

— А, герой войны Бартль, — попытался я собраться с мыслями, — с ним ты заварил для меня кашу. После войны он снова продавал гумус, на этот раз без пырея. Ты же знаешь, что перед войной его садоводческая фирма обанкротилась, так как в его гумусе находили пырей, что привело к нескольким судебным процессам.

— Ха, этот чертов пырей, от него практически невозможно избавиться, — размышляет старик. — Так ты его, значит, не выпускал из поля зрения после вашего Хольцгазертура до Цаберна?

— Вовсе нет! Он еще несколько раз побывал у меня в Фельдафинге. Есть даже фотография — на моем балконе с ним — писателем Эрнстом Пенцольдтом и маленьким бароном фон Хёршельманом. От прежнего бахвала не осталось и следа. Этот Бартль стал совсем маленьким, жалким и нуждающимся в утешении. Жена умерла, дочь вышла замуж за американца и жила в Америке, и со своим небольшим предприятием он, очевидно, едва держался на плаву, так как сразу после войны у людей были другие заботы, чем покупать гумус. А однажды пришло сообщение о смерти, отправленное его дочерью. Я не помню, как давно это было. У меня просто нет чувства времени.

— Ха! Этот Бартль, — говорит старик, — он был странным типом. Свиней он, очевидно, больше не откармливал?

— О, нет! Не напоминай мне, пожалуйста, об этом! Не хочу больше думать об отчаянии Бартля, о резне свиней, которую он устроил в Бресте.

Старик сидит с отсутствующим взглядом. Затем откашливается и говорит ворчливо:

— Расскажи-ка, как было дальше? Ты ведь сидел на мели в своем Фельдафинге?

— Я тоже так считал. Но американцы все не приходили и не приходили. Они уже давно стояли перед Вайльхаймом, уже двигались по Олимпийской улице, проходящей за моим домом. Мы слышали грохот гусениц, но в Фельдафинге они не показались. Вместо американцев появилось ужасное шествие совершенно истощенных узников концентрационных лагерей, многие из них были просто ходячими скелетами. Шествие двигалось в замедленном темпе и казалось бесконечным. Я только отворачивался, ожидая самого худшего. Охраняли узников люди из фольксштурма. Неизвестно, что бы они стали делать…

Мы сидим, уставившись перед собой, как два выживших из ума старика на скамейке для пенсионеров, пока старик не спрашивает:

— И что с ними стало?

— В нескольких километрах, на берегу озера, на это шествие натолкнулся передовой отряд американских танкистов. Узников освободили. Ничего не произошло. Через какое-то время я уже имел с ними дело.

— Как это? — спрашивает старик.

— Позже, — говорю я, — я расскажу тебе об этом позже. Сейчас же я устал, как собака. А ты нет?

— Если ты так считаешь…

Но я все-таки остаюсь сидеть, и, когда старик вопросительно смотрит на меня, я начинаю, запинаясь:

— Скажи-ка, я уже давно хотел узнать у тебя, что тебе было известно о так называемых темных сторонах нацистского государства?

— Вопросы совести? — говорит старик вяло и откидывается в кресле.

— Да, если хочешь…

— Могу рассказать. Спокойно задавай прямые вопросы.

— Итак, самый прямой вопрос: что ты знал о концентрационных лагерях в то время, когда ты был командиром подводной лодки?

— О том, что концентрационные лагеря были, знал каждый. Только говорить об этом было опасно. Концентрационные лагеря появились сразу же после прихода нацистов к власти… — Старик делает паузу, чтобы подумать. Потом нерешительно продолжает: — Я могу объяснить тебе это так: говорили, что там изолированы нежелательные элементы, противники государства, коммунисты и так далее. За государством признавалось право на это.

— А что тебе было известно о преследовании евреев?

— Я знал, что евреи были нежелательными элементами. Нам внушали, что они являются неполноценной расой, что евреи преследовали только одну цель — эксплуатировать немецкий народ. Между прочим, я никогда не был знаком ни с одним евреем. Я воспитывался в кадетской школе.

Старик задумывается, а затем медленно говорит.

— Нацисты разжигали ненависть к евреям таким образом, что «хрустальная ночь» была воспринята с определенным одобрением, в том числе и мною. Да, так можно сказать. Насколько далеко они зашли в этом, я не знал. И совсем не знал, что евреев убивали.

— Вряд ли можно говорить о жажде иметь информацию, — вставляю я.

— Не было никого, кто бы об этом говорил. То, что люди со «звездой Давида» на одежде уступали мне дорогу во время отпуска, я, правда, замечал. А также слышал, что в магазинах их не обслуживали. Но у нас были другие заботы: упущения военного руководства, в авиации, например. Об этом мы говорили. А что знал об этом ты?

— Должен признаться, что у меня все это было по-другому. У меня были друзья в Лейпциге, социалисты, с которыми я мог говорить открыто, но тоже только в том случае, если были закрыты все окна. Они знали людей, попавших в концентрационный лагерь и даже вышедших оттуда. Но те ничего не рассказывали, даже друзьям, абсолютно ничего, о концентрационных лагерях. От них, должно быть, требовали неразглашения, так что из страха быть убитыми они молчали. А потом в концентрационный лагерь попал мой собственный издатель Петер Зуркамп. Но о том, что там действительно происходило, я тоже тогда не знал.

— То, что с евреями не церемонились, я уже знал, но то, что систематически проводилось уничтожение евреев, — об этом я не знал. Когда сразу после войны я узнал о числе уничтоженных евреев, то просто не мог в это поверить.

— В Америке тебе никто бы не поверил, что ты не знал об этом.

— Понимаю, но это было именно так! Кроме потока нацистской пропаганды у нас не было других источников информации. Если настоящий нацист заставал кого-то за прослушиванием вражеского радио, то это могло плохо кончиться. Верно ведь?

— Да — говорю я, — верно.

Разговор иссяк. «Время ложиться спать», — говорит старик.

* * *

Я совсем не выспался, потому что в корабль закачивали морскую воду. «Полный балласт внутрь», — сказал вчера старик. Столовая уже почти опустела, когда я довольно поздно пришел завтракать. Со стариком, который уже позавтракал, я столкнулся в дверях.

— С половины десятого в связи с экспериментом исследователей из Гамбурга будет проведено «редуцирование». Возможно, это тебя заинтересует, — говорит он. — Я должен проследить за порядком. — С этими словами он кладет на стол рядом с моей тарелкой листочек: — Я тут для тебя набросал, что будут делать с кораблем, иначе ты все время будешь начинать с этого.

Я читаю: «1. Испытания и совершенствование — технически. 2. Исследования для совершенствования — экономичность. 3. Обучение персонала. 4. Освоение портов. 5. Ознакомление пароходств, портовых властей, коммерсантов с возможностями использования атомохода. 6. Вклад в урегулирование международных правил захода таких судов. 7. Снижение производственных издержек за счет транспортировки грузов». Под этим текстом написано примечание: «Эти пункты пересекаются с различной степенью и важностью приоритетов».

Я слышу весть, говорю я себе. Теперь быстрее глоток кофе, яичницу-болтунью, потом снова вперед в мою каюту забрать сумку с фотоаппаратурой и не забыть пленку в холодильнике. Когда я собираюсь сорваться с места, мне на плечо ложится рука шефа, который спрашивает:

— Вы можете пойти со мной сразу? Мы как раз приступаем к редуцированию.

— Я уже знаю. Охотно воспользуюсь вашим приглашением. Вот только заберу фотокамеры.

— Ну, хорошо! Я должен быть на пульте управления. Встретимся там.

— Проведение редукции, — говорит шеф сразу же, как только я, еще запыхавшись, появляюсь на пульте управления, — всегда увлекательно. Она отличается от режима нормальной эксплуатации примерно так же, как нормальный полет самолета с автоматической системой инерциальной навигации на высоте 10 000 метров отличается от захода на посадку.

— Редукция? — говорю я вполголоса, но шеф это услышал.

— Редукция, — говорит он, — означает снижение производства пара в результате ограничения потока нейтронов, то есть в результате вдвигания управляющих стержней. Отойдите, пожалуйста, немножко в сторону, чтобы толстяк имел возможность видеть всю свою лавочку. Обычно здесь не так много народа, — говорит шеф, будто извиняясь. Толстяк — это оператор за пультом управления. Его взгляд прикован к стенке с манометрами. Правой рукой он медленно передвигает рычаг на инструментальном пульте.

— Обычно на пульте управления находятся только два человека, — объясняет шеф, хотя нормальная вахтенная смена состоит из трех человек: двух инженеров, один из которых — руководитель смены, а другой — оператор, и с ними асистент, который во время вахты часто находится не на пульте управления, а где-нибудь в машине, совершая контрольные обходы или производя какие-либо работы на месте.

После часа фотографирования я, несмотря на наличие кондиционера, весь взмок.

— А не посетить ли нам сегодня камеру безопасности? — спрашиваю я шефа, как бы между прочим, когда мы молча стоим рядом друг с другом и рассматриваем стенку с манометрами.

— Сегодня не выйдет. Это возможно только тогда, когда мы будем работать с полной нагрузкой. Сегодня, после того как закончим здесь, мы сначала посетим помещение со вспомогательным оборудованием.

— Значит, шаг за шагом.

— Так оно и есть, — имитирует шеф манеру старика.

Шеф берет в руки какой-то план, продольный разрез через ядерную зону и будто читает лекцию:

— «Ядерная зона расположена между шпангоутами семьдесят два и сто пять. Вся ядерная зона, то есть реактор с камерой безопасности, помещение со вспомогательным оборудованием и станция обслуживания, называется контрольной зоной. Входить туда можно только в защитной одежде через специальный шлюз».

Перед проходом к помещению со вспомогательным оборудованием происходит большая сцена с переодеванием: мы влезаем в белые комбинезоны и надеваем белые матерчатые бахилы и белые перчатки.

В помещениях, в которые мы входим, белый лакированный пол. Мне представляется, что мы входим в стерильные больничные залы, и меня не удивило бы, если бы в двери вошли сестры, а санитары провезли мимо кого-нибудь на каталке.

Шеф не оставляет мне времени насладиться схемой системы вытяжной вентиляции в камере безопасности и в остальной контрольной зоне. Он объясняет:

— К вспомогательному оборудованию относятся лаборатория защиты от излучений, химическая лаборатория и механическая мастерская, как мы ее называем. И еще следующее: чтобы из камеры безопасности активный воздух не мог попасть в контрольную зону, в камере безопасности поддерживается пониженное давление.

«Теперь, — говорю я себе, — мы по крайней мере ближе к цели!»

В лаборатории защиты от излучений инженер по защите от излучений занят как раз тем, что укладывает в похожий на карусель агрегат пробы в виде белых листочков размером с монету в одну марку.

— Таким образом, мы хотим измерить возможное радиоактивное загрязнение, — слышу я голос шефа. — С помощью листочков пропускной бумага ежедневно в различных помещениях контрольной зоны с пола берутся пробы покрытия и здесь проверяются на радиоактивность.

В шутку я кладу мои наручные часы на одну из подставок для проб. На мониторе измерительного прибора появляется светящаяся зеленым цветом изотопная кривая моих часов, циферблат которых и стрелки покрашены светящейся краской.

— Ого! — говорит шеф. — Это большее излучение, чем бывает у нас обычно, — он разваливается в кресле перед таблицей изотопов и объясняет мне: — Излучающим материалом ваших часов является… — он недолго раздумывает, потом, направив указательный палец правой руки на желтый, красный и зеленый ромбики, наконец, заявляет: — Вот здесь — это бериллий, а здесь — кадмий.

Я почувствовал сожаление, что недостаточно хорошо учил физику и химию.

Шеф не может понять, как такой «источник излучения», как мои часы, еще не изъят из обращения.

— Уже сорок лет! — говорю я.

Из лаборатории защиты от излучений мы переходим в химическую лабораторию, где работает лаборант-химик, 35-летний мужчина с окладистой бородой. «Здесь ежедневно измеряют содержание кислорода в первичном контуре», — говорит шеф. Он читает запись мелом на черной доске и подтрунивает:

— Не будем мешать господину, раз он что-то делает…

Дальше путь ведет по лестницам и проходам. Шеф открывает дверь, мы ступаем на металлическую решетку, и я смотрю сверху на камеру обслуживания. Она похожа на космическую ракету, но я не решаюсь сказать об этом шефу. Но, произнеся «минуточку!», он уже исчезает в боковом проходе.

Здесь могут складироваться до их транспортировки отработанные топливные элементы. В таком случае камеру заполняют водой. Эту камеру, об этом я знаю, использовали, когда первая активная зона была полностью выработана и нужно было заменить некоторые топливные стержни второй активной зоны, которая была сконструирована так, что после выгорания только четыре топливные элемента должны были быть изъяты и заменены, а остальные переставлены.

Рядом с камерой обслуживания я вижу «машину для замены», с помощью которой выгоревшие и излучающие элементы один за другим без всякого риска вытаскивают из напорного резервуара, проносят над камерой обслуживания, затем опускают в нее и расцепляют крепеж.

Снова появляется шеф, и я спрашиваю:

— А не отсутствует ли здесь защитное перекрытие?

— Да, в данный момент верхняя часть отсутствует. Она находится на модернизации в GKSS.

— Это говорит о том, что планируется продолжение эксплуатации корабля с новой активной зоной?

— В общем-то вы правы, — говорит шеф нерешительно. — Но кто же это знает? — и продолжает назидательно: — Камера обслуживания вместе с сервисным бассейном не обязательно относится к сфере эксплуатации реактора. Она делает возможным проведение замены топливных элементов где-нибудь в тихой бухте с помощью имеющихся на борту подручных средств. На «Саванне», например, такой установки нет.

— А на русских ледоколах?

— Тоже нет. Она занимает очень много места. И, кроме того, замена топливных элементов хотя и является работой, как все другие работы, но требует крайней тщательности и надлежащей добросовестности.

— А этого нельзя обеспечить с помощью бортовых средств?

— Вообще-то можно, — говорит шеф, — но лучше, если такая замена будет осуществляться на берегу. Корабль должен стоять совершенно неподвижно. А места стоянки без подъема уровня воды очень редки. В соответствующих обстоятельствах используют также инструменты, которых у нас на борту нет. Исходя из собственного опыта, могу сказать: лучше производить замену не в море.

Я ищу место, где бы присесть. Шеф это видит и спрашивает:

— Хватит на сегодня?

— Да, — говорю я, — и большое спасибо за лекцию для одного человека.

В шлюзовой камере после снятия защитной одежды мне приходится тщательно мыть руки. Затем я должен встать на своего рода большие весы и на высоте бедер засунуть свои руки в две дырки. Они одновременно с моими ногами проверяются на радиоактивность. Мой дозиметр показывает восемь миллибэр. На ручном и ножном мониторе шеф проверяет также каждую из моих фотокамер.

Снова оказавшись на свежем воздухе, я вижу, что за борт выброшен шторм-трап. Нужно зафиксировать данные об осадке, а ее считывают только по шкале, нанесенный на внешний борт.

Я также вижу, что в открытый плавательный бассейн закачивают воду и несколько незанятых или свободных от вахты фривольно одетых дам уже устанавливают шезлонги.

— Шеф сказал мне, что мои часы держат здесь, на борту, абсолютный рекорд по интенсивности излучения, — докладываю я старику во время обеда.

— Твои часы? Часы на твоей руке? — удивленно спрашивает старик.

— Они были со мной еще на подлодке U96, — говорю я, откидываю левый рукав и показываю их старику. — Я положил их на подставку для проб. У них светящийся циферблат. Шеф был просто поражен таким излучением.

Старик буквально лопается от гордости:

— Вот ты и сподобился увидеть, как хорошо все здесь функционирует. Важнейшим выводом из эксплуатации этого корабля является понимание того, что новая двигательная установка относительно безобидна, я бы сказал — доброкачественна.

Старик говорит это про себя, будто диктуя самому себе:

— Исходили из намного большей уязвимости — прежде всего, при быстрых переменах мощности. С реактором, установленным на суше, никто на такие нагрузки, вероятно, не решился бы.

— Но эта невероятная численность персонала!

— Реакторы на суше обслуживает еще более многочисленный персонал, — говорит старик.

— Возможно. Но то, что имеется здесь, — слишком роскошно. Тринадцать инженеров!

— Но при этом они отвечают за защиту от излучений, среди них есть химики, есть электронщики, — пытается убедить меня старик.

— Я узнал, что только персонал, обслуживающий двигательную установку, насчитывает двадцать пять человек. А экипаж супертанкера составляет всего две дюжины человек!

— Это так, — соглашается старик, — на больших контейнеровозах сегодня работает едва ли больше людей.

— Тринадцать инженеров. Об этом лучше никому не рассказывать.

— Но является ли экономия на персонале конечным выводом мудрости земной, спрашиваю я себя. С танкерами в конце концов много чего случалось, — говорит старик через какое-то время, глядя в потолок.

— До сих пор вам все время везло.

Старик встает и говорит:

— Я бы так не сказал. Небольшие аварии уже случались.

Но тут стюардесса, — сегодня, к счастью, не та, с мехом, — та, очевидно, свободна от вахты, — ставит еду на стол.

— Большое спасибо, — говорю я после того, как мы поели, — за сделанный тобой расклад, но этим ты от меня не отделаешься. Я по-прежнему считаю смешным, что при расчетах рентабельности учитываются только цены на нефть. Если цены на нефть растут, то ток, вырабатываемый реактором, будет рентабельным. Но о нагрузке за счет больших затрат на персонал судов с ядерной двигательной установкой умалчивается. Или же исходят из того, что в случае если бы эксплуатацию подобного атомохода нужно было бы сделать экономически выгодной, то можно было бы отказаться от дорогостоящих лаборатории по защите от излучений, химической лаборатории и от всего другого оборудования, обеспечивающего безопасность?

— Возможно, — говорит старик.

— Но тогда бы началось столпотворение.

— Возможно, — говорит старик, как заведенный.

Предположим, что моря бороздит большое число атомоходов. В таком случае опасность аварий значительно повышается. С дальним прицелом аварии нельзя исключить.

— Нет, — отвечает старик коротко, и я радуюсь, что он не сказал «возможно».

— И если сюда добавить разгильдяйство и недостаточные мероприятия по обеспечению безопасности…

— То нам пришлось бы кое-что пережить, — заканчивает старик мою фразу и кивает в знак согласия.

Не тратя, как обычно, четверть часа на переваривание пищи, старик поднимается:

— Экспериментальная программа продолжится примерно до шестнадцати часов, так что я лучше побуду на мостике. Присоединяйся.

Я послушно встаю и отправляюсь вслед за стариком.

По траверзу левого борта темное облачко плоско распласталось над линией видимого горизонта. Над кормой корабля зависла стая чаек. Вдруг одна из чаек меняет свое поведение, становится неподвижной, увеличивается и увеличивается в размерах. У меня сжимается сердце: это же самолет. «Черт возьми!» — вынужден я сказать себе. Ведь сейчас нет войны. Истребитель «Мираж» подлетает прямо с кормы. Самолет демонстрирует сине-бело-красную кокарду. Он делает большую дугу и заходит во второй раз. На этот раз немного в стороне от корабля. Пилот хорошо виден в своей кабине. Он крутит пальцем у виска.

— Наглый щенок! — слышу я голос старика.

Этот мерзавец делает один заход за другим — десять заходов.

— Спрашивается, кто здесь придурок, — говорит старик.

Старая песня: когда я, как во времена войны, не делаю автоматически прикидки дистанции, курса, ходовой позиции и тоннажа корабля, выходящего из линии горизонта, подлетает самолет и начинает играть в войну.

Все люки открыты. Трюмы проветриваются, после того как вчера они были вымыты. Везде матросы занимаются покраской. В люке номер три с помощью гигантского шаблона — с похожих на трапецию лесов — белой краской на сером основании трюма матрос рисует «Курить запрещается!».

— Так предписано! — говорит старик.

— На этом корабле красить будут, вероятно, до последнего дня, до последнего часа?

— Может статься и так, — говорит старик. — Но пока окончательного решения о судьбе корабля еще не принято. Решения такого рода, то есть использовать корабль и дальше, или демонтировать его и сдать на слом, являются также и политическими решениями.

— Также?

— Да, наряду с другими.

Сегодня утром я, тщательно подбирая слова, обратился к стюарду с просьбой позаботиться о более крепком чае. «По мне это может быть такой, который и мертвого разбудит». Теперь кроме большого чайника для мостика он приносит специальный чайник и для меня.

И не подумаю даже обмолвиться о моем чае. Готов отдать голову на отсечение, что это тот же чай, что и в большом чайнике. Я знаю, с кем имею дело, особенно стюардов. Если бы утром я сказал стюарду: «Да, вчера чай был что надо!» — то он бы только посмеялся в кулачок. Этот стюард был особенным неряхой. Для того чтобы он что-нибудь сделал, его приходилось специально упрашивать. Под напольными ковриками, под решеткой для вытирания ног перед дверью, повсюду я обнаруживаю осадочную грязь. Когда я обсуждаю эту дилемму со стариком, он говорит:

— Конечно, было бы проще произвести замену. Но я не хочу видеть женский персонал в передней надстройке.

— Даже в том случае, если женщина симпатичная?

— В таком случае — особенно! Тут надо быть чертовски осторожным. Один капитан — не на нашем корабле — однажды так втюрился…

Так как старик замолчал, я нетерпеливо настаиваю: «Ну-ка, расскажи!»

— Итак. Имен я тебе не назову, — начинает старик. — Этого капитана сильно заинтересовала норвежская радистка. Со своим токованием он, очевидно, совсем потерял рассудок и не заметил, что над ним потешается весь экипаж. Дама его отвергла. Однажды ночью, будучи подвыпившим, он проник в ее каюту. Чуя неладное, радистка заранее покинула свое жилище.

Но капитан так одурел, что не понял этого, разделся и лежал голышом на койке радистки, в то время как члены экипажа — один за другим — просовывали головы в дверь. Естественно, с христианским судоходством для него было покончено, — рассказывает старик с ухмылкой, с легким налетом хамства.

— А столкновения у вас уже были? — спрашиваю я, когда мы оказываемся в рулевой рубке, думая о нашем обеденном разговоре.

— Ты имеешь в виду нефтеналивной причал, который мы проскребли бортом?

— Да, его…

— Тогда корабль контролировал лоцман.

— Я давно хотел спросить тебя: верно ли, что лоцманы не несут ответственности, если они что-нибудь напортачат?

— Так оно и есть. В сомнительных случаях ответственность всегда возлагается на руководство корабля.

— Это означает, что отвечать придется тебе, если лоцман совершит какое-либо безобразие, например если из-за него произойдет столкновение с берегом?

— Да. У нас это отрегулировано так: хотя лоцман подчиняется дирекции судоходства, он, будучи служащим, является в то же время уполномоченным пароходства. За нанесенный им ущерб он может потерять свой патент, но привлечь его к материальной ответственности нельзя.

— Но ты однажды говорил, что панамские лоцманы несут материальную ответственность?

— У панамских лоцманов это регулируется по-другому. Это верно. Они несут ответственность, так как при прохождении Панамского канала судоводитель не имеет возможности вмешаться лично. В отношении любого другого лоцмана капитан имеет право, даже обязанность консультировать его, а значит — и информировать лоцмана об особенностях корабля. В случае необходимости капитан должен вмешаться лично. Корабль ведет не лоцман, хотя на практике это выглядит по-другому, лоцман только советует.

— Только что ты сказал, что капитан должен консультировать лоцмана?

— Ха. Звучит смешно, но это так. В Панамском канале мне однажды пришлось кое-что пережить: там корабль был перепоручен не одному лоцману. На «Мейн Оре»…

— «Мейн Оре»? — перебиваю я старика. — Что это был за корабль?

— Это был большой 80 000-тонный корабль пароходства Круппа. В шестидесятые годы я плавал на многих судах Крупна.

— Об этом ты мне еще расскажешь. А теперь — продолжай…

— Итак, с «Мейн Оре» процедура была следующей: спереди на палубе, на боковой палубе и позади бака были возведены две алюминиевые башни. В каждой уселся один лоцман, снабженный переносной рацией «волки-толки» и телефоном. На корме было то же самое: там тоже сидели два лоцмана. Один их этих четверых был ведущим лоцманом. Все происходит следующим образом: в зависимости от размеров судна подгоняют несколько локомотивов. В случае корабля средней величины это четыре локомотива, два из них тянут корабль, а два — держат шпринты (швартовые). Корабль втягивается в шлюз. Его длина примерно четыреста метров. Он движется со скоростью примерно двух узлов. Между прочим, на каждой стороне имелся только 50-сантиметровый зазор.

— Но ты хотел рассказать что-то особенное. Что же там произошло?

— Подожди! Сейчас дойдем и до этого. Дело обстояло так. У ведущего лоцмана на голове всегда красное кепи, знаешь, такие американские кепи с длинным козырьком. Это делается для того, чтобы его легко узнавали машинисты локомотивов. Ведущий лоцман подает машинистам локомотивов знаки руками. Ночью он использует для этого два красных ручных фонаря. Все это должно происходить очень быстро… А тут корабль, шедший перед нами, потерпел аварию. Так, ничего особенного, но ты же знаешь, какие издержки возникают в судоходстве даже из-за небольших шрамов. Все это накапливается. Управление канала по совету лоцмана не оплатило эту аварию, хотя ее виновником был лоцман. Пароходству пришлось судиться с управлением канала. Этот процесс пароходство проиграло. Было неопровержимо доказано: — сейчас я уже не помню, с помощью чего — показаний или снимков, что на мостике судна, потерпевшего аварию, находилось несколько дам в красных блузах. На процессе машинисты локомотивов показали — возможно, им это посоветовали: «Мы не могли разглядеть ведущего лоцмана, мы видели только красные блузы».

— Ну и ну! — говорю я.

— Вот так это происходит, — бормочет старик. — Ты видишь, некоторые правила толкуют Не только о приличиях. Дамам не место на мостике!

— Я хочу размять ноги, — говорю я старику.

— Лучше не надо! — отвечает старик.

— Верно. Дурацкие слова. Откуда это? Мы часто пугаем дома друзей, которые говорят: «Я загляну к тебе», — а мы отвечаем: «Нас это не интересует!», А когда они удивленно смотрят на нас, мы говорим: «Так вы зайдете, или просто поговорим на улице?»

— Шуточки! — говорит старик.

Стало теплее. «Воздух — двадцать градусов, вода — восемнадцать», прочитал я в дневнике, и вот уже вокруг открытого плавательного бассейна начинается бодрая возня в связи с открытием купального сезона. К счастью, моя камера со мной, и я фотографирую лежащих в шезлонгах женщин в бикини, из которых вываливается белое мясо. Когда кто-то из них решается войти в воду, раздаются пронзительные крики.

Шеф видит меня одного в столовой и подходит ко мне. Я делаю рекомендательный жест: мол, приглашаю присесть. Шеф вытягивает перед собой ноги и стонет:

— Боже мой! Как же я порадуюсь, когда эта компания покинет корабль. У них семь пятниц на неделе. Кажешься себе одураченным этим видом…

— …исследований, — добавляю я. И, чтобы подразнить шефа: — В конце концов, это же научно-исследовательский корабль. Его высшей целью являются исследования.

Шеф кивает и с отвращением воротит нос.

— На вас, похоже, не угодишь, — говорю я. — Даже то, что две стюардессы с каждым днем становятся все толще, служит науке. Я сфотографировал их непривлекательные задницы, когда они почти голые лежали в шезлонгах с толстыми кусками многослойных тортов на складных стульчиках на переднем плане. Остатки, которые они уже не могли поглотить, превратившиеся на ярком солнце в бесформенную массу, также видны на снимках…

— Чем только вы не интересуетесь! — говорит шеф, качая головой. По нему видно, что у него еще что-то на сердце. «Я все хотел спросить вас, — начинает он нерешительно, — сколько капитан потопил во время войны?»

— Кораблей или тоннажа?

— И то, и другое, если можно…

— Спросите лучше самого капитана, тем более что он как раз идет сюда.

Но едва усевшись за стол, старик спрашивает шефа: «Нашлась все-таки картонная коробка Кёфера с инструкцией по эксплуатации?»

— Нет! — отвечает шеф и дает волю своему возмущению: — Мы искали во всех возможных и невозможных местах. Господин Кёрнер довел всех буквально до белого каления. Он сам распаковывал коробку. Логично в таком случае первой искать инструкцию по эксплуатации!

— Я смотрю на это по-другому, — говорю я и смотрю на шефа веселыми глазами. — Это же увлекательно и чрезвычайно возбуждающе. Настроение в коллективе появляется только тогда, когда что-то не клеится! — за это я получаю от шефа злой взгляд.

За соседним столом, за которым сидят ассистенты, произносят слово Гундремминген. Через какое-то время старик говорит мне:

— Гундремминген — это атомная электростанция, которую закрыли. На станции обнаружили радиоактивность, и, в частности, из-за того, что персонал исключил из схемы некоторые устройства безопасности, не просчитав, к чему это может привести.

— Они отключили то, чего ни в коем случае отключать было нельзя?

— Примерно так. Устройства безопасности были отключены — в известной степени в результате непрофессионализма, если так можно сказать о расхлябанности.

— Если это так просто сделать, то что еще могут натворить такие разгильдяи?

— Я уже точно не помню, как это там было. У них, кажется, произошла утечка в паропроводе. Но ты же знаешь: весь мир обеспокоен, потому что снова и снова происходят аварии такого рода и потому, что так много аварий происходило не только в начальный период. За прошедшее время кое-что изменилось к лучшему. Эти детские болезни преодолены.

— Детские болезни? А это не эвфемизм?

Лицо старика исказилось. Он делает частые глотательные движения, но продолжает невозмутимо говорить:

— То, что было в Гундреммингене, у нас произойти не может, так как у нас первичная и вторичная системы разделены. Опасных излучений здесь еще никогда не было — с момента пуска реактора. Нет необходимости экстраполировать аварии других реакторов, где бы они ни происходили, на наш. Здесь материала для динамичного киносценария не наберешь.

— Просто жаль! — вырывается у меня. — Но не можешь ли ты все же сказать мне, что здесь могло бы произойти в худшем случае?

Старик шумно выдыхает воздух и ворчит: «А что здесь должно произойти?!»

Он говорит в такой манере, которая должна была бы настроить скептически и самого бесчувственного человека. При случае я возьму его в оборот еще раз.

Двигаясь вперед, я вижу, что рулевой из нока правого борта делает в моем направлении непристойные знаки. Несколько секунд я пребывал в остолбенении, но потом обнаружил, что адресат стоит в боковом иллюминаторе кормовой настройки. Судя по ухмылке рулевого, это, должно быть, свинская история, которую оба через люки, как глухонемые, передавали друг другу жестами.

Я говорю старику, который уже стоит на мостике:

— Я достал у кладовщика бутылку «Чивас регаль». Попробуем?

— Ну-ну! Попробуем! — говорит старик, быстро посмотрев во все стороны. — Неси лучше ко мне в каюту. У меня же уютнее, чем у тебя — или?

— Наверное, ты прав!

— Были ли у вас во время похода в Берген какие-нибудь антипеленгаторные средства, «наксос». например, — спрашиваю я после первого глотка.

— Нет-нет.

— Никакого «комара», «клопа», или как они там называются?

— Насколько я помню, мы вообще ничего не имели. Если на борту и был какой-нибудь радиолокационный прибор, то он не работал. Мы ничем таким не пользовались.

— Рассчитывать вам пришлось только на визуальное наблюдение?

— На визуальное наблюдение и на слух, — говорит старик и трет подбородок. — Я сказал себе: только не торопиться. Если о нас все-таки донесли, то им придется сначала нас активно искать. В начале похода задачей было быть предельно осторожными. Через какое-то время я стал надеяться, что они будут исходить из предположения, что мы, так же как и другие лодки, в том числе и ваша, побежим на юг. Во всяком случае, никаких поисков мы не заметили.

Ночью мы шли в надводном положении, позднее, когда лодка и шнорхель в какой-то мере были приведены в порядок, мы Зарядили аккумуляторы. Какое-то время все шло хорошо, пока не вышел из строя шнорхель. Сломалась ось поплавка. Шнорхель имел поплавок с запорной крышкой, с одной стороны, и с поплавковым шариком — с другой. Старик руками показывает, как действовали поплавковый шарик и запорная крышка.

— Вот те на! А отремонтировать все это вы не могли?

— Собственно говоря, нет…

— Что значит «собственно говоря»? Так могли или не могли?

— Ось была литая, а это означало, что нам пришлось бы разбирать всю головку шнорхеля, если мы хотели провести ремонт. К тому времени мы находились южнее Исландии. Собственно говоря, мы собирались пройти через Розенгартен, но так как шнорхель вышел из строя, я не хотел идти на этот риск. И тогда После долгих обсуждений мы решили снять головку шнорхеля при хорошей погоде. Итак, столько-то болтов отвинчено и головка с помощью полиспаста — в отверстии башни. И тут мы оказались в трудном положении: оба стабилизатора плавника, расположенные на головке плавника, оказались слишком широкими и застряли в башенном люке. Со стабилизаторов плавника нам пришлось отрубать целые куски; наконец, все прошло вниз, и мы получили возможность погружаться. Мы отремонтировали устройство и в следующую ночь двинулись дальше. Все делалось с большим терпением.

— Звучит трогательно просто, — говорю я.

— К сожалению, отремонтированный шнорхель продержался не долго.

— И что затем?

— Дальше мы плыли без шнорхеля, повернули и снова «побежали» на запад. Теперь я решил, что лучше пройти через Датский пролив, то есть севернее Исландии. На лодке постоянно что-нибудь ломалось. Хотя мы многое смогли отремонтировать, так как у нас было много инструментов, мы были не в состоянии поддерживать радиосвязь. Радиошахты были затоплены. Следовательно, мы не могли дать знать о себе. Вероятно, то, что мы не имели связи с руководством подводников, было для нас счастьем. Так мы и прибыли в Берген — неожиданно, без предупреждения. Они уже давно махнули на нас рукой и были немало поражены, увидев нас.

— А проблем с таким большим количеством людей на борту во время такого длительного похода у вас не было? Вас же было примерно сто человек, как на лодке Моргофа?

— Не так много. Я специально проследил, чтобы на лодку не попало слишком много людей. Было очень тесно, но жить было можно. Каждая койка была рассчитана на двух человек, которым пришлось спать по очереди.

— А почему ты не оставлял людей на командных пунктах? На лодке Моргофа так и поступили.

— Мы не могли этого сделать. К тому же поход был слишком длительным. Можешь себе представить, что нам потребовалось столько же времени, сколько мы теперь тратим на рейс из Роттердама в Дакар и обратно.

— Шесть недель! Боже мой! А как вы поступили со штабистами?

— Для этих гостей было зарезервировано несколько коек. Они тоже пользовались койками по очереди, точнее, на трех человек приходилась одна койка. Да, вот так это было.

— И как они себя вели?

— Я им сказал: если хотите спать, то регулируйте это сами! После этого некоторые расположились перед койками, укрывшись одеялами.

— Вы хоть дошли здоровыми? Были у вас во время такого длинного похода какие-нибудь неприятности?

— Ну да. Все мы были немножко чокнутыми. Но никто не повредился. Все радовались, что остались живы, правда, такие ощущения появились лишь тогда, когда мы были уже по-настоящему в пути. А сначала говорили: если бы мы знали, что нам светит, ни за что бы не пошли на подводную лодку.

— Когда они достали нас, мы себе сказали то же самое. И я какое-то время говорил себе тоже. Плен — и конец. Это звучало хорошо. Но, к сожалению, мы же не знали, попадем мы действительно в руки американцев или французских партизан «маки». По природе у меня очень сильная потребность в свободе. Я от этого немного отвык, но в то же время эта потребность еще была хорошо развита… и, кроме того, все же хотелось и свою боеготовность… — сохранить для народа и фюрера! — добавляю я. — Эти лозунги мне известны. Я знаю, что бывает дальше.

— Не стоит ли нам закончить на этом сегодня? — спрашивает старик.

— Надломленный вечер, я бы сказал. Не жмись с виски, оно на этот раз мое. И расскажи все-таки, что было дальше.

— Ну, хорошо, — начинает старик, после того как мы согрели желудок с помощью виски. — После того как мы добрались до Исландии, все шло относительно спокойно. Я, естественно, нервничал и все время слушал шумы. А когда мы всплывали, всегда было неприятно, потому что в этой местности было оживленное воздушное сообщение, Правда, это были самолеты, которые нас не искали, которые даже не были приспособлены для охоты за подводными лодками, но кто знает? Во всяком случае, мы со всей осторожностью крались вдоль норвежского побережья. Так как у нас не было возможности радиопеленгации, мы вынуждены были снова и снова всплывать на короткое время, чтобы астрономически определять наше местоположение. Вблизи от побережья мы работали с лотом. С помощью определения широты и промеров глубины с помощью лотов мы определяли, где мы примерно находимся. А затем с помощью перископа мы имели возможность идентифицировать местность.

— Наверное, это было захватывающее зрелище. Первый взгляд на землю! И долго вы гадали, куда вы попали?

— Нет. Все шло хорошо. Правда, по ошибке под Хеллизо я попал на минное поле, о котором ничего не знал. Но нам повезло. А потом нам еще раз повезло: удалось прослушать радиообмен, только выйти в эфир мы не могли. Мы выяснили, когда должна подойти другая подводная лодка, и к тому моменту, когда ее должен был принять эскорт, мы через северный вход «побежали» в Берген.

— Так вы просто «прицепились» к другой подводной лодке?

— Мы стояли перед караулящей английской лодкой, а затем, когда коллега прибыл, неожиданно всплыли и поплыли за ним.

— Но это же могло плохо кончиться!

— Мы сразу же сообщили азбукой Морзе, кто мы.

— И они вас сразу узнали?

— Очевидно, да. Там лодка проходит через просвет между двумя выдвинутыми вперед до фьорда островами. На эскортном корабле тоже сообразили: немецкая подводная лодка. Они, естественно, запросили командование и получили ответ. Заявки на вторую лодку не было.

— Так что, как всегда, типичная путаница, — ухмыльнулся я.

— Конечно, но это была их проблема, а не наша.

— Итак, вы пришли. Что же сказали в Бергене, когда вместо одной заявленной подлодки пришли две?

— Они сказали: откуда вы пришли? Откуда вы вообще взялись? Они вели себя так, как будто мы вообще не должны были появиться.

— Не удивительно. Вы же не сообщили о себе! Вы что, просто сказали: «Мы пришли из Бреста?»

— Да. Мы сказали: «Мы пришли из Бреста. У нас было несколько неполадок, поэтому поход несколько затянулся».

— И, насколько я тебя помню, с шиком пришвартовался.

— Да уж доложился по всей форме.

— С щелканьем каблуков?

— В свойственной мне манере. Видел бы ты их лица. Они были совершенно ошеломлены.

— Никаких проявлений восторга, никаких дружественных приветствий?

— Ничего подобного. Они были, скорее, как бы это получше сказать?

— Уязвлены?

— Да, можно сказать и так.

— Могу себе представить. Такую ситуацию я тоже пережил, когда заявлена одна лодка, а приходят две.

— Ну вот — ты же знаешь. Тогда зачем спрашиваешь? В тот раз я тщательно подобранными словами сказал, что охотнее предоставил бы в распоряжение ворчливого народа свои силы несколько раньше, но, к сожалению, не смог этого сделать по техническим причинам.

— Ты так красиво выразился? Это, наверное, вызвало радость?

— Явно. Я сказал, что считал, что будет лучше, если я немножко повременю с походом, чтобы действовать наверняка, ибо для фюрера очень важно, чтобы он мог располагать нами на финальной стадии борьбы. Исходя из этого, время, вероятно, не должно было играть никакой роли, и так далее.

— Без старых лозунгов ты просто не можешь обойтись!

— Почему? Затем лодку списали. Она была с пользой демонтирована. Аккумуляторы были еще в хорошем состоянии, потому что в Бресте мы поставили новые, последние из хороших.

— Я даже еще помню об этом. А советники из морского штаба? Они после этого сразу же улетели из Бергена домой?

— Они сразу же удалились.

— И эти тоже? Точно как у нас — хушь-хушь и прочь.

— После обмена приветствиями я их больше не видел, никого из них.

— В Ла Палисе они исчезли еще до официального представления, растворились, как в воздухе. Сволочи! Моргоф выглядел глупо.

— Я тоже. Собственно говоря, не очень хорошая манера — так прощаться!

— Тут-то и стало понятным, что презрение к штабным было не так уж необоснованным. Мы всегда считали их паразитами, — говорю я.

— Не волнуйся, — говорит старик. — Все прошло. Выпей еще глоток виски перед сном — это же твое виски.

* * *

В пять часов утра я просыпаюсь и поднимаю шторку окна до защелкивания, чтобы пустить в каюту свежий воздух. И тут я вижу по левому борту, не очень далеко, мерцание огней. Это, должно быть, Тенерифе. Это мерцание, этот блеск и сверкание огней волнуют меня.

За кормой из темно-синего моря возвышается серо-синий вулкан. Гора рисуется точным контуром на фоне очень светлого неба. Прямо под горой плывет многоцелевой грузовой пароход.

Ветер дует точно с кормы. На теневой стороне море рядом с кораблем джинсовой голубизны, дальше в сторону оно выглядит как застиранные джинсы. На высоте большого пальца над видимым горизонтом висит длинная узкая гирлянда облаков, снизу серо-фиолетового цвета, сверху — грязно-серого.

Большая антенна радара вращается и вращается. Зачем это надо при такой прекрасной погоде?

Поднявшись на мостик, я вижу электронщика, работающего с большим радаром. Прибор был неисправен. Теперь антенну гоняют для проверки.

Большая гора на острове Тенерифа называется Пико де Тейде. По карте я определяю: высота 3718 м. На нашей карте отмечен и аэропорт на высоте 651 м. Не так давно здесь столкнулись два самолета, вспоминаю я вдруг.

Голубю живется хорошо. Он еще так отъестся, что не сможет летать. Возможно, тогда ему придется жить в одном из ящиков, которые установлены на задней стенке по всей ширине мостика. Они предназначены для размещения флагов. Я смотрю, какие же флаги мы имеем в ящиках: Никарагуа, Сан-Сальвадор, Уругвай, Колумбия, Тринидад, Ямайка, Сенегал, Мавритания, Того, Аргентина, Сьерра Леоне, Гана, Дания, Норвегия, Швеция, Исландия, Бельгия, Англия, Ирландия, Франция, Голландия, Испания, Португалия, Италия, Греция, Турция… Так много стран, которые я хотел бы еще посмотреть. Тринидад, например. Я сразу же слышу ритм ударов по металлической бочке. Где же это было? Ах, да: вдоль набережной на Лазурном берегу шла группа из Тринидада и барабанила.

Я чувствую свою икроножную мышцу на правой ноге. Ночью меня будит судорога этой мышцы. Я поражен тем, что судорога случается всегда в одно и то же время: рано утром в шесть часов. Так много времени требуется мышце, чтобы решить, начинать судорогу или нет. Спрашивать врача, как это происходит, не имеет смысла. Медицинскими феноменами он, кажется, не особенно интересуется. Он пришел из военной авиации, а врачи из авиации идут в медицинской иерархии, как говорил мой домашний врач, вслед за курортными врачами. Этому предрассудку наш медик дает новую пищу. Вероятно, единственное, чем он занят — это волейбол в трюме пять. В столовую он приходит почти всегда последним. За завтраком я его еще ни разу не видел, в обед и ужин — редко. Иногда он появляется в столовой как раз тогда, когда мы ее покидаем. «Некоммуникабельный человек», — сказал о нем старик и сравнил со старым бортовым врачом. «Тот был коммуникабельным человеком. С ним можно было поговорить, и чувство юмора у него было. Я уже не помню, в скольких рейсах мы участвовали вместе», — сказал старик. С непосредственным преемником доктора старика связывает печальный опыт, когда он чуть не отдал концы. Как раз вчера я спросил его об этом, и, будто диктуя для журнала военных действий, в телеграфном стиле он рассказал:

— К этому времени мы сделали три рейса в Анголу: Меса-медиш, Луанда, Лобиту, вывозили кокс из Норденхам-на-Везере, обратно везли руду. В декабре простояли около трех недель на рейде Лобиту. Порт был переполнен. Жара основательная. На обратном пути высокая температура. Лечили лекарствами и виски. В Эмдене сошел на берег.

То, что старика пришлось нести с корабля на носилках, он не сказал. И самое важное и фатальное: врачи на суше определили туберкулез в прогрессирующей стадии, который судовой врач не обнаружил. Старик на несколько месяцев был заперт в туберкулезной больнице под Бременом. К тому же ему удалили одно легкое.

Так как стало теплее, завтрак подают на кормовой части палубы (на юте): «Пленеризм». Я был рад, что уже закончил завтракать, когда появился один из ассистентов, самый худощавый человек на борту. Так что мне не пришлось снова поражаться тому, сколько он может загрузить в себя. Правда, ассортимент для обжор довольно значительный. Сегодня на завтрак были пончики с бананом, яйца на выбор, гренки с ветчиной и яичницей-глазуньей с салями, жареная колбаса с пряным соусом, свежее молоко. На обед будет: холодный фруктовый суп, бульон с заправкой, жареная камбала, сливочный соус, фрикассе с рисом и мороженое. Затем в 15 часов на полдник кофе с пирожным. А на ужин: отбивная в панировке, картофельный салат, помидоры, лук, редиска, рыбные консервы и фрукты на ночь.

Слишком много еды для людей, которые мало двигаются. Некоторые люди из персонала машинного отделения и реактора имеют солидные животики. Только этот ассистент представляет собой исключение из правила, гласящего, что неумеренность в еде и питье неизбежно ведет к появлению большого пуза. Каждый раз, когда я его вижу, я задаю себе вопрос, куда же девается та пища, которую он с таким ожесточением поглощает. «Очевидно, он кормит дюжину солитеров», — считает шеф.

Большая черно-желтая бабочка порхает передо мной, когда я продолжаю путь. Откуда она появилась? Возможно ли, что эту бабочку занес к нам воздушный поток с точным курсом на наш корабль, без использования компьютера предвидения? Нет никого, кто мог бы ответить мне на вопрос о подобных чудесах природы…

В своей каюте я в первый раз плотно закрываю окна и включаю кондиционер — слишком душно.

Я привожу в порядок мои письменные принадлежности, чтобы сделать записи о снятых сегодня утром фотопленках, но тут меня заставил испуганно встрепенуться треск и скрип. Столкновение? Я бегу к двери. И тут до меня доходит: да это же люди из Гамбурга! Сегодня утром они плывут по извилистой линии, говорил старик. Черт возьми! Ну и нагнали они на меня страху. Теперь вибрирует и эта каюта. «Не может в мире человек пожить…» — мурлычу я и покидаю это негостеприимное место. Я уставился на море за кормой и фотографирую таинственные иероглифы, которые мы пишем в море, совершая петлеобразные движения. Этот бурлящий белой пеной, извивающийся шлейф создали наши 10 тысяч лошадиных сил! Он является парафразой расточительной траты энергии. Дикое клокотание уменьшается уже в пределах видимости. Вскоре от нашего следа ничего не останется. Море не имеет памяти. Карандашная линия на морской карте — это все, что останется от наших рысканий в море. В один прекрасный день и ее сотрут, и только несколько координат в бортовом журнале останутся доказательством того, что мы здесь побывали. Мне приходит на ум одно из мест из имеющегося у меня произведения «Океан» Росси. Я с трудом отрываю свой взгляд от молочно-зеленой дорожки, прохожу длинный путь вперед и поднимаюсь в свою каюту. Книгу я достаю в один прием. Это место у меня подчеркнуто:

«Там, где он идет по земле, человек оставляет свои следы, он избороздил землю колесами телег, с помощью железа он пашет и бурит — колея колеса и железный плуг надолго оставляют следы. Но в море человек не оставляет следов. Борозда, проложенная носом корабля, тотчас же заполняется снова. У моря нет прошлого, у него нет памяти. Древний троглодит украсил стены пещеры символами, однако в том случае, когда символы отсутствуют, в некоторых случаях достаточно железок, чтобы сказать: здесь жил человек. Сколько историй разыгралось на этой водной поверхности? Исследования, заморская торговля, битвы, кораблекрушения, старания, страдания, борьба, геройство, кровь. Что осталось от всего этого? Океан был и будет чистым незаполненным местом. Человек жаждет продолжения, хочет победить время. Земля питает это заблуждение человека. Все изнуряет, съедает себя, сгнивает, ломается; самый твердый камень стачивается. Но все это происходит медленнее, чем жизнь человека, который таким образом навеки закрывает глаза в убеждении, что оставил знак своего продолжительного пребывания на земле. Море — это скала, которую не может взять ни один металлический инструмент. В море смерть окончательна…»

Когда рысканье прекратилось и корабль перешел на свой проложенный ранее курс, я иду на капитанский мостик. На дежурстве третий помощник капитана господин Шмальке. На атомоходе «Отто Ган» он плывет в первый раз. Когда я спросил старика, кто еще живет в надстройке с мостиком, то узнал: третий помощник занял там две каюты: одну для себя и своей жены и еще одну — для пятилетнего сына.

Я застываю в дверях на мостик как громом пораженный: идиллия в духе Людвига Рихтера на море! Фрау Шмальке сидит в очках с никелевой оправой на высоком лоцманском стуле, как за стойкой бара, и вяжет желтый пуловер, а отпрыск крутит штурвал. Вреда он, по меньшей мере, нанести не может, так как включено автоматическое управление кораблем. Маленький господин Шмальке стоит рядом с желтым вязаньем и пялится в даль.

Старик в штурманской рубке выглядит рассерженным.

— Кто же допустил такую безнравственность? — выпалил я. — Это же не баржа на Эльбе!

— Новейшие времена, — бормочет старик. — На кой мне эти волнения? Одного не понимаю: человек ведь давно в пароходстве ХАПАГ. Он же не с какого-нибудь греческого корабля.

— Я тоже не понимаю, хотя и по другой причине, чем ты: он же лишится ореола в глазах жены и ребенка. Дома он может строить из себя большого навигатора, но если супруга видит, что он делает, что у него затекают ноги от долгого стояния, что время от времени он смотрит в бинокль, иногда взглядывает на радар и так часами, — тут уже краски не те!

Глядя на него, так и подумаешь. Но кто сегодня решится выбрать эту профессию? Вероятно, у красавиц, идущих с таким вот молодцом в ЗАГС, даже иллюзии не сохранилось, что они выходят замуж за моряка. Это звучит горько. Но старик прав: теперь это уже не моряки, это чиновники от морского ведомства. Мне приходит на ум, что я еще ни разу не видел ни одного свободного от вахты матроса с книгой в руках. О Джозефе Конраде, я это проверял, никто из них не слышал. А вот старик прочитал всего Конрада.

Самая крепкая раздатчица пищи, очевидно свободная от вахты, занимается, когда я раньше времени прихожу в столовую, разгадыванием кроссворда. Она сразу же спрашивает меня:

— Великая держава из трех букв?

— США, — говорю я, но в ответ получаю лишь выражение полной пустоты на ее лице. Поэтому я добавляю: — Америка.

Она пробует, поднимает в отчаянии голову и говорит:

— Не подходит!

— Ну, а три буквы США?

Она смотрит на меня в замешательстве.

— Три буквы, сокращение от Соединенные Штаты Америки — пишите это.

После этого, после удачной попытки, она сияет от удовольствия.

— Чем же забита такая головка? — спрашиваю я старика во время еды, после того, как я рассказал ему о моих педагогических попытках. — Зато имена шансонье и рок-музыкантов в этой головке сидят крепко.

— Вполне возможно, — говорит старик.

— После этого я спросил, чем же она интересуется, и получил лаконичный ответ: модой и косметикой!

— Ну, так хотя бы это, — отвечает неразговорчивый на этот раз старик.

— Она не сказала даже «секс», хотя наверняка это слово должно было бы стоять у нее на первом месте.

— Фу! — говорит старик.

Но я уже вошел в раж:

— Почему ни один социолог не исследует, насколько ограниченным является горизонт такого существа на самом деле, каким маленьким является ее словарный запас. Есть ли у нее вообще политические взгляды, представления о жизни, остаточные знания по географии и истории? Знает ли она названия по меньшей мере европейских столиц, фамилию хотя бы одного немецкого министра, главы какого-нибудь европейского государства? То, что мы идем в Дурбан, она, конечно, слышала, но знает ли она — где это? Мой американский опыт тоже не является обнадеживающим. Во время поездки по стране с книгой «Лодка» я захотел выяснить, что американцы знают о Европе. Где расположен Берлин, не знал почти никто, несмотря на американский «воздушный мост». Или еще: Боб, стоматолог из Бостона, который хотел участвовать в марафонском забеге в Баварии, все допытывался у меня, что где расположено — Бавария в Мюнике, или Мюник в Баварии?

— Ну и заботы у тебя, — ворчит старик.

И так как он неразговорчив, я спрашиваю:

— Что-нибудь случилось? Ты ведешь себя как-то странно.

— Позже я покажу тебе у меня в каюте расчудесную писанину. А теперь, наконец, ешь. При твоем мессионерском запале все остынет.

— Гран-Канария, — вдруг говорю я и смотрю на старика, — ты же там уже был. Даже прислал открытку из Лас-Пальмас!

— Прислал? Как мило с моей стороны. Да, это были те еще времена!

— Расскажи-ка!

— Потом, — говорит старик и смотрит задумчиво.

Через час я стучу в дверь каюты старика. Он как раз протирает глаза со сна.

— Это мне принес кладовщик, — говорит он и пододвигает мне папку, — я попрошу принести нам кофе в каюту. — Направляясь к телефону, он говорит: — Дать устное разъяснение я готов в любое время. То же самое мне сказал и кладовщик.

«Так как в последнее время обстановка на борту сильно меняется в худшую сторону…, — читаю я и говорю: — Подумать только!»

«…сильно меняется в худшую сторону, то мы считаем себя вынужденными, сами предпринять кое-что от лица команды, чтобы положить конец этим недостаткам…».

— Что ж, по заслугам! — не могу я сдержаться, но старик упорно смотрит на меня, а на его лбу собираются глубокие морщины. Итак, дальше: «На этом корабле официальные звания членов команды, за исключением непосредственных начальников, а также инженеров и офицеров, рассматривают как неизбежное зло, так как в век атомной техники особое положение на этом корабле занимают династия камбузов, а также казначей господин Грисмайер и стюардесса фрау Оттер и ее сторонники, которые позволяют себе все, а команду, вероятно, считают людьми четвертого сорта, о чем можно сделать вывод, глядя на их образ действий и поведение…»

— Боже мой! — простонал я. — И все это сочинил сам кладовщик… «династия камбузов» и так далее?

— Кажется, да. Когда он появился у меня «для устного разъяснения», то выражался так же напыщенно. Ну, а теперь читай, наконец, дальше!

— Так вот! «По этим проблемам мы намерены сделать следующие предложения, которые помешают текучке кадров. Пункт 1. Замена господином Грисмайером людей на выдаче в столовой. В последние несколько месяцев очень часто случалось, что требования членов команды на товары отклонялись фрау Оттер под предлогом их отсутствия, хотя товар имелся внизу на складе. Это или очень большая леность, или принуждение брать то, что имеется. То же самое относится и к другим товарам, особенно туалетным принадлежностям. Поэтому мы хотели бы просить о том, чтобы выдачей в ближайшее время руководил и господин казначей Грисмайер, чтобы воздать должное команде; ибо предполагается, что мы тоже добросовестно выполняем свою работу, в противном случае дорога к текучке кадров будет открыта…» Пожалуйста, пощади! Обещаю: сегодня вечером буду читать дальше, — умоляю я старика. — Что же ты собираешься делать?

— Еще не знаю, — говорит старик. — Ты просто не представляешь! Вчера ко мне пришел взбешенный радист и показал мне йогурт. «Срок годности уже два дня как истек!» — пожаловался он.

— Наш срок годности тоже скоро подойдет, — говорю я сухо, и тогда старик, наконец, усмехается.

— Между прочим, — говорит он затем, — я еще раз подумал о твоей «прописке»…

— Ну, и?

— Список гостей получился, однако, несколько большим, чем я планировал первоначально, и в этом случае крюшон явяется подходящим напитком. Как ты считаешь?

— Д’акор! — говорю я и демонстративно делаю глубокий выдох. — И когда, по твоему, должна состояться пирушка?

— Я подумал: сразу в понедельник, когда в Дакаре мы высадим людей из гамбургского экспериментального института. Тогда я смогу вычеркнуть их из списка.

— Очень хорошая идея!

— Мне еще надо подумать, где все это должно происходить, — говорит старик. — Теперь жарко, так что нам лучше всего сделать это на пеленгаторной палубе.

Наступает пауза. Неужели старик все еще раздумывает над этой проблемой?

— Ну, вот! — говорит вдруг старик и встает. — Поднимешься со мной наверх?

— Сначала я приму душ. И сразу же приду.

Под душем мне приходит в голову, что старик поправил меня, когда я утверждал, что наша вода для мытья — морская вода, опресненная методом выпаривания соли.

— Была морской водой, — сказал старик. — Здесь ежедневно опресняется шестьдесят тонн воды. Двенадцать из шестидесяти тонн используются для технических целей. На это расходуется очень много энергии.

На капитанском мостике я перевожу дыхание, прежде чем бросить взгляд на видимый горизонт. Не видно ни одного корабля. Плотная гирлянда белых облаков стоит над горизонтом на высоте, равной длине большого пальца руки, их многократно пузатые верхние края выглядят острыми, будто штампованными на фоне светло-лазурного неба, постепенно становящегося более насыщенным вверху.

Никогда раньше вид из рулевой рубки не казался мне таким умиротворяющим. Но что-то не так: первый помощник капитана ответил мне очень коротко, когда я, входя, приветствовал его, и продолжал пристально смотреть на горизонт, на котором его вряд ли интересовали гирлянды облаков. В углу сидят с красными заплаканными глазами дети. Они положили голубю ломтики белого хлеба и кусочки салями и пытаются погладить его кончиками пальцев.

В штурманской рубке, отвечая на мой вопрос, старик говорит:

— Сегодня утром первый помощник выбросил голубя за борт.

— Но…?

— Ха. Через час он вернулся.

— К восторгу первого?

— Естественно.

— Не просматривается ли в моем предположении, что коробка Кёрнера с инструкцией по эксплуатации проделала тот же путь, что и голубь, определенная доля вероятности? — начинаю я обстоятельно. — Теперь ты знаешь, куда может завести маниакальная приверженность к порядку, хотя дети тотчас же убирали каждую кучку голубиного помета.

— В этом отношении, — соглашается старик с околесицей, которую я несу, — некоторую вероятность нельзя отрицать. — После этого он склоняется над картой и указывает на какую-то точку: — Здесь порт Этьен, теперь он называется Нонадхибу, в Мавритании мы протаранили нефтяной терминал компании «Бритиш Петролеум». Завтра в обеденное время мы будем иметь его на траверзе.

— А избежать этого было нельзя?

— Ничего нельзя было сделать. Порыв ветра вдавил штевень. Неожиданно при причаливании мы почувствовали сильное давление ветра на кормовую часть судна. Буксирной поддержки не было…

— А что было с лоцманами? Ты же говорил, что как раз там вы пользовались советами лоцманов…

— А что может сделать в таких условиях лоцман? Он не несет ответственности. Нашему штевню это тоже не нанесло никакого урона. Но вот продольный мостик, такая деревянная конструкция на бетонных подпорках — это все было сломано. Идиотская ситуация. Не помог даже якорь. Сначала мы ждали перед пирсом, так как не было даже судов для заводки на швартовку, затем мы хотели швартоваться с правого борта, а затем налетел этот западно-северо-западный ветер со скоростью десять метров в секунду. У нас на корабле не было достаточно балласта, всего 3000 тонн, так что ветер смог по-настоящему прихватить нас. Якорную цепь он просто потянул за собой. Дело в том, что там был просто твердый вычерпанный экскаваторами якорный грунт. Собственно говоря, это был совершенно несложный маневр, но судно потеряло сноровку.

— Порадовало ли вас то, что вы получили новый продольный мостик?

— Еще как! Он обошелся примерно в один миллион немецких марок.

— Своего рода помощь развивающимся, — ухмыльнулся я.

— Можно сказать и так.

Балластное состояние судна снова изменено. Теперь мы идем с балластным состоянием один. Судно имеет более глубокую осадку, чем раньше, в результате этого дребезжание в моей каюте уменьшилось.

Ветер усилился. Сила ветра — пять баллов. Старик считает, что возникает еще и дополнительный сопловый эффект из-за расположенных поблизости островов.

У людей из гамбургского института свои трудности. Используя рыскающий ход, они хотят определить, как реагирует корабль при соотнесении с генеральным курсом гирокомпаса при различных положениях руля и опорных маневрах. Я понял, что вряд ли есть другие такие корабли, как «Отто Ган», на которых могут быть созданы такие различные балластные условия осадки. А именно эти различия нужны ученым из Гамбурга. Но для проведения сравнительных лаговых промеров при рыскающих движениях судна им в течение двух дней нужна по меньшей мере примерно одинаковая погода. Опыт свидетельствует, что, хотя непосредственно у островов спокойно, но уже на некотором отдалении, как сейчас, снова даст о себе знать атлантическая зыбь.

Таким образом рыскание не осуществляется, так как при рыскании сильный ветер вызвал бы слишком большие изменения исходных условий. Мы подождем, пока не окажемся на траверзе мыса Бланк. В этом месте должно стать спокойнее.

— Если так будет и дальше, дело пойдет еще веселее, — стонет старик.

— Дай-ка сюда, — говорю я, придя вечером в каюту старика, и показываю на папку кладовщика, «раз обещал, значит, обещал», давай закончу с этой галиматьей.

С этим старик, очевидно, согласен, и я читаю:

«Пункт 3: Немедленное изменение ассортимента блюд на камбузе, если это еще можно называть едой. В настоящий момент мы снова стоим на перепутье между исследователями общества и программой исследований камбуза».

— Хорошо сказано! — вырывается у меня.

— Не будь идиотом, — предупреждает старик, — читай дальше!

Я читаю вполголоса: «При приготовлении пищи не хватает любви и искусства, потому что вид блюд и их вкусовое выражение все считают неопределенными. Если же людям что-то и удается, то добавка очень мала: соус и картофель, но не мясо.

Пункт 4: Мы требуем, чтобы и с камбуза нам выдавали те напитки, которые имеются на этом корабле: белый и желтый лимонад, а также такие сорта пива, как „Хольстен“, „Бекс“, „Урпильс“, „Дортмундское“, а не говорили: у нас этого нет, пейте что-нибудь другое, или: пиво „Урпильс“ можем продавать только ящиками».

— Можно я дочитаю выводы завтра? — взмолился я. — Не могли бы мы для отдыха поговорить о чем-нибудь другом?

— О чем, например?

— Например, о том, как тебе жилось в Бергене.

— Нет, сегодня твоя очередь.

— Ну нет, пожалуйста, не упрямься. Не будем играть в третьего лишнего: сегодня ты, завтра я, послезавтра ты и так далее. Ты давно знаешь, как я попал «домой в рейх». Расскажи лучше о себе, как и когда ты вернулся «домой в рейх»? В бутылке с виски что-нибудь еще осталось? Мне нужно сделать глоток после этого «скорбного плача».

— Еще полбутылки осталось, — говорит старик и тут же достает рюмки и наливает, а затем говорит: — Итак, если ты очень хочешь… — он наморщивает лоб: — Да, итак — итак, я получил приказ всю эту макулатуру, которую я забрал из Бреста, — журналы боевых действий и тому подобное, — доставить как можно быстрее в «Коралл» на связном самолете. И тогда я полетел в Берлин.

— Что сказал командующий, когда ты прибыл?

— Он сказал, что он рад, что я пробился, и хотел знать, что происходит в Бресте, и я ему доложил, что главной трудностью была эта неразбериха с компетенциями между морским комендантом, армией и так далее.

— Это было все, что ты должен был доложить?

— До некоторой степени да.

— Он чем-нибудь интересовался по-настоящему или задавал только формальные вопросы?

Старик обдумывает ответ и говорит:

— У меня создалось впечатление, что он «переварил» потерю атлантической базы флота.

— Быстро же он перестроился.

— Брест пал примерно через десять дней после нашего ухода.

— Но тогда, наверное, те бумаги, которые ты доставил в Берлин, уже устарели? Но ведь Дениц дал тебе, наверное, какие-то директивы, что-нибудь возвышенное и величественное он ведь непременно должен был выдать, типа «Сейчас из северных портов продолжается война за выживание немецкого народа» или что-то в таком роде и таком духе.

— Ничего такого он не говорил. Он только сказал:

— А теперь отправляйтесь в отпуск.

— Звучит чертовски прозаично.

— Но так все и было.

— И после доклада Деницу ты действительно ушел в отпуск?

— Да, но ненадолго. Только я прибыл в Бремен, как поступило известие, что требуют, чтобы я вернулся. Я снова полетел в Норвегию — откуда же я вылетел? Кажется, из Берлина. В самолете я встретил адмирала фон Шрадера, который позже покончил жизнь самоубийством. Он был адмиралом западного побережья. Я был знаком с ним, так как он был командиром крейсера, на котором я служил. Он был из Берлина! Отто фон Шрадер!

Старик явно купается в своих воспоминаниях, и я терпеливо жду продолжения. Он неторопливо разливает и, прежде чем продолжить свой рассказ, делает большой глоток:

— Отто фон Шрадер был молодцеватым жилистым парнем со смешными аллюрами. К военной форме он носил в нагрудном кармане белый носовой платок. Мы встретились в этом связном самолете Юнкерс-52, который из Берлина в Копенгаген… правильно — мы вылетели из Берлина.

— Говорили, что в Копенгагене еще все было: копченое мясо, центнерами, даже шоколад, — говорю я.

— Ну, уж так расчудесно там тоже не было. В Копенгагене я мог за пять марок купить пакетик для полевой почты, в котором было немного сала, но только один пакетик, так как эти пакетики переправлялись самолетами. Один фельдфебель ВВС занимался рассылкой: нужно было лишь указать адрес, все остальное происходило автоматически. Но не будем отвлекаться. Оказавшись снова в Берлине, я в начале декабря сменил капитана Кохауса, шефа одинадцатой флотилии подводных лодок. Там, в отличие от Бреста, все, естественно, было по-другому. Они только начали строить бункера для подводных лодок, часть из которых собирались делать с помощью взрывных работ в скальных породах.

— Каким ты показался себе в Бергене после опыта, приобретенного в Бресте? Были ли люди в Бергене так же органичны, как и люди, с которыми мы столкнулись в Ла-Паллисе?

— Наверное, можно сказать и так! Но что мне оставалось делать? Мне нужно было разобраться, как я с этим справлюсь. Тамошняя «контора» фактически была несколько дезорганизована. Да и людям было нелегко. Постоянно приходили лодки, по которым не было ни документации по персоналу, ни какой другой информации. И постоянно поступали запросы от второго адмирала флота подводных лодок. Было, правда, два референта по личному составу, но у них почти не было соответствующих документов, они не знали, где какая лодка оперирует, ну, в общем, была страшная неразбериха. Большая часть документации флотилий на атлантическом побережье, находившейся у второго адмирала флота подводных лодок, не поступила.

— А кто в то время был вторым адмиралом подводного флота?

— Фон Фридебург.

— Тот Фридебург, который потом застрелился? Ты ведь помнишь ту фотографию, на которой мертвый фон Фридебург лежит на софе под портретом Деница?

— Помню, — коротко отвечает старик. — Ну, так вот дальше: фон Фридебург находился в Киле, там же был и Мюллер-Арнек, один из референтов по рядовому составу, но почти не было связи. Так что мы должны были перелопачивать приличный объем документации — и это при восьмидесяти подводных лодках.

— Что? Восемьдесят лодок? В Бресте мы имели максимально двадцать пять лодок, а в Бергене под конец — восемьдесят?

— Я однажды собрал все, которые и с точки зрения командования и с точки зрения управления, то есть по персональному составу, относились к флотилии Бергена, к одинадцатой флотилии — их набралось восемьдесят семь подводных лодок.

— Восемьдесят семь? Не могу поверить!

— Но так было. И из этого состава в последующие месяцы мы теряли по двенадцати-четырнадцати лодок в месяц, — говорит старик совершенно по-деловому. Он наливает и, прежде чем продолжить, выпивает рюмку одним глотком: — Теперь точные данные о потерях известны. Были месяцы, когда мы почти каждый день теряли по лодке.

Я беру пример со старика и выпиваю свою рюмку. После того как я несколько раз прокашлялся, чтобы освободиться от комка в горле, я спрашиваю:

— При таких массированных потерях можно ли было оформлять все дела так же, как в Бресте — я имею в виду наследственные вопросы и все такое? Не было ли при этом неразберихи?

— Нет, не могу сказать… Поразительно, но на все погибшие лодки у нас был списочный состав экипажей с домашними адресами. В результате этого все оформлялось в обычном порядке.

— Оформлялось в обычном порядке?..

— Ну да! — говорит старик таким тоном, будто мне надо в чем-то оправдываться.

— Сколько максимально лодок было в Бергене одновременно?

— Примерно двадцать. Во время капитуляции у меня на базе было тридцать три лодки. Но обычно так много одновременно не собиралось.

— Ну да… — говорю я после короткого давящего молчания.

Но вот старик долго и обстоятельно откашливается, а затем продолжает:

— На Рождество нам оказал честь даже командующий немецким подводным флотом, оперирующим в Атлантике. Это особенно напоминало идиллию. Я хорошо помню, что во время рождественского праздника командующего водили из одного барака в другой…

— Не могу поверить, что он еще и в Берген заглянул, — перебиваю я старика.

— Он должен был показаться, в конце концов, война еще не совсем окончилась. — Старик задумывается, а потом говорит: — Но пойдем дальше: перед каждым из этих отвратительных бараков стоял на холоде наблюдатель и, если командующий в нашем сопровождении только появлялся вблизи, караульщик мчался в барак, внутри которого начинали горланить рождественскую песню «Тихая ночь, светлая ночь». Потом я спросил командующего, не желает ли он посетить санчасть, а он, в свою очередь, спросил, нет ли там венерических больных. Так как там действительно лежали ребята с триппером, то командующий флотом предложение это отклонил — и довольно резко.

— Хороший конец сцены! Теперь мне хотелось бы занять пост прослушивания на матрасе, то есть лечь спать.

Мне нужно подышать свежим воздухом. Когда я спускаюсь на палубу, то со стороны кормы слышу звуки гармошки, громкое нестройное пение и в промежутках между пением пронзительные крики. Как я рад, что живу в носовой части! Каждую ночь — после волейбола и прочих увеселений — до самого утра на корме проходят вечеринки и черт знает что еще. Вчера, рассказывала одна стюардесса, поздно вечером двух дамочек вместе с их шмотками бросили в бассейн. «Мы так смеялись!» — говорила она с сияющими глазами.

О сне нечего и думать. Я снова встаю, беру бутылку пива из холодильника и листаю словарь мореходства. На слово «волны» я читаю: «Волны обязаны своим происхождением сильным движениям воды и воздуха…» Но почему вода движется, хотелось бы мне знать. «…Они далее возникают в результате глобальных изменений температуры и давления воздуха, — сил природы, которые возникают в результате вращения земли вокруг своей оси и в результате попадания на землю солнечной энергии». Но это объяснения, которые мне ничего не говорят. Стадное движение волн, которые кажутся странствующими через свод горизонта и в то же время не удаляются, остается для меня загадкой, и я быстро проваливаюсь в полузабытье.

* * *

Ветер дует с кормы. Окна моей каюты, в том числе и второе, после утомительной подгонки, осуществленной одним из матросов, я могу снова открывать так широко, как хочу, и все равно свежий воздух в помещение не поступает. Два дня назад ветер просто свистел, если я приоткрывал одно окно на полсантиметра, теперь же я вынужден открыть дверь, чтобы хоть немного проветрить.

Мой взгляд падает на календарь. Сегодня суббота. Через несколько часов закончится наша первая неделя. Неделя в море, а я все еще не был в камере безопасности.

Старик пришел забрать меня на завтрак.

Небо, вода — все серое. В серой дымке неразличим горизонт.

— Вид отнюдь не ободряющий, — говорю я.

— Около мыса Бланк всегда дымка и плохая погода, часто туман, причиной которого напор воды канарского течения и мелкая пыль пустыни Сахара, являющаяся источником конденсации.

— Мыс Бланк?

— Да, примерно в четырнадцать часов мы пройдем мыс Бланк. За косой находится выделенный нам новый нефтяной пирс.

— Идиотское свинство! — вырывается у меня неожиданно.

Старик смотрит на меня удивленно.

— Что случилось? Какая муха тебя укусила так рано?

— Мухи эти — твой врач из военной авиации и его медицинская сестра! Я не могу ходить в лягушатник, так как врач во что бы то ни стало хотел сделать мне прививку против оспы, и теперь у меня волдырь на плече. Мало того. Сегодня утром сестра снимала пластырь и при этом выдирала волосы, которые она поленилась предварительно побрить. После этого она втирает мне в кожу бензин и брызгает на все это струей спрея от ран. Теперь плечо у меня горит, как огонь. Если бы при этом она с невинным видом не таращилась на меня своими глупыми телячьими глазами…

— Ну ты и разошелся!

— Этой дамочке добровольно я бы не доверил даже подравнять ногти на руке!

В одном из переходов какой-то матрос поет во все горло: «Светлый день, светлый день светит мне как сме-ее-рти сме-ее-рти тень». Глухо, как эхо в соборе, звучит: «сме-ее-рти, сме-ее-рти». Матрос поет свою песню в ритме качки.

— Вот видишь! — говорит старик.

Так как небо закрыто облаками, небо выглядит странно затемненным. Только там, где в воде возникает пена, появляются светлые молочно-зеленые пятна. Волнение моря четыре. Если ветер усилится, тогда с носа судна я буду фотографировать вертикально вниз, решаю я. Белая сумятица бурунов у форштевня судна выглядит как моментальные фотографии из истории возникновения земли, как фотографии вечности.

В столовой свободное место осталось только за одним столом с первым помощником капитана. Он ведет жаркие дебаты с ассистентами, сидящими за соседним столом. Первый выступает за то, чтобы суббота и воскресенье были рабочими днями, и эти дни добавлялись бы к отпуску. Сидящий за столом ассистентов шеф невозмутимо пропихивает вареное яйцо сквозь свою растрепанную бороду. Первый помощник обращается к старику:

— Не считаете ли вы, господин капитан, что люди должны быть заняты и в конце недели? Сначала в субботу были пять, потом четыре, затем три — а теперь два часа. В конце концов, это приведет к трениям, это же ясно!

От громкого смеха, в том числе и шефа, первый помощник краснеет. А старик лишь спрашивает:

— А что вы будете делать с пьяными? Ведь в субботу люди поддают!

Мысленно я дополняю, глядя на серые после ночных попоек лица ассистентов: «А когда же, собственно говоря, они не поддают?» А попойки в субботу и воскресенье, «настоящие» попойки, вероятно, считаются неизбежными и этот аргумент заставляет первого помощника капитана замолчать.

После того как первый помощник, выждав какое-то время, попрощался с нами, я спросил старика:

— Что он имел в виду, говоря, «в субботу четыре, три часа»?

— Дело в том, — говорит старик, — что каждый год в порту на один час сокращают продолжительность рабочего времени, так как постепенно хотят создать такие же условия труда, как и на суше. Но пока дело обстоит так. Если человек не придет из-за этого одного часа на борт, то ему вычеркивают день компенсации. Здесь первый помощник в виде исключения прав.

В нашей радиогазете, выполненных гектографическим способом листочках, раскладываемых радистом в столовой на столах, я читаю, что температура в Северной Германии составляет тринадцать градусов! Что за сумасшедшее лето.

Меня удивляет, что сегодня шеф, не выказывая торопливости, продолжает сидеть за столом, и спрашиваю его, не надеясь на успех:

— Когда я смогу попасть в камеру безопасности?

— А не начать ли нам прямо сейчас? — спрашивает шеф к, моему большому удивлению.

— Только об этом и мечтаю! — и следую за шефом. Но куда он идет? Ведь так мы не попадем в камеру безопасности?

— Сначала модель, — говорит шеф, оборачиваясь на ходу. Мы направляемся в «приемную» — это странное, бесполезное, служащее исключительно представительским целям помещение с портретом Отто Гана, выполненным в масле. Я знаю, что там, на столе, в передней части помещения, прямо напротив портрета «расщепителя ядра» под стеклянным колпаком находится модель реактора.

Шеф чуть не убегает от меня в своих «быстрых сандалиях», как он называет свою обувь. Он ведет себя так, будто нам больше нельзя упускать время.

— Говори, господин, твой холоп слушает тебя! — говорю я, когда мы останавливаемся перед моделью.

А шеф уже начал:

— Вот здесь — горячая печь. Это положение модели показывает камеру безопасности и в ней резервуар высокого давления таким, каким его можно видеть, если стоять в камере безопасности, — то есть здесь, в кольцевом пространстве между резервуаром высокого давления и первичным защитным экраном. Здесь — вторичное экранирование: шестьдесят сантиметров железобетона. — При этом шариковой ручкой шеф показывает то сюда, то туда. — В этой вторичной экранировке стоит камера безопасности — стальная конструкция тридцатимиллиметровой толщины высотой тринадцать метров и диаметром девять с половиной метров.

Я держу указательный и большой пальцы правой руки на расстоянии примерно трех сантиметров от глаз, чтобы лучше представить себе стальную стену. Шеф видит это и насмешливо улыбается.

— В камере безопасности находится напорный резервуар, а в напорном резервуаре — активная зона реактора с крепежным устройством и контрольными стержнями. Весь реактор окружен первичным защитным экраном из серого чугуна и нескольких слоев стали и воды. — Шеф отбарабанил это, будто хотел сказать: «Все это само собой разумеющееся, не будем без нужды задерживаться на этом».

— Все это представляется мне большой русской куклой, — бормочу я и чуть не прикусываю язык.

— Как это? — спрашивает шеф.

— Русские куклы, которые располагаются одна в другой…

Шеф смотрит на меня непонимающе, затем говорит так же быстро, как и до этого:

— Парогенератор и первичные циркуляционные насосы для первичной воды находятся внутри первичной защитной экранировки напорного резервуара, образуя весь первичный контур или весь первичный цикл. Все агрегаты, относящиеся к первичной системе, а также агрегаты для системы очистки блокирующей воды, осушительная система и установка циркуляционного воздушного охлаждения находятся внутри вторичного экранирования. — Шеф переводит дыхание и говорит дальше: — Этот сифон здесь, слева, является продувочным резервуаром. В самом резервуаре, то есть в продувочном резервуаре, в случае утечки может быть принят пар из напорного резервуара. Речь идет о пустом компенсаторе.

«Итак, наличествует больше для безопасности, — перебиваю я лишь для того, чтобы заставить шефа говорить помедленнее: „Speak slowly please, for havent’s sake!“ (Пожалуйста, говорите медленнее, чтобы не забыть!) так и рвется у меня с языка, но я молча проглатываю это. Если бы шеф говорил более отчетливо, я смог бы лучше воспринимать его речь. А так мне приходится сильно напрягаться.

Теперь шеф, будто поняв меня, говорит медленнее. Если он полностью повернется ко мне и я смогу видеть его рот сквозь бороду, то мне не составит труда понимать то, что он произносит менторским тоном: „Нижняя, более широкая часть напорного резервуара является здесь щитовой цистерной, экранировкой вокруг напорного резервуара. В ее зоне, то есть в зоне щитовой цистерны, находится сильно излучающая активная зона реактора, которая здесь состоит из двенадцати прямоугольных и четырех треугольных топливных элементов“ Теперь шеф отходит от модели, делает два шага назад и четыре в сторону, останавливается перед графиком, висящим на боковой стене, и говорит:

— Мы должны действовать системно, по-другому вы не поймете.

Слава богу, что он понимает это!

Шеф делает небольшую передышку, задумывается на мгновенье, делает передо мной три шага влево, потом вправо, снова останавливается перед графиком, а затем опять начинает говорить так быстро, будто плотину прорвало:

— Реактор — это такая установка, в которой происходит контролируемая ядерная реакция. Ясно?

На это я могу ответить только кивком головы.

— Ядерная реакция выделяет тепло, очень много тепла. Это тепло я должен отвести от ядра и подвести к парогенератору. Я делаю это с помощью воды как охладителя.

— А почему теперь надо охлаждать? — спрашиваю я.

Шеф сразу же сбивается. Он опускает голову, прикладывает большой и указательный пальцы ко лбу и раздумывает несколько секунд, прежде чем ответить:

— Возможно, это слишком сложно для вас, то есть для начала. Теперь другое. У реактора три главные функции. — Шеф поднимает голову и смотрит на меня. — Эти функции таковы: производство тепла, отвод тепла, генерирование пара.

К моему удивлению, шеф понижает голос и смотрит на меня, словно извиняясь: — Тут я должен поправить себя. К сожалению, это не совсем точно. В реакторе, по существу, расщепляется только уран — реакция эта происходит под контролем. В результате этого образуется энергия. Так что преобразование тепла не является задачей реактора. Но вы спокойно воспринимайте все так, как я вам говорил вначале.

„Я сделаю это неохотно! Потом я буду сидеть дома и беспомощно оглядываться, если мне чего-то будет не хватать при переносе этого на бумагу. Вас-то у меня тогда не будет под рукой“.

Шеф заглатывает наживку. Он коротко кивает, делает большой вздох и начинает снова:

— Топливом служит, об этом теперь знают все, уран, а именно, уран-235. В природном уране его содержание составляет только 0,7 процента, Остальное — это уран-238. Дальше вам станет сложнее понимать. Вы должны просто принимать на веру то, что я говорю, даже если не поймете сразу. Если мы намереваемся экономически использовать расщепление ядра, то нам надо увеличить это небольшое количество урана-235. Мы называем это „обогащением“. „Настоящим“ топливом является двуокись урана — уран-238, обогащенный 3,5–6,6 процентами урана-235.

— Я просто верю в это, — бормочу я.

— Возможно, это тема для более поздней беседы, — говорит шеф, в то время как я пытаюсь про себя повторить то, что узнал. Шеф видит это и ждет. Я робко задаю вопрос:

— Итак, таблетки в топливных стержнях, то есть окатыши, — это не уран-235, а обогащенная двуокись?

— Точно, — говорит шеф и радуется.

— Окатыши я всегда представлял себе виде „пуговичных“ батареек.

— Они немножко толще, — говорит шеф. — Окатыши имеют диаметр 9,6 мм и высоту 10 мм.

— А если я буду носить окатыши, как таблетки от головной боли в стеклянной трубочке, что произойдет тогда? Я слышал, что ничего. Это так?

— Да, так. Ничего не произойдет. Материал безобиден, пока его не начали использовать.

— Что это значит?

— Пока не произошло расщепление ядра. Это продукты распада могут оказывать опустошающее воздействие. Черный порох тоже не опасен, пока к нему не поднесут спичку. Если никто не облучает окатыши нейтронами, то они безобиднее черного пороха. По окатышам, если захотите, можете бить молотком, и ничего не произойдет. Но будем придерживаться темы: окатыши лежат здесь в этих герметичных оболочках один над другим. Их общая длина (или высота) 830 мм. Герметичную оболочку, которую вы видите здесь, раньше — то есть для первых активных зон реактора — делали из стали, теперь, то есть для второй активной зоны, — делают из циркалоя-4.

— А это?

— Запомните: циркалой-4! — говорит шеф с наигранной строгостью, — просто запомните! Все это мы рассмотрим позднее.

— Так точно — запомню, — отвечаю я.

— Эти трубки и есть топливные элементы. — Я вздыхаю, и шеф смотрит на меня с удивлением.

— Я рад, что наконец-то мы осилили эти топливные элементы, потому что именно о них речь идет постоянно. Итак, топливные элементы — это трубчатая оболочка, набитая окатышами?

— Точно! — говорит шеф. Он снова бегает передо мной туда и сюда и, наконец, продолжает: — Внутри этих топливных элементов происходит расщепление ядер, в результате чего вырабатывается тепло. В топливных элементах температура достигает около 800 градусов Цельсия, а на поверхности топливных элементов около 300 градусов.

— Теперь окатыши уже не так безобидны? — спрашиваю я.

Эти слова шеф намеренно пропускает мимо ушей и продолжает:

— Температуры, которые я сегодня называю, рассчитаны теоретически. Но пойдем дальше.

— Да! — соглашаюсь я, хватаю стул и усаживаюсь на нем как бы для особой концентрации.

— При расщеплении ядра высвобождаются нейтроны, которые по принципу цепной реакции в свою очередь расщепляют ядра урана-235.

— Если бы я только понимал, как функционирует деление атомного ядра.

— Это надо принимать на веру, просто все принимать на веру, — говорит шеф и вглядывается в меня с испытующей настойчивостью психиатра, прежде чем продолжить: — Контролировать и управлять этой цепной реакцией — вот и все, вот и вся штука! — Говоря это, шеф подчеркивает каждое слово.

— И как это происходит? — спрашиваю я, четко выговаривая слова, чтобы шеф понял, что я слушал внимательно.

— Давайте-ка пока выпьем пельзенского пива, — отвечает шеф, глядя на меня своими сузившимися от улыбки до щелочек глазами, и идет к холодильнику, расположенному за стойкой.

— Бокалы? — спрашивает шеф и ставит две бутылки на стойку.

— Для чего бокалы? — спрашиваю я в свою очередь.

Шеф запускает руку в пустоту и вылавливает там вслепую открыватель бутылок, висящий на длинной спирали. Это выглядит, как клоунский номер. Я должным образом демонстрирую восхищение этим трюком, наверняка придуманным шефом, если судить по тому, как он воспринимает мое восхищение.

— У меня от этой говорильни уже сметана во рту, — говорит шеф. — Ну — на здоровье!

— На здоровье!

После большого глотка шеф втягивает губы и затем выпускает воздух с шумом, как из хлопушки. Тыльной стороной руки он вытирает рот.

— Хорошо, а?

— Да, чертовски хорошо. Когда я был в Праге, то пристрастился к этому пиву и стал предпочитать его.

— Вам, собственно говоря, скорее следовало бы рекламировать баварское пиво.

— Да? Мне нужно было бы? Вы что же, считаете меня баварцем?

— Ради бога, нет! — шеф изображает ужас. Затем он делает еще один изрядный глоток, тщательно вытирает пену с бороды и говорит неожиданно решительно: — Ну что же — продолжим — или нет?!

Секунду я обдумываю, что ответить. И тут шеф сам себе отвечает:

— Предлагаю сделать передышку, все переварить, а затем как можно скорее продолжить.

— Означает ли это: а теперь еще по пиву?

— Ну, конечно же! — говорит шеф. Он ставит две новые бутылки на стойку и, открывая их, говорит: — Следующая тема: контроль и управление цепной реакцией…

На шлюпочной палубе я вдыхаю свежий воздух, качая головой, в которой, как в осином рою, копошатся технические термины. Я тяжело шагаю вперед по окрашенной в красно-бурый цвет главной палубе и в поисках пищи для глаз останавливаюсь. Я приседаю на корточки и вижу между двумя „лебедиными шеями“ горизонт в круглом поле клюза. Я скольжу глазами вверх-вниз, чтобы линия горизонта делила сюжет, обрамленный клюзом, пополам.

Этот снимок я сделаю завтра. Затем, то приподнимаясь, то наклоняясь, я наблюдаю из-за бухты буксирного троса, как поднимается и опускается линия горизонта, и наслаждаюсь игрой круглых и прямых линий на блестящем белом и насыщенном черном цветах на фоне серо-зеленого моря. Это мой мир.

Я сижу на бухте троса из манильской пеньки, охватывая взглядом мощную аппаратуру, — якорную и обе буксирные лебедки. Я рассматриваю лебедку для носового шпринга, роликовые клюзы и направляющие для тросов, запоминаю все это так крепко, что смогу нарисовать по памяти.

По очереди проверяют двигатели обеих спасательных шлюпок, и уже по этому можно понять, что сегодня суббота. Такой функциональный контроль осуществляется, насколько я знаю, каждую субботу — после окончания официального рабочего времени.

Вода в плавательном бассейне зеленого цвета. Очевидно, ее подкрасили попавшие сюда частички планктона.

Один матрос красит приваренную газоотводную трубу для вспомогательного дизеля серебристо-бронзовой краской. Для этого в верхней части он приладил себе подставку, которую он сам может поднимать и опускать на один метр. Работа в субботу хорошо оплачивается.

Теперь мы держим курс 180 градусов. Иногда по левому борту появляются рыболовецкие суда. Больших кораблей не видно. Я не представлял себе, что эта местность окажется такой безлюдной.

Перед моей каютой на полную мощность работает „колесный пароход“, как я называю стиральную машину. Одна из офицерских жен стоит рядом с машиной, скрестив руки на животе и выставив вперед левую ногу. Естественно: дома, а значит, и на корабле суббота — всегда день стирки. Стирать, а что ей прикажете еще делать?

— Что еще приключилось, на что ты так уставился? — спрашивает старик, когда мы усаживаемся за обеденным столом, и бросает взгляд в том же направлении, что и я, но быстро отворачивается. На руке стюардессы сегодня выше пятна с волосами гордо красуются два красно-желтых гнойных волдыря — следы прививки.

— Кстати, — начинаю я, но старик резко перебивает меня: — Что значит „кстати“?

— Кстати, — невозмутимо начинаю я снова, — ту медицинскую сестру, которая так плохо обошлась со мной, я спросил, в какой больнице она работала до этого — в большой или маленькой.

— Ну и?

— В большой, естественно! — сказала она возмущенно, — маленькие больницы сегодня ub to date!

— Ну и что? — снова спрашивает старик.

— Она сказала совершенно ясно „ab to date“ — здесь ab — как устаревший, удаленный с окна.

— И что ты на это ответил?

— Ничего! Только вполне серьезно кивал.

Шеф, бросивший вопрошающий взгляд на старика и получивший от него одобряющий кивок, пересел за наш стол после того, как съел суп. Он говорит:

— Извините, господин капитан, я только что услышал, что вы говорите о больнице. Я уже давно хотел спросить… — и замолчал в нерешительности.

— Спрашивайте, — говорит старик добродушно.

— Если здесь на борту с кем-то что-то случится, я имею в виду что-то очень серьезное…

Старик помогает ему продолжить:

— Вы имеете в виду, что кто-нибудь умрет?

— Именно это! Что будет в таком случае?

— На этот случай кое-что уже предусмотрено, — говорит старик, — на борту находятся так называемые складные гробы из пластика.

— Вы это серьезно? Это правда? Или вы хотите раз…

— Разыграть я вас не хочу, шеф. Собственно, вы должны были бы знать об этом… Я не понимаю, почему вам это в новинку. Ну вот, в таком гробу усопшего хоронят за бортом, то есть в море — так как у нас нет морозильника для трупов, как на пассажирском пароходе.

— А подвесить между свиными тушами за пяточные сухожилия — не годится, — влезаю я в разговор, но старик пропускает это мимо ушей. Тогда я поддразниваю старика:

— „А наш капитан произносит назидательные слова“.

— Так, очевидно, и должно быть! — говорит старик, и я замечаю, что он хочет закончить этот разговор, но я не отстаю. Я знаю, что шеф родом из Глюкштадта, поэтому говорю ему:

— Как раз Глюкштадт остался у меня неизгладимым в памяти в связи с гробами.

— Почему? — спрашивает шеф.

— Потому что война длилась дольше, чем представляло себе руководство. — Так как шеф растерянно смотрит на меня, то я объясняю:

— Руководство — так это называлось тогда, это были Гитлер и его камарилья. Так как война длилась дольше, то меня послали на ротные курсы в Глюкштадт. Это было бы интересно для вас, шеф! Глюкштадт был совершенно скверным городишкой. Для моряков это было испытанием. Целыми днями мы тренировались в „проведении траурной процессии“ с различными функциями. Один раз я был лошадью. Один раз подушечкой для орденов. В качестве подушечки для орденов мне надо было, согнув руки в локтях, в траурной позиции, размеренным шагом ходить по казарменному двору и при этом иметь неприступную мину. И это после тяжелейших бомбовых налетов на Гамбург. В Гамбурге под руинами гибли люди, а мы в Глюкштадте играли в этот театр — в соответствии со служебными планами! Гамбург был рядом, почти тысяча солдат могли бы помочь в Гамбурге, но поди ж ты: у нас был свой план!

— Да, так и было, — говорит старик.

— В разгар войны, — говорю я дальше, — мы тренировались: нужно было примкнуть штык и колоть штыком мешок с соломой и трижды кричать „ура! — ура! — ура!“

— И для чего это? — спрашивает шеф.

— Естественно, для того, чтобы если из Атлантики всплывет враг вроде нимфы, знать, как с ним покончить!

— Понял! — говорит шеф смущенно. — Чистая рутина. Но что было с гробами?

— Гробы… По ночам на чердаке неотделанного морского госпиталя, расположенного довольно далеко от казармы, мы несли пожарные вахты. В здании не было ни дверей, ни окон, но на чердаках, которые мы должны были защищать от пожара, стояли гробы, гробы на гробах. Все чердаки были забиты гробами — сотнями гробов. Тут шеф втягивает воздух, а старик говорит: „Прощайте!“ — и встает.

По прошествии времени послеобеденного сна я стучу в дверь старика и он сразу же встречает меня необычным потоком слов:

— О Норвегии я вообще больше не думал. Но теперь, когда ты постоянно выспрашиваешь меня, все это всплывает снова. Например, дело с Эмде, с командиром подводной лодки Эмде, которого они судили военным судом за то, что он однажды — из осторожности — не атаковал. Однако эта история разразилась намного раньше, еще до того, как я ушел в отпуск. Эмде пришел и попросил быть его защитником. Но я был назначен заседателем. Он обвинялся в „трусости перед лицом противника“, а ты знаешь, что это значило.

— Кто же его оклеветал?

— Его собственный вахтенный офицер. Во всяком случае, меня позвали и в конечном счете с весьма точными, доказательствами в руках — почти с научной точностью — мне удалось вызволить Эмде.

— И как это происходило? — спрашиваю я старика, который сидел в кресле, уставившись в одну точку.

— Это происходило так. У нас в Бергене был военно-морской судья, оберштабрихтер Грис, он был спортсменом-яхтсменом, и это помогло кое-что объяснить ему. Часто все зависело от таких случайностей. У другого председателя суда я бы никогда не добился успеха Ты же знаешь: в то время сильно давили сверху. Между, прочим после капитуляции я тоже побывал и в шкуре судьи, так как я был старейшим морским офицером в районе Бергена, но я не воспользовался этим. Там было одно дело о дезертирстве. Это было еще при Грисе, и прежде чем состоялось заседание суда, я с ним об этом поговорил. Он сказал: „А не спустить ли это на тормозах?“ Я был рад-радешенек, потому что испытывал угрызения совести. Мы тоже — уже тайно, на всякий случай — готовили к отплытию катер, который мы укрыли. Я сказал Грису: „Почему дезертирство? Откуда дезертирство?“

— Это произошло в самую последнюю минуту?

— Да. Сразу же после самоубийства фюрера.

Между прочим, чтобы не забыть, — старик резко меняет тему:

— Сегодня вечером праздник новичков на корабле, мне надо будет показаться. Пойдешь со мной?

— Если непременно надо — хорошо. Когда это будет?

— В девятнадцать часов. Я останусь не долго. Ты же знаешь, если все они „поддадут“, то начнется большое братание, вот тут мне лучше быть в стороне.

Одна из наших стюардесс, обслуживающих столовую, новенькая, которая производит впечатление курицы, заболела.

— Она, очевидно, не выдержала постоянных вечеринок, — брюзжит старик и смотрит недовольно, — при этом она, вероятно, единственная, которая является профессионалом, я имею в виду гостиничный и ресторанный бизнес. Хотел бы я знать, что будет, если появятся трудности. — Через некоторое время он продолжает брюзжать: — Это наверняка вызовет раздражение. Во время последнего рейса одну стюардессу пришлось из порта Элизабет отправить домой на самолете.

— Теперешняя стюардесса выглядела уже довольно утомленной, когда она появилась на борту, — говорю я, немного перекусив, — она сразу же стала жаловаться, что она, очевидно, не справится с той небольшой работой по сервировке.

— Это мне совершенно неизвестно, — говорит старик, поднимает свой бокал, выпивает и вытирает губы тыльной стороной руки. Тема закрыта!

Сколько раз я ни прохожу мимо запасного винта, столько и поражаюсь его гигантским размерам и красоте пластических форм. Иногда я ощущаю себя на верхней палубе как в галерее скульптур: выпуклая крышка реактора с запорными болтами, этот гигантский, плоско лежащий винт. А когда я, глядя с выступа мостика, перевожу взгляд на корму, то вижу под собой большие серые прямоугольники крышек люков, затем на приподнятой палубе крышку реактора и крышку сервисного бассейна с козлами для насаживания крышек, громоздкую шлюпбалку… Все это имеет сильное пластическое выражение: просто современная художественная выставка.

Во время войны в портах на атлантическом побережье я снова и снова рисовал тяжелые детали машин, в том числе якорные цепи, морские навигационные знаки, гребные винты. Если бы у меня был еще больший запас жизни, то всю эту массу памятных фотографий я перенес бы на большие холсты. Когда однажды я увидел, как на голову военному водолазу надели шаровидный латунный шлем с зарешеченным круглым окном-иллюминатором, а затем завинтили его, я пришел в неописуемое волнение, так как у меня не оказалось с собой рисовальных приспособлений. Как он стоял — этот водолаз в своем мокром сером резиновом костюме на понтоне, как бледный утренний свет почти скульптурно прорисовал тяжелые складки! Неподвижно застывшее стояние водолаза и мелочная возня его помощников, шланги, извивающиеся вроде змей на стареньком понтоне, все это складывалось в картину, которая в то время так взволновала меня, как и техника здесь. Упущенная работа, куда ни брось взгляд! Вся моя жизнь — цепь упущений! С моими несколькими короткими записями и заметками никогда никто ничего не сможет сделать: секретные материалы.

Прежде чем отправиться на вечеринку новичков, поступивших на корабль, проводимую на корме, я карабкаюсь на капитанский мостик. Старик занят в штурманской рубке. Я подхожу к нему и спрашиваю:

— Где мы…? — а старик добавляет: „…и еще пятнадцать минут до Буффало!“ Этого достаточно, чтобы вызвать у меня чувство удовлетворения. Губами я шепчу: „Джон Мейнард был нашим рулевым, он держался, пока не достиг берега. Он спас нас. Он носит корону. Он умер за нас, наша любовь его награда!“ Неожиданно старик громогласно возвещает: „Вечеринка начинается!“

Из-за сильного ветра, дующего с кормы, вечеринка проходит в фойе. Как на уроке танцев женщины и мужчины чинно сидят за отдельными столами. „Добрый вечер, господин капитан!“ — раздаются голоса, когда мы входим. Старик полусмущенно посматривает вокруг и кланяется во все стороны. Рядом со мной сидит супруга „Гамбуржца“. Не дождавшись моего вопроса, она, в порыве потребности поделиться, на одной и той же высоте звука сразу же набрасывается на меня:

— О том, чтобы мы снимали квартиру, больше не может быть и речи. Ведь все равно квартирная плата неимоверно большая. В таком случае, сказали мы себе, нужен только собственный дом. Моему мужу требуется много места, он хочет, чтобы ему не мешали, я с моей музыкой все равно…

Я остерегаюсь спросить ее, что значит „с моей музыкой“, и держусь так, как рекомендует шеф: я просто принимаю сказанное и слушаю ее монолог вполуха.

— Мы всегда жили довольно стесненно, потом купили старый кирпичный или клинкерный домик, такой, какие они там все, с громадным земельным участком. Раньше там был овечий выгон, и до сих пор мы занимались тем, что старались превратить его в сад. Сад же… — теперь она тихо хихикает, — этот сад стал довольно своенравным.

Только не спрашивать! Но мне этого и не надо делать, потому что она уже продолжает:

— А потом два года назад мы расширили дом — восемьдесят восемь квадратных метров, хорошая пристройка, все из природного камня… — больше, чем это, уже не достигает моих ушей. Теперь я наблюдаю за стюардессами с высокой прической, так как один из ассистентов играет на гармошке, а на танцевальной площадке появились первые пары.

Старик, соседкой которого является медицинская сестра, еще раз — ловкий парень — выспрашивает ее, где она работала, время от времени кивает, когда она рассказывает ему о своей ответственной работе, и все чаще, чем я привык видеть, берется за бокал с пивом.

Когда моя собеседница переводит дыхание, я говорю старику:

— Хороший вечер сегодня! Но не мог бы ты извинить меня, всю последнюю ночь я не смыкал глаз.

— Я, к сожалению, также должен решать очень важные дела и вынужден извиниться, — говорит старик официально. — Желаю провести веселый вечер! — и, обращаясь ко мне: — К сожалению я тоже должен уйти!

Мою собеседницу я уверяю, что ее рассказ очень заинтересовал меня и что я был очень рад познакомиться с нею. Но, к сожалению, я должен поработать над текстом для одного журнала.

„Как интересно! — радостно говорит дама, — где я смогу прочитать это?“

— Этого я пока не знаю, но вы еще узнаете об этом…

„Уф!“ — говорю я, когда мы оба оказываемся снаружи.

— Ну, да, не так уж это было плохо. Ты ни к чему не привык! Испорченный вечер. Спокойным он все равно не будет, так как гамбуржцы проводят свои опыты. Пойдем выпьем по пиву в моей каюте? — приглашает меня старик, когда мы на сильном ветру с кормы скользим по палубе в направлении носовой части корабля.

— Хорошо! — отвечаю я.

— Уф, — говорю я еще раз, развалившись в кресле, — вероятно, я действительно слишком стар, для меня в этом нет ничего привлекательного.

— Вероятно, так оно и есть!

После долгой паузы старик говорит:

— Я тебе уже многое рассказал, теперь расскажи ты, как это было на самом деле, когда Симона приехала в Фельдафинг?

— Я же уже говорил: это было давно. До этого я командовал полицейскими в Фельдафинге, а потом я сидел в тюрьме.

— Ты был в тюрьме?

— Да, и приобрел ценный опыт.

— Но — почему?

— Ты хочешь услышать о Симоне или хочешь знать, как мне жилось в „рейхе“?

— Дело, кажется, становится занимательным. Это имеет отношение к узникам концлагерей? Ты говорил, что позднее ты имел с ними дело?

— Нет. Этого не было. Итак, американцы вообще не заходили в Фельдафинг. Когда я услышал американские танки на дороге, идущей вдоль озера, мой автомат еще висел на одежной вешалке вместо того, чтобы быть зарытым в землю. А потом я был совершенно доволен, потому что по вечерам на поляну рядом с моим домом приходила косуля, и эту косулю мы хотели пристрелить.

— Кто это — мы? — спрашивает старик.

— Извини! Я же не знаю, что тебе неизвестно. Итак. В мой дом забрел один издательский коллега, точнее, он искал у меня убежище, это лучше отражает суть. Он был совсем измотан: оборванный и полуголодный. Пехотинец, провоевавший два года в России. А потом появился и мой брат Клаус, но этот при полном параде, в мундире ВВС, лейтенант с полным иконостасом военных наград. Добрый Бонзо, мой издательский коллега, еще накануне вечером стрелял по косуле, но не попал. Она только помахала ему хвостиком и скрылась за живой изгородью соседнего дома.

— Но потом вы в нее все-таки попали? — спрашивает старик с любопытством.

— Отнюдь нет! Но я уже предвкушал, какой вкусной она будет. Появлялась ли она на следующий вечер, чтобы водить нас за нос, я уже не помню. В это время мы уже двигались на тележке от вокзала к озеру, а потом и американцы не заставили себя ждать. А после случились сотни историй, но рассказать тебе все я не смогу, разве только мы потратим на это все свое время до самого Рождества.

— Не преувели… — начинает старик, но его прерывает сильная вибрация корабля. Он смотрит на свои наручные часы. — Деятели из Гамбургского института начинают свои маневры. Я потом еще схожу на мостик, это будет продолжаться до двух часов, так что говори дальше.

— Попробую. Мы чуть не врезались в американские танки — сбоку. Это из-за грузовика.

— Не тяни канитель!

— Бёмер, Бонзо было его прозвищем, появился у меня, потому что, кроме меня, он почти никого не знал. На теле у него были лохмотья. Нам нужно было найти для него кровать или по меньшей мере матрас и кое-что из одежды. Внизу у озера находился лодочный домик крупного нациста, шефа имперской школы НСДАП, который уже давно сбежал. Там, подумали мы, очевидно, все есть. Нужно было лишь транспортное средство. На вокзале были две тележки, четырехколесные, с оглоблями, используемые для выгрузки из поездов. Одну такую тележку мы себе взяли. Вокзал, как вся местность, был опустевшим. С этой тяжелой тележкой мы с грохотом двигались через всю местность, а когда на подходе к озеру дорога пошла под гору, мы уселись на тележке, а я взял оглоблю между ног, чтобы управлять движением. Вскоре темп невероятно ускорился. Я почувствовал, что не справлюсь с поворотом на поперечно проходящую дорогу к берегу озера, а тут еще отвалилось левое переднее колесо, тележка перевернулась, и мы оказались в воздухе с кувырками, пируэтами, сальто и чертовски жестким приземлением. Когда вот так во весь рост я лежал в грязи и не знал, целы ли мои кости, я услышал голоса, мужские голоса. По-пластунски, как нас учили, я подполз к краю дороги и узнал в свете вспыхивающих зажигалок американцев. Произносили они совершенно непонятное. Я все время слышал: „fuck off — fucked country…“ Одно мне было ясно: мы чуть не врезались в стоящую танковую колонну. Танки стояли вплотную один за другим. Сначала мы лежали, не решаясь пошевелиться. Вляпались в неприятность, подумал я, надеюсь, они не слышали грохота и не видели, как я лежал в грязи. Теперь война закончилась. Теперь здесь американцы, а нацистский кошмар закончился. И еще: мой брат Клаус был еще в форме со свастикой на поясном ремне. Этот тупица! О том, чтобы встать и двинуться обратно, не могло быть и речи. „Fuck off! — Fuck yourself!“ — слышал я снова и снова, самое смешное, что тогда я и представления не имел, что это значит. Я думал о китайских наемниках.

— Вот так вот, — говорит старик. — Но давай дальше: вы же не могли оставаться там вечно?

— Добрых полчаса ушло на это, а в той ситуации это было все равно, что вечность.

— А потом?

— Потом они запустили двигатели и наконец двинулись. Мы даже нашли колесо и снова надели его на ось. К сожалению, у нас не было гвоздя, чтобы использовать его в качестве шплинта, поэтому идиотское колесо еще трижды отваливалось, но мы наконец все же перебрались через дорогу. А потом стало по-настоящему интересно.

Старику эта история, кажется, понравилась. С удовлетворенной миной на лице он говорит: „За это стоит выпить что-нибудь стоящее — как ты смотришь на настойку из дикой малины?“

— Чего у тебя только нет! Давай ее сюда!

— А что было по-настоящему интересным?

— На цашей дребезжащей тележке мы добираемся до купальни на берегу озера, и тут дверь открывается, и в свете луны я обнаруживаю три карабина…

— И тогда они тебя упрятали за решетку? — прерывает меня старик. — Пора бы!

— О, нет! За решетку меня упрятали намного позже и с этой историей это не имело ничего общего.

— Дальше, дальше! — торопит старик.

— Мы стояли как раз напротив дул этих карабинов. Нам было не по себе. Мы попали в гнездо сумасшедших — вервольфы (оборотни)! Они хотели прикончить нас за предательство и сражаться дальше. Так, во всяком случае, они кричали. И тут они наконец увидели моего брата с его мишурой на мундире.

Его они убивать не захотели. А он уже держал в руках свою пушку. На другой стороне дюжиной сумасшедших командовал тоже лейтенант. Могу тебе сказать: пока мы их успокоили…

— И?

— Побудить их действовать разумно и сложить оружие нам не удалось. Они хотели непременно продолжать.

— То есть полного успеха они не достигли!

— Я был рад, что они не стали сразу палить. В то время все было несколько более относительным, чем сейчас.

— И вы потащили вашу тележку обратно в гору?

— Отнюдь! Мы ее просто оставили.

— Пс-с! — говорит старик. — Имперская собственность. Я понимаю. Поэтому они и изъяли тебя из обращения!

— Снова ошибаешься! Сначала я стал „шефом полиции“, иначе говоря, деревенским полицейским Фельдафинга.

— Именно ты!

— Что значит „именно ты?“ — набрасываюсь я на старика.

— Ты в то время — и олицетворение верности Закону? Можно смеяться или?

— Нельзя! Я к этому, Бог свидетель, не стремился. Ты себе представить не можешь, как в то время все делалось. Или, возможно, можешь? Ведь ты же, в конце концов, также был высшей судебной шишкой в Бергене. Я ведь тоже могу сказать — именно ты!

— Ха-ха, — смеется старик. И тут в дверь стучат. Появляется курьер. Старика зовут наверх.

— Еще по глотку на посошок? — спрашивает он.

Мне еще не хочется спать. Я иду по кораблю, часы показывают почти полночь. Не видно ни одной живой души. Я полностью предаюсь восприятию гудения и вибрации и нарастающему и затухающему шуму буруна у форштевня. Со стороны надстройки, на которой расположен капитанский мостик, светят несколько будто отштампованных иллюминаторов.

Медленно продвигаясь вперед, я слышу голос, раздающийся из черноты тени, и останавливаюсь, как вкопанный. Женский голос! „Белый лебедь, — слышу я, — он плывет туда к черным неграм“. Это был голос исхудавшей стюардессы, которая сказалась больной. Я смотрю во все глаза, но никого не вижу. Сбоку меня слепит свет, падающий из кормовых иллюминаторов надстройки с капитанским мостиком. Передние окна кормовой надстройки также освещают темноту тени. Наконец, я вижу фигуру, жмущуюся к вертикально стоящему запасному якорю.

— Что это значит! — вырывается у меня, затем я приглушаю голос и спрашиваю: — Почему вы не в своей каюте?

— Потому что я так люблю луну и звезды и их отражение на черной воде моря — как бархат.

Мне вдруг становится ясно, как одиноко человеку ночью на этом корабле, какую притягательную силу могут иметь мчащиеся рядом с бортами корабля светлые завихрения воды.

— Это звучит поэтически, — говорю я притворно мягко, — записывайте это, лучше всего сразу, прежде чем забудете.

— Я никогда не забуду! — слышу я голос от якоря.

И вот стою я здесь и проклинаю эту ситуацию. Если у мадам сдадут нервы, то это рискованно для корабля. Я должен сказать об этом старику. Но сначала мне надо попробовать справиться с ситуацией. Очевидно, самое лучшее, это уговорить ее.

— Вы простудитесь, — говорю я и сразу же замечаю, насколько глупо это звучит. Ночь мягкая, легкий ветерок — это всего-навсего воздушный поток, обтекающий движущийся корабль. О холодной ночи не может быть и речи.

Наконец фигура медленно появляется из тени гигантского якоря, и с поднятыми руками стюардесса идет на меня. „Лунатичка? Разве лунатики разговаривают?“ — проносится у меня в голове. Я беру ее правую руку, как если бы хотел сказать ей: „добрый день!“ Левой рукой я толкаю исхудавшее существо перед собой. „Так, а теперь я отведу вас в…“, — я прикусываю язык и говорю вместо „в кроватку“… домой».

Я веду ее, как осужденную. Я крепко держу ее правую руку и иду вслед за ней. «Осторожно! Здесь тросы. Не упадите».

— Ах. Я знаю дорогу. Здесь я часто…

Под хмельком? Врачу следовало бы давно поинтересоваться, что же происходит с дамой. Но этот юноша играет в волейбол в трюме номер пять.

— А теперь через порожек, — говорю я, когда мы дошли до надстройки, и пропускаю ее. — Здесь направо, нет, подождите-ка, я немножко пройду с вами.

И тут из-за угла выскакивает человек и чуть не сбивает нас с ног. Быстро схватив ее за плечо, я удерживаю девушку от падения.

— Извините! — слышу я и узнаю палубного матроса.

— Внимательнее надо быть! — говорю я.

Палубный матрос, пошатываясь, останавливается. Теперь он взял себя в руки, и я слышу, как он бормочет «Ага!» Теперь на корабле будут рассказывать то, что он видел. Черт бы побрал этот театр!

Я еще раз поднимаюсь на мостик, может быть, старик там, наверху. Будить его я не собираюсь. Я открываю металлическую дверь в штурманскую рубку, придерживаю ее рукой, чтобы она не гремела, и, обращаясь в темноту, говорю: «Добрый вечер!»

«Добрый вечер!» — слышу я голос третьего помощника, но еще не вижу его. Я делаю два шага в глубь помещения и остаюсь стоять в темноте, пока наконец не начинаю различать обстановку вокруг меня. Третий помощник стоит на правой стороне штурманской рубки, старик находится почти в центре за пультом управления.

— Ты еще надолго остаешься? — спрашиваю я.

— У тебя что-нибудь срочное? — спрашивает он в ответ. — Да!

— Тогда сейчас иду.

Когда в каюте старика я рассказал ему о ночной сцене, он спросил, выжидающе глядя на меня:

— Ты считаешь, что дама не в своем уме.

— Я считаю, что осторожность прежде всего и что врач, каким бы неопытным он ни был, должен был бы позаботиться о даме.

— Ее нужно отправить домой! — говорит старик резко. — Здесь не должно ничего случиться. Здесь однажды один такой шагнул через борт, один ассистент.

Я уже часто представлял себе, как это происходит, если после падения и тяжелого соударения с водой человек приходит в себя и видит как его корабль уплывает в ночь.

— Не накаркай, — говорит старик глухо.

Мы сидим и молчим. Старик выглядит рассерженным. Я хотел бы сказать ему что-нибудь ободряющее, но ничего не приходит на ум.

— Вот так сюрприз! — говорит старик. — Это нужно еще обмозговать.

* * *

Хотя ночь была короткая, я не чувствую усталости, направляясь на корму на завтрак: я акклиматизировался на корабле.

Старик сидит за столом вместе с шефом. Утренняя беседа снова вертится вокруг расхлябанности стюарда.

— Из гаек на иллюминаторах в моей каюте, — говорит старик, почищена только одна.

— Все стюарды косоглазые, — утверждает шеф.

Чтобы внести в беседу свой вклад, я рассказываю, что я испытал, когда плыл на итальянском музыкальном пароходе с Кипра в Венецию. Питание было чрезвычайно убогим. Карта меню, выкладывавшаяся рано утром на короткое время, была к тому же на итальянском языке. Киприоты, населявшие корабль, эмигрировавшие в Англию, читать ее не могли. Однажды утром я внимательно ознакомился с одним таким меню и поразился, что за великолепные блюда были предусмотрены для нас. В тот день вместо указанной в меню череды блюд стюарды принесли только жалкую жратву на бак. Еще перед окончанием еды я встал и якобы случайно пробежал меню камбуза. И вот через полуприкрытую дверь я увидел целую вереницу великолепно украшенных ассорти из сыра, другие блюда с различными десертами — все выглядело очень аппетитно. Вернувшись на свое место, я спросил стюарда, как обстоит дело с сыром и десертом? «Ну, конечно, Ну, конечно, сейчас же, какие сорта желает господин?» — рассыпался в любезностях стюард. С помощью моего убогого итальянского языка я дал мошеннику понять, что сегодня я хотел бы для начала получить сырное ассорти, а там посмотрим. Когда же вслед за тем принесли богатое сырное ассорти, у других пассажиров открылись глаза.

— И как было дальше? — интересуется шеф.

— После еды я спросил старшего стюарда, почему же рос кошные блюда преодолевают порог камбуза не целиком и к радости всех пассажиров. Ответ: «Никто, господин, кроме вас, их не спрашивал!» Во время второго визита на камбуз я видел, как нарезанные кусочки сыра с быстротой молнии складывали и упаковывали в удобные бумажные салфетки.

Означает ли это, что каждый день они упаковывали, а затем распаковывали эти свертки? — спрашивает внимательно слушавший старик.

Не угадал! Когда вскоре после этого корабль пристал к Бари, стюарды первыми со скоростью молнии спустились по трапу, каждый с громадными пакетами в руках, а двое с велосипедами на плечах: с ними ушла хорошая еда, все, что за последние дни они сэкономили на нас. Там жили их семьи.

Старик скребет большим и указательным пальцами правой руки подбородок. При этом он опустил голову и весело смотрит из-под своих густых бровей.

Все стюардессы и немногочисленные члены команды — мужчины, пришедшие сегодня на завтрак, выглядят невыспавшимися. От шефа я узнаю, что рано утром, вскоре после четырех часов, на короткое время был отключен реактор из-за легкой поломки машины, а технический персонал, все ассистенты должны были прервать праздник, который в это время был в самом разгаре, и приступить к работе.

— Правда ли, господин капитан, — говорит шеф, — что уже более сотни военных кораблей используют атомные двигатели? Авианосец «Энтерпрайз», как я слышал, имеет четыре ядерных реактора.

— Это правда!

— В таком случае отпадают заботы о том, что произойдет, если один реактор выйдет из строя!

— Только не завидуйте, шеф, мы предусмотрели соответствующие меры и на этот случай. — И, повернувшись ко мне, старик говорит: — Во всяком случае наша установка «Take-home» позволяет кораблю самостоятельно проплыть еще девять морских миль!

— С тем, чтобы отплыть из Дурбана, ну, спасибо! — говорит шеф, и, обращаясь ко мне: — Пойдете со мной на пульт управления?

Я киваю и отправляюсь вслед за шефом.

После своих рутинных обходов шеф неподвижно стоит перед большим стеклом и смотрит в глубину машинного зала, — благоприятная возможность расспросить его.

— Если я правильно понял, в реакторе так же, как раньше в котлах, вырабатывается пар?

— Это звучит слишком обобщенно, — отвечает шеф нерешительно. — Это происходит так: три циркуляционных насоса прокачивают воду через активную зону и захватывают полученный там жар наверх к парогенераторам. Это, так сказать, и есть наши котлы. Но, естественно, все это сделано по-другому.

Шеф использует обе свои руки для того, чтобы показать мне другую конструкцию:

— Итак, здесь три секции труб, которые спиралеобразно идут сверху вниз. Мимо этих секций труб протекает первичная вода и нагревает подаваемую от машины подпитывающую воду в трубах. Вы знаете: у нас есть первичный контур и вторичный контур. — Шеф удостоил меня вопрошающим взглядом. Очевидно, он хочет знать, представляю ли я это себе.

— Я не понимаю, шеф: в первичной системе течет вода, она подходит к секции труб и вырабатывает пар. Почему тогда уже первичная вода не доводится до парообразного состояния?

— Очень просто: энергией, освобожденной из ядра, мы нагреваем первичную воду до температуры 273 градуса.

— Почему вода может иметь температуру 273 градуса и не быть паром?

— Это и является принципом работы нашего реактора. Наш реактор является реактором, охлаждаемым водой под давлением. Если давление достаточно высокое, вода не испаряется, а остается водой.

— Не пар, а только вода — несмотря на 273 градуса! — повторяю я.

У шефа, если судить по выражению его лица, есть еще несколько странностей наготове. «При этом следует сказать, что мы допускаем и образование пузырей, то есть незначительное образование пара. Пар, возникающий таким образом, нужен нам в нашем реакторе для поддержания давления».

Я с удовольствием смотрю на шефа как на фокусника из варьете, который вытаскивает из цилиндра все новые сюрпризы.

Итак, еще раз:

— Если в классическом реакторе, охлаждаемом водой под давлением, имеется расположенный вне прибор для поддержания давления, то у нас он располагается внутри реактора. Это давление обеспечивает то, что вода в первичном контуре не испаряется. Затем пар, образовавшийся во вторичном контуре, направляется к турбинам, которые через вал вращают гребной винт.

— А зачем, собственно говоря, такие сложности? — прерываю я шефа. — А что, если с помощью высвободившейся из ядра энергии сразу вырабатывать пар?

Теперь, глядя на меня, шеф насмешливо ухмыляется, очевидно, возможность просвещать меня доставляет ему удовольствие:

— Тогда бы вся машинная часть была бы заражена радиоактивностью! Это так просто.

— Понятно! Вместо этого все эти «джонни» остаются в первичном контуре… так?

— Точно так.

— Тогда вторичный контур также замкнут на себя, и функционирует он без неприятных потерь.

— Нет, не совсем, — смягчает шеф. — Во вторичном контуре у нас уже возникают потери. К конденсатору подвешены конденсатные насосы с сальниками. Там постоянно теряется немного воды. Например, запирающий пар, который должен препятствовать проникновению воздуха в турбину или через турбину в конденсатор, а попутно и в машинное отделение. Немного воды, например, теряется в питательном насосе. Всего пять-шесть тонн воды ежедневно. Это требует дополнительной подпитки.

— Нет ли опасности, что где-нибудь первичный контур придет в соприкосновение со вторичным контуром?

— Есть. Например, возможна ситуация, когда через секцию труб, если они имеют течь, в теплообменник проникнет первичная вода в результате того, что давление в первичном контуре выше, чем во вторичном контуре.

— Итак, все-таки, — бормочу я.

Но шефа это не смущает.

— Естественно, учитывается и такая возможность, поэтому в трех ветвях паропровода вмонтированы приборы, измеряющие радиоактивность.

Теперь я хочу услышать точный ответ и спрашиваю:

— А если они среагируют, что будет дальше?

Шеф отвечает сразу:

— Тогда соответствующие парогенераторы будут отключены. Это означает, что в таком случае никакая радиоактивность не сможет попасть в машинное отделение.

Так как шеф не выказывает и следа нетерпения, я продолжаю спрашивать:

— Во время рейса на Азорские острова имели место неполадки. Они, очевидно, не были предусмотрены?

— Вряд ли.

— Таким образом, с помощью этих пружин, которые вы мне показали, управляющие стержни выстреливаются в топочную камеру?

— Да.

— И тогда — бумс — и печь нейтрализована?

— Да, через 1,4–1,5 секунды при неполадках печь, как вы это называете, нейтрализуется. Стержни в таком случае оказываются запертыми.

— И это происходит только в том случае, если что-то не сработает или обнаружится дефект?

— Да.

— Ну, а если дефект нельзя устранить, я имею в виду: теми возможностями, которые имеются на борту, что тогда?

— Капитан вам же уже объяснил: тогда у нас есть наша установка «Take-home», а два котла также могут подавать пар на турбину. Под нагрузку будут поставлены два обычных котла, и тогда турбина станет работать от пара этих котлов.

— Это звучит так просто, как в книге для детей. Но что вы делаете, прежде чем вы получите пар? Вы же должны сначала растопить котлы, и прежде чем они дадут пар, пройдет ведь уйма времени. И в это время корабль останется без двигателя — или..?

— Да, это так, — говорит шеф, и я регистрирую это про себя как победу в этом раунде.

— Во время последних неполадок, которые я пережил здесь, — продолжает шеф, — скорость хода мы потеряли не полностью. Пока мы перешли на пар из котлов, мы сделали еще десять оборотов.

— Как это?

— В результате движения судна по инерции до остановки.

— При тяжелом море вы едва ли могли еще маневрировать с помощью руля.

— Правильно! — говорит шеф.

— И тогда корабль может двигаться бортом к волне.

К моему удивлению, шеф снова говорит: «Верно!» Он даже, кажется, удовлетворен тем, что я удивляюсь. Во всяком случае он делает небольшую паузу, прежде чем продолжить небрежным тоном:

— Это может случиться с любым другим кораблем. И происходит довольно часто. Если у вас теплоход или турбоход и возникают неполадки в энергетической установке, происходит то же самое!

— И через какое время вы получаете новый пар?

— Примерно двадцать минут нужны нам для производства пара, и двадцать минут судно должно обходиться без пара.

«Вот те на!» — думаю я. Это снова звучит так же просто, как в книжке с иллюстрациями. Спрашивается, не приготовил ли старик к ней другой текст.

— Ну, в таком случае груз на корабле по меньшей мере не может сместиться!

Но и это не может смутить шефа:

— Преимущество такого рода морских рейсов, которое вряд ли можно оценить по достоинству! — говорит он стоически.

— Если бы это случилось на канале, да еще в самом узком месте, то это могло бы стать по-настоящему приятным, — пытаюсь я еще раз поддеть шефа, но он только пожимает плечами.

Неожиданно я фыркаю от смеха, просмотрев еще раз свои записки.

— Что тут смешного?

— Я только что прочитал парогенератор — причем как партогенератор.

Шеф смотрит на меня с сомнением, качает головой и спрашивает:

— И часто это у вас?

— Да нет, от случая к случаю. Иногда мы коротаем таким образом время.

— С помощью такой чуши?

— Да.

— Ну, теперь мне многое понятно, — говорит шеф и смотрит, как я реагирую.

— Вы снова идете по моему пути, — говорю я с угрозой.

— Почему? — спрашивает шеф.

— Так говорят в Баварии.

— Смешно. Ну да, в Баварии. Но теперь я должен снова заняться работой.

Большое движение кораблей, прежде всего контейнеровозов. Наблюдая с юта за двумя плывущими один за другим контейнеровозами, я не могу поверить своим глазам: они плывут задним ходом, потом передним, а потом снова задним? Ну, естественно! Это мы, как сумасшедшие, выписываем кренделя через местность: мы плывем, петляя. Работают сотрудники Гамбургского экспериментального института кораблестроения. Вот подивятся люди на контейнеровозах тому, что мы выделываем.

— Что ты так долго делал у шефа? — хочет знать старик, когда я появляюсь на мостике.

— Мы говорили о производстве пара. Сам того не желая, я сказал неточно, но, к счастью, старик не заметил этого.

Для выделывания этих петель гамбургский капитан взял руль в свои руки. Я говорю ему, что я сфотографировал эти выкрутасы и если бы кто-нибудь спросил меня, кто это там начертал в море свое имя, то я бы ответил, что у нас был никудышный рулевой.

— Мне бы надо, — говорю я старику, когда мы оказываемся в штурманской рубке, — еще дочитать до горького конца послание кладовщика.

— От этого ты освобождаешься. Я его уже успокоил. Если бы это было все.

— Ну, что еще теперь?

— Сегодня пришла жена корабельного булочника, она хочет подать жалобу, сказала она…

— Ну, и? Ей тоже не нравится еда?

— Кое-что другое: одна из стюардесс строила глазки ее мужу, и я должен запретить это.

— Ну, скажешь! И — ты запретил?

— Я прежде всего спросил ее: как же она это делала? — И тут старик ухмыляется. — И тогда она сначала поглядела на меня обеспокоенно, а потом сказала «вот так!» и выпучила глаза, как будто ее душили.

— И ты спокойно смотрел на это?

— Да, не краснея. Но было нелегко остаться при этом серьезным.

— И что произошло потом?

— Естественно, ничего. Я что, должен пойти к стюардессе и запретить ей строить глазки булочнику. В таком случае обо мне будет ходить дурная слава: ревнивый капитан и все такое.

Сегодня воскресенье. Я бы должен тоже дурака валять. Лежать на солнце, фотографировать, писать письма. Люди, которых завтра высадят на рейде Дакара, заберут письма с собой. Надеюсь, завтра все пройдет, как запланировано. Пока я этому блюду не доверяю.

О прибытии в Дакар сказать почти нечего. Все программы проиграны, все возможные варианты продуманы и жеваны-пережеваны.

С каждым часом становится все более душно, и я радуюсь тому, что в моей каюте имеется кондиционер. Попадая из душного воздуха в свежую атмосферу каюты, я вдыхаю полной грудью. Я наслаждаюсь благами техники на полную катушку.

Офицеры на корабле надели белые шорты. На кормовой палубе вокруг плавательного бассейна начинают принимать солнечные ванны. Теперь можно точно определить, как сложены женщины, живущие на корме. Длинные цыганские юбки с многочисленными рюшами или длинные брюки скрывали многие недостатки: ноги, как толкушки для квашения капусты. У одной блондинки отсутствует бюст, она плоская, как доска. Но для того чтобы было хотя бы на что-то посмотреть, она надела бикини с картинками — пестрыми домиками вокруг гавани с бухтой. То, что полная стюардесса вообще что-то имеет на теле, производит впечатление ненужной уступки правилам приличия. На ней только махровое полотенце, завязанное в узел так высоко, что ее большой бюст препятствует сползанию.

На мостике первый помощник снова ругается по поводу голубя. Он просто-напросто утверждает, что не только выступ мостика, но и весь корабль якобы загажен голубем. Перевариваемый голубем «ла палома» объем пищи, конечно, велик. Вероятно, он еще никогда не питался так хорошо. Белый хлеб для тостов ему, кажется, нравится больше всего. Хлеб из кукурузной муки. Но и от листьев салата он не отказывается. У «ла паломы» нет причин отказываться от обильной пищи, которую мальчики засовывают чуть не в клюв. Если он позволит откармливать себя таким образом, то больше не сможет подняться в воздух.

На самой верхней палубе корабля, на пеленгаторной палубе, старик мне объясняет:

— Эти два красных, расположенных один над другим фонаря являются предостерегательными фонарями. Вертикальный интервал между ними 2 метра. Они постоянно висят здесь, чтобы их можно было зажечь мгновенно и чтобы не пришлось тратить время на их установку. По-английски эти фонари обозначаются NUC — not under control — находится не под контролем. Для «Отто Гана» эти фонари имеют большее значение, чем для нормального судна, так как кораблю для проведения определенных экспериментов приходится часто останавливаться. Если корабль останавливается, нормальные навигационные огни выключаются, и сразу же должны зажигаться оба красных NUC-фонаря и при этом сразу же погасить пароходные огни, два белых фонаря на средней линии судна, корабельный и направленный огонь. Как только судно прекращает движение по воде, выключаются также красный и зеленый боковые фонари.

— А если корабль останавливается днем?

— Тогда NUC-фонари заменяют черными шарами.

— А почему эту палубу называют пеленгаторной палубой?

— Название «пеленгаторная палуба» возникло в те времена, когда имели только один магнитный компас, то есть еще не было гироскопических компасов, и магнитный компас приходилось устанавливать как можно выше, чтобы можно было пеленговать все вокруг. С этой палубы уже не пеленгуют, пеленгуют с выступов — мостика. Правда, магнитный компас и сегодня еще используется на этом месте для так называемого девиационного контроля. Этот магнитный компас через телескопическую трубу виден с мостика, а точнее — с места рулевого. Курс, проложенный с помощью гирокомпаса, во время каждой вахты сверяется с магнитным компасом, а его показания заносятся в вахтенный журнал. У гирокомпаса может выйти из строя механическая или электрическая часть, он может давать неверную навигационную информацию, если барахлит компенсационный мотор. Он подвержен механическим и электрическим помехам.

Я мысленно повторяю то, что объяснил мне старик, чтобы ничего не забыть, и тогда старик говорит:

— Итак, — за этим следует длинная пауза, — итак, — начинает он снова, — «вдова Клико» — это действительно идиотизм. Я даже не знал, что у нас на борту такое превосходное вино. Старший стюарт хочет получить на тебе большую выручку. А крюшон, — я еще раз все продумал, — крюшон не подходит. Пиво подходит больше, если заранее на стол выложить солено-копченое мясо.

— Превосходная идея, — говорю я, изображая энтузиазм, а сам не могу понять, чего ради старик все еще ломает голову над моей «пропиской». Неужели ему непременно хочется пощадить мой кошелек?

А он уже ворчливо говорит:

— В конце концов, это же твои деньги, не мои…

— Ну, спрашиваю при всем уважении к должности, — говорит старик, когда мы собрались в его каюте на вечернюю беседу, — как там дальше? Как ты получил этот почетный пост полицейского коменданта?

— Тебе следовало бы знать, — медленно начинаю я, — что этот Фельдафинг сначала был колонией богатых людей с роскошными виллами, принадлежавшими по большей части евреям из Мюнхена. Затем, когда нацисты пришли к власти, местечко быстро превратилось в оплот нацизма, там разместилась «Имперская школа НСДАП», национал-социалистическое воспитательное заведение под названием КАРОЛА. Прекрасных квартир для нацистских бонз было достаточно, еврейских хозяев нацисты прогнали, да к тому же быстренько понастроили школьные помещения и спортивные сооружения для мальчиков, которых собирались выпестовать как национал-социалистическую элиту. Все новостройки были выдержаны в нацистском стиле с верхнебаварским налетом. И самое интересное: все это еще стоит, сегодня там размещается школа связи бундесвера. Сердце, что же тебе еще надо!

— Очень интересно, — говорит старик и подливает себе «Швеппс», попить которую мы договорились после неприятного зрелища толстопузых любителей пива в плавательном бассейне, — но какое отношение это имеет к твоей должности?

— Спокойно! Не так быстро! Когда американцы вошли в этот населенный пункт, там не было видно ни одной живой души. Все прятались в лесу или в погребах. Я был единственным, кто передвигался свободно, из осторожности вставив левую руку в марлевую повязку.

— В форме?

— Нет, сэр. В облаченье своеобразного разбойника.

— Говорить по-английски ты же мог.

— Но не по-американски. Но это уладилось. Потом был своего рода допрос, и выяснилось, что я никогда не принадлежал ни к какой организации партии. Как члена объединения бойскаутов, они перевели меня в так называемую организацию «Немецкая молодежь»… и тогда они меня.

— Что это значит «тогда они меня»?

— Именно такой человек был нужен американцам. И тогда они сделали меня шефом полиции.

Я так же, как и старик, в таких случаях, прежде чем продолжать говорить, делаю небольшую паузу и глоток из бутылки.

— Вернемся еще раз к имперской школе: из этих занятых нацистами или вновь построенных зданий нацисты исчезли, уступив место освобожденным узникам концлагерей. Отовсюду приходили выжившие узники. Вот так в мае 1945 года и возник самый большой лагерь во всей стране: — Displaced-Persons-Camp, сокращенно DP-Camp (лагерь для перемещенных лиц), как эта территория невинно была названа американцами. Имелась своего рода лагерная полиция, но она не могла сделать многого. Занимались мародерством что есть силы.

— И тогда американцам потребовался кто-то для грубой работы.

— Это говоришь ты.

— Сколько человек было в этом лагере?

— Трудно сказать, цифра менялась постоянно. Естественно, тот, кто имел друзей в Америке, исчезал быстро, то есть как только он снова оказывался в состоянии выдержать путешествие. Затем вместо них появились евреи из Польши, даже из Советского Союза, сбежавшие в Польшу от погромов в СССР. Это было чертовски волнительное время! Некоторые хотели мстить нацистам. Но кто были нацисты? Где были нацисты?

Я откидываюсь в своем кресле.

— У меня еще есть лед в холодильнике и джин. От времени это безвкусное пойло становится вкуснее в смеси с такими ингредиентами — или? — спрашивает старик и приступает, когда я киваю, к работе.

— Тащили все что попало, — продолжаю я, — все, что можно было отпилить, отвинтить или демонтировать каким-либо другим способом. И сбыть. Например, целые садовые ворота.

— Кто же покупает садовые ворота?

— А слесаря, и потом — фурнитура. Постепенно лагерь превратился в, очевидно, крупнейший «черный рынок» Европы.

— Ты говорил о лагерной полиции. Но как выглядела эта твоя команда? — хочет знать старик.

— Это были несколько старых социал-демократов. Им я выдал декоративные нарукавные повязки. С этим особенно не пощеголяешь. Важно, что у нас был автомобиль: марки «ДКВ» с двухтактным двигателем.

— Я что-то не припомню, чтобы ты умел водить машину?

— Learning by doing (делаешь и одновременно учишься), — так это делалось. Во всяком случае, я почти не спал. Каждые пять минут что-то происходило. Пятнадцать различных национальностей в лагере. К тому же основательно мародерствовали и французы.

— Французы? — прерывает меня старик. — Я думал, там были американцы.

— Американцы и французы. Теперь ты окончательно сбил меня с темпа. О французах я сейчас еще расскажу. Я, в мои 27 лет, в качестве шефа полиции часто оказывался между двумя стульями. И почти никакой помощи! Можно было подумать, что мужчин в Фельдафинге никогда не было. Все они каким-то образом смылись. А потом капитан Паттерсон, шеф американцев, захотел непременно посмотреть на старых нацистов. Он свихнулся и приказал согнать из домов коричневых бонз, без разбора. При этом ему попались не самые худшие. Их собрали на открытой автомобильной платформе столько, сколько могли. Я этого не видел, но я присутствовал, когда они вернулись из своей поездки и были высажены перед ратушей. Добрый Паттерсон, чтобы нагнать на них страху, покатал их в течение нескольких часов, как скот, предназначенный на убой.

— Не очень-то приятная поездка.

— Но они думали, что это я выдал их…

— Стали ли они позднее твоими друзьями?

— Можешь не сомневаться! Даже сегодня мне приходится выслушивать оскорбления. Но что ты хочешь — популярность приобретают неизведанными путями, а дружба у некоторых продолжается в поколениях внуков.

— У твоего капитана Паттерсона, кажется, было чувство юмора?

— Было. Однажды он поставил меня перед выбором: или до вечера достать десять приборов для обрезания сигар, или спалить Фельдафинг. И я, идиот, носился от дома к дому и, заламывая руки, умолял обитателей поискать машинки для обрезки сигар и отдать их мне. Мне удалось найти целых пять экземпляров. Слава Богу, мерзавцы довольствовались и этим.

— Звучит как история про «казаков-разбойников».

— Мне иногда тоже так казалось. Но при этом все было на полном серьезе. Подлей-ка мне еще один приличный глоток джина в пойло. Очевидно, ночь будет спокойной, как ты и говорил?

— Полагаю, что так оно и будет. Мы остановили двигательную установку, так как пришли слишком рано. С шести тридцати двинемся к рейду Дакара.

* * *

Дакар, Сенегал — вот откуда берутся самые черные из черных. В музыкальном кафе на парижской площади Пигаль я познакомился с одним сенегальцем, который рассказал мне, что совершенно черный он потому, что Сенегал является самой жаркой страной Африки. Так ли это? Ведь родившиеся в Африке дети белых родителей не становятся от этого черными.

Всю ночь корабль был ярко освещен, чтобы с нами никто не столкнулся.

По левому борту видна очень узкая полоска земли. В качестве попутчика у нас очень большой танкер. Он плывет не в полном балласте, так что видна добрая часть бульбовидного носа.

Солнца нет, небо затянуто серым, воздух парной. Я направил бинокль на берег. Очень медленно на однородно серой полоске прорисовываются детали. Этот берег, должно быть, является ноком с самым большим аэродромом, промежуточным посадочным аэродромом для трансатлантических полетов из и в Южную Америку.

— Ночью, когда мы сделали остановку, второй помощник высказал серьезные опасения, — рассказывает старик. — Ночью здесь вслепую плавает много судов, — предостерег он. Он боится, что в нас кто-нибудь врежется. При этом мы были освещены как рождественская елка.

— Ты его успокоил?

— Не уверен. Во всяком случае, я сказал ему, что дальность видимости при ясном горизонте составляет примерно десять морских миль. Световое пятно на небе можно видеть даже на расстоянии самое меньшее двенадцати морских миль. Нормальные сухогрузы типа «Бульк-керир» делают двенадцать морских миль в час, даже если рулевой на одном из кораблей вместо того, чтобы исполнять свои обязанности, пьет кофе или развлекается каким-нибудь другим способом, то все равно в течение целого часа он должен видеть нас сверкающих, как рождественская елка. Так как второй помощник посмотрел на меня так, будто хотел сказать: «Я вас предупредил!», я не мог отказать себе в удовольствии, — теперь старик ухмыляется, — не мог отказать себе в удовольствии сказать ему: «Надеюсь, утром увидимся снова!»

Приближается большой пассажирский пароход, первый, увиденный мною во время этого рейса.

Странные силуэты надвигаются поверх горизонта: цепочка зданий Дакара. Постепенно они все отчетливее выделяются на фоне неба. Побережье мало-помалу приобретает цвет и структуру. Такое впечатление, что сначала был сделан единственный голубой мазок, к которому затем добавили здесь красно-бурое пятно, пятно обрыва скалы, там белый домик, немного зелени, рядом еще мазок и над всем этим, словно театральный задник-кулиса, гигантские высотные дома. Такой столицу Сенегала я себе не представлял. Мое представление об Африке пришло из давно прошедшего времени. На карте вокруг Дакара нарисованы маленькие пальмы. Это куда больше отвечает моим представлениям об Африке.

— В Дакаре мы однажды уже побывали, — говорит старик. — Тогда на корабль погрузили фосфаты, 8500 тонн, трюмы с первого по четвертый. В то время наш реактор еще вызывал громадное уважение. Приемочная команда — различные цвета кожи — смотрела на нас преданными глазами. Они были готовы поверить всему, что мы говорили им о безопасности реактора. Несмотря на это, на время нашего пребывания все другие перемещения судов были запрещены, и только люди с маленького деревянного рыболовного катера не поняли запрета. Господи боже ты мой, ну и взяла их в оборот портовая полиция, им всем тогда досталось! Но сердце черного директора порта было открыто прогрессу, и он симпатизировал немцам. Я узнал об этом от его сына.

— Ну, и? — спросил я в надежде, что история на этом не кончится.

— С сыном мы провели послеобеденное время на полусонном острове работорговцев Горэ, — продолжает наконец старик, — он расположен перед гаванью. Там еще остались производящие сильное впечатление подземелья со ржавыми цепями, в которые заковывали рабов, и старые пушки дульного заряжания. — Ну и, естественно, там располагаются торговцы с их обычными товарами. Радист, который ездил с нами, показал выторгованный у контрабандистов золотой браслет. Анализ показал: «Латунь!»

Воспоминания, думаю я, как раз в духе старика.

Остров Иль-де-Мадлен отделяется от материка, на фоне которого мы его видим, и показывает нам свой скалистый берег. По левому борту плывет рыболовецкая лодка с очень острым, выступающим вперед носом. Я смотрю в бинокль: чернокожий экипаж. И приближаются все новые и новые рыболовецкие лодки.

Глядя в бинокль, старик говорит:

— Мы полностью обойдем Дакар. За мысом, находится защищенный от ветра рейд.

Навстречу нам движется корабль поменьше, создающий мощный бурун у форштевня. Из белой носовой волны выпрыгивают дельфины, один за другим. Это, кажется, доставляет им удовольствие. Еще я обнаруживаю двух китов. Своими темно-серыми спинами они напоминают современные подводные лодки. Они давно удалились, а я все еще вижу следы их ныряния. Я смотрю, как завороженный: так вот как это выглядит, когда с поверхности моря исчезает большая масса.

— Еще три мили до якорной стоянки, — говорит старик. — Нам надо обогнуть остров Горэ. Между островом и портом Дакар проход запрещен.

На экране радара я ясно распознаю бухту Дакара, чуть ли не менее ясно, чем на карте.

Винт делает немногим больше семидесяти оборотов, нам надо протянуть время, чтобы не оказаться на якорной стоянке преждевременно. Мы должны быть там примерно в десять часов. Жалко, что не придется сойти на берег.

Когда корабль идет так медленно, как сейчас, наша кормовая волна уже не бурлит белой пеной, а представляет собой длинный, вытянутый поток со жгутами из небольших водоворотов справа и слева.

Перед окрашенным в сизый цвет силуэтом города вдруг появляется полоса неспокойного и темного моря. Требуется какое-то время, чтобы обнаружить играющих там дельфинов. Это, должно быть, гигантский косяк. Теперь они обнаружили корабль и приближаются, но плывут не с кораблем, а с его левого борта.

Я спускаюсь по лестнице вниз, у фальшборта стоит медицинская сестра. Я думаю, что она хочет также посмотреть на дельфинов, но нет, она возмущена матросом, который что-то рассказал ей о летающих рыбах. «Летающие рыбы! — говорит она мне возмущенно. — И как раз тому человеку я так доверяла…»

Проходивший мимо боцман, услышав ее, говорит:

— Доверие хорошо, но контроль — лучше! — я вижу, как за спиной медицинской сестры он крутит пальцем у виска.

— Он что же, на полном серьезе морочил вам голову?

— Да. — Она так возмущена, что даже и не видит дельфинов.

Вывешены карантинный флаг, флаг пароходства «Хапаг-Ллойд», сенегальский флаг и флаг ФРГ. Много текстиля по ничтожному поводу — высадка на рейде нескольких человек.

Список экипажа старик приказал изменить: теперь два «помощника казначея» в возрасте до десяти лет значатся просто «мальчиками». В соответствии со списком экипажа нас всего семьдесят три человека на этом пароходе.

По УКВ объявился капитан порта Дакар. Нас ждут. Вскоре я уже различаю на рейде отдельные корабли. Еще примерно четверть часа мы будем идти с сорока оборотами, затем бросим якорь рядом с этим «стадом» кораблей.

Старик командует: «Левый борт, десять!»

— Руль на левый борт, десять! — докладывает рулевой.

Тогда старик говорит: «Левый борт двадцать».

— Руль на «левый борт двадцать!»

Полицейский катер пересекает наш курс, и тут появляется солнце. Через несколько минут уже так сильно выступает пот, будто ты провел несколько раундов на ринге.

Очень медленно мы приближаемся к стоящим на якоре судам.

«Находимся на двадцати метрах воды», — слышу я голос старика.

Старик дает три коротких сигнала ревуном «Тайфун», что означает: «Ставлю механизмы на полный задний».

Я так увлекся рассматриванием домов на пирсе, что вздрогнул от грохота якорной цепи. От кабестана поднимается коричневая пыль. Ржавчина. Мы достигли рейда Дакара.

На быстром ходу приближается моторный баркас. По откидному трапу наверх поднимается сенегалец, гигант в длинном одеянии с ярким рисунком. Второй чернокожий, следующий за ним по пятам, выглядит в своем серебристо-сером костюме довольно убого на фоне цветового великолепия первого.

Многословное приветствие между стариком и теми двумя. Когда я подхожу ближе, то слышу, что гигант говорит по-французски, что в Сенегале период дождей — и сразу же начинается дождь — Вуду!

Гамбуржцы, покидающие корабль, уже попрощались, теперь, пока старик в своей каюте беседует с обоими эмиссарами агентства, аппаратуру из Гамбурга размещают в баркасе.

— Это было совсем непросто, — говорит старик, когда баркас отчалил и прекратились приветственные жесты. — Черные выглядят все на одно лицо — я имею в виду, для нас.

— В их глазах мы такие же, но скажи, пожалуйста, о чем ты говоришь?

— Сначала я пригласил их в мою каюту и немножко прощупал.

— Ну и?

— Мне надо было выяснить, кто из них главный, кто первый, а кто — второй. По ним не определишь, какую должность они занимают. Звездочки на погонах были бы практичнее.

Я жду, когда старик продолжит говорить. Когда пауза затягивается, я иронизирую:

— Погоны на роскошном одеянии гиганта смотрелись бы не очень хорошо, но почему ты предпочел бы их?

— Только тогда, когда я убедился, кто из них номер один и кто номер два, я смог приступить к раздаче подарков: восьми блоков сигарет «Лаки страйк» и двух бутылок «Джонни Уокер» для номера один и одной бутылки для номера два. Если секретарь или ассистент получит больше, чем его начальник, то это может плохо обернуться для корабля.

— Тайны мореходства, — смеюсь я.

Но старик говорит серьезно:

— Если тут ты совершаешь ошибку, то это бросается в глаза. Для этих господ соблюдение этикета особенно важно.

— А теперь они любят немцев!

— Ты же видел, как довольны они были, покидая корабль. — Наконец-то старик улыбается, но тут же снова становится серьезным и говорит: — Но тогда дурачком тебя будет считать твоя собственная фирма.

— Как это?

— Есть одно «но». Виски и сигареты берутся из запасов столовой, а там строгая отчетность. А эти ребята за полученные виски «Джонни Уокер» расписок не дают. Это означает, что если бы я захотел, то мог бы поставить их фамилии под все запасы столовой или даже выписать квитанцию на весь корабль.

Старик морщит нос, а это верный знак того, что речь идет о серьезной проблеме: «Если хочешь знать, из-за нескольких дурацких бутылок и сигарет мне уже устраивали головомойку. Мне пришлось объяснять господам из Гестахта, что эти люди могут создавать нам самые большие трудности, подлавливая нас на чем-либо, вплоть до заявлений, что „так дело не пойдет“, например. Мы же, в конце концов, находимся в территориальных водах Сенегала. А во сколько обходится один производственный день, ты же знаешь».

— Может, 100 000 марок или даже больше.

— Так оно и есть! — говорит старик. — Но их аккуратно фиксируют в гроссбухах. Здесь выдаются квитанции. Ты же знаешь: квитанции — это половина жизни…

— Да этого не может быть!

— Но есть! — говорит старик глубокомысленно, но затем его лицо светлеет, и он спрашивает: — Ты уже слышал о радисте и казначее?

— Нет. А что там такое?

— Позже, — говорит старик, — а сейчас не будем заставлять дам ждать: обед.

За обедом один из ассистентов читает вслух листок форматом А4 — переданный по радио информационный бюллетень: «Франкфурт-на-Майне. Грабитель миллионов Людвиг Лугмайер выдал полиции тайник, в котором она обнаружила 800 000 марок, которые являются частью суммы, захваченной при нападении на транспорт с деньгами в октябре 1973 года. Деньги были упакованы в пластиковый молочный бидон и зарыты в городском лесу Франкфурта. Остальную часть двухмиллионного трофея Лугмайер, по его словам, истратил во время его продолжавшегося восемнадцать месяцев бегства по всему миру.»

— Вот идиот! — возмущается худой, как палка, ассистент.

— Они его уломали, — слышу я еще один голос. — Ребята, иметь или не иметь 800 000 марок, разница составляет 1 600 000 марок!

— Парень, парень, что за куча денег!

Взволнованные голоса перебивают один другого. Большие деньги, кажется, некоторым не дают покоя. Я и не предполагал, что даже воображаемые деньги могут так взволновать людей.

Шеф, который сегодня снова занял место за нашим столом, демонстрирует душевное спокойствие. Он признался мне, что испытывает облегчение от того, что гамбуржцы покинули корабль. Он не торопится и остается за столом и после того, как убрали посуду. Он наконец решается задать вопрос старику:

— Господин капитан, сколько вы потопили во время войны? — и добавляет: — Кораблей и тоннажа.

Старик задумчиво морщит лоб. Я знаю, что такие вопросы ему противны, но затем его лицо светлеет и он говорит, обращаясь ко мне:

— Ты был с нами, когда мы потопили ту дозорную лодку?

— А как же!

Глазами шеф следит за губами старика. Но для старика эта тема кажется исчерпанной. Похоже на то, что он самозабвенно предается своим воспоминаниям и не хочет, чтобы ему мешали. Мне становится жалко шефа, лицо которого все больше вытягивается, и я говорю:

— Я вижу это так, как будто это произошло только вчера. Эта ужасная акватория порта — и прямо напротив ворот бункера портовые фрицы запаковали целую вшивую эскадру.

— Целую — что? — спрашивает шеф.

— Вшивую эскадру, так называли небольшие подразделения, которые посылали для патрулирования недалеко от побережья. Бывших небольших сельделовов и тому подобное. Почти всегда из-за этого были скандалы, так как в этой тесноте мы не могли маневрировать. Длинной лодке приходилось разворачиваться, если она выходила из бункера ахтерштевнем.

Я смотрю на старика, ожидая, что он продолжит мой рассказ. Но старик и не думает этого делать. Так что продолжать приходится мне:

— Я стою с половиной экипажа на верхней палубе, чтобы сделать несколько снимков выхода лодки из бункера, и тут вижу, что интервал между нашим острым ахтерштевнем и вот таким «сельделовом», который и без того был чертовски мал, все уменьшается. Правда, машины уже были включены на передний ход, но лодка по инерции все еще двигалась задним. И вот уже пароход расщеплен — с чистым срезом. Мы почти ничего не почувствовали. Наш ахтерштевень вошел в борт, как в масло. А винты лодки уже тянули нас обратно и вода с силой устремилась в пробоину. Я оценил ситуацию с каким-то странным замедлением. Но на пострадавшей лодке началось столпотворение. Уже верхняя палуба вспоротого парохода наклонилась в нашу сторону, уже «пиплы» в их красивых белых форменках всплывали из проходов, затем они скользили по воде по направлению к нам до самого ледового ограждения и глядели на нас как обезьяны в зоопарке. У двоих были радиоприемники под мышкой. Это я помню совершенно точно: радиоприемники на батарейках. И тогда наш боцман, похожий на шкаф человек — он стоял очень близко от ахтерштевня в своих толстых морских сапогах, — вытащил руку из кармана своей кожаной куртки, показал на наполовину погрузившуюся в воду гигантскую пробоину и сказал «пиплам», которые как обезьяны висели на леерном ограждении: «У вас там дырка!» И все это так небрежно, как это было характерно для него, и больше ни слова. Тем временем мы дали полный вперед и интервал между нами и другим судном быстро увеличивался. То есть, между нами и тем местом, где оно еще плавало. Это был, если не ошибаюсь, единственный случай, когда ты не сообщил командующему подводным флотом о потопленном корабле, — обращаюсь я к старику. — Так что в статистику это не попало. Ведь так?

Старик кривит рот, как он делает всегда, когда старается скрыть усмешку. Затем он говорит:

— Это не гол в собственные ворота, мяч попал всего лишь в штангу!

Шеф смотрит на нас, предающихся своим воспоминаниям, слегка разочарованно, это не та история, которую он хотел бы услышать. Он встает, упираясь в стол:

— Ну, а что, если?

— В камеру безопасности? — спрашиваю я с нетерпением.

— Нет. Сегодня наша тема: «Цепная реакция. Контроль и управление!»

Шеф даже ждет, пока я выберусь из-за стола.

— А если бы у нас произошло столкновение — что тогда?

— Как это написано в правилах предупреждения столкновений? Вы это хотите знать?

— Да.

— Могу вас успокоить. Практически исключено, что корабль, который нас таранит, доберется до реакторной установки. По всей длине реакторной зоны мы имеем в качестве защиты от столкновений рамные шпангоуты и таранные палубы, а также произвели дополнительное усиление и секционирование судовых цистерн. Эти конструкции могли бы принять энергию таранного удара и перевести ее в обычную судовую конструкцию. Именно для этого корабля Общество по использованию ядерной энергии в кораблестроении и судоходстве провело на заводах Ховальдверке — Дейтше верфт (GKSS bei HDW) в Гамбурге много опытов, касающихся проблемы столкновений.

— А что произойдет при касании грунта?

— И здесь мы защищены, — говорит шеф. — Мы имеем двойное дно с уложенным промежуточным слоем, то есть тройное дно, а оно в критическом случае может много чего выдержать.

Я только взглянул на шефа, а он уже говорит дальше:

— Деформирующая энергия определенно не в состоянии достигнуть камеры безопасности и кроме того мы, вы это, вероятно, уже знаете, имеем статус двух отделений. Это означает, что мы останемся на плаву и тогда два главных соседних водонепроницаемых отделения затонут — итак, два из тринадцати.

Теперь я уже не хочу мучить шефа расспросами, я должен проконсультироваться со стариком. Ведь на подводных лодках это было по-другому, там ведь имелось три секции.

В помещении для приемов шеф снова подходит к диаграммам и сразу же начинает:

— Итак, цепная реакция. Контроль и управление. Для этого берут поглощающие стержни. Поглощающие стержни — это трубы из нержавеющей стали. Они имеют начинку из карбида бора, и этот карбид бора действует как поглотитель нейтронов.

Прежде чем я успеваю открыть рот, чтобы спросить, почему карбид бора поглощает нейтроны, шеф говорит:

— Воспринимать как есть, просто воспринимать. Поглощающими стержни называются потому, что они поглощают нейтроны, освобождающиеся в топливных элементах. Это вы должны пока что принять как данность.

Шеф ведет себя как опытный шоумен, у которого всегда готов следующий трюк, в то время как он демонстрирует первый.

— Шеф, это для меня слишком высоко, — пытаюсь я вставить слово, — ведь в трубах находится карбид бора. Как же он оттуда изнутри ловит нейтроны, если выражаться совсем просто, то есть на моем языке.

— Я бы на вашем месте не ломал над этим голову. Это предложение вы должны просто принять как справедливое. Далее: взаимодействию между топливными и поглощающими стержнями служит топливный элемент.

— Очень хорошо, — говорю я послушно.

Шеф задумывается на несколько секунд, но вместо того, чтобы читать лекцию дальше, он говорит неожиданно дружеским тоном:

— Конечно, все это нелегко понять — но дело обстоит так, что нейтроны проходят через металлическую оболочку поглощающих стержней.

— К сожалению, не могу себе представить, как нейтрон может сделать это!

— Нейтрон так ничтожно мал, что в состоянии это сделать. Поглощающие стержни называют еще управляющими стержнями, так как с их помощью я могу управлять потоком нейтронов. Но давайте действовать систематически.

Шеф снова подходит к модели, поднимает стеклянный колпак, ставит его осторожно на ковер и говорит, показывая указательным пальцем правой руки:

— Здесь центральная часть реактора содержит 3344 труб урановых таблеток, которые образуют 16 топливных элементов. В каждом топливном элементе имеется крестообразный управляющий и поглощающий стержень. Эти поглощающие стержни приводят в движение моторы. Они установлены вот здесь вверху. Если поглощающие стержни вытянуть из элементов, то поток нейтронов возрастает до желаемой мощности. Для достижения равновесия стержни надо ввести снова — так это функционирует, в принципе — очень просто!

Шеф смотрит на меня выжидательно, и я испытываю иску — шение зааплодировать. Но здесь надо оставаться серьезным и демонстрировать напряженный интерес.

— Если управляющим стержням дать упасть в топливные элементы, то цепная реакция сразу погаснет. За две-три секунды реактор остановится.

Шеф делает паузу и наслаждается, видя мое изумление. Потом он говорит:

— Все, что я говорил относительно топливных элементов, относится к первому реактору, который мы имели до 1972 года и которому соответствует находящийся здесь наглядный материал. Второй реактор, который у нас сейчас, устроен по-другому. Он имеет только больше двенадцати квадратных топливных элементов — то есть ровно на три сотни меньше. Каждый из этих топливных элементов имеет шестнадцать на шестнадцать позиций, но только 225 топливных стержней — остальные являются поглощающими стержнями, которые можно перемещать по высоте. Топливные элементы, я забыл это сказать, установлены неподвижно.

На этом месте я закатываю глаза, чтобы продемонстрировать мое потрясение от такого обилия науки, но шефа не проведешь:

— Если вы внимательно следили за моим рассказом, то заметили бы, что еще четыре позиции топливных элементов остались свободными, — говорит он.

— Я слепо доверяю вам! — возражаю я.

Но этим шефа не смутишь. Он продолжает:

— Эти четыре позиции занимают четыре угловых стержня, которые вы видите на этой таблице. Эти угловые стержни являются измерительными клетками.

— Измерительными клетками?

— Да. Они служат для измерения температур горючего и воды. В этих четырех треугольных элементах размещены в основном экспериментальные топливные стержни со специальным обогащением, а также пробные вставки для исследования новых материалов для заполнения труб.

Чтобы выразить мое изумление, я могу лишь произносить «тс-тс-тс», как это часто делает старик. Но потом я все-таки говорю:

— Но здесь для меня многое еще остается загадкой.

— Да? — спрашивает шеф и быстро, будто боясь того, что я собью его с толку, продолжает: — На первом реакторе угловые элементы представляли собой еще настоящие треугольные топливные элементы. Теперь мы, между прочим, имеем и другие, а именно более короткое время падения, чем на первом реакторе.

— На первом реакторе это были две-три секунды, — вклиниваюсь я, и за это шеф вознаграждает меня одобрительным взглядом. Воодушевленный этим, я быстро спрашиваю: — Если стержни падают в топливные элементы, то реактор, так сказать, выключается.

— Не совсем верно, — отвечает шеф. — Для меня реактор только тогда остановлен, если переведен в холодное докритическое состояние. Если стержни опускают, то реактор находится хотя и в докритическом состоянии, но он еще не остыл. Еще горячий реактор мы не можем предоставить самому себе. Здесь мы не можем, как в автомобиле, просто вынуть ключ зажигания и пойти своей дорогой.

— Ключ зажигания? — повторяю я. — Он все-таки есть?

На лице шефа появляется выражение муки, он возмущенно качает головой, но, несмотря на это, говорит: «Да!»

— И его вы всегда носите с собой?

Шефа явно злит отступление от темы.

— Конечно же, и как раз в правом кармане брюк, — отвечает он неохотно.

Я намечаю на будущее при первом удобном случае еще раз спросить об этом одиозном ключе — так просто шеф от меня не отделается.

— Не будем отвлекаться от темы, а станем действовать по порядку, — говорит шеф решительно. — Таким образом, вот это — оборудование. А теперь заставим работать реактор. Для того чтобы его запустить, мы говорим, «сделать критическим», я использую два источника нейтронов. А нейтроны вызывают затем цепную реакцию.

— Это звучит настолько просто, как и убедительно, — говорю я только для того, чтобы доказать шефу, что я следую за ходом его рассуждений и не занимаю свою голову вопросом о ключе.

— А это и есть просто, — отвечает шеф резко.

Я же думаю: сейчас реактор, слава богу, работает! А шеф уже снова рассказывает профессорским тоном:

— Для запуска реактора должны быть выполнены несколько пусковых условий. Между прочим, требуется наличие и регистрация потока нейтронов… — шеф замолкает. Он, очевидно, толком не знает, как объяснить мне процесс. Я демонстрирую свою малость: шеф должен ясно почувствовать: он имеет дело с тупым непросвещенным человеком, который хочет подружиться с наукой.

«…наличие и регистрация», — повторяет он так нерешительно, как будто потерял нить повествования.

— Как это регистрация? — спрашиваю я быстро. Я веду себя, как спортсмен, который разгоняет санки, чтобы они достигли нужной скорости.

— Существует несколько методов измерений. У нас счетчики на основе бортрифлорида. Они регистрируют нейтроны, а именно через вторичный процесс.

Когда шеф замечает, что я чего-то не понимаю, он говорит:

— Давайте-ка сначала смочим язык. — Он ставит на прилавок две бутылки пива. Сделав большой глоток, он делает над собой усилие и начинает снова: — Итак, если пусковые условия выполнены, осуществлен необходимый контроль и не обнаружены недостатки, то реактор может быть пущен. Это происходит очень просто с помощью кодового переключателя и зонда для магнитного тока для сцепления. Теперь с помощью переключателя я могу группами выдвигать с помощью электромоторов регулирующие штифты, то есть приподнять их, вытащить из активной зоны реактора. При этом речь идет всего о миллиметрах, должен вам сказать. Как только одна группа полностью вытянута, за ней следует другая. Поток нейтронов растет, реактор становится критическим.

— Можно ли, выражаясь моим вульгарным языком, сказать: печь разгорается?

— В целом это неверно, — говорит шеф, — но вы можете спокойно говорить и так. Однако мы еще не дошли до конца: при дальнейшем вытягивании стержней — при этом мы должны учитывать период реактора и поток нейтронов — мы начинаем медленную ядерную растопку. Следствием этого является рост давления и температуры в напорном резервуаре.

Я снова закатываю глаза. Шеф видит это и бормочет:

— Еще проще об этом сказать невозможно. Это понял бы даже мой сын.

— Он наверняка умный ребенок. Ничего удивительного при такой наследственности, — подтруниваю я.

Шеф пропускает это мимо ушей и кратко говорит:

— В ближайшее время посмотрим все это в натуре — вот до этого! При этом он указывает шариковой ручкой на пространство между камерой безопасности и напорным резервуаром.

Я делаю глубокий вздох — не для того, чтобы расслабиться, а для того, чтобы доставить удовольствие шефу. Он должен видеть, как сильно он измотал меня. Затем я спрашиваю:

— А сколько лет вашему мальчику?

— Четыре года, — отвечает шеф. — При неправильном обслуживании реактор, между прочим, отключается сам.

— Это успокаивает, — говорю я шефу в приступе озорства, считая, что на сегодня это конец, реактор отключился.

Но тут шеф начинает еще раз:

— Топливные стержни центральной части омываются водой первичного контура. При этом вода первичного контура нагревается. Одновременно она служит тормозом для быстрых нейтронов — в качестве замедлителя для термализации нейтронов. Наш реактор работает на тепловых нейтронах.

Так как я снова смотрю с изумлением, то шеф начинает спотыкаться. Хорошо, думаю я, надо просто принимать все на веру и держать ушки на макушке.

— Первичные циркуляционные насосы, расположенные сбоку напорного резервуара, гонят воду первичного контура снизу через центральную часть наверх к парогенераторам. Она покидает парогенераторы, имея температуру 267 градусов Цельсия. Когда она поступает в парогенераторы, то имеет 270 градусов Цельсия. Это же все очень просто.

— Как на карусели, — добавляю я, но сразу же сожалею о своей нескромности.

Вопреки ожиданию, шеф воспринимает мою болтовню всерьез:

— Да, именно так. Между прочим, эту печь построили «Дойче Бабкок, Вилкокс — заводы по производству паровых котлов» и ИНТЕРАТОМ — это международная фирма по строительству атомных реакторов с ограниченной ответственностью.

— Причем последнее, надеюсь, относится только к капиталу фирмы, — снова пытаюсь я острить, но натыкаюсь на укоризненный взгляд. Шеф делает приличный глоток из своей бутылки и продолжает говорить. Но я воспринимаю лишь фрагменты.

— Поток нейтронов контролирует ионизационная камера — реактор, между прочим, сконструирован таким образом, что работают только термические нейтроны, при повышенной потребности в энергии стержни просто поднимают. — Шеф видит, что у меня слипаются веки и спрашивает: — Достаточно на сегодня?

— Да, достаточно! — Я поднимаю руки, чтобы показать, что сдаюсь.

Шеф выпивает свое пиво до конца, ставит пустую бутылку на металлическую стойку и говорит с явным триумфом в голосе:

— В ближайшее время я возьму вас с собой в камеру безопасности, если это вам подходит.

— Еще как! А почему не сразу завтра?

— Посмотрим! — говорит шеф.

На свежем воздухе, который ощущается не таким уж свежим, у меня после помещения с кондиционером выступает пот. Теперь моим серым клеткам нужен отдых, и тогда мне на ум приходит Ангело — Ангело, старый матрос с измятым, продубленным солнцем лицом, которого я принял за испанца, пригласил меня в свой кубрик. Он объяснил мне, что его зовут не Ангело, а Ангелов, и родом он из Варны, но имеет немецкий паспорт.

Его каюта расположена на верхней палубе по левому борту. Там он устроил себе уютную мастерскую. Ангелов мастерит модели судов в бутылках и учит этому других людей. Сегодня Ангелов показывает мне цветные фотографии двух экзотических дам, на которых он — по его словам — «женат».

— Вот эта с Суматры. А эта некрасивая женщина с острова Явы, со средней Явы.

— Как, собственно говоря, живут на Яве? — спрашиваю я.

— Если надо ехать поезд, то можно сойти и отлить, а потом снова спокойно подняться в вагон — так медленно он едет. Поезд едет — я не знаю сколько часов, а дальше надо на автобусе. Автобус сколочен. Страшно ехать. Остаток пути — пешком. Как мне найти, где жена — что я должен делать?

— Таким образом, ваша жена с Явы снова исчезла в джунглях, — пытаюсь я поддержать разговор.

— Да, — подтверждает Ангелов.

— Есть там у вас земледелие — или чем вы живете?

— Да, имеют немного рисовые поля, а потом имеют также банан.

— Побывала ли уже одна из ваших жен в Гамбурге?

— Да, она была с матерью…

— С матерью? Какая же? На какой вы по-настоящему женаты?

— На той, которая с Явы.

— Им ведь, наверное, все это кажется смешным. Они разве не удивлялись?

— Конечно! Так я не мог держать их в доме! Но я не имею желания взять ее снова в Гамбург.

— Почему — нет?

— Будет очень дорого! Это финансовый вопрос. На Яве они могут долго жить, имея фунт риса. А если в Гамбурге, где живут не только от риса. Там идут в денежный дом (банк), так они всегда говорят, а потом в карштадт (универмаг) и покупают немного там и немного здесь.

— Так, так!

— Да. И тогда начинается. Это всегда заходит немножко далеко. Дома — то есть на Яве — ей нужно пару сандалей и такой материал батик — этого достаточно… Я также посылаю иногда сто марок или сто пятьдесят — на несколько месяцев, и они справляются — которая на Яве и которая на Суматре.

— Почему же они снова отправились на Яву?

— Пришлось отправиться, посадил в самолет. Будет слишком дорого.

— Но получают ли обе ваши жены деньги?

— Да. Иногда одна, иногда — другая. Это я посылаю отсюда, через банк в Гамбурге.

— Жена на Яве, считается ли она там, где живет, замужней?

— Должна считаться — она же мусульманка.

— Тогда она в один прекрасный день и пенсию получит!

— Да, если я сыграю в ящик, тогда она, возможно, получит пенсию — двадцать лет я был с ней…

— Что значит «возможно»?

— Потому что она не знает, что бывает пенсия. А я тоже не читал, что об этом говорится, когда женаты.

— Знаете ли вы местный язык?

— Немножко.

— А ваша жена, она немножко говорит по-английски?

— По-английски нет.

— А для вас это не трудно?

— Почему — говорить?

— А с вашей женой на Суматре вы разведены?

— Не знаю. Возможно, да, возможно — нет. Она тоже мусульманка… Имеются две дочери — они уже большие.

— У вас интересная семья, — говорю я в смущении, так как ничего, кроме этой банальности, мне не приходит в голову.

Кто-то стучит в дверь. Один из инженеров — большой толстяк, стоит на пороге.

— Входить! Он не кусается, — говорит Ангелов.

Толстяк устраивается на узкой скамье и сразу же начинает обрабатывать наждачной бумагой модель корабля толщиной с палец. Некоторое время я наблюдаю за этим, а потом ухожу.

Под Monkeyback (обезьяньим баком) я вижу стюардессу, облаченную только в ярко-зеленое купальное полотенце вокруг бедер и крошечный бюстгальтер, исчезнувшую в шкиперской кладовой для хранения красок. Черт знает, чего она там ищет в таком наряде. Через добрые четверть часа она снова показывается с одним из молоденьких матросов. Матрос начинает красить люк номер один. Она остается. Стоя совсем рядом с ним, будто его повелительница, она неумело подражает позе манекенщиц.

— Час от часу не легче, — бормочу я вполголоса.

Вечером на мостике вахту несет первый помощник. Я спрашиваю находящегося в штурманской рубке старика:

— Что с радистом и казначеем?

— Ах, это, — говорит старик, растягивая слова, явно недовольный, — идиотская история: казначей был у меня и пожаловался, что радист запустил в него заварочным чайником.

— Как прекрасно! — говорю я с воодушевлением. — И почему это?

— Казначей сказал, что между радистом и одной из стюардесс был небольшой спор, и радист хотел очную ставку со стюардессой. «Я, — говорит казначей — отклонил это предложение, так как в этом не было никакой необходимости». Так как второй помощник был «свидетелем», как сказал казначей, я распорядился, чтобы второй помощник написал рапорт — можешь прочитать его. Между прочим: у казначея рана на запястье, как он сказал. Это наш сверхзанятый врач может и посмотреть. Здесь! — говорит старик и сует рапорт второго помощника мне в руки.

Я читаю: «Господин Ц. сказал: „Я вижу, что вы не хотите прояснить инцидент, а меня выставляете лжецом. Я подам жалобу в более компетентную инстанцию. После этого господин О. подошел к столу господина Ц. и попытался смягчить вопрос. Господин Ц. не захотел вести разговор на эту тему дальше. Несмотря на это господин О. попытался продолжать разговор. Господин Ц. несколько раз повторил, что он отказывается говорить и хочет спокойно поесть. Тем временем господин О. отошел от стола примерно на два метра лицом к господину Ц. Когда господин О. начал говорить снова, сначала на пол упала не нацеленная ни на кого тарелка. Когда же после этого господин О. все еще не отступил от своего намерения, „пострадал“ полный заварочный чайник. Он был брошен в сторону господина О. Однако на пути полета находился угол кондиционера. Во время броска господин О. сделал защитное движение. Обратная сторона куртки стала мокрой от брызг чая. Когда чайник летел, у господина О. не было намерения покинуть столовую. В то время господином Ц. были сказаны слова: „Оппортунист — гадкий!“ После броска воцарилось спокойствие“.

Я откидываюсь назад и закатываю глаза. Старик смотрит на меня исподлобья: „Это не литература… Но прочти-ка, что выдал казначей!“

— Теперь меня уже, как наркомана, не оторвешь от этого удовольствия! — говорю я и читаю: — „На мое возражение: „Господин Д., успокойтесь же и не преувеличивайте это дело“, господин Ц. заорал: „Вы такой же слизняк, катитесь отсюда. Вы, говорит, вы — задница“, так и сказал: „дырка в заднице!“ — имеются свидетели“.

— И что дальше? — спрашиваю я.

— Теперь и мне надо сказать свое слово. Читай дальше, — говорит старик.

— Поводом для спора послужил, насколько я смог установить, инцидент в столовой. Господин Ц. простудился и спросил стюардессу, которая торгует в столовой, есть ли у них в продаже бумажные носовые платки. Стюардесса якобы ответила: „У нас их нет. Можете жаловаться“. А господин Ц. понял это так: „Я вам их не продам, можете жаловаться!“ Господин Ц. почувствовал себя оскорбленным из-за ложного утверждения искаженных слов и пожелал очной ставки со стюардессой, организовать которую господин О. обещал на следующий день, но, однако, до вечера ничего не сделал…»

Тут я прекратил чтение и откинулся назад. Смех сотрясал меня, и я никак не мог остановиться.

— Тебе хорошо смеяться! — говорит старик. — Такими делами я занимаюсь изо дня в день.

— О, боже мой! — говорю я, — непостижимо — корабль с самой современной двигательной установкой в мире. Научная фантастика и стычка, как из времен войны семидесятых годов. Слишком много для меня после этого напряженного дня. Мне нужно еще сделать так, чтобы то, что сегодня шеф пытался вдалбливать в мою голову, в ней и осталось. Между прочим, для меня было волнующим открытием то, что я могу носить в карманах моих брюк окатыши и что абсолютно ничего не произойдет, даже то, что со мной произошло вчера.

— А что произошло вчера?

— У меня в кармане была уже отснятая пленка и запасная батарейка для моего диктофона. Неожиданно я испытал ужас, потому что в кармане стало жарко. Кассета фотопленки, сделанная из какого-то металла, расположилась в кармане так, что коснулась обоих полюсов батарейки. Теперь мне интересно, как тепло повлияло на фотопленку.

— Надеюсь, ты не получил никаких повреждений в таком чувствительном месте?

— Профессиональный риск там, где его совсем не ждут! Вот видишь!

— Батарейка теперь ничего не стоит, — говорит старик с явным привкусом злорадства.

— Сегодня мне надо бы лечь вовремя, а до этого перед следующим уроком шефа мне надо бы подучиться, — прощаюсь я.

В моей каюте я, измотанный, смеюсь про себя: чего только за короткую жизнь не предлагает нашему брату технический прогресс. Я плыву с помощью атомной энергии в Южную Африку, а в конце войны я драпал от американцев и французских партизан «маки́» через всю Францию на грузовике, отапливаемом дровами. Шеф бы умер от смеха, если бы увидел этот ковчег с тяжелой печью на дровах фирмы «Имберт». В то время я поражался только тому, что продукт миниатюрного химического завода, этот усталый древесный газ, так же как и бензино-воздушная смесь может толкать цилиндры двигателя, в результате чего мы двигались вперед. А теперь я должен понять развитие ядерной энергетики за счет расщепления ядра и преобразование ядерной энергии во вращение винтов. Много требуете! Но говорю я себе: «Было бы смешно, если бы ты сдался перед лицом чудес техники — Техники? Физики? Химии? Повсюду земля чудес, повсюду — жизнь, у моей тети в дамской подвязке и где-то рядом…» — декламирую я сам себе и приступаю к работе.

В справочниках старика я ищу описание MCA — Most Credible Accident. Оно есть и на немецком языке и называется GAU: самая крупная возможная авария.

О последствиях подобной аварии для корабля существуют только гипотезы. Сами они, к счастью, еще не случались.

Я читаю: «Подобная авария может произойти в результате разрыва трубопровода первичной системы, который (разрыв) ведет к тому, что последовательно вытечет напорный резервуар, в результате чего центральная часть реактора охладится недостаточно и в конце концов топливные элементы расплавятся, в результате чего могут освободиться радиоактивные продукты распада. Такие разрывы в первичной системе не могут быть исключены наверняка…»

Я читаю дальше: «Для каждого случая утечки сделаны расчеты ее радиоактивных последствий». И дальше: «Следует считать возможным эвакуировать население в течение двенадцати часов на расстоянии нескольких сотен метров от корабля. Эти возможности, отбуксировка корабля и эвакуация населения обеспечивают гарантию того, что в рассматриваемый период времени население получит намного меньшую, чем расчетная, дозу облучения».

Это, правда, отличается от утверждения «абсолютно надежно», в чем меня снова и снова заверяет шеф.

«На время после аварии для пункта управления предусматривается восьмисменная работа, при этом должен осуществляться тщательный контроль за персоналом в отношении интегрированной дозы и соответствующее ограничение пребывания в местах с высокой мощностью дозы облучения. Если самая крупная возможная авария происходит в открытом море, где эвакуация пассажиров и членов команды невозможна, то, размещая этих людей на максимально возможном удалении от зоны реактора, обеспечивается, чтобы вызванное аварией повышенное воздействие излучения ограничивалось относительно небольшим кругом лиц».

Я достаю из холодильника бутылку пива и делаю пометки о прочитанном, чтобы не опозориться перед шефом. От шефа я уже знаю, что особенно опасны выступающие галогены — здесь мне это подтверждают: «При определении дозы облучения, которую дает радиоактивное облако, сначала рассчитывают отложение пятидесяти процентов галогенов в камере безопасности. Помимо этого, возможность аварийного охлаждения центральной зоны реактора при орошении камеры безопасности позволяет предположить вымывание еще пятидесяти процентов галогенов…»

«Будем надеяться на это!» — говорю я вслух и иду под душ. У меня такое ощущение, что я должен срочно смыть оставшиеся галогены.

* * *

Я устал, как собака. Часы переставили еще на один час назад. По часам я вчера вечером оставался на ногах на час больше. Наверх на мостик, чтобы проснуться!

Голубь сидит за ограждением пеленгаторной палубы на деревянном выступе и спит. Второй помощник говорит, что он спит там каждую ночь. Он позволяет мне дотронуться до себя, даже не пошевелившись. На кончиках пальцев я еще некоторое время ощущаю шершавость голубиного оперения. Второй помощник говорит, что его мальчик сегодня плакал, так как первый помощник еще раз прогнал голубя, когда мы стояли на рейде Дакара. Когда он сделал первый круг, то мальчик подумал, что он не вернется. Но потом он все-таки снова приземлился рядом со своим хорошим кормом.

«Человек просто не может жить в мире…» — бормочу я, когда старик и я сидим за завтраком в столовой.

— Что ты говоришь?

— Человек не может жить в мире, — повторяю я, но имею в виду не злых соседей, а вот это вот там!

Старик поворачивает голову в направлении моего кивка и видит мощную задницу нижнебаварской разносчицы еды, приближающуюся скачками. Добрая женщина вытирает пол в проходах между столами, наклонившись вперед, и делает от случая к случаю шаг назад прямо к нам. Если старик не отодвинется, почти голый зад скоро столкнется с ним. Ядреная «детка» укоротила свои джинсы до своего рода треугольных штанов, открывающих обилие мяса цвета белого нутряного (свиного или гусиного) сала. Удивительно, что слишком высоко обрезанные штанины не разваливаются при ходьбе.

Старик одаривает меня взглядом, полным отчаяния. Теперь нижнебаварская раздатчица приблизилась к нам настолько, что я лишь говорю: «Сурова жизнь в море!» Пусть слышит. Старик отодвигается со своим стулом все больше и больше, освобождая ей место для уборки.

Ранним утром предметом разговоров за почти всеми столами является ссора между радистом и казначеем. Старик сыт этой темой по горло.

С явным сарказмом в голосе он говорит:

— Откуда может появиться доверие к бундесверу! В конце концов, радист был парашютист-десантник. А сейчас он даже не в состоянии попасть заварочным чайником с расстояния пяти метров!

— А это, наверное, не входило в программу обучения! Что с ранением казначея?

— Самое большее шрам, величиной с мелкую монету, — сказал врач и помазал йодом.

После завтрака мы вместе идем вперед. Неожиданно старик останавливается у трюма три и говорит, когда я тоже останавливаюсь:

— Моя идея с пивом была все-таки наилучшей. Я бы сказал так: завтра вечером после ужина, — «каслер» (копченая корейка) с квашеной капустой и отварным картофелем, — мы организуем твою «прописку». Хорошее бочковое пиво после этого определенно понравится всем. У нас есть эти маленькие алюминиевые бочонки, и я бы сказал: если есть еще один бочонок в резерве, то ничего не случится.

Старик смотрит на меня с выражением полуожидания-полусмущения. Я не могу сдержаться, и мой давно сдерживавшийся смех вырывается наружу. При этом я ухитряюсь сказать «два бочонка пива — д’акор (согласен)». Старик не обижается на мою вспышку смеха. Он снова тяжело ступает, и я следую за ним как на буксире, так как теперь начинается узкий участок пути.

На корабле произошло чудо. Стюард убирает в проходе. Так как он рядом и, вероятно, настроился работать, я решаюсь потребовать от него чая.

После битой четверти часа этот легкомысленный парень с благосклонным снисхождением подает мне чай. Благодаря за доставку чая, я — сама вежливость. Когда стюард исчез, я рассмеялся над самим собой. Жизнь на борту изменила уже и меня, даже такой простой инцидент как заказ чая, становится важным. Те четверть часа, которые я ждал чая, я, если быть честным, был в напряжении. Принесет он чай или нет? Как много времени потребуется парню для приготовления чая? Какую отговорку он придумает, если все же не придет. И кому охота быть стюардом на корабле среди машин и моряков? Лучше бы я читал Сенеку или научный отчет о последнем рейсе вместо того, чтобы нагружать свою голову таким нелепым образом! Однако время поторопиться!

Шеф-стюард приносит мне картонную коробку, полную бутылок, на этот раз с «Биттерлимон» (горькая лимонная газировка) и яблочным соком — без пива. Отвислые животы толстяков я воспринял как зловещее предостережение. Расставив бутылки, шеф-стюард читает мне доклад. У людей нет настоящей физической нагрузки. Инженеры практически ничего не делают руками. Спортом занимаются лишь немногие, хотя на борту для этого имеются все возможности. «Они едят слишком много, они пьют слишком много, они двигаются очень мало, в сорок восемь лет почти все конченые люди. Я плаваю уже двадцать пять лет, я могу об этом судить!» — заканчивает он свою речь.

На обед сын второго помощника приходит с распухшими от слез глазами. Исчез голубь. Первый помощник не появляется. Говорят, он распорядился очистить мостиковый люк. При этом голубь исчез.

Для шефа, который снова сидит за нашим столом, я принес журнал с репортажем «Kustenverpackungsaktion von Herrn Christo».

Раскрытый разворот я подсовываю ему после еды в качестве приманки.

Какое-то время шеф смотрит, затем заглатывает приманку:

— И это называется искусством? — возмущается он.

— А что же еще?

— Это же идиотизм, с помощью хороших материалов осуществлять такую чепуху!

— Не скажите! К этому добавляются еще и затраты рабочего времени — нескольких тысяч часов, — подогреваю я его.

— Это же чистейшей воды сумасбродство — слишком экстравагантно! — возмущается шеф.

— Прочтите-ка то, что здесь написано…

Шеф и не думает делать это и продолжает возмущаться:

— Тогда искусством, возможно, является и то, что я засовываю палец в нос?

— Не сглазьте! Это достаточно только услышать нужному человеку: открытие тела (носа) и вставление (пальца), обо всем этом можно много сказать, и не только то, о чем вы снова подумали. Негативного и позитивного: оптически захваченный стенками носа палец, отрезанное стремление наверх, задержанное движение как таковое и в некотором смысле: носовой хеппенинг. Тут можно найти много чего!

— В носу?

— Ну, конечно же! Только это должны пощупать пальцами нужные люди, — говорю я и думаю, что на этом разговор закончен.

Но через несколько минут шеф говорит:

— Если я упрячу этот пароход в полиэтиленовую пленку, то это что, тоже искусство?

Типичная для шефа страсть все выяснять до конца. Он хочет знать точно. Несколькими грубыми замечаниями от него не отделаешься.

— Разумеется! Этот пароход особенно годится для этого, так как он плавает, не выделяя отработанных газов. С помощью господина Кристо может быть организована потрясающая демонстрация искусства.

— А не разбирающееся в мореходстве население подумает, — вот плывет гигантский презерватив. Благодарю покорно! — говорит шеф презрительно.

— Не скажите, шеф. Ваше предложение очень важно! Такие художники очень привязаны к земле. Вы же видите, смелости им хватает самое большее до побережья. Разложить Атлантику по пакетикам и сложить эти пакетики друг на друга в неустойчивые башни — это то, что надо!

Один из ассистентов из-за соседнего стола развернул свой стул в нашем направлении. Его лицо от полного изумления абсолютно ничего не выражает.

— Только никаких половинчатостей! — говорю я ему. В подтверждение этих слов шеф кивает.

Так как сегодня у шефа, очевидно, есть время, то я спрашиваю:

— Почему этот реактор называет себя, собственно говоря, прогрессивный реактор, охлаждаемый водой под давлением? Об этом я уже давно хотел вас спросить.

— Пойдем в мою каюту? — спрашивает шеф. — Мы не хотим надоедать другим господам.

— Замечательная идея, — говорю я.

Когда мы удобно устраиваемся в оранжерее шефа, он сразу же говорит:

— Наш реактор называется «прогрессивный реактор, охлаждаемый водой под давлением» потому, что три парогенератора расположены внутри напорного резервуара и имеется меньше трубопроводов вовне, чем при нормальных реакторах этого типа, трубопроводов, которые находятся под повышенным первичном давлением и могут быть повреждены.

Как бы для лучшего обдумывания я опускаю веки.

Шеф наливает коньяк. Наискосок и вверх, так как шеф еще не сел на стул, я говорю:

— Топливные стержни центральной части можно, как я понял, грубо сравнить с электрокипятильником. Напорный резервуар — это сосуд, в котором вода подогревается. Эта нагретая вода используется не непосредственно, а отдает свое тепло другой воде, на этот раз по принципу подогревателя пива. Итак, сначала кипятильник — потом подогреватель пива?

Оторопевший шеф обдумывает сказанное, потом говорит:

— Правильно! В принципе это сравнение верно. От подогревателя пива тоже ведь ничего не попадает в пиво. Только здесь речь идет о намного более высоких температурах, чем та, что используется в приборах для подогрева пива. Первичная вода поступает в парогенераторы с температурой 278 градусов Цельсия сверху вниз и покидает их с температурой 267 градусов Цельсия. Тремя расположенными в нагнетательном резервуаре циркуляционными насосами она снова нагнетается под центральную часть и снова нагревается — то есть постоянный круговорот в закрытой системе.

Шеф остановился на месте, будто решив, что так ему лучше думается. Он кладет руки за спину и так напряженно всматривается в свое растительное великолепие, что над его ноздрями образуются глубокие складки. Неожиданно он расслабляется и продолжает говорить, расхаживая по своей каюте взад и вперед:

— Между прочим, первичная вода создает также барьер против быстрых нейтронов или, точнее выражаясь, служит замедлителем.

И тут в открытую дверь постучали.

— Войдите! — рычит шеф, и прыщавый ассистент, которого я уже видел на пункте управления, появляется со скоросшивателями в руках.

— Конец на сегодня? — спрашиваю я шефа.

— Да, пожалуй, — отвечает он нерешительно. — Вы же видите!

При этом он бросает театральный жалостливый взгляд.

После обеда во время фотографирования на палубе я встречаю первого помощника и спрашиваю его, что стало с голубем. Первого распирает самодовольство.

— Сегодня я сам — причем основательно! — водой под напором убрал полностью загаженную пеленгаторную палубу и с помощью сильной струи смыл голубя за борт! Давно пора покончить с этим свинством!

То, что мальчики, которые любовно заботились о голубе, сидят с поникшими головами, его не трогает. Он поступил в соответствии с предписаниями. Первый позаботился о порядке. «В конце концов поддерживать порядок на корабле — моя задача!» — говорит он.

Только я присел за свой маленький письменный стол, в дверь постучали, и я слышу хорошо поставленный голос: Ольрих!

Ага, казначей! Осторожными шагами, с блуждающими глазами, будто желая незаметно подкрасться, внимательно глядя налево и направо, он приближается со своей писаниной. Намечавшийся спокойным час литературного творчества я могу выбросить из головы. Чего же хочет господин Ольрих от меня? Свою писанину он держит тесно прижатой к правому бедру, следовательно, моей подписи ни под чем не требуется. Странным образом господин Ольрих ничего не говорит. Тогда что означает его появление? Своим неуклюжим стоянием господин Ольрих добивается того, что и я кажусь себе смущенным и неуклюжим. Как же господин Ольрих похож на господин Шрадера! Он мог бы просто быть его братом.

Наконец господин Ольрих говорит: «Я чувствую, что мне угрожает опасность…»

Со стороны кого, мне не сообщают. И так как пауза мучительно затягивается, я спрашиваю:

— Вы боитесь радиоактивности? Все здесь проверено ТЮФом (Объединение технического надзора ФРГ). ТЮФ — организация очень строгая!

Господин Ольрих не замечает того, что я поднимаю его на смех. Он говорит:

— Да, я знаю, что ТЮФ ничего не упустит. На это можно положиться. А затем еще есть СБГ. Нет, из-за этого я не беспокоюсь — и вам нет необходимости беспокоиться. Вы же застрахованы.

— Застрахован? — спрашиваю я.

— Да. Вы что, этого не знаете? Я же у вас за это сразу сделал вычет. Здесь у меня никто не ускользнет!

Теперь господин Ольрих смеется.

— Знаете, — мнется он нерешительно, — может быть, вы могли бы замолвить за меня словечко у господина капитана. Каюта рядом с господином капитаном свободна, я бы охотно перебрался туда — если господин капитан разрешит.

— А почему вы хотите переехать?

— Потому что в кормовой надстройке я не чувствую себя в безопасности. Здесь, впереди, в надстройке с мостиком не решится появиться никто из моих врагов.

«Черт возьми! — думаю я. — Как же мне избавиться от парня?»

— В персональные дела или прочие касающиеся корабля вопросы я, к сожалению, не могу вмешиваться. Это вы должны обсудить с капитаном, — отнекиваюсь я.

— Но я думал, что вы друзья с господином капитаном. Я думал, что будет неприличным, если я обращусь к господину капитану напрямую. Возможно, вы могли бы упомянуть об этом так, мимоходом. Я бы определенно отблагодарил за это!.. Но теперь я не хочу больше мешать, я вижу, что вам нужно делать важную литературную работу, — говорит он и после поклона исчезает наконец из моей каюты.

— Корабль дураков! — говорю я громко, когда щелкает замок двери, и так долго ищу имя авторши книги «Корабль дураков», пока не обнаруживаю фамилию Портер.

Так как своим пожеланием получить чай я прервал работу стюарда, то он помыл пол только в одном проходе. В моем туалете полотенца лежат там, куда их поместило волнение моря: в углу. Раковину умывальника «добрый парень» больше не чистил, а мое замечание, что корзину для бумаг следовало бы убирать, он, очевидно, понял так, что корзина для бумаг должна исчезнуть. Мне придется позаботиться о запасной корзине. Чайная посуда, которую он сегодня утром принес в мою каюту, наверняка останется на софе, разве только при следующем сильном наклоне корабля поднос не соскользнет на пол. Кучка битой посуды могла бы эффектно дополнить натюрморт из мятых полотенец.

За ужином первый помощник, считая, очевидно, своим долгом развлекать нас, утверждает, что моряки находятся в более плохой профессиональной ситуации, чем люди, работающие с машинами. Моряки обречены оставаться на кораблях, в то время как люди, работающие с машинами, могут найти себе выгодную работу на суше… На какой-нибудь АЭС, например. При этом он демонстративно смотрит на шефа.

— Однако есть же выражение «капитаны шоссейных дорог», — вклиниваюсь я и в согласии с шефом констатирую, что «капитан шоссейных дорог» — хорошая работа. — Много впечатлений! — говорю я.

— Подбирает то тут, то там какую-нибудь «кошечку», — добавляет шеф.

— А потом — множество пивных, в которых он встречается со своими коллегами.

— А если дослужиться до второго водителя (на дальних рейсах), то можно спокойно сказать водителю «ты, сумасшедшая скотина!» — фантазирует шеф дальше. «Попробовал бы кто-нибудь сказать такое начальству на корабле. Тут же лишился бы жирной записи в бухгалтерской книге. В целом капитан шоссейных дорог является вполне привлекательной профессией для вас, если вы непременно хотите нас покинуть».

Первый помощник недовольно уставился в свою тарелку, все это он выслушал с лицом, похожим на маринованный огурец, не проронив ни слова.

Старик продолжает спокойно есть, изредка пытаясь скрыть усмешку. Он говорит, очевидно считая, что нам не следует слишком потешаться над первым помощником:

— Врач основательно обследовал стюардессу, которая заявила о своей болезни, даже сделал электрокардиограмму. Он при всем желании не может объяснить грудные судороги, на которые она жалуется.

— Возможно, она беременна? — говорит шеф.

— При этом бывают грудные спазмы? — изумленно спрашивает первый помощник.

— Как бы то ни было! — обрывает пустую болтовню старик. — Она поправится.

Небо закрыто серым покрывалом, лишь непосредственно над линией горизонта по правому борту видна светлая полоса, и, будто для полноты контраста, море там еще темнее, чем по левому борту.

Снова на мостик! На зеленом экране радара справа от линии нашего курса видны три больших пятна, производящих впечатление клякс, — дождевые облака. Я знаю, что на экране дождевые облака можно «высветлить», но при этом существует опасность, что в результате объекты на экране не будут четко различимы.

Старик объясняет мне:

— В сравнении с облаками суда перемещаются по-другому. Несмотря на это, нужно внимательно следить за тем, чтобы своевременно обнаруживать суда. Если они, как теперь — еще на большом удалении, то они не так сильно прорисовываются, тогда различие не так велико, тогда «осветление» лучше выделит суда, но если они близко от меня, то мне приходится уточнять, где суда, а где облака.

— На каком расстоянии действует этот радар? — спрашиваю я старика.

— До шестидесяти четырех.

— Что значит шестьдесят четыре?

— Мили.

Указатель положения руля все время колеблется от двух градусов правого борта к двум градусам левого борта, и каждый раз раздается треск.

— Облака, к счастью, сильно прорисовываются только при постоянной картинке, — слышу я старика. — На большом зеленом экране радара я могу сразу же стереть изображение, но могу и продлить. Нормально изображение гасится и снова появляется через три-четыре минуты. Это «ситуация дисплей сет», то есть ситуационный дисплей, — объясняет старик.

— Вот! — вскрикиваю я вдруг. — Посмотри-ка: дельфины! Громадный косяк дельфинов движется прямо на корабль. По меньшей мере сто дельфинов играют вокруг форштевня. Это надо увидеть вблизи. Надо скорее спуститься по проходам и пробиться вперед к Monkeyback (обезьяньему баку).

Вокруг носовой части корабля такая толкотня, что от иссиня-черных тел едва видно воду. И все новые дельфины выпрыгивают из буруна у форштевня. Большинство переворачиваются в воздухе набок, чтобы шлепок был еще громче, когда они снова падают в воду. Затем они мгновенно переворачиваются, почти соприкасаясь с другими, возвращаясь обратно в свое нормальное для плавания положение. Немного впереди некоторые дельфины, делая петли, носятся с одной стороны форштевня на другую, а прямо перед кораблем море представляет собой сплошной разгул стихий, один шлепок следует за другим, как будто в воду перед нами попадают залпы снарядов.

На правой стороне разыгрывается дичайшая оргия цвета, до самого зенита небо залито анилиновой пестротой. Мы оба стоим и поражаемся: дельфины, небо!

Когда солнце садится, кичевые краски сразу же гаснут, исчезают и дельфины, будто по велению волшебной силы. Только далеко за кормой, на расстоянии примерно пятидесяти метров я еще вижу некоторых из них, скользящих по волнам, отходящим от носа корабля, но теперь они уже не прыгают.

— А вот и ты, — говорит старик, отводя от глаз прибор ночного видения, когда поздно вечером я откидываю войлочный полог, закрывающий вход на мостик. Приветствие похоже на упрек. Я устраиваюсь на лоцманском стуле и говорю:

— Мне не хватает приличного куска твоей жизни…

— Да?

— Довольно большого куска.

— Тогда лучше спуститься ко мне, — говорит старик, — здесь же нечего выпить.

Перед каждым из нас стоит пиво, и мне приходится долго ждать, когда старик заговорит.

— Что ты хочешь знать? — начинает он наконец.

— Все! Если это не затрагивает интимную сферу. Но сейчас скажи-ка: как обстояли дела в Норвегии?

— В Норвегии. Это было очень неспокойное время. И часто походило на игру в «казаки-разбойники». — Долгая пауза. Старик морщит лоб, делает глоток из бутылки, прежде чем продолжить: — Кое-что делалось чисто по-детски. Например, цирк, когда мы должны были сдать наше оружие. Люди от английских ВМС также были молоды. В принципе они, как и мы, были сыты войной по горло. Они старались обходиться с нами хорошо.

— То есть никаких особенных трудностей?

— Нет. Их вообще не было. Наши охранники были рады уже тому, что мы не повесились и ничего не взорвали. Они хотели только, — старик ищет подходящую формулировку, и я быстро помогаю: чтобы вы не свихнулись?

— Так оно и есть. Они были довольны, если «лавочка» сколько-нибудь функционировала. Одного из моих младших офицеров однажды увидели с пистолетом. Меня вызвали к норвежскому адмиралу и спросили, есть ли у нас еще пистолеты. Я сказал: «Возможно, кто-то припрятал пистолет, но они знают, что это наказуемо. Тогда адмирал сказал: „Мы не хотим видеть в этом большую аферу, но все же скажите своим ребятам, что они должны сдать оружие. Сколько его еще у вас?“

— Он был таким разумным?

— Больше чем разумным! Я сказал: „Я накажу этого офицера дисциплинарно!“ Тогда адмирал спросил: „Вы действительно собираетесь это сделать?“ На что я ответил: „Семь дней ему придется обедать в своей каюте. Семь дней он будет лишен общения с коллективом“. Все это прошло очень хорошо.

Старик снова делает паузу для раздумий. С лицом, просветленным воспоминаниями, он говорит:

— Затем мы мало-помалу начали упаковывать материал, который охотно бы захватили с собой на свободу — как бы это ни называли. Мы положили это в ящик и держали готовым для транспортировки.

Так как он снова замолкает, я спрашиваю старика:

— С тобой, собственно говоря, не могло ничего случиться, ты же завязал в Норвегии тесные отношения с местным населением, если об этом можно так сказать?

— Ты имеешь в виду „залечь на дно“? Это вряд ли прошло бы.

— При том качестве отношений, которые ты установил?

— Которые я установил? — старик разыгрывает из себя простачка.

— До меня, во всяком случае, доходили слухи об этом.

Старик пытается подавить улыбку. Напрасно.

— Пробовали поддерживать хорошие отношения, как это было принято у нас. Но это было связано с большим риском.

— И снова старик замолкает. Он должен сначала обдумать свой текст.

— На это ты должен смотреть так. Этот норвежский отечественный фронт — или то, что там имелось — они были в бешенстве, когда обнаруживали контакты немцев с населением. Это можно было делать, пока я сидел в штабе на западном побережье, потому что я был должен ежедневно ездить к командованию норвежских ВМС для регулирования повседневных дел. Перед базой флотилий подводных лодок стояли часовые норвежского отечественного фронта, пока их не прогнали английские парашютисты.

— Ты сейчас говоришь о времени после капитуляции, но до этого у тебя уже были некоторые…

Старик, эта хитрая лиса, только ухмыляется, затем изображает непонимание: „Тогда делались попытки подготовить для себя возможности уйти в подполье“.

— А — все-таки! Таким образом, ты имел возможность „уйти на дно“!

— И да, и нет. Я занимал слишком важную должность.

— Но тебя бы хорошо укрыли? Или ты не доверял этому делу?

— В конце концов, ведь были и Квислинги, — ускользает старик снова.

— Я знаю.

— И Йоссинги тоже. Они даже боролись друг с другом — с пистолетами и тому подобным.

Хорошо, если старик не хочет говорить о своей норвежской подруге, то я не хочу мучить его просьбами и поэтому лишь спрашиваю:

— Как долго ты оставался в Норвегии после капитуляции?

— До 1946 года. В июне меня отпустили.

— Так долго? — поражаюсь я. — Что же ты делал там все это время?

— Все! Просто все. Какое-то время я располагался перед бункером подводных лодок на трех лодках, потому что они были очень сильно повреждены. Сначала я остался шефом флотилии, мой „джоб“ был ясен: присматривать за флотилией. Лодки мало-помалу забирали англичане и довольно быстро отправляли их в Англию. Непосредственно после капитуляции ничего не происходило! Но затем случились всевозможные вещи — и все это было очень смешно. — Старик замолкает, трет подбородок, а я терпеливо жду, когда он продолжит.

— Мы, немцы, были ненавистными врагами до тех пор, пока командование не взяли на себя англичане. Через какое-то время мы снова поднялись в цене. Ведь англичане выступали отнюдь не как апостолы мира: они были большие любители подраться.

Старик снова замолкает. Раньше он в таком случае занимался трубкой. Теперь же он не знает, чем занять свои руки. Курить трубку ему запретили: не годится, когда у человека в теле пневмоторакс.

Чтобы подтолкнуть его, я спрашиваю:

— А почему, собственно, наши лодки были затоплены, а не пущены на лом?

— Мы этого не делали. У нас было строжайшее указание от Деница.

— Да, я знаю. Но почему англичане потопили лодки? Не оставили ли они хоть одну лодку на плаву?

— Нет, англичане потопили все. Возможно, за этим крылась психологическая причина: они не хотели больше видеть этих бестий.

— Даже в музее — как американцы?

— Нет! Возможно, и английская промышленность хотела избавиться от лодок. Так много лома! Это бы значительно снизило цену на вторичное сырье.

— Теперь я сбил тебя с толку — а как дальше складывались отношения с англичанами?

— Все было так: сначала мы сидели на базе и были вынуждены ждать, пока не придут наши лодки. Большинство из них находилось еще в Атлантике. Мы даже поддерживали связь по радио.

— Для запоздавших возвращенцев?

— Да, можно сказать и так. Потом пришли английские ВМС и с англичанами было обговорено, что нужно было делать. Сначала из лодок надо было изъять артиллерийские боеприпасы и увезти их. Естественно, надо было убрать и торпеды. Но их мы не могли, как это обычно делалось раньше, сдать на берег. Не было работающих установок, чтобы разрядить их, и не было соответвующего транспорта. Тогда мы просто топили торпеды одну за другой. Некоторые командиры просто стреляли ими по скалам. Тогда ночами было много шума. Так было обезврежено несколько сотен торпед.

— Приличные деньги — несколько сотен торпед!

— Очевидно, так можно сказать! На эти деньги сегодня кое-что можно купить. Когда же из лодок удалили все взрывоопасное, лодки отправили в Англию. Всю организационную работу для этого на базе провел я. После того как и это было выполнено, потребовалось мгновенно очистить базу — на нашей базе собирались обосноваться русские. Но это я тебе, кажется, рассказывал.

— Русские? Ни слова не говорил! А почему это русские пришли в Берген?

— Это я расскажу тебе в другой раз. Теперь нам надо выполнить наш долг.

С этими словами старик резко встает и исчезает в туалете. Для него подошло время еще раз появиться на мостике.

Уже держа дверную ручку в руке, старик говорит:

— Обо всем этом ты мог бы спросить меня и раньше.

— Во время рейса на Азорские острова наверняка не мог. Тогда охота на тебя была запрещена. В то время и я жил так, как будто у меня впереди было по меньшей мере еще сто лет, то есть времени навалом, чтобы реализовать старые планы.

— И все это изменилось?

— Решительно — и довольно неожиданно. Теперь я вынужден пытаться завершить все это.

— И сюда отношусь я?

— Твоя жизнь! Deine Vita!

Старик поворачивается ко мне:

— Твою „прописку на корабле“ мы проведем завтра вечером, в трюме номер пять.

Лежа в своей койке, я все еще вижу перед глазами сцену с прыгающими дельфинами. Не могу понять, откуда они берут силы с такой мощью лететь по воздуху и мчаться через зеленый поток намного быстрее нашего корабля, не обнаруживая при этом движения боковых плавников. То, что движет их вперед, может быть только хвостовым плавником. Возможно, работает и вся поверхность тела, совершающая вибрирующие движения? Надо почитать об этом.

* * *

На корабле царит странная раздражительность. Длительный прогон, зной, необходимость стоять перед Дакаром, видеть город и не иметь права сойти на берег, и в то же время наблюдать, как несколько человек исчезают на баркасе, — все это люди переносят с трудом: это создает атмосферу агрессивности.

Старик позавтракал до меня. Не обнаружив его на мостике, я стучу в дверь его каюты.

— Войдите! — произносит он необычно энергичным голосом. — А, это ты. Садись, у меня проблемы с третьим помощником. Я как раз собирался позвонить первому помощнику.

— В чем дело? — осторожно спрашиваю я.

— Глупая история, — говорит старик. — Третий помощник в предпоследнюю ночь послал рулевого на нок, так как считал, что рулевой слишком удобно устроился за стеклом рулевой рубки и чуть не заснул. На ноке он стоит на воздухе, что, безусловно, бодрит. К тому же на ноке лучший обзор, чем через стекла рулевой рубки. — Но рулевой не ходил на нок! Он, как сказал третий помощник, воспринял приказ как издевательство. Тогда третий помощник попытался вытолкнуть рулевого, когда он снова появился в рулевой рубке…

— Ну и? — спрашиваю я с любопытством.

— От настоящего матроса третий, возможно, схлопотал бы приличную оплеуху. Но тот парень просто снова пришел в рулевую рубку и третий с этим смирился.

— Ну и? — спрашиваю я снова.

— „Повесить так глубоко, как можно“, — мурлычет старик про себя, но потом он говорит: — Во вторую ночь история повторилась.

— Ну, давай — говори, не мучай! — пытаюсь я побудить старика к продолжению рассказа.

— Действительно! Человек, который, в конце концов, в первую ночь снова помирился с третьим помощником или по меньшей мере так считал, — между прочим в тот вечер я сам еще раз поднимался на мостик, и он угощал меня чаем, и настроение было мирным, — этот человек пришел следующей ночью, так мне, во всяком случае, докладывали, ничего не подозревая, на мостик, и сразу же был встречен третьим помощником насмешками: „Вы, наверно, сразу же захватили с собой пальто для дежурства“. Пьяница и развратник, он мерзнет даже надев двое порток…» И так далее. И тогда человек рассвирепел, забыв, что его собеседник, с которым он до этого так по-дружески разговаривал, — является его непосредственным начальником.

— И как теперь все пойдет дальше?

— В первом же порту рулевой будет уволен. Есть, правда, возможность уволить его без уведомления, но тогда его надо бы рассматривать как пассажира, который должен оплатить проезд.

После длительного раздумья старик говорит:

— Это — ошибка, постоянная дружеская болтовня с рулевым во время вахты. Если хочешь поставить себя начальником, нужно держать дистанцию. Так было всегда. В конце концов, у нас же здесь не коммуна.

— Хотя иногда так оно и выглядит, — подзадориваю я старика.

— Если ты имеешь в виду новую манерность здесь на борту, то это идет не от меня. Я это не вводил в употребление!

— Извини, я же это знаю! — Я хотел подвести старика к другой теме, но тут раздался стук. В помещение бочком втискивается казначей со связкой документов под мышкой. Их разговор я слушаю вполуха.

Непредоставленный послеобеденный отдых представляет собой сверхурочную работу, независимо от того, выполняет человек и без того сверхурочную работу или нет. Если человек работает в обеденный перерыв, то он работает сверхурочно — это что, до сих пор не ясно? Не отвечая на поставленный им же вопрос, казначей сохраняет на лице упрямо язвительную мину.

— Если он работает больше девяти часов, — продолжает старик, — а здесь стоит нуль, то он может претендовать на два часа компенсации.

— А в воскресные дни? — спрашивает казначей нетерпеливо.

— В воскресенье не бывает систематической работы, это ведь для вас не новость. Здесь вся работа сверхурочная. Поэтому эту работу следует в целом оплачивать как сверхурочную, но не в двойном размере, как вы это расписали здесь.

Говоря это, старик левой рукой листает одну из тетрадок «Общее тарифное соглашение для немецкого мореходства».

— Здесь, — говорит он казначею, — вы можете получить исчерпывающий ответ, здесь приводятся и параграфы о ночной работе и вахтенной службе в порту. Если человек в течение дня свободен, нельзя оплачивать его труд как работу в ночное время. Но если смазчик отправляется на вечернюю вахту, то, начиная с восемнадцати часов, он получит доплату за работу в ночное время. Это все ясно?

Казначей соображает туго. Или же он намеренно оказывал предпочтение некоторым людям, а старик теперь раскрыл его проделки? Казначей только прикидывается глупым и в конце концов уходит, как побитый пес.

— Я не могу подписывать бумаги, которые я не проверил и в которых не разобрался, — объясняет старик, как бы извиняясь за свою педантичность.

Мысленно я проклинаю врача с его медицинской сестрой: не могу ни на солнце погреться, ни поплавать. Место, где были сделаны прививки, сильно нагноилось. Все предплечье выглядит ужасно.

Этот рейс врач рассматривает, очевидно, как своего рода каникулы. Я вижу его только на одном из стульев около бассейна или вечером в трюме пять за игрой в волейбол. Что о нем думает старик, нетрудно угадать. Как только представляется возможность, он хвалит «старого доктора», предыдущего бортового врача.

Исхудавшая стюардесса обратилась в производственный совет, так как врач не выдал ей больничный лист.

— Очевидно, она хочет создать врачу трудности, — сказал старик.

Я спросил его:

— По какой причине? — и услышал, что производственный совет хочет заявиться к нему.

— Вот тогда я об этом и узнаю. Веселенькое дело! — стонет старик.

Старик остановился, как вкопанный, едва мы миновали дверь на мостик. Я следую за его взглядом в правый передний угол мостика и вижу, как одетая в кроваво-красную блузку фрау Шмальке восседает на лоцманском стуле. Боковым зрением я вижу, как старик пытается сохранить самообладание. Он резко откашливается и выдавливает из себя сдавленным голосом: «Доброе утро!»

— Доброе утро, господин капитан! — раздается хор из приглушенных голосов. Над всем этим звучит чистый, как колокольчик, голосок фрау Шмальке:

— Доброе утро!

— Панамский канал! — вырывается у меня.

— Си, си, сеньор, — бормочет старик.

Когда мы располагаемся в левом переднем углу, я шепчу:

— Ну, теперь пришел конец терпению.

— Красный по правому борту, — бормочет старик. Это звучит так, как будто он смирился с ситуацией, но я вижу, что он закусил удила.

Позже в своей каюте старик говорит:

— В деле была замешана дама, иначе я бы устроил взбучку! Но как? Тут у меня руки связаны.

Старик никогда не был пессимистом. Но теперь он, кажется, хочет определиться. Ведь он мог просто, — просто, но твердо, — попросить фрау Шмальке покинуть капитанский мостик.

— Раньше существовал порядок, — говорит старик, — теперь молодые люди заботятся о своей сложной эмоциональной жизни, а порядок сюда не относится. То, что мы видим здесь, это новый стиль — что тут можно сделать.

Я стою смущенный, так как не знаю, как мне приободрить старика, и тут в дверь постучали: представители коллектива, трое мужчин, стоят на пороге. Прежде чем волей-неволей выслушать их жалобы, старик некоторое время делает вид, что занят лежащими у него на столе бумагами.

— У стюардессы, фроляйн Зандман, — начинает, заикаясь, длинный худой человек, очевидно, рупор группы, — врач отобрал ее пилюли, которые ей прописал ее домашний доктор и в которых она срочно нуждается. — На каждое его слово два других человека реагируют согласными кивками. — И потом, — начинает оратор снова, — врач не выписал ей бюллетень. Несмотря на ее состояние, она должна работать! — двое других снова кивают.

Старик тщательно растирает подбородок, трое посетителей неуклюже стоят рядом с ним.

— А что в этой ситуации должен делать я? — спрашивает старик. — Я же не могу обследовать фроляйн Зандман, я — не врач. Я не могу определить, что у нее. Если врач выпишет ей бюллетень, то она, собственно, может не работать, но это вы и так знаете. А что касается выполнения работы, то здесь компетентен казначей. И об этом вы знаете. Так что?

Проходит какое-то время, и трое мужчин, смущенно переглянувшись, уходят растерянные.

После того как они ушли, старик шумно выдыхает воздух и говорит:

— Ну, вот видишь.

— Теперь мне интересно, — говорю я, — что еще учудит дамочка, чтобы добиться своего. Похоже, что для нее это обычное дело.

— Для меня загадка, как это ей удалось попасть на корабль. После того как я познакомился с ней более детально, я считаю, что даже самый непритязательный кадровик не мог не заметить, что с ней не все в порядке.

Бумаги, которые почта доставила мне за неделю до моего отъезда, я не читая сложил в дорожную сумку. Теперь я наслаждаюсь, разбирая все это: группа мюнхенских издателей встречается в ресторане «Петергоф» — обнародование решения назначено на 15 июля. «Во вторник в 20.15 мы открываем выставку „Face Farces“. Мы просим вас заполнить и отослать обратно прилагаемую карточку». «Чтобы вы имели возможность спокойно посмотреть коллекцию накануне открытия, мы позволили себе пригласить вас на небольшой прием» — и то же самое на французском и английском языках: «Nous avons le plaisir de vous invite a nous rendre visite a la Foire de Francfort». «We are happy to invite you to the Frankfurt Fair, where we will be glad to show you the newest items in our collection». И так далее. Чем больше я читаю и отправляю в корзину для бумаг, тем более улучшается мое самочувствие. Здесь меня не достанут ни через «Норддайхрадио», ни через «Шевенинген-радио». Я чувствую себя человеком, перехитрившим Бога и целый мир: я сбежал! Только глубоко в затылке звучат несколько самобичеваний, полусозревших упреков, тихо журчащие призывы к порядку. Но со всем этим можно жить!

Я беру мою фотокамеру, насаживаю на нее телеобъектив и делаю снимки моря в контровом свете, чтобы все выглядело более рельефно. Некоторые с красным фильтром, чтобы получить сочный черно-белый переход: переведенные в графику картинки. У меня уже сотни таких. На некоторых, на первый взгляд, трудно понять, что изображено — вода или небо. Пенистые скопления волн, расходящихся от носа корабля, я уже фотографировал как облака. Вода, смешанная с водой, вода, насыщенная воздухом, это почти одно и то же. Мое короткое экспонирование или открывание затвора в пределах двух тысячных секунды, создает формы, которые более инертный глаз не видит, праландшафты из черно-белых стилизованных водяных гор, стоящие в воздухе причудливые гребни, застывшие взрывы, страшно разорванные на куски, какие получаются при выплавливании свинца.

Еще никогда я не был так захвачен узорами воды на море, как на этот раз. Не желая полностью признаться в этом, я прибегаю к помощи природы. Расщепление ядра, упрекаю я себя, является также природным явлением, но оно недоступно моему пониманию.

— Я еще раз подумал, — говорит старик за обедом, — твою «прописку» сегодня вечером мы проведем лучше всего в холле — ты как думаешь?

— Мне все подходит, — говорю я преданно и думаю, когда же наконец эта проклятая вечеринка со всеми ее проблемами уйдет в прошлое. Но старик не оставляет эту тему: — С кладовщиком я все обговорил — здесь все получится. И затея с пивом, думаю, на самом деле наилучшая.

Я киваю и спрашиваю:

— И где я должен внести мой взнос?

— Это ты сделаешь завтра с казначеем, когда мы будем знать, выпита ли вторая бочка пива. Ты от нас не сбежишь, — добавляет он, ухмыляясь.

Кернер и первый помощник капитана беседуют за соседним столиком об антиавторитарных детских садах. Кернеру эта тема кажется не особенно привлекательной, и он отвечает односложно, ссылаясь на отсутствие опыта. Когда к ним подсаживается шеф, первый помощник сразу же задает ему вопрос: «А вы какого мнения об антиавторитарности в детском возрасте?»

— Никакого! — отвечает шеф резко. — Проказники должны вовремя учиться, где только можно. — И приступает к еде.

Так как в поисках поддержки, — очевидно, это важная для него тема, — первый помощник оглядывается по сторонам, я спрашиваю: «Сколько у вас детей?»

— Один мальчик, — говорит первый помощник с гордостью.

— И сколько ему лет?

— Пять месяцев.

— Боже мой. Так у вас еще достаточно времени.

— Мне бы ваши заботы, — говорит шеф, прекращая жевать, — сейчас-то речь идет пока о памперсах, или как они там называются, эти новомодные пеленки.

— Может же человек, в конце концов, о чем-то подумать, — обиженно говорит первый помощник.

— Приятного аппетита! — прерывает разговор старик и поднимается со своего места с обычным заявлением, что «пора и немножко подумать».

После обеда старик стучит в мою дверь и спрашивает:

— Поднимешься со мной на мостик?

— Лучше нет. Еще раз лицезреть фрау Шмальке в ее красной блузе — на сегодня достаточно!

— В общем, ты прав. На сегодня достаточно и для меня. Я сейчас как раз занимаюсь рулевым.

— И?

— Чертовски трудный орешек. При этом, уговаривая его, я заливался соловьем: «Через полтора года вы с Божьей помощью будете третьим штурманом, и тогда неприятности со строптивыми людьми будете иметь уже вы. Вы что, об этом не думаете?» Нет, он не думает об этом — и уж тем более о том, чтобы извиниться перед третьим помощником капитана. К счастью, он все равно хотел увольняться, сказал он, чтобы пойти учиться. У него в запасе еще полтора месяца, и на это время он хочет наняться на какой-нибудь каботажник.

— А что с ним будет до прибытия в порт назначения?

— Спущу на тормозах! — говорит старик. — Я же не могу уволить его без предварительного уведомления и везти как пассажира — у него же нет денег. Вот тебе типичный пример: алкоголь и неправильная работа с персоналом. У третьего помощника хотя и имеется патент для дальнего плавания, но нет практики. Вечером была общая попойка в смешанном обществе. Человек уже был пьяным, когда пришел на вахту, и третий помощник это заметил. Он должен был отослать его назад. Вместо этого он вытолкал его на нок мостика, чтобы он протрезвел.

— У тебя уже совершенно высохло горло от стольких речей, — говорю я, так как старик выглядит очень недовольным, — не хочешь ли выпить сок грейпфрута?

— Нет. Пойдем в мою каюту. Я прикажу принести чай. Чай с приличной добавкой рома, сейчас мне это нужно.

— Что ты ухмыляешься, — спрашивает старик, поставив на стол чашку, в которой было больше рома, чем чая, и подливая еще.

— Я думаю о молоке.

— Именно о молоке?

— Да, так как обычно я пью чай, добавляя молоко.

— Захватывающе. Но почему при этом надо ухмыляться?

— Сейчас поймешь. Начну по-другому. В лагере для перемещенных лиц, о котором я тебе рассказывал, должен был играть еврейский театр на идише, и им нужны были кулисы. Искали художника, и тогда я сказал: «Я — художник!» и сделал набросок кулис. Но материала для кулис не было. Кое-какие порошковые краски я раздобыл, но не было вяжущего материала. Я объяснил труппе, что мне нужно сухое молоко, причем много сухого молока, — в качестве вяжущего средства. Я получил то, что хотел, и затем жил практически за счет американского сухого молока. Молочный порошок можно было хорошо обменивать.

— Хитро! — старик наконец удобно уселся в кресле и налил нам обоим в чашки еще ром — без чая.

— В то время я бросал завистливые взгляды в наполовину распечатанные продовольственные пакеты с благотворительной помощью.

— Я тоже, — говорит старик, — чего там только не было!

— Я вспоминаю, как один из откормленных американских поваров вытряхивал в большую алюминиевую сковороду ананасы из больших консервных банок — такого я никогда не забуду. В этих алюминиевых сковородках поджаривалось сало с мясными прослойками. И этот кухонный громила энергично помешивал сало и ананасы: ананасы должны были убрать привкус соли. Потом он выуживал ломтики ананаса и швырял их в помойное ведро! Для меня это было непостижимо. Десять лет я вообще не видел ананасов! Это мое самое сильное воспоминание времен оккупации.

— Если передо мной кто-то выбрасывал наполовину выкуренную сигарету, то мне стоило больших усилий не подобрать ее. Но давай дальше! — настаивает старик.

— Расписанные мною кулисы так пылили, когда сквозило или кто-либо натыкался на них. После трех представлений моя живопись исчезла. Тогда выделили новый молочный порошок и даже творог. Мне удалось убедить американцев, что я нашел бы применение и сыру, и они действительно раздобыли сыр.

— И тогда ты зажил, как сыр в масле?

— Не совсем так. Кстати, я почти забыл. В Фельдафинге я имел дело и с французской армией, танковыми войсками, Chars moyens (полутяжелые танки) генерала Леклерка. Эта вторая французская танковая дивизия присоединилась к 15-му корпусу третьей американской армии — страшные ребята!

— Французы были плохими. Мы радовались тому, что не попали к ним в руки. С англичанами у нас в Норвегии все проходило довольно сносно.

— Эти французские танковые фрицы носили на рукаве вышитый призыв «EN TUER», что можно перевести как «убить их». Соответственно они себя и вели. Сразу же, как они прибыли, а я уже напереводился до мозолей на языке, дошла очередь до местного группенляйтера. Этот похожий на Гитлера порядочный человек уже сложил свою эсэсовскую форму и убрал ее, пересыпав нафталином. А французы нашли ее. Они заставили его надеть ее, затем посадили на танк и отвезли на пшеничное поле под Вилингом. Там они его пристрелили, то есть прошили пулями.

— Черт возьми! — говорит старик. — Могу себе представить, что бы сделали бы «маки» со мной.

Затем он смотрит на часы:

— Самое время поужинать!

После плотного ужина мне нужна прогулка для переваривания: копченая корейка с квашеной капустой и отварным картофелем — не вполне подходящая пища для вечера.

— У нас еще кое-что намечается, — успокоил меня старик, — а для этого требуется солидная основа.

Вверх на мостик. У радиста горит свет, и радист рассказывает мне, что он только что разговаривал с коллегой, который служит на корабле, находящемся недалеко от Гаваев.

— Приличное удаление! — говорю я. — Гаваи!

— Иногда, — говорит радист, — я на таком удалении, чуть ли не на другой половине земного шара, играю с другим радистом в шахматы!

— И кто выигрывает?

— Иногда я, иногда он. Но чаще всего я. Я состою в шахматном клубе.

— Ну, тогда успехов в шахматах! Или как это там называется, — прощаюсь я. Закрыв дверь, я слышу, что на мостик поднимается старик. — Чудеса техники, — говорю я старику после рассказа о радисте, играющем в шахматы.

— Я бы сказал: чудеса свободы от обложения пошлиной радиообмена между судами, — отвечает старик сухо.

«Прописка» в холле никак не хочет сдвинуться с «мертвой точки». Техники с усталыми лицами все вместе сидят под портретом во весь рост в золотой рамке физика-ядерщика Отто Гана, моряки стоят у стойки и крепко держатся за свои пивные бокалы. От дамского цветника, столпившегося в другой группе, иногда раздается пронзительный смех, пробивающийся сквозь слишком громкую музыку, звучащую из проигрывателей и заглушающую любой разговор. Только помощники со своими женами образуют смешанную группу.

Я делаю одну попытку за другой, чтобы активизировать старика: «Он должен был открывать бал», — упрекаю я его.

— Теперь твоя очередь! — говорит старик. — В конце концов, это твоя вечеринка! Жена второго помощника специально для тебя надела сверкающее платье с открытыми плечами — ты только посмотри, это что-то!

— Увлекательно! Но подумай и о моих искусственных бедрах, которые уже больше не служат мне.

— А моя половина легких, — повторяет старик, — это что, не считается?

— Тебе не нужно танцевать настоящий вальс — подожди, пока запустят медленный вальс.

После почти целого часа, когда мы оба уже выпили пива больше, чем допустимо, старик снисходит до того, чтобы пригласить на танец уже не молодую стюардессу. И вот теперь поднимаются со своих мест несколько напомаженных ассистентов, помощники капитана размеренно ведут своих жен на танцевальную площадку — теперь дело до некоторой степени пришло в движение.

— Ну, — говорит старик, когда, тяжело дыша, располагается на стуле, — долго это все равно не будет продолжаться, через полчаса начинается фильм. Я это специально рассчитал.

К нашему столу подходит тощая светло-рыжая стюардесса и спрашивает, манерничая: «Позвольте хотя бы раз посидеть за столом высоких господ?»

— Пожалуйста! — говорит ей старик. Он встает — настоящий кавалер — и пододвигает ей стул.

Дама, по всей вероятности, уже под хмельком, рассказывает нам, размахивая руками, выпуская слоги и целые слова, как здесь, на борту однажды снимали фильм: «Они думали, что здесь все образованные. Хотели снять ленту с подтекстом, лучше всего что-нибудь личное о каждом. И тогда нужно было что-нибудь спонтанное — и вот они меня спросили — один из них посмотрел на меня совершенно серьезно и спросил: „А что вы делаете на этом корабле?“» При этом она просто умирает от смеха.

— И, — спрашивает старик, — что вы на это ответили?

— Я сказала, — ничего другого мне тогда не пришло в голову, — я тогда сказала: «Я приношу еду на стол!» — и она снова разражается смехом.

— Тоже важное занятие! — говорю я, так как пауза становится мучительной.

— Собственно говоря, — да, — говорит леди неожиданно смущенно и смотрит то на одного, то на другого, — теперь я не хочу больше мешать, — и встает со стула. — Ну, а теперь настало время и для кино на открытом воздухе.

С раннего утра мы стоим. «Ремонт главного конденсатора, — сказал вчера старик, — и лодочные маневры». До вечера мы будем дрейфовать.

Около четырехлопастного запасного винта я задерживаюсь и думаю о проблемах, которые были у корабля с этим винтом. «О недостатках, — сказал старик, — уже написаны длинные научные доклады. Но те данные, которые ученые получают в результате сложных измерений вращающего момента турбин, мы узнавали чисто эмпирически: если корабль плыл полным ходом, то его вибрация и тряска почти сбрасывали человека со стула. Несмотря на все расчеты принудительных колебаний вала, способа устранения этих дефектов вибрации, очевидно, не нашли. У спиц автомобильных колес дело обстоит проще, там используют свинцовые противовесы, пока дисбаланс не будет устранен. С корабельными винтами это невозможно. Одним практическим мероприятием, которое иногда помогало, было небольшое плоское обстругивание наконечников лопастей винта. Но и это было не совсем то, что надо. Теперь у нас, слава богу, новый гребной винт, шестилопастный бронзовый винт фирмы „Цайзе“.»

* * *

Плохая ночь. Вечером слишком много пива, а затем этот ужасный американский фильм! Покушение на бородатого профессора, хранящего в своей голове невероятно важную формулу, с помощью которой можно все, человека ли, машину ли, уменьшить до размеров молекулы. Бородатому предстоит операция на мозге. Сотрудники профессора, которым также известна эта безумная формула, принимают решение взять подводную лодку, уменьшить ее вместе с экипажем и с помощью канюли (полой иглы) ввести эту лодку в вену большого мастера. На борту имеются некоторые навигационные карты сложной системы кровообращения профессора. С их помощью лодка должна попасть в голову и на месте ликвидировать повреждение мозга с помощью лазерной пушки. Несмотря на некоторые аварии, диверсии, угрозы со стороны антител, в которых лодка растворяется, храбрый экипаж не сдается вплоть до достижения потрясающего успеха и покидает господина профессора через его слезные железы. Обработанная в лаборатории слеза возвращает героев в их нормальное состояние. Восторгам нет конца.

За завтраком я говорю шефу, что мне не составило бы никакого труда выдумать здесь на борту сюжет для научно-фантастического фильма: «Террористы захватывают корабль, их скручивают, приставляют пистолет к затылку… Так следовало бы начать действие».

— А вы, ставший благодаря моим урокам первоклассным специалистом, — фантазирует шеф дальше, — небрежно вынимаете из кармана несколько окатышей и заявляете террористам, что радиоактивные лучи направлены на нижнюю часть их живота, им надо бы самим потрогать, тогда они заметили бы, как кое-что становится все меньше и меньше, однако вам благодаря свинцовому суспензорию лучи не принесут никакого вреда. Пираты в панике покидают корабль, а вы спасаете меня…

— А от поцелуя медицинской сестры вы пробуждаетесь!

— Нет! Пожалуйста, нет! Тогда уж лучше я буду продолжать спать.

Старик, который сегодня пришел на завтрак поздно, кажется, не расположен шутить.

— Я разрешил казначею перебраться в каюту рядом со мной. Скорее из-за нежелания связываться, чем из любви к отечеству! — говорит старик ворчливо. — А может быть и хорошо, что так получилось, теперь мне легче его контролировать, надеюсь, и эти постоянные стычки прекратятся. Теперь он опять, в воскресенье он пожелал проконтролировать каюты стюардесс, они же, в конце концов, должны делать уборку и в своих каютах, — вошел к одной из стюардесс, не постучавшись!

— Ну и? — спрашиваю я с любопытством.

— Эту стюардессу — ты ее знаешь, у нее походка, как будто она лет десять ходила за плугом, — я, мягко с ней поговорив, отослал назад. Старший стюард и сам не желторотый юнец! Опыт учит, что стучать надо хотя бы из чувства самосохранения. А представителям коллектива, которые хотели зайти ко мне с этим делом, я распорядился передать, что эту чушь я не желаю обсуждать из-за ее незначительности.

— Я тоже обращусь к представителям коллектива!

— Ты? А у тебя-то какие жалобы? — спрашивает старик.

— Вот! — говорю я и засучиваю рукав. — Посмотри на отметины от прививки! Это сонная медицинская сестра, я бы ее задушил! Сегодня утром при снятии компресса с двух мест прививки она содрала у меня струпья. Теперь это выглядит, как мясной фарш, намного хуже, чем вчера. Если она действительно работала в больнице, то мне не хотелось бы знать, сколько пациентов там умерло!

— Ну, ну, — говорит старик, — давай спокойнее. Между прочим, стюардессы также уже жаловались на медсестру: она заставляет их обслуживать себя как жен помощников капитана.

— Почему это они имеют зуб на жен старших офицеров — они же убирают свои каюты сами?

— Это так, но, как сказала мне одна из стюардесс, «они относятся к ним как к „персоналу“, при этом они ничем не отличаются от нас!»

— Ну, продолжайте! — говорю я.

— Сегодня ты можешь совершить прогулку на «Петушке».

— На «Петушке»? Но так называется наш бар.

— Да, а также вспомогательная шлюпка. Сегодня ее спускают на воду.

— Дважды «Петушок», — говорю я, — добрый Отто Ган, видит Бог, не заслужил этого.

— Он этого больше не чувствует, лучше успокойся!

После обеда я брожу по палубе в поисках пищи для глаз и тут вижу матроса Ангелова, спешащего с удочкой на акул на кормовую палубу: проволока из нержавеющей стали, пустая красная канистра, как поплавок, и плетеный фалинь с вытянутым крючком ручной ковки. На его остром конце Ангелов укрепил усики с мясной приманкой. Придя через полчаса на корму, я вижу, как сильное животное — большая голубая акула плавает вокруг приманки. Вдруг акула, вращаясь и показывая свое белое брюхо, бросается на приманку и заглатывает ее. Затем она бьет хвостом и ходит на лине туда и сюда, будто не замечая, что уже попалась. Крючок удочки вонзился в ее верхнюю челюсть, — шансов освободиться у акулы нет. Два испанских матроса, подчиняясь резким командам Ангелова и перебирая руками линь, постепенно подтягивают акулу и закрепляют линь. Акула, которую с большим интересом разглядывает группа моряков и стюардесс, делает все более узкие круги рядом с кораблем. Я отворачиваюсь, меня мутит. Но через некоторое время я говорю себе: «Ты же здесь репортер! Это же тоже эпизод из жизни корабля».

Вскоре голубая акула настолько ослабела, что матросы, следуя указаниям Ангелова, решились поднять ее на верхнюю палубу. Из тех, кто был свободен от вахты, образовалась группа, какие собираются, когда происходят дорожные аварии. Хриплые окрики Ангелова отпугивают их. Акула бешено колотит вокруг себя хвостом, будто силы вернулись к ней. Даже Ангелову пришлось отскочить в сторону. Стюардессы спрятались в одной из палубных надстроек. С открытыми ртами они наблюдают через двойное стекло. Ангелову удается накинуть на акулу петлю. И вот теперь, до этого мягкий человек становится киллером: с большим ножом вроде мачете он набрасывается на животное. Даже когда уже вспорото брюхо и внутренности акулы, отсвечивающие от молочной белизны до сочного фиолетового цвета, разбросаны по палубе, он не оставляет свою жертву. Он отрубает акуле голову, а затем и хвост. Несмотря на это искалеченный корпус еще бьется. Наконец два моряка бросают безголовый и бесхвостый рыбий обрубок за борт, а вслед за ним и скользкие внутренности. После этого с помощью шлангов они смывают с палубы рубиново-красную акулью кровь.

Язвительные крики стюардесс, которые наблюдали эту кровавую оргию, я услышал не сразу. Одна из них попросила одного матроса отрезать ей плавник. «Для препарирования!» — заявляет она гордо. Еще одна с ножом в руке сама набрасывается на отрезанную голову акулы, чтобы вырезать акулью пасть.

Я двигаюсь по палубе в направлении моей каюты, не воспринимая происходящее вокруг меня. Это жуткое представление не выходит у меня из головы. Я сижу на моей койке, как оглушенный.

Я обнаруживаю старика в его каюте и сразу же спрашиваю:

— Что, собственно говоря, представляет собой атавистическая ненависть к акулам? Ангелов, этот тихий моделист-любитель, делающий корабли в бутылках, не помнил себя от ненависти.

— Выпей-ка сначала рому! — говорит старик и достает бутылку и две рюмки. Через некоторое время он неторопливо начинает: — Эти обошлись сегодня с акулой, если хочешь знать, еще более или менее терпимо. Она по меньшей мере быстро умерла. В большинстве случаев моряки используют другой метод: они обрезают ей только хвостовой плавник и выбрасывают в воду с тем, чтобы соплеменники разорвали ее на куски.

— Бррр! — произношу я и опрокидываю в себя ром одним большим глотком.

— Я еще мог бы понять, если бы акулу использовали на камбузе — но убивать просто так! И потом эти бабы, которые хотят иметь хвостовые плавники или пасть в качестве сувениров.

Фотографии экзекуций на глазах любопытствующих зрительниц всплывают в моей памяти.

— Ха, — говорит старик после длительной паузы, будто отгадав мои мысли, — я тоже был рад, когда выбрался из Бреста, попасть в руки истеричек мне очень не хотелось. — И оба мы молчим.

— Давай-ка переменим тему, — говорю я наконец. — Я все время слышу от тебя и от Кернера, что здесь все надежно. Это звучит великолепно, и в сомнительном случае, то есть, если что-то будет не так, как должно быть, причиной будет несостоятельность обслуживающего технику человека. Но на что мне такая техника, которую считают надежной, но в то же время ненадежны люди, которые имеют с ней дело?

— Уж не наших ли людей ты имеешь в виду? — спрашивает старик ворчливо.

— Я имею в виду неряшливых, ненадежных людей, которые попали бы и на суда с атомной двигательной установкой, если бы такой вид мореходства вошел в моду. И если бы при этом случилась авария…

Старик переводит дыхание. Глубоко вздохнув, он медленно, будто читая лекцию, говорит:

— Естественно, возможность аварий всегда учитывается. В программу исследований включены активная и пассивная защита от столкновений, в том числе и многочисленные опыты на моделях. — Старик откидывается в кресле. Я вижу, что он, двигая губами, подбирает слова, а затем быстро говорит, как по писаному: — Дальнейшее развитие безопасности реакторов является значительным пунктом исследований, том числе и для исключения человеческой несостоятельности и ошибочных вмешательств в толкование понятия безопасности. Ни от какой страны нельзя требовать, чтобы она пустила в свои территориальные воды корабль, сведения о безопасности которого недостоверны, двигательная установка которого находится в запущенном состоянии, а его персонал недостаточно обучен и опытен.

Старик снова делает паузу, а я спрашиваю:

— А тебя самого не охватывает иногда пессимизм? То, что мы берем в руки, становится с каждым днем все взрывоопаснее.

— Взрывоопаснее? — говорит старик. — Риск, правда, возрастает — в конце концов, черт выскакивает из того угла, где его и не предполагают. Еще глоток?

— Сейчас я предпочел бы чай!

— Как хочешь, — говорит старик с легким налетом иронии в голосе.

Когда чай стоит на столе, старик вполголоса говорит, не поворачиваясь ко мне:

— Я еще раз обо всем подумал. Итак, за десять лет эксплуатации результаты, в зависимости от ситуаций, были в целом различными. Конечный результат таков, что в настоящее время NCS 80 не может быть экономичной. Но эта программа разработана до стадии передачи заказа в производство, а ее концепция одобрена.

Я думаю, что это звучит заученно, и быстро спрашиваю: «Что такое NCS 80?»

— Исследовательская программа GKSS (Общества по использованию ядерной энергии в кораблестроении и судоходстве): NCS 80 — это атомный контейнерный корабль, 80 000 лс, — отвечает старик и продолжает: — Исследование на атомный контейнеровоз мощностью 240 000 лс, как предельный случай использования технических возможностей, дало экономически положительный результат. Расчет рентабельности по цене на нефть, об этом мы уже говорили, не точен. Написаны тома о расчетах экономичности и об опыте эксплуатации, полученном во время рейсов корабля «Отто Ган», а также о преимуществах процедур захода и выхода в порты.

Старик делает глоток чая, а я внимательно наблюдаю за тем, как он разговорился.

— Учитываются многие аспекты: дополнительные издержки на строительство атомохода, саботаж, затраты на обеспечение безопасности, страхование ответственности, сравнение продолжительности ремонта, экономия на весе топлива, ситуация с поломками, разрешение на ремонт за границей, буксировка через весь земной шар на верфь на родине.

Когда старик наконец замолкает, я замечаю, что он все еще не закончил. Теперь моя очередь глубоко вздохнуть и громко сказать: «Уфф!» А так как старик говорил напористо, почти по-миссионерски, то я добавляю: «Я слышу весть!..»

— Это не то, — говорит старик серьезно, — вера — это больше для церкви. Но…

— Что но?

— Но ты неблагоразумен и необъективен.

— А ты размахиваешь знаменем компании! Ты уже говорил, что подозреваешь меня в сочувствии партии зеленых.

— Так оно, наверное, и есть! Почему же ты противишься любому разумному пониманию существа дела.

— Кто же противится разумному пониманию? Я только пытаюсь не быть зашоренным — это все. Ты же сам говоришь: не все, что осуществимо, достойно того, чтобы к этому стремиться, вот в чем дело.

Вдруг я разражаюсь громким смехом, а старик удивленно смотрит на меня. Я вижу нас обоих неподвижно сидящими в креслах и слушающими, как мы ругаемся друг с другом, все сильнее повышая голос. И так как я все еще хихикаю, старик спрашивает: «Что тебя так проняло?»

— Ты знаешь фильм «Санни бойс»? — спрашиваю я в свою очередь.

— Да, естественно. Если ты имеешь в виду тот фильм с двумя старыми актерами, как их там зовут?..

— Мэтью и Робинсон!

— Точно. Но что общего они имеют с этим делом?

— Ничего! Мне только показалось, будто мы захотели повторить роли обоих стариков.

— Не преувеличивай! Я и актер! — Теперь старик ухмыляется: — Ты — другое дело, ты, как тот герой в «High Noon», и сердцеедом ты был всегда.

— Если речь идет об этом! Ты ведь тоже в этом смысле был неплох.

— Хочу сегодня, если все будет спокойно, еще раз поговорить с кладовщиком о приеме в Дурбане, — говорит старик и поднимается, — времени остается не так уж много.

— А я хочу, как старый доктор, сделать несколько обходов по палубе, — и сдерживаю себя, чтобы не сказать то, что у меня на языке: «Больше десяти дней — действительно мало времени».

Я рад-радехонек, что я больше не пристаю к старику. Абсолютно уверенным в себе, каким он был всегда, старик уже давно не является.

На палубе в желтых шлемах и красных спасательных жилетах выстроилась вся команда: шлюпочные маневры. Мимоходом я делаю несколько снимков и снова направляюсь в свою каюту. Я никак не могу освободиться от картины извивающегося обрубка изувеченной акулы.

Я с большой охотой следую приглашению старика, который после ужина спрашивает:

— Может, выпьем пива у меня в каюте?

— Ты хотел рассказать мне о русских в Бергене, — пытаюсь я разговорить старика после того, как мы какое-то время молча посидели в своих креслах.

— А нужно ли это? И не хотел бы ты рассказать о своих приключениях в Фельдафинге?

— Да, ладно, говори уж: американцы и французы в Фельдафинге — это еще можно представить. Но русские в Бергене! — попытался я подтолкнуть его.

— Ну, хорошо! — наконец начинает старик. — Русские пришли не сразу. Последовательность была следующей: сначала пришли английские ВМС. С англичанами мы очень хорошо сотрудничали. Они только хотели, чтобы ничего не случилось. Когда они контролировали лодки, они были на высоте. У нас еще оставались артиллерийские боеприпасы, в том числе и для зениток — и однажды один из нас взял одну такую гранату и шарахнул ею по столу. Ну, они и испугались! Да, это были времена! — говорит старик, и лицо его светлеет, — да, это было время, когда лодки отправляли в Англию. Потом была прекращена работа нашей радиостанции, база была освобождена и передана парашютистам-десантникам. Боже мой! Как же они бушевали, потому что они не обнаружили шнапса, только приличный запас пустых бутылок.

— Английские парашютисты-десантники?

— Да. Совсем не приветливые люди! Они участвовали в боях под Арнхаймом. Нашей части, основной части на военно-морской базе, было приказано построиться с морскими заплечными мешками, и десантники провели процедуру передачи базы русским. Не успели мы оглянуться, как наш лагерь оказался переданным в русские руки.

— Теперь давай медленно: почему в Бергене вам пришлось иметь дело с русскими? О том, что русские были в Бергене, я еще никогда не слышал.

— Но так это и было! Мы имели дело с русской комендатурой, которую возглавлял полковник. Он был старше меня, возможно из прибалтийских дворян — так хорошо он говорил по-немецки. К несчастью в лагере был обнаружен портрет Гитлера. Кто-то положил его на тумбочку. Когда русский об этом узнал, был грандиозный скандал. В безумной ярости он бросил портрет на землю, а все собравшиеся русские как сумасшедшие топтали его сапогами. По отношению ко мне они были поразительно корректны. Однажды меня позвали, потому что должна была проходить передача вещевого склада, и русский офицер не захотел идти туда один. Мне пришлось протискиваться мимо этого полковника, при этом я нечаянно толкнул его. Я сказал: «Excusez!» — или что-то в этом роде, на что он ответил: «Нитщево!» Все было совершенно нормально.

— Но когда вы узнали, что придут русские, вам не было плохо? Это должно было испортить вам настроение.

— Так оно и было! Недалеко находился лагерь русских военнопленных. До капитуляции русские работали там на нас. После этого лагерь освободили, а русских перевели на нашу базу. Лагерь заняли русские солдаты, не принимавшие активного участия в боевых действиях. Это была своего рода рокировка. Русские переселились из своего лагеря военнопленных в наш лагерь, а в наше распоряжение был предоставлен русский лагерь. И тогда началась большая уборка — уничтожение клопов и все такое.

— И как вам там жилось — уютненько?

— Я с моим штабом перебрался, к счастью, не в этот лагерь, а на базу подводных лодок в порту, то есть в бункер для подводных лодок, охранявшийся английскими морскими артиллеристами. Нам пришлось разместиться на трех непригодных к передаче подводных лодках.

— Таким образом, вы снова обосновались на подводных лодках? Вы оказались в родной стихии.

— К счастью — да. Торпедные аппараты были пусты, и в них мы поместили все твердое и жидкое съестное, какое только смогли достать. Три недели, которые мы прожили на лодках, были неплохими. С нашими английскими сторожами мы сумели установить контакт. Они получили кое-что из того, что мы организовали. Одна за другой прибывали всевозможные команды и все также хотели снимать сливки, но все хорошие вещи мы разместили в торпедных аппаратах и плотно задраили их. Ну и вещи там были!

— Что за вещи? — спрашиваю я нетерпеливо, заметив у старика мечтательный взгляд.

— Когда я об этом думаю… Вот, например, прибыл американский вспомогательный корабль, такой старый корабль обеспечения с американскими офицерами-резервистами, призванными на военную службу. Они вдруг оказались там и ругались: «О, эти проклятые подводные лодки!» и в том же духе. Один даже спустил штаны и сказал: «Смотрите!» Нижняя часть тела имела следы ожогов.

— Ну и? — спрашиваю я с интересом.

— А потом к ним присоединились и русские, настоящие дикари.

— И что случилось?

— Ничего! Вдруг американцы заорали: «Now we must be good friends!»

— To есть обычный театр примирения. Не могу себя пересилить, меня с души воротит, когда оставшиеся в живых члены экипажей подводных лодок или грузовых пароходов, которые когда-то хотели убить друг друга, бросаются друг другу в объятия.

— Я чувствую то же самое, — говорит старик, достает из холодильника пиво и неторопливо разливает. После продолжительной паузы он говорит:

— В то время со мной произошло чертовски неприятное дело.

— И?

— Ну, история с «Вестерн-Принс». Я же тебе ее рассказывал?

— Никогда! Так в чем там дело?

— Ну, хорошо. Корабль был довольно быстрым и действовал в одиночку. Я выстрелил счетверенным веером, но в цель попала лишь одна торпеда. Подстреленный корабль остановился, крен был незначительным. Наш кормовой торпедный аппарат не был готов к выстрелу. Потребовалось дозарядить носовой аппарат для выстрела. На дозаряжание требуется, как ты знаешь, самое меньшее пятнадцать минут даже при максимальном старании команды. — Старик делает большой глоток из бутылки, затем продолжает: — Заправляли всем механики по торпедным аппаратам. Через двадцать минут дозаряженная торпеда была запущена: положение противника — девяносто, дистанция пятьсот метров, расчет упреждения не нужен. Цель свободно видна через противосеточное устройство. Выстрел был прямым попаданием примерно за серединой, в наиболее уязвимом месте корабля. — Старик делает еще один большой глоток и замолкает.

— Ну и? — спрашиваю я нетерпеливо.

— До этого, собственно говоря, в этом деле не было ничего особенного. Но тогда недалеко от нас появились шлюпки, которые были после первого попадания спущены на воду. Я подождал, когда они подойдут совсем близко. А теперь представь себе, они со всех сторон приветствовали нас, чрезмерно выражая благодарность (люди на лодках) за рыцарское и гуманное обхождение, которое мы им оказали…

— Как это так? Давай, не мучай меня, говори же!

— Они предположили, — ты не догадаешься, — говорит старик, — что вторую торпеду мы выпустили с таким запозданием, чтобы дать им время не спеша перебраться в спасательные шлюпки. Но вышло еще хуже. Позднее в Англии один человек даже написал книгу о том, как благородно и по-рыцарски мы себя вели. На борту была даже свадебная пара — какая дикая идея, совершить свадебное путешествие на корабле в разгар войны, и уж тут из меня сделали совсем «славного малого».

— И назвали по имени?

— Да, имя и номер лодки.

— Ну, дела! — говорю я и перевожу дух. — Так тебя могут и в почетные граждане произвести? Но пойдем дальше: как у вас шли дела с вашими друзьями в Бергене?

— Ах, эти! Диковато это все было. Один из них сказал: «I want a souvenir! (Мне нужен сувенир!)» Когда я ему объяснил, что нам здесь ничто не принадлежит, все в руках союзников, он заорал: «I am allied!». Я ему сказал: «Тогда тебе принадлежит все!» И он прихватил бинокль ночного видения. «Но мы тебе это не дарили», — сказали мы ему. Тогда с перепугу он спрятал его под курткой. Постепенно стали красть все. Приходил английский штабной офицер и тащил. Тащили моряки. Наши охранники, морские артиллеристы, все крали, как воронье. Зенитчики крали и резервисты. Один из них был учителем. Он тоже нас охранял, но не переносил воровство. Однажды он остановил одного штабного офицера и спросил, что там у него. Он заставил его показать содержимое портфеля и сказал: «А вот это вытащите!» Он был хорошим, этот учитель, он сделал так, что нам было разрешено ловить рыбу в гавани. В то время мы выглядели довольно потрепанными. Стиральных машин у нас не было.

— Не то, что здесь! — говорю я, и старик, ухмыляясь, говорит:

— Это твой пунктик! Не я же их установил!

Теперь я сбил старика с толку, он смотрит на часы, говорит:

— Уже за полночь. Ты что же, не устал?

— Как стеклышко! А ты, хочешь спать?

— Собственно говоря, — говорит старик, колеблясь, — собственно говоря, я тоже не устал. Когда ты меня так выспрашиваешь — не могу сказать, что меня это волнует, — но об этом времени я больше почти не вспоминал.

— И никто тебя об этом не спрашивал?

— Кто же?

— Твоя жена, например…

— Это не женские истории!

— Об этом говорили и некоторые книготорговцы, когда вышла «Лодка»: «Она не должна попасть в руки женщин». И знаешь, что произошло?

— Что же?

— Я получаю как раз от женщин, в том числе и от молодых девушек, вплоть до последнего времени длинные письма, многие из них прочли книгу два-три раза.

— Это — правда? — спрашивает старик.

— Если я тебе говорю! Но что происходило дальше в ваше свободное от стиральных машин время?

— Итак: смена белья была для нас чужим словом. Воды для стирки тоже не было. Тогда этот учитель сказал: «Так вы больше не можете болтаться!» А когда мы его спросили, как же мы можем все это изменить, он обеспечил воду для стирки. Он даже хотел, чтобы мы брились, и даже достал для нас бритвенные принадлежности. Это нас подстегнуло, и мы ему сказали, что нам еще срочно требуется свежий салат против цинги, например. И его люди немедленно достали для нас салат и свежие огурцы. Мы организовали в одном норвежском магазине рыболовные крючки — дефицитный товар в то время, и подарили их англичанам. Они были просто счастливы. Англичане любят рыбалку. А потом по утрам в половине десятого мы стали-получать еще и английский чай с молоком, ты же знаешь: настоящий английский чай. Настоящая услада!

— А затем вы, как я слышал, сделали перерыв в чаепитии?

— Ну да — наш шарм мы использовали на полную катушку! К сожалению, это прекрасное время длилось недолго. Вскоре пришлось отказываться от барахла в бункере, немцам пришлось уходить оттуда и я попал на другую сторону бухты — там находился 14-й дивизион охраны побережья. Руководил им капитан — капитан второго или первого ранга, фамилию его я уже не помню: Юбель или что-то вроде этого, резервист из компании «Северонемецкий Ллойд». До войны он заведовал транспортным павильоном во Франкфурте. Теперь у меня совершенно пересохло горло! — говорит старик. — Ты что, действительно хочешь слушать дальше?!

— Ну, конечно же! — говорю я, наливая старику и себе. — Это отнюдь не самая лучшая сцена под занавес.

Старик снова сидит задумчиво, затем продолжает:

— Мы, то есть остатки нашего соединения, находились там какое-то время. Когда было распущено и наше подразделение, мы были переведены в лагерь Норхаймсунд. И там я снова столкнулся с командующим действовавших в Атлантике немецких подводных лодок — правда, уже бывшим. Он ужасно боялся. Это было время, когда всех офицеров от полковника и выше арестовывали и отправляли в Англию. Англичане хотели получить от них какую-то информацию. А наш командующий подходил под эту рубрику. Тогда он стал изображать человека, поранившегося во время занятий спортом. По его просьбе на его ногу наложили гипс, капитан медицинской службы выдал ему без проволочек справку, что он не транспортабелен, и наш командующий решил, что избежал отправки в Англию. Но вышло по-другому: однажды появилась английская команда, один из членов которой сказал: «I am surgeon» («Я — хирург») и распорол его гипс. Под гипсом ничего не болело, все было бледным, но здоровым.

— И? Отправили они его в Англию?

— Конечно же! Что они с ним сделали, я не знаю. А это не лучшая ли сцена под занавес?

— Должен признаться — да! И к тому же, полностью меня удовлетворяющая. Хотел бы я взглянуть на командующего с его гипсовой ногой. Жалко, что у него там не было вшей. Я однажды слышал от одной медицинской сестры, что у них был пациент с загипсованной ногой — нога у этого господина была действительно сломана — и он почти ежечасно умолял сестру разрезать гипс, но она железно стояла на своем: гипс должен оставаться на ноге еще одну неделю. Когда же ногу наконец освободили, то под гипсом все было черным-черно: вошь на воши — эти животные чуть не свели его с ума. Этого я бы пожелал командующему!

— Всегда попадет не в того, — говорит старик. — Но теперь пока в койку…

* * *

Ночью корабль сильно раскачивало. За завтраком старик высказывает мнение, что мы прошли зону конвергенции. «Из-за близости экватора вода уже снова начинает охлаждаться».

— Охлаждается перед экватором? — поражаюсь я.

— Это связано с тем, что солнце имеет девиацию в двадцать градусов на север. Кроме того, мы уже попадаем в ответвление немного более холодного Бенгельского течения, поднимающегося от Африки. Границы пассата перемещаются в зависимости от положения солнца.

— А я всегда слышал, что вблизи от экватора невыносимо жарко — безоблачное небо.

— Ты даже представить себе не можешь, как часто во время морских крещений при пересечении экватора господствует погода со шквалистыми ветрами и ливнями. Для меня остается загадкой, как фотографам удается добиться того, что на снимках всегда светит солнце.

— Что такое «Вильямстёрн»? — спрашиваю я старика через какое-то время. У шефа сегодня, очевидно, также есть время, и он прислушивается к нашему разговору.

Старик смотрит на меня удивленно:

— Откуда ты это взял?

— Написано на листке: «Спросить Генриха!» А сегодня утром я просматривал свои вещи. Когда я в первый раз был на борту, первый помощник капитана в конце путешествия где-то перед островом Сан-Мигель применил этот прием «Вильямстёрн» и сделал это так, как будто это особая навигационная тонкость. В то время я не попросил объяснить мне это.

Старик задумывается, потом говорит:

— Вильямстёрн — это когда корабль идет не по линии простой трости, а скорее по линии посоха, которым пользуются епископы, если этот пример поможет тебе. — При этом краем глаза он наблюдает за тем, какую реакцию вызывает его необычное объяснение.

— Таким образом — католический тёрн?

Этим старика не собьешь с толку. Он добавляет подробности:

— Сначала, если хотят повернуть на правый борт, поворачивают боковой руль примерно до шестидесяти градусов отклонения от курса, затем круто на правый борт. Этот вид тёрна важен, когда нужно подобрать выпавшего за борт человека. С его помощью удобнее всего возвращаться на исходную позицию. Не происходит смещения на диаметр своего круга вращения.

Шеф, который все это внимательно слушает, делает большие глаза.

Старик удостаивает его взглядом, который, очевидно, должен означать:

— Ты, дорогой мой, очевидно, поражен, но у нас тоже есть свои утонченные трюки!

С некоторой задержкой шеф спрашивает:

— А почему Вильямса? Мне известна лишь «Вильямс-бирне» («лампочка Вильямса»).

— Тот же изобретатель! — говорит старик и тщетно пытается подавить ухмылку. Совершенно неожиданно его лицо омрачилось. Посмотрев на часы, он сказал: — Я должен идти. Боцман и Фритше имели столкновение с применением физического воздействия, и я пригласил обоих для доклада в мою каюту.

— А сами они не могут договориться друг с другом?

— Получается, что не могут.

Вместо того чтобы двинуться в путь, старик продолжает сидеть, а шеф поднимается.

— Шеф, — говорю я, театрально умоляя его, — что с камерой безопасности?

— С «КБ»? С ней все в лучшем порядке.

— Ну, не надо так — когда же я попаду наконец в камеру безопасности?

Теперь шеф смотрит на свои часы.

— Сегодня утром не выйдет. Скажем, сегодня после обеда, в 15 часов?

— Вы серьезно?

— В 15 часов встретимся на стенде управления, — кратко отвечает шеф.

Когда старик наконец встает, он спрашивает:

— Ты идешь со мной?

Я киваю и неуклюже шагаю по палубе вслед за ним.

Едва мы разместились в каюте старика, как зазвонил телефон: не могут найти Фритше.

— Вот те на! — говорит старик ворчливо.

Боцман приходит вовремя. Он стоит перед ними как побитый, и старик вынужден дважды просить его рассказать об инциденте.

— Я встретил Фритше, — говорит боцман, запинаясь и явно стараясь говорить казенным языком, — в то время, когда он уже должен был быть на вахте, выпившим, и поэтому попытался по телефону связаться с вахтенным офицером.

— Что было дальше? — спрашивает старик сурово.

— В то время, когда я хотел позвонить, Фритше напал на меня сзади. Он нанес мне удар карате!

— Однако вначале речь шла всего-навсего о том, что он толкнул вас. Об ударе карате я слышу впервые.

— Но это было! — говорит боцман упрямо. — Пусть Фритше уйдет или я уволюсь!

Хотя старик настойчиво уговаривает его как упрямого ребенка, боцман стоит на своем:

— Нет, господин капитан. Я не могу себе позволить этого, — и повторяет: — Или Фритше, или я!

Когда боцман ушел, старик воскликнул:

— Упрям, как лесной осел, которому надо забраться на дерево. Не можем же мы посылать наших людей как полицейских на психологические курсы. Ведь каждый же знает: пьяных надо попытаться успокоить, нельзя сразу переходить на командный тон. Больше терпения. Ты идешь на мостик?

— Между прочим, — слышу я голос старика за моей спиной, когда мы стоим в штурманской рубке, — коробка Кёрнера с инструкцией по эксплуатации нашлась.

— Черт побери, радость-то какая. И где она была?

— В кладовке среди швабр. Одна из стюардесс хотела ее выбросить, но, к счастью, прочитала лежавший в коробке листок. Так что твое подозрение было безосновательным. На этот раз это не было делом рук первого помощника!

После некоторой паузы старик внезапно говорит:

— Ничего хорошего не получилось бы, если бы я захотел все здесь изменить с помощью новых распоряжений. Всю лавочку все равно не удастся поставить с ног на голову.

Про себя я добавляю: а сделать это просто необходимо.

— Я все это продумал с самого начала, — медленно начинает старик, будто желая извиниться. — Я сказал себе: «Принимай ситуацию такой, какая она есть. Это уже не мой корабль».

Очевидно, старик ожидает, что об этом что-нибудь скажу, но ничего, кроме фразы «Новейшие времена!», мне в голову не приходит. Старик с жадностью подхватывает эту короткую фразу.

— Ты можешь сказать и так: «Новейшие времена»: уже не скажешь — это мое дело. — Он переплетает пальцы рук и крепко и пружиняще сжимает их. Он делает так какое-то время. Его пальцы образуют своего рода островерхую крышу, за ней старик спрятал свое лицо.

— А что бы сделал ты? — спрашивает он наконец и смотрит на меня выжидательно.

— То же самое, что и ты. Пусть лавочка работает как работает, — отвечаю я, не колеблясь.

— Ну, вот! — говорит старик облегченно и наконец снова расцепляет руки. — Ничего другого в этой ситуации мне не остается. — Я знаю, что говоря «в этой ситуации», старик имеет в виду, что это его последний рейс. Слова утешения мне в голову не приходят.

— А что с сомнамбулической стюардессой? В столовой я ее больше не видел.

— Ты же знаешь, что врач — так сказать, под давлением представителей коллектива — выписал ей бюллетень…

— И? Отправишь ее из Дурбана домой?

— Почему ты так считаешь?

— Ну, я наблюдал за ней во время последнего фильма. Она таращилась с почти идиотским выражением, только в те несколько секунд, когда к ней кто-нибудь обращался, она не была «в отключке». Даже ее движения не были нормальными: у нее такая манера перекашивать плечи, а руки при этом держать одеревенелыми, причем так, как это делают слабоумные!

— Да, смешно, — бормочет старик.

— Непостижимо, что ее приняли на работу — продолжаю я, — ей же всего двадцать три года, а выглядит она по меньшей мере на тридцать пять.

— Об этом мы уже говорили. При найме на работу она, очевидно, произвела совершенно нормальное впечатление.

— Возможно, картина болезни позволяет короткое время производить впечатление нормального человека. Ведь может быть и так?

— Во всяком случае врач ничего не нашел!

— Если бы он видел мадам во время демонстрации фильма, вместо того чтобы интересоваться другими дамами, то он бы увидел, что она как неконтролируемая наркоманка выкуривает одну сигарету за другой и при этом явно находится в своего рода сомнамбулическом состоянии.

— Дурацкое дело. Может быть, ты и прав: нам бы надо ссадить ее в Дурбане и отправить домой. Я с этим однажды уже встречался — на крейсере в Магеллановом проливе — один матрос из группы механиков торпедных аппаратов сиганул за борт со словами: «Мария, я умираю за тебя!» К его счастью, это произошло в порту. За это ему пришлось порядком отдуваться. Это случилось в сочельник. — Здесь, чтобы усилить эффект от рассказа, старик делает паузу. — Допрос после протрезвления показал, что матрос имел в виду деву Марию. Это показалось правдоподобным, так как произошло в сочельник.

Наконец-то еще одна история, типичная для старика.

— То, что здесь один ассистент перешел грань, я тебе уже рассказывал, — продолжает старик. — Но он все точно разузнал, заседание морского ведомства было не трудным. Он оставил записку, в которой указал, кто должен ему наследовать. Говорили, что он погорел на стюардессах. Множественное число мы объяснили так: он был влюблен в одну стюардессу, которая была бисексуальной и предпочла этому ассистенту другую стюардессу.

После обеда я должен собрать свои пожитки, проверить фотоаппараты, взять две кассеты для моего диктофона, чтобы ничего не упустить из объяснений шефа. Я все еще не могу поверить, что я сегодня смогу попасть в камеру безопасности.

Экскурсия начинается сценой переодевания перед помещением, расположенным рядом с установкой. У меня уже есть опыт. Я засовываю дозиметр как само собой разумеющееся в грудной карман белого комбинезона. Шеф подает мне полотенце для вытирания пота.

— Что с этим делать? — спрашиваю я.

— Спрячьте пока, это вам сейчас понадобится.

Вход в камеру безопасности закрыт стальной дверью толщиной в добрых десять сантиметров, передвигающейся на роликах, В то время силой мотора эта дверь будто невидимыми руками привидения отодвигается по роликам назад, раздается резкий звонок. Два-три шага, и мы проникаем через стенку камеры безопасности, через вторичную защиту, состоящую из шестидесяти сантиметров железобетона. В небольшом помещении за железобетонной стеной так жарко, что я начинаю потеть. Самое меньшее сорок градусов, прикидываю я. Перед нами сферическая переборка с кламповым запором, точно такой же как на подводной лодке по обе стороны центрального пульта управления.

— За этим находится шаровой шлюз, — говорит шеф.

Перед дверью шарового шлюза мы вторично меняем бахилы. Вместо белых мы надеваем красные.

— Балет путешественников на Луну! — говорю я шефу. — Такое надо на сцене ставить!

— Вот, не забудьте перчатки, — говорит шеф невозмутимо, — а здесь шапочки хирургов, но они необязательны.

В перчатках, говорю я себе, будет трудно управлять фотокамерой.

С помощью черного штурвала шеф открывает дверь перед нами.

— Прошу, я после вас, — бормочет он.

Я вхожу, левой ногой сначала через кольцевое отверстие в стене. Затем входит шеф, присаживается на корточки в полом шаре, имеющем диаметр, равный примерно двум метрам, вплотную рядом со мной, и закрывает внешнюю дверь с помощью штурвала через систему тяг и рычагов. После этого он берет телефон, выжидает, пока не раздастся треск, и докладывает кому-то, что мы находимся в шаровом шлюзе.

Я все больше потею.

— Сейчас будет еще теплее, — говорит шеф, заметив капли пота на моем лбу, и открывает таким же способом, как он открывал внешнюю дверь, дверь внутреннюю.

И снова — поднять левую ногу и проскочить сквозь кольцевую дверь! Я медленно распрямляюсь в пояснице. Мы стоим на решетке между реактором и стальной стеной камеры безопасности. Мои глаза сначала должны привыкнуть к полумраку, прежде чем я замечу, насколько узким является это кольцевое пространство между стальной стеной камеры безопасности и напорным резервуаром и как много агрегатов размещено в этом крошечном пространстве.

Пот выступает у меня теперь так сильно, что я чувствую, как он бежит по спине.

Рядом с моим лицом шеф говорит:

— Однажды здесь вытекла вода первичного контура. Мы надели противогазы и — сюда. Давление в камере безопасности на десять миллиметров ниже давления в соседнем помещении. А в нем оно еще раз на десять миллиметров ниже, чем в другом соседнем. Все реакторные станции работают с пониженным давлением…

— …чтобы что-нибудь совершенно незаметно улетучилось, — говорит шеф и подтверждает: — Точно!

— А как вы замеряете эти десять миллиметров?

— Очень просто: по показаниям ртутного столба.

В то время как мы в кольцевом помещении между внешней стальной стеной и напорным резервуаром глубже спускаемся по узким лестницам и при этом изворачиваемся, чтобы не задеть агрегаты, и подныриваем под связки проводов, шеф говорит:

— Напорный резервуар рассчитан на 85 кило на квадратный сантиметр и на температуру триста градусов Цельсия.

— Да будет так! — говорю я и демонстративно вытираю правым рукавом капли пота со лба. Шеф это видит и устраивает для меня передышку. В то время как я сижу на корточках на ступеньке металлической лестницы, он внимательно рассматривает целый ряд расположенных рядом друг с другом манометров. Наконец он делает размашистое движение рукой и говорит:

— Постепенно здесь кое-что из приборов дополнялось. Агрегаты здесь, в кольцевом помещении, — это система спуска, первичная питающая система, очистительная и запорная водяная система. Кроме этого здесь имеется охладительная установка для циркуляционного воздуха. Магистрали здесь предназначены для пара и питательной воды. Это на первый раз самое важное.

В этом окрашенном в серый цвет бочкообразном лабиринте я чувствую себя как в чреве технической Наны. Затем, при дальнейшем преодолении мощных изолированных трубопроводов, меня охватывает настроение «Одиссеи-2001». Я просто потрясен. Но я не демонстрирую восторг и не восклицаю: «Ты смотри, вот это мощь!» или «Господи на небесах, вот это вещь!» Наоборот, я набираю в легкие воздух и беру на вооружение невозмутимость. Я хочу выглядеть таким же равнодушным и холодным, таким, как шеф, который ведет себя так, будто все здесь не является чем-то особенным — все совершенно нормальное.

По филигранным решеткам и тонким металлическим лестницам мы движемся дальше. Шеф передвигается с уверенностью эквилибриста на канате. Но мне надо быть чертовски осторожным, чтобы не набить шишек о выступающие профили или рычаги.

Время от времени шеф бросает взгляд на один из манометров или трогает рукой трубопровод. Здесь шефу знаком каждый маховик, каждая заслонка, каждый клапан, каждый подвод и каждая вспомогательная машина. Я же, напротив, испытываю трудности, пытаясь хоть немного разобраться в этой путанице.

Шеф делает движения рукой направо, налево, наверх, вниз. Если он указывает на отдельные агрегаты, то делает это так, будто хочет представить мне живого человека. Я киваю машинам: я в свою очередь представляюсь им. Еще несколько ступенек вниз, и мы находимся на одной высоте с центральной частью реактора. Мне затруднительно представить себе, что за окрашенной в серый цвет стальной стеной, которую я могу потрогать рукой, происходит чудо ядерной реакции и освобождается огромная энергия.

Не слышно ни звука. В этой беззвучности есть что-то мистическое. Меня охватывает странное волнение, какое обычно бывает только в цирковых залах. Расщепление ядра — почему оно происходит не с треском? Почему по меньшей мере не так громко, как при колке дров? К ревущему пламени мазутных форсунок я привык, я видел также угольное пламя в угольных ямах; ревущие адские бездны. И это безмолвие здесь! Оно глубоко беспокоит меня. Временами меня охватывает чувство, что я оглох. Я живу моими чувствами, но здесь нет ничего для глаза, ничего для уха, ничего, что можно почувствовать, потрогать. Мои глаза видят только трубопроводы и странно оформленные литые детали. Даже примитивнейшая паровая машина по сравнению с тем, что я вижу здесь, представляла бы собой более эффектную оптическую картину.

Я представляю себе ярко-красный шар в окружении воды, сверкающее грюнсвальдское солнце в слепящем ореоле, желто-оранжево-красное. Или же там внутри все выглядит совершенно по-другому: холодный голубой жар как от огня Эльма? Или же как от Северного сияния? Один-единственный раз я видел на небе Северное сияние: занавес из света, тонкие стеклянные стержни, излучающие изнутри свет, который на ночном небе взлетает до зенита.

Шеф делает два-три шага по лестнице и снова оказывается с телефонной трубкой, из которой слышится дребезжащий искаженный голос. Шеф передает на пульт управления, где мы сейчас находимся, а заодно и показания стрелок двух манометров рядом с ним.

Так как хочу фотографировать с другой точки, то я вроде маяка с вращающимся огнем, перевожу глаза на плотно укутанные трубопроводы, на причудливые стальные чудища, круглые и угловатые агрегаты, стрелы, предупредительные вывески, манометры, выкрашенные в серый цвет. И тут в сумбуре трубопроводов и вентилей я обнаруживаю висячий замок, настоящий нормальный, наполовину проржавевший амбарный замок! Напрасно пытаюсь я подавить подступивший позыв к смеху, и из-за этого разражаюсь дерзким хихиканьем. Шеф удостаивает меня рассеянным взглядом.

— Если бы я увидел такое на каком-либо курятнике, то не увидел бы в этом ничего смешного, — говорю я и показываю на замок, — но здесь? — И тогда ухмыляется и шеф.

В то время как я навожу камеру, нажимаю на затвор, снова навожу, шеф объясняет:

— Во время строительства каждую ночь проводили проверки рентгеном. Затем следовали гелиевые тесты на протечку — гелий указывает места протечек, которые не может обнаружить рентген. И если появлялся малейший дефект, заново делали всю деталь. Между прочим, строительный консорциум называется «Бебкок-Интератом».

Так как я фотографирую, то могу только кивнуть, показывая этим, что понимаю, о чем идет речь. Я бы с удовольствием подал и экскурсоводу знак остановиться: сначала вот до сюда, затем сделать перерыв! Потом снова фотографировать. И только затем продолжение текста. Но шеф уже снова говорит:

— Вокруг центральной части реактора сооружена защита от столкновения. У корабля, как вы, очевидно, знаете, — двойное дно. Промежуточное пространство может быть заполнено водой. Вода в таком случае служит для защиты от излучения, например, на верфи.

Шеф переводит дыхание и продолжает:

— Между прочим, вся камера безопасности тоже может быть заполнена водой. Клапаны затопления (кингстоны) расположены вон там внизу. Отсюда их не видно. Таким образом камера безопасности не может быть раздавлена, если корабль затонет. В этом случае кингстоны откроются автоматически и в мгновение нуль, запятая, ничего — произойдет выравнивание давлений.

Охотнее всего я бы остался здесь, сидя на корточках, чтобы попытаться понять функции агрегатов, которые шеф уже показал мне. Но шеф беспощаден. Он снова показывает то туда, то сюда и правой рукой небрежно указывает на новые вспомогательные машины:

— Вот здесь ионообменная установка для подготовки первичной воды. Ведь наш реактор является прогрессивным реактором, охлаждаемым водой под давлением, я вам это уже объяснял. Напорный резервуар имеет размеры десять на два метра. Он рассчитан на 85 атмосфер. Между прочим, вся камера безопасности сидит на подшипнике со слоем тефлона.

Теперь шеф выражается короче и произносит только названия: продувочная камера, газовыпускная камера, усилительный центр. Отсюда трубопроводы ведут прямо к пульту управления.

Снова и снова по металлу пробегает дрожь. Эта дрожь не может исходить из активной зоны реактора, она объясняется зарыванием носовой части корабля в волны. Я сажусь на лестницу и пытаюсь привести в порядок поток мыслей. Если бы здесь можно было бы услышать по меньшей мере какое-то эхо, какой-то электронный свист или шелест, как в лесу — но тут абсолютная тишина, тупо давящая тишина. Ни тиканья, ни звука падающей воды из протекающего вентиля. То, что здесь без единого звука высвобождается энергия в десятки тысяч лошадиных сил, выше моего понимания. Я могу произнести это вслух, но я не могу это представить себе. Я могу только сидеть здесь и смотреть вокруг меня — с открытым ртом, открытыми ушами, расширенными ноздрями. Даже запаха сгораемого озона не чувствуется. Слегка пахнет машинным маслом, как везде на корабле. Больше ничем.

Шеф смотрит на меня выжидающе. С прерывающимся дыханием я говорю:

— Свободных уголков нет, а здесь достаточно темно.

— При конструировании вряд ли думали о фотографах, — отвечает шеф.

Я смотрю на мои ручные часы. В этом перегретом лабиринте мы находимся всего двадцать минут, а мне они кажутся вечностью. Шеф приседает передо мной, кладет вытянутые руки на колени, а затем опускает их безвольно. Он ведет себя так, как будто на корабле нет более уютного места, чем это, и начинает снова объяснять:

— Этот реактор имеет отличную саморегуляцию. Поэтому мы и обходимся сравнительно простой системой саморегулирования.

— То есть? — спрашиваю я и пытаюсь, прислонившись к какой-то стальной опоре, устроиться поудобнее.

— Это означает, — говорит шеф, — что, если давление или температура в первичном контуре меняются, то регулирующие стержни автоматически меняют высоту. При нормальной эксплуатации мы можем полностью отключить регулировку реактора. Система саморегуляции реактора заменяет управление.

— И как это функционирует?

— Безупречно!

— Отлично, отлично, — говорю я вполголоса, так как меня раздражает, что шеф ведет себя так, как будто ему надо похвалить свою хорошо дрессированную полицейскую собаку за ее поведение, но шеф не слушает, а продолжает говорить:

— Надеюсь, что вы поняли то, что я сказал о регулирующих стержнях.

— Почти, — отвечаю я.

— Но это же очень просто, — говорит шеф почти зло.

Я убираю фотокамеры в сумку и изображаю понятливого школьника. Шеф набирает воздух в легкие и начинает снова:

— Цепная реакция должна контролироваться и управляться. И для этого служат регулирующие или поглощающие стержни. Все это я вам уже объяснял!

— Поглощающие стержни — это трубы из нержавеющей стали, заполненные карбидом бора, — барабаню я, как молитву. — Карбид бора служит поглотителем нейтронов. Нейтроны, освобождающиеся в топливных элементах и во время цепной реакции расщепляющие ядра урана-235, поглощаются стержнями. Отсюда и название — поглощающие стержни.

Шеф широко открывает рот и глаза.

— Хорошо! — говорит он. И когда мы снова балансируем по узким решетчатым помостам, он говорит мне в спину: — Между прочим, реактор развивает 38 термических мегаватт!

Я останавливаюсь и спрашиваю:

— А это много?

— Скорее мало. В конце концов здесь малый реактор. — Шеф делает паузу и с удовольствием скользит взглядом по близким, уже скрывающимся в глубине тени агрегатам. Правой рукой он проводит по толстому трубопроводу, будто лаская его.

И тут я быстро говорю:

— Скорее, своего рода домашнее животное в рамках биологического вида, — и сам себе кажусь ужас как остроумным. При этом на душе у меня совсем другое: я чувствую себя раздавленным, окруженным и находящимся под своеобразной угрозой. Моментами я испытываю такое ощущение, будто я нахожусь в безлюдном мире, приземлившись один с шефом на космическом корабле на холодной звезде, а дверь, ведущую наружу, заклинило — no escape (нет выхода).

— Ну что, пойдем! — говорит шеф.

Я упираюсь, будто почувствовав слабость в коленках, одной рукой приподнимаюсь со ступеньки, а другой рукой вытягиваю себя вверх, опираясь на поручень перил. При этом шеф наблюдает за моими действиями. Пусть насладится тем, что «нокаутировал» меня. И тут я замечаю, что нет необходимости притворяться уставшим: я совершенно изможден. Подъем по металлической лестнице для меня утомителен: еще лестница и еще одна! Только пот капает со лба и ручейком бежит по спине.

Мы вернулись на уровень шарового шлюза. Между всем тем переплетением труб, выглядящим, как серые потроха, шаровой шлюз с его открытой в камеру безопасности дверью представляется мне как часть нормальной солидной кораблестроительной техники, как фиксированная точка в путанице тесно стоящих и чрезвычайно по-разному выглядящих агрегатов, труб и трубопроводов. Возможно, это впечатление объясняется тем, что этот род переборок и дверей мне так знаком по подводной лодке. Обе сферические переборки центрального поста управления имели те же размеры, что и переборки шарового шлюза, они даже были окрашены в такой же серый цвет. И когда теперь я снова прохожу сквозь эту дверь, мое тело реагирует автоматически. Сначала поднимается левая нога и просовывается через кольцевую раму, затем просовывается голова, за которой следует все тело, а под конец подтягивается правая нога.

С легкими, работающими, как насосы, я присел на корточки, как араб на пятки, в то время как шеф с помощью большого маховика через рычажный механизм закрывает. Так, думаю я, должно быть, выглядит внутри батискаф профессора Пиккара.

Шеф отвинчивает внешний люк, и теперь мы оба сидим на корточках на дне шарового шлюза, как два космонавта в капсуле космического корабля, и ждем возвращения в нормальный мир.

Холодный воздух. Слава Богу! Я карабкаюсь из стального шара и выпрямляюсь. И вот я стою с легкими, все еще работающими, как насос, весь в поту, и пытаюсь снять с груди переплетение ремней от фотокамер и экспонометров.

— Все эти ремни вас когда-нибудь задушат! — говорит шеф. — А теперь выпьем холодненького пива в моей каюте?

— Это было бы как манна с небес! — говорю я и тяжело тащусь за шефом.

Бутылку пива, которую ставит передо мной шеф, я опорожняю почти до дна, в несколько больших жадных глотков, откидываюсь в кресле, свободно дыша и словно пораженный ребенок перевожу глаза на джунгли, на изобилие зелени в каюте шефа и наслаждаюсь этим видом, как человек, только что убежавший от злой судьбы.

Я чувствую, что шеф требовательно смотрит на меня, что он хочет услышать от меня что-то подытоживающее, но с моих губ срывается только:

— Мне кажется, что я понял все, — и, когда шеф смотрит на меня с сомнением, я настаиваю: — Да, да, до меня дошло! Но позволю себе вопрос. Что за непредвиденные случаи могли бы произойти, для которых потребовалось бы полное использование камеры безопасности со — всеми ее защитными устройствами? Установку называют камерой безопасности, безопасности от чего?

Я надеюсь, что этот вопрос застанет шефа врасплох, но он, не колеблясь ни секунды, отвечает:

— Имеется в виду специальный случай, когда охладитель, то есть вода в первичном контуре, выступает из напорного резервуара. Это может произойти, например, при прорыве какой-нибудь трубы. Не предполагается, что в самом напорном резервуаре или в насосах произойдет разрыв, но это возможно в приваренных трубах.

— И это уже привело бы к «МСА» или «GAU» — крупнейшей, какую только можно предположить, аварии?

— Да. И в таком случае было бы безразлично, произойдет это вверху, в части, производящей пар, или внизу, в части водоподготовки. Потеря охладителя происходила бы или в виде пара или в виде вытекающей воды — одно неприятнее другого.

— И что бы затем случилось?

— Затем в центральной части произойдет полное освобождение энергии. И вот тогда-то и случилось бы! Тогда-то могла бы произойти ядерная расплавка…

Эти так безобидно звучащие слова пугают меня.

— И вот тогда-то и случилось бы, — повторяю я. — Пожалуйста, шеф, еще раз и медленно. Так быстро мне это не осилить.

Шеф набирает воздух в легкие и начинает еще раз:

— Итак, вы должны представить это себе так. Тепло от топливных элементов в таком случае — когда больше нет первичной воды — уже нельзя отвести. Тогда расплавятся вмещающие трубы и весь уран находился бы свободно с его высокой активностью в напорном резервуаре.

Я уже хочу сказать: «Вот те на!» — но сдерживаю себя и спрашиваю:

— И что потом?

— Потом в дело вступит камера безопасности. В ней удерживалась бы эта освободившаяся высокая радиоактивность.

— То есть все-таки большого несчастья не произойдет? — спрашиваю я, зондируя почву.

— Смотря по тому, кто к этому как относится, — говорит шеф.

Так как я не реагирую на это, а молча смотрю перед собой, то шеф делает глоток из бутылки. При этом у него вырывается легкий стон, звучащий так, как будто он отчаялся во мне.

— Итак, давайте-ка проиграем ситуацию еще раз, — говорит шеф голосом учителя, с трудом скрывающего свое нетерпение. — Если трубу прорвет, а вода из первичного контура начнет вытекать, то в действие вступит цепочка безопасности. Это означает, что при низком уровне воды в напорном резервуаре и слишком высоком давлении в камере безопасности последняя сразу же закрывается заслонками. Тем самым все прорывы, необходимые для поддержания реактора в рабочем состоянии, то есть подача питающей воды для вторичного контура, или вывод пара, — автоматически закрываются.

Так как шеф замолкает, я гляжу ему в лицо подчеркнуто ожидающе. Шеф должен видеть, как сильно все это интересует меня. Он реагирует незамедлительно:

— И напорный резервуар сконструирован на случай отсутствия охлаждающих средств, то есть отсутствия подачи воды. Было рассчитано, что тогда в камере безопасности давление может подняться примерно до четырнадцати атмосфер. Поэтому камера безопасности выпрессовывалась при девятнадцати атмосферах, так что нагрузка, которая может возникнуть внутри, может без всякого труда быть выдержана.

Теперь мне надо показать, насколько внимательно я слушал шефа:

— Но вот существует этот кингстон. Разве в подобном случае камера безопасности не будет немедленно затоплена?

— Да, будет затоплена!

— Все пространство между обеими стенками тогда было бы полностью заполнено водой?

— Да. При поступлении синхронизирующего сигнала «Уровень воды слишком низкий, а давление в камере безопасности слишком высоко», в действие сразу же автоматически вступит спринклерная установка, при открывании вентиля камеру безопасности оросило бы морской водой, так что давление и температура внутри нее отнюдь не дошли бы до давления и температуры, на которые они были рассчитаны.

— Итак, множество предосторожностей от большой аварии, защита от нее, куда ни посмотришь, — говорю я и чувствую, что лучше бы я прикусил язык, так как это звучит нелепо, но, к моему удивлению, шеф «проглатывает» и это и начинает почти мечтательно по новой:

— Это еще ничего! При рассмотрении проблем безопасности исходили даже из того, что спринклерная установка однажды может не сработать, так как или пожарный насос не готов, или по какой-либо другой причине нет воды. Конструкторы сказали себе: корабль может оказаться без воды, или вот этот вентиль не проворачивается, или сопла забиты — или что-либо еще может быть неисправным.

— И даже в таком случае все еще ничего не произошло бы?

— Нет! — отвечает шеф и повторяет: — Нет, ничего! Теперь голос шефа звучит так, будто он хочет похвастать, будто он сам участвовал в конструировании системы безопасности.

— Здесь везде двойная и тройная безопасность. Если какая-то установка не работает, сразу же срабатывает другая. Камера безопасности сконструирована так, что она выдерживает даже тогда, когда не работает вся спринклерная установка.

Я бы охотно вызвал шефа на бис, но в последний момент сдерживаюсь. Шеф так увлекся, что нуждается в передышке. Он достает две новые бутылки пива, берет свою и делает большой глоток. Чтобы он оставался в том же настроении, я через какое-то время спрашиваю его:

— А что предусмотрено на случай столкновения корабля, так это называется? Если он грохнется? Что произойдет в этом случае? Полагаются ли в таком случае на силу сопротивления бетонных и стальных стен или же и здесь снова прибегают к особым мерам?

Будто ожидавший этого вопроса, шеф отвечает:

— В зоне реактора вмонтирована еще одна защита от столкновения, занимающая две пятых ширины корабля. Это означает, что на одной пятой каждой стороны подвешены усиленные покрытия.

— Своего рода дополнительная броневая защита?

— Я бы лучше сказал: листовая сталь для восприятия вмятин. А затем снизу имеется еще защита от посадки на мель — двойное дно, которое имеет двойную функцию…

Сбитый с толку моим вопрошающим взглядом, шеф запинается:

— Двойная функция, да, звучит смешно, но это так. С одной стороны, двойное дно защищает при посадке на мель, вернее, против повреждений при такой посадке — в общении с вами надо быть точным, а с другой стороны, оно задумано и как дополнительная защита от радиации при работе в доке. Когда мы заходим в док, пространство между двумя днищами заполняется водой — но это вы уже знаете.

Я смотрю на шефа с выражением ожидания. Но, очевидно, шеф решил, что рассказал достаточно. Я опускаю руки, словно надломленные, между колен, и чувствую себя на самом деле совершенно разбитым.

— Это все в общих чертах, — говорит шеф.

В своей каюте я долго стою под душем, затем, усталый, ложусь на свою койку и тотчас засыпаю глубоко и крепко, не мучимый никакими кошмарами.

За ужином старик спрашивает меня:

— Ну, и как было в камере безопасности?

И пока я раздумываю, что я должен ответить старику: сногсшибательно, волнительно, тревожно, что представляется мне банальным, старик снова спрашивает:

— Так как это было?

Я вяло отвечаю:

— Я — как выжатый лимон.

Старику этого достаточно.

Мы молча черпаем ложечками наш десерт. Когда старик отодвигает тарелку, он неожиданно говорит:

— В четверть второго уже началась очередная вахта. Что еще сделает боцман с тем подвыпившим парнем, ведь о замене давно позаботились?!

Итак, старик все еще решает проблему Фритше. Черт бы побрал эту проклятую историю! С другой стороны, такие аферы — настоящий подарок для корабля. Это будоражит людей, заменяет им футбол или бой быков, заставляет встать на ту или другую сторону! Но старик вызывает у меня жалость: ему одному приходится отдуваться за всех и представлять в одном лице и навигатора, и инженера, специалиста по погрузочно-разгрузочным работам, мирового судью, психиатра, судью по трудовым спорам. В конце концов от него еще потребуют, чтобы он встал к котлам на камбузе, потому что снова и снова разочарование этой привередливой банды на борту направлено на еду.

На палубе мы присаживаемся на тюки белья. На небе проецируются цветные переливы неимоверной красоты. По сравнению с этим широкий экран синемаскопа — спичечный коробок, здесь проекция накладывается на панораму, охватывающую весь горизонт. По обе стороны впереди и за спиной — везде идет другая программа проецирования. И на расстоянии большого пальца вытянутой руки, и высоко в зените небо представляет собой единственное в своем роде буйство красок. Блестящий колеблющийся колокол распростерся над нами. Ни с чем не сравнить это широкоэкранное кино. Только в море видимость такая всеохватывающая, и нигде не встретить в природе такую безупречную линию, как видимый горизонт.

На востоке — совсем медленно, все больше и больше, растворяется берлинская лазурь, и уже добавляется к этому чуточку черного, в то время как на западе еще долго доминирует просвечивающий желтый цвет. Постепенно он слабеет, угасает, как больной, и невозможно уловить момент, когда он исчезает, только вплотную к линии горизонта чуть просвечивает зеленый.

Уже вскоре небо приобретает холодную голубизну, а море становится «чернильным».

Всю эту расплывчатость, рассеивание и переход тончайших оттенков уже трудно уловить, но теперь шествие облаков, освещаемых заходящим светилом на фоне сочно тонированного небесного свода как гигантскими софитами и собирающих меняющиеся краски при своем проходе. Вот одна стена облаков в оранжевом пламени сверкает на фоне сочной Веронезской голубизны, безобразно распушенный клубок пакли, плывущий в пылающей красным глубине неба; неожиданно цвет противостоит цвету. Так же быстро, как и краски, изменились и формы. И плотно над горизонтом, в середине рапсодии цвета — светящийся глаз светила. Теперь солнце испускает сверкающие лучи. Между скоплениями облаков натягиваются меняющиеся ленты. Теплый свет, холодный свет во всех транслюцидных тональностях. Облака перестраиваются в плоско висящие гирлянды. И тут в один момент гаснут копья света. Светило исчезло за гирляндами. Все краски становятся блеклыми, только края гирлянд пылают.

Еще раз, будто свет всеми силами противится гибели, на небе остаются светящиеся пучки света, но потом все гаснет. Я закрываю глаза, на моих веках продолжает тлеть яркий свет.

Пронзительный визг и крики волейболистов из люка номер пять возвращают меня к действительности. Мы неторопливо идем по палубе, затем поднимаемся на мостик. Там мы долгое время молча стоим рядом друг с другом, пока старик не спрашивает:

— Зайдешь ко мне на глоток?

— То, что я рассказываю тебе о наших мальчишеских выходках, кажется мне нереальным, — говорит старик, когда мы сидим в его каюте. — Когда война длилась два, три, четыре года, у меня было такое ощущение или даже вера в то, что война никогда не кончится, что на следующий или еще через день я, как и большинство моих друзей, погибну. А потом война вдруг закончилась. Но что станет после этого со мною, я не имел ни малейшего представления. Собственно говоря, в Норвегии я все еще был в своей стихии.

— Для меня понимание того, что команды «Rube ab!» уже больше не существует, произвело сильнейшее впечатление. Хорошо, я мог еще попасть в кутузку, что потом и случилось.

— Прежде чем продолжать философствовать, — говорит старик неожиданно весело, — расскажи, наконец, почему ты оказался в кутузке.

— Я сделаю это по порядку, иначе я потеряю нить. О чем, собственно говоря, я рассказывал тебе в последний раз?

— Что и французы были в Фельдафинге.

— Ах, об этом, да. Так как в Фельдафинг прибывало все больше странных людей, привлекаемых в том числе и гигантским обменным рынком в лагере, мне пришлось кое-что придумать.

— И что ты придумал?

— Неплохое, в общем-то, дело! Я распорядился объявить двух солдат, еще находившихся в лазарете, двух горемык, не знавших, куда податься после «освобождения», тифозными больными, причем по всей форме при содействии сумасшедшего штабс-врача, а также нарисовать щиты с предупреждением о тифозной опасности и разместить их на всех дорогах, ведущих в Фельдафинг. Тем самым Фельдафинг был объявлен тифозной зоной. Волнений было много, но чертовски многих неприятностей Фельдафингу удалось избежать.

— Так жители должны бы поставить тебе памятник, — говорит старик.

— Могли бы! Во всяком случае я трижды спасал этот населенный пункт от желавших его спалить.

— Ну и?

— Ничего с «ну и». Ты не знаешь людей из этой местности. Там много хамства и зависти. О моей роли в это время ходили самые невероятные слухи.

Так как я сижу, раздумывая, старик торопит меня:

— Рассказывай!

— Странные слухи, непревзойденные по абсурдности.

— Давай же, говори!

— Представь себе, например, откуда я мог иметь мои картины?

— Не имею представления.

— Я прибрал их к рукам, то есть конфисковал, будучи шефом полиции и пользуясь благосклонностью оккупантов.

— А где же?

— На виллах партийных жеребцов в Фельдафинге, у боссов фирмы Напола.

— Уж не картины ли экспрессионистов ты имеешь в виду?

— Как раз их!

— Но ведь нацисты не признавали экспрессионистов, — поражается старик, — ты не шутишь?

— Отнюдь. Но представь себе такое! В одном из читательских писем, опубликованных в газете «Зюддойче цайтунг», от меня недавно потребовали раскрыть наконец тайну их происхождения, причем сделать это как можно скорее.

— А откуда у тебя эти картины на самом деле? — спрашивает старик.

— Купил! Просто и трогательно: купил, когда никто не хотел их иметь и стоили они дешево.

— То есть надо было просто иметь деньги и хватать обеими руками?

— Так оно и есть. Идти на очередной аукцион и предлагать больше, чем другие.

Старик пыхтя втягивает в легкие воздух, потом полуприкрывает глаза: наверное, представляет себе, что сделал бы с прибылью он.

Я громко хмыкаю, чтобы вернуть старика на грешную землю.

— Но не из-за этого же американцы сцапали тебя? — спрашивает старик резко.

— Сцапали? Посадить в тюрьму будет точнее.

— Но почему же все-таки?

— Этим я обязан даме Лиде Бааровой.

Старик поднимает глаза и смотрит на меня:

— Как это?

— Это было так. В один прекрасный день ко мне в ратушу заявились два офицера Си-ай-си и на безупречном наречии берлинского района Грунсвальд потребовали от меня предоставить виллу…

— Просто так?

— Виллу для дамы, которую зовут Лида Баарова, известной, как чешская актриса.

— И как любовница Геббельса, если не ошибаюсь.

— Чего ты только не знаешь!

— Это было каждому известно!

— И я знал, или догадывался, что вляпался в неприятную историю.

В соответствии с законами сцены старик с шумом втягивает воздух и торопит:

— Как было дальше?

— Очень просто. От меня потребовали, чтобы я никому об этом не говорил ни слова, то есть сверхсекретное дело. Но попробуй такое сделать! Найти пустующую виллу или выгнать из нее людей, а потом разместить в ней эту даму, которую наверняка разыскивают.

Старик ловит каждое мое слово.

— Я оказался в неприятнейшем положении. Действовать в сговоре с двумя болтающими по-берлински агентами Си-ай-си показалось мне не тем, что надо. Но теперь надо было действовать быстро, так сказать, сломя голову, времени для долгих раздумий не было. Случилось так, что на Хёенберг, в отдаленном месте, я нашел одну довольно современную виллу, где проживали одна престарелая дама и ее своего рода экономка. Этих двух дам я уговорил по-доброму перебраться в соседнюю виллу, пообещав им, что это на очень короткое время!

Старик отвлекает меня своей наполовину вопрошающей, наполовину веселой миной, и я вхожу со своим рассказом в штопор. Своим требовательным «дальше?» он возвращает меня на истинный курс.

— Кое-как все уладилось.

— А как выглядела дама? — прерывает меня старик. — Я имею в виду подругу Геббельса?

— Я ее никогда не видел.

— А почему?

— Потому что мне надели «манжеты», причем сразу на следующий день.

Теперь от напряжения старик кривит рот. Жалко, думаю на мгновенье, что я не могу сфотографировать в таком виде. Он же требует:

— Побыстрее!

— Я рассуждал и так и этак, и мне стало ясно, что один человек должен быть информирован о том, какую редкую птичку мы имеем у себя в Фельдафинге, и этим человеком должен быть местный комендант Паттерсон. И тут дело стало совершенно неуправляемым.

— Дальше! — настаивает старик.

— Он сразу же встал, подтянул за ремень брюки сзади и спереди, типичный способ привести себя в порядок. К этому он заявил, ухмыляясь: «I'll investigate her immediately!»

Теперь я полностью выдерживаю паузу, чтобы старик в достаточной мере смог представить себе сцену. Я бы с удовольствием изобразил бы все это для него в лицах.

— И он это сделал? Я имею в виду, отправился ли он к даме?

— Сразу же — в джип — и «почта ушла!»

— С тобой?

— Один.

— И что было дальше?

— Я слышал, что он ввалился в… считай, что на допрос!

— Но об этом ты узнал только позднее?

— Так и есть. Сразу же — это значит в тот же день — меня посетили оба офицера Си-ай-си. Мне было сообщено, что мне придется поплатиться — обязательно!

Старик снова делает глубокий вздох:

— Теперь я сгораю от любопытства.

Я и не думаю сразу же продолжать рассказ. Мурыжить старика — должно стать методом. Так что я говорю:

— От длительных разговоров у меня уже пена во рту. Не выпить ли нам сначала чего-нибудь?

Старик поднимается на ноги и говорит:

— Извини, а что мы будем пить?

— Что, если твое хорошее виски? Но и пиво было бы неплохо.

— Итак, виски!

Я достаю рюмки, а старик бутылку. Мы едва сделали по первому глотку, старик еще не сел, а уже просит:

— Итак, дальше!

— Я подумал: четвертовать они меня не могут, с расстрелом также ничего уже не выйдет. Я сам сгорал от любопытства. Короче говоря, когда на следующий день после обеда я вернулся домой, все двери у меня были открыты, все в моем жилище было перевернуто. Я сказал себе: «Ну и что!» Потом мне понадобилось спуститься в подвал, потому что не включался насос, и там дверь подвала была взломана, а канистра с бензином пропала.

Старик бурчит что-то непонятное, затем он спрашивает:

— Ну и?

— В ней был красный бензин!

— Понимаю! Подстроено американцами!

— Как бы не так — подстроено! Я получил бензин по всем правилам с квитанцией и запросом за подписью Паттерсона в «моторном пуле» рядом с клубной виллой.

— Значит, все было в порядке?

— Как бы не так! На следующее утро я был арестован, по-настоящему, со всеми прибабахами: четыре человека с карабинами на боевом взводе и один из берлинских парней с курчавыми волосами, присутствовавший для контроля за акцией и нахально скалившийся. Я узнал, что обвиняюсь во владении собственностью американских вооруженных сил, в соответствии с решением контрольного совета параграф такой-то или как это тогда называлось. Я, идиот, думал, что так легко дело у них не пройдет. У меня же в кармане был листок с требованием на этот бензин, подписанный Паттерсоном.

— Ну и?

— Я его предъявил, но парень схватил его и разорвал!

— Тс-тс! — произносит старик.

— Вот так! Сначала я попал за решетку, а затем в Старнберге было проведено настоящее заседание военного суда.

— Я этого не понимаю, — перебивает меня старик, — они же ничего не могли тебе сделать, автомобиль ты имел как полицейский начальник, то есть это был, так сказать, служебный автомобиль?

— Точно. Я должен был быть мобильным: каждый день перемещаться бесчисленное число раз туда и сюда между лагерем для перемещенных лиц и ратушей, и каждые пять минут сложные проблемы.

— Раскраска кулис, например, — говорит старик и ухмыляется.

— Но обвинитель — это происходило в суде низшей инстанции в Штарнберге со всеми причиндалами — выудил из «ящика фокусника» что-то несусветное. На этом бензине я мог ездить, но хранить его я не имел права.

— Гм, — мычит старик.

— Это звучало так, — обращаясь к судье, некоему майору, он сказал: «С генералом Паттоном случилось следующее. На трассе Мюнхен — Гармиш он застрял без бензина, а тут этот человек — показывая пальцем на меня, — держит канистру бензина в погребе, всего в нескольких милях от происшествия».

— Тс-с! — произносит старик снова. От нескрываемого удивления он широко раскрыл глаза, а на лбу у него появились складки, как бороздки на стиральной машине.

— Я и подумал: черт возьми, хорошо же они сработали! Видел бы обоих лейтенантов, когда они, издевательски ухмыляясь, смотрели на меня, проходившего мимо них.

Теперь старик коротко кивает, как курица, подбирающая зерно: он хочет, чтобы я говорил дальше.

— Вот тут-то я и смог увидеть, где зимуют американские раки!

Старик выпускает из легких застоявшийся воздух и бормочет: «Reeducation…»

— Я мог бы сбежать. Тип, который доставил меня в кутузку, не имел даже «пушки». Это был немецкий полицейский, а им не разрешалось иметь оружие.

— И почему ты не сбежал?

— Ну, во-первых, — куда? В Фельдафинге они бы меня сразу же схватили. Я был тогда как громом пораженный. Покорившимся судьбе, если хочешь, но в то же время упрямым. Я хотел добиться справедливости. «Так же дела не делаются!» — сказал я себе. Я все еще не понимал, что происходит.

— А потом тебя освободила Симона?

— Нет, к сожалению, это было не как в дешевых романах. Пока Симона приехала, прошло некоторое время. Не достаточно ли на сегодня? Я чувствую себя довольно обессиленным.

Старик делает несколько глубоких вздохов. Затем он спрашивает:

— Почему ты ни словом не обмолвился об этом?

— Потому что у нас не было времени. Возможно также, потому что я был еще недостаточно старым для этого.

Старик задумывается, глубокие складки, напоминающие узор стиральной доски, собираются на его лбу. Неожиданно он спрашивает:

— Еще раз наверх?

— С удовольствием!

Когда позднее я, растянувшись во всю длину, лежу на своей койке и закрываю глаза, то снова ощущаю себя перенесенным в потроха камеры безопасности. Герметически изолированный от внешнего мира, я снова торчу в этом битком набитом сборище агрегатов. Эта тишина, никакого эха — ничего.

* * *

Я чувствую сильную боль справа, в области почек. Это похоже на растяжение. От тесноты в камере безопасности появились вывихи, от которых я отвык давным-давно.

У меня трудности и с правой ногой. Ночью я интенсивно растирал бедро «Рубриментом». А теперь надо двигаться. С выступа мостика старик, очевидно, заметил, как я делаю круг за кругом.

— Что это на тебя нашло, что ты, как наш старый доктор, носишься по палубе? Солнечный удар? — спрашивает он за завтраком.

— В камере безопасности я занимался по-настоящему тяжелой работой, сделав большое число снимков! — жалуюсь я.

Но старик только ухмыляется:

— А мне вспоминается, как ты работал во время Гибралтарской операции, продемонстрировав на мостике, сколько приседаний ты можешь сделать, а потом лежал на койке с мышечной болью и чуть ли не умирал!

Я чувствую, что краснею, как будто еще и сегодня вынужден стыдиться этого представления.

— При малейшем прикосновении я тогда мог бы подпрыгнуть до потолка, — говорю я.

— Потолок бы выдержал!

— В то время у меня были по крайней мере еще здоровые кости!

— Ха, в то время! — говорит старик, и в голосе его звучит сарказм вместо сочувствия к моим недугам.

— Там внизу, в камере безопасности, было, между прочим, семьдесят миллирентген. Это, наверное, приличное количество?

— Ты мог бы надеть свинцовый суспензорий, — издевается старик.

— Какова нормальная доза? Двадцать миллирентген?

— Да, двадцать — это норма. Но и от семидесяти ты тоже не умрешь.

— Это чрезвычайно успокаивает!

Я откидываюсь назад в своем кресле и думаю: «Смешно, теперь я веду себя уже так, как будто очень хорошо разбираюсь в вопросах ядерной энергии».

— Там внизу было чертовски жарко. Я чуть не умер от жажды.

— Что ты жалуешься, ты же этого так хотел, — говорит старик и кивает шефу, который с вопрошающей миной остановился перед нашим столом; шефу предложено занять место.

— Возможно, это звучит идиотски, но меня смущает название «окатыш» (Pellet).

Шеф поднимает голову от тарелки:

— Как это?

— Это объясняется, вероятно, тем, что раньше мы ходили в один кинотеатр в Штарнберге, и этот кинотеатр назывался «Пеллет-Майер». Старый трактир, зал которого был переоборудован для демонстрации кино. Вход — одна марка. За одну марку я видел там «Третьего человека» с Орсоном Уэллесом, моим идолом. И теперь, когда я слышу слово «Пеллет», оно для меня всегда звучит вместе со словом «Майер». Безобидные окатыши «Пеллет-Майер», «Пеллет-Майер» во вмещающей трубе…

Уголками глаз я вижу, что старик смотрит на меня взглядом своего рода сторожа сумасшедшего дома, и спрашиваю его:

— А у тебя такие приступы бывают?

— У меня? Нет.

— Как скучно! Так как я до этого сказал «безобидный», мне приходит в голову еще несколько необычное. Безобидный есть в Мюнхене — и он знаменит. Мимо «безобидного» я проходил, когда направлялся в Английский сад. Иногда этот идеализированный бронзовый юноша имел бантик на пенисе. На цоколе скульптуры была надпись: «Безобидно шествует здесь…» — и больше ничего.

— Ваша ошибка, — говорит старик, качая головой, и обращается к шефу: — Вам не надо было пускать этого молодого человека в камеру безопасности. Нам придется ввести еще один дополнительный тест безопасности!

— Кстати, шеф: что означает этот зловещий ключ от реактора? Он существует или это только слух? — спрашиваю я.

— Да, — говорит шеф и продолжает, запинаясь: — Он существует. Выглядит как автомобильный ключ.

— И? — пытаюсь я подтолкнуть шефа к продолжению.

— Этот ключ существует в одном-единственном экземпляре. В соответствии с правилами внутреннего распорядка после отключения реактора я должен взять его себе и держать под замком.

— Но что произойдет, — настаиваю я, — если вы с этим ключом, я имею в виду не ключ от реактора, а ключ от места хранения ключа от реактора, или, как вы его там называете, если вы с этим ключом в кармане брюк сойдете на берег и утонете в болоте? Есть ли в правилах внутреннего распорядка указания и на этот счет?

— Я не утону в болоте на берегу! — резко возражает шеф и смотрит на меня так раздраженно, что я больше не решаюсь сказать ни слова.

В семь часов сорок минут мы пересекли экватор. Я узнаю об этом достойном упоминания факте часом позже, когда читаю вахтенный журнал и спрашиваю первого помощника, несущего службу, почему об этом не сообщили по бортовому громкоговорителю:

— Ведь семь часов сорок минут — удобное время!

Первый помощник возмущается:

— Мы же не музыкальный пароход!

— Некоторых, например, стюардесс, которые впервые плывут на корабле и слышали о морском крещении при пересечении экватора со всем его трамтарарамом, известие об этом, — если уж нет крещения, — очень бы заинтересовало. Ведь это ничего не стоит, — возражаю я.

Первый помощник смотрит на меня непонимающе, он на корабле отвечает за погрузочно-разгрузочные работы и должен заботиться о чистоте и порядке. Голуби и экваториальные ритуалы для него ничто. Уже достаточно часто первый давал понять, что ему не по нутру непринужденная манера обращения старика: если бы это зависело от него, то никто вокруг не болтался бы в гражданских шмотках, а все носили бы только форму, как он сам.

С быстротой молнии распространяется новость, о которой рассказал вахтенный: по УКВ-связи он разговаривал с вахтенным другого корабля, который шел как раз из Дурбана, и который предупредил его, что в Дурбане больше нельзя сходить на берег в одиночку. Нападения на моряков стали обычным явлением. Где бы я не оказался на корабле, везде обсуждается эта дурная весть. Важная тема во время обеда за всеми столами. Старик также выглядит расстроенным. Он говорит:

— Веселенькое дело. До сих пор Дурбан считался абсолютно надежным городом.

— И что ты можешь сделать? — спрашиваю я.

— А что я должен делать? У военных моряков в таком случае запрещалось увольнение на берег, все было просто. Но здесь? Не могу же я запретить людям сойти на берег.

— А это и не обязательно, — пытаюсь я успокоить старика. — Паникерство! — Когда же я еще говорю: — Во всяком случае, хорошая тема на следующие десять дней, а в сомнительном случае ты установишь щиты с предупреждением о тифе — творит чудеса!

Лицо старика светлеет и он спрашивает:

— Ты имеешь в виду на корабле?

— Ну, конечно! В таком случае людям не разрешается сходить на берег, а ты избавляешься от заботы о проведении вечеринки.

— Это было бы прекрасно, — говорит старик мечтательно и принимает городимую мной чушь всерьез: — Переждем, а пока выпьем чаю, — например, через час в моей каюте?

— Ты — и в кутузке! — говорит старик, когда мы съели наши пирожные. — С трудом могу себе это представить. Ты что — там дрова колол?

— Боже упаси! Это было время, заполненное самой интенсивной работой. Я вкалывал так, будто от этого зависела моя жизнь. Написал горы рукописей, рисовал и даже работал с масляными красками, делал наброски для мастерских. Ты знаешь, что тюрьма Каисхайм — это настоящая тюрьма для тех, у кого пожизненные сроки, — убийц и тому подобное. Таких уголовников, что американцы их не выпустили, как они поступили с нормальными мошенниками. А для уголовников были хорошо оборудованные мастерские: деревообработка, обувное дело и тому подобное. И тогда, прежде всего для любителей дерева, я делал эскизы. Я бы мог и сбежать, когда за пределами тюрьмы расписывал бывший монастырь и имел своего рода компаньона. Но я не хотел. Кроме того, я знал, что за меня хлопочут несколько влиятельных людей.

— Это звучит так, как будто ты там уютно устроился.

— Этого нельзя сказать. Сама тюрьма была скверной, прежде всего потому, что почти не было жратвы. Да и в остальном… Я же не был по-настоящему закален. Я представления не имел, что будет дальше. Когда сегодня я об этом думаю, то вижу, что, вероятно, был очень рад, что все так случилось. «Изъят из обращения», — так ты это назвал. Неплохо сказано. У меня тоже глубоко сидит чувство раскаяния, а также недоверия в то, что теперь не просто придет мир. Твой коллега Топп в то время нанялся на допотопный рыболовецкий пароход, не узнанный, и плавал, чтобы покаяться, а я был в тюрьме.

— Только не добровольно.

— И к тому же это было не так рискованно. Доброго Топпа чуть не убили, когда выяснилось, что он так же, как и ты, принадлежал к подводникам-ассам.

Старик не реагирует на это. Я делаю паузу, а затем говорю дальше:

— Тюрьма в Касхайме — это сумасшедшая история. Там было еще несколько человек, которые попали туда таким же абсурдным образом, как и я: самый молодой майор вермахта Эффенбергер, например. Он отвез в лес грузовик вермахта, с помощью которого он позднее хотел работать экспедитором. Еще один — толстый Фромхольд с несколькими помощниками отцепил под Гаутингом от стоящего поезда и перегнал на запасные пути разбомбленной фабрики цистерну с бензином, стоящую больших денег. Американцы арестовали и торговца предметами искусства Гюнтера Франке. Еще сегодня я вижу его в рабочей блузе, бегущего по проходу посреди беспорядочной оравы. Когда он на с трудом добытом автомобиле перевозил картины из Мюнхена в Зессзаупт в свою квартиру — или наоборот, он попал в руки дорожного контроля. По решению же контрольного совета транспортировка произведений искусства была запрещена! Для чувствительного Франка тюрьма была много хуже, чем для меня. Я думал: будем надеяться, что он не повесится.

Так как я снова делаю паузу, старик подчеркнуто медленно доливает чай и смотрит на меня выжидательно.

— Однако там был еще один человек, — продолжаю я медленно, — он был еще опаснее, чем Франке, О нем мне пришлось по-настоящему заботиться. Потрясающая история.

— Ну, давай — рассказывай! — настаивает старик.

— Он прибыл в Мюнхен откуда-то из земли Баден-Вюртемберг на грузовике, груженном табаком, то есть был своего рода мелким экспедитором. В Мюнхен он прибыл как раз в обеденное время. Нашел один погребок, где бы можно было получить «айнтопф».

Там он посидел, покуривая самокрутку из своего урожая. А в погребке было еще два американских солдата и человек из Баден-Вюртемберга угостил их самокрутками. Они же не закурили их, а взяли с собой, чтобы показать своим товарищам. Перед тем как исчезнуть, они — «симпатичные ребята» — бросили ему на стол по пачке сигарет «Лакки страйк». Не прошло и пяти минут, как заявился патруль военной полиции, а на столе рядом с тарелкой лежали обе пачки сигарет. Они сразу арестовали этого человека и посадили его в джип. Ему разрешили только заплатить за «айнтопф» и бокал слабого пива. А вот отсюда история становится драматичной!..

Я делаю искусственную паузу. Старик требует:

— Не тяни канитель!

— На грузовик перед погребком американцам было наплевать. Человек же был в отчаянии. Он знал, что груз исчезнет — и автомобиль тоже. Никакого телефона, никакой возможности связаться с семьей. Меня он умолял, не могу ли я что-нибудь сделать. Представь себе — это в кутузке-то! Сразу же после того, как его доставили. Это меня поразило.

Старик сидит молча. Наконец он говорит:

— Это были веселые времена, — и по его лицу я вижу, что он также предается воспоминаниям.

Затем старик спрашивает:

— Как долго ты пробыл в тюрьме?

— Неполные полгода.

— Что, так долго?

— Да, достаточно долго, чтобы довольно точно изучить инфраструктуру тюрьмы и научиться сомневаться в ценности всей тюремной системы. Об этом всегда говорят только те люди, которые никогда по-настоящему не были в тюрьме, разве что в качестве экскурсантов.

— И как ты вышел оттуда?

— Я все время надеялся на то, что люди, которых поставила в известность моя подруга Хельга и которые обратились к американским властям, в первую очередь Эрих Кэстнер, меня вызволят. Помогло ли это, я до сих пор не знаю. Однажды утром меня просто вышвырнули. Не было никакого опровержения приговора, вообще ничего письменного. И еще одна дикость: почти никто из моих друзей и знакомых не заметил, что я исчез. Время остановилось.

— В то время у каждого было достаточно своих забот, — говорит старик. — А затем все пошло как по писаному?

— Не совсем. Об этом я тебе еще расскажу. После воспоминаний о тюрьме мне нужен свежий воздух. Ветер заметно усиливается.

— Сила ветра примерно шесть, — говорит старик. — Ну что — пойдем?

Я делаю большое количество снимков толчеи, возникающей от набегания наших бурунов у форштевня корабля на зыбь. Эта толчея волн определяет морской ландшафт вблизи от корабля, картину буйства: растрепанная, как гривы лошадей сивой масти при галопе, высоко взлетает пена волн и стремительно падает, чтобы снова, сместившись на несколько метров, взлететь наверх. В дырявых стенках образуются рисунки из пузырей, полосок, рубцов с белой прорисовкой на фоне стального цвета, которые за какие-то секунды снова исчезают, скрываемые обрушивающимися массами пены. Я не устаю смотреть на это буйство и слушать его рев.

Несмотря на жару, я решаюсь совершить экспедицию вниз, в туннель гребного вала. Здесь, рядом с вращающимся валом, уютно. Отрадно, что и на этом корабле энергия гребному винту передается таким же образом, как и на стареньком суденышке для ловли сельди. После всего, что мне вбивали в голову в последние дни, после похода в камеру безопасности, вид таких ясных и простых для понимания соотношений производит приятное впечатление. Перед моим мысленным взором возникает картина дерева с гигантской кроной. Ствол — это вал, а крона — взбудораженная винтом вода.

Под вечер перед моей каютой опять грохочет стиральная машина. На нее облокотилась одетая в халат одна из дам с бигуди на голове, напоминающими толстых червяков. Ага! На сегодняшний вечер объявлена вечеринка с грилем, вспоминаю я. Во время одного из последних рейсов корабля одна из отправившихся с мужем жен вывесила на пеленгаторной палубе белье для просушки. Это переполнило чашу терпения других офицеров. «Из-за нижнего белья был скандал!» — рассказал мне, ухмыляясь, один матрос.

О том, чтобы поработать, из-за шума перед моей каютой нечего было и думать. Хорошо, тогда я тоже постираю. Я намочил мои носки в раковине и снова поразился еще раз тому, что за грязная вода остается от них. Мне никогда не удастся решить загадку, откуда берется так много грязи на плавающих в море кораблях. Везде и всюду — ни одной фабрики, ни одного автомобиля, ничего, кроме сверкающего моря.

Мои рубашки я отдаю китайцам. Они лучше всего умеют гладить и крахмалить. От них я получаю свои рубашки, словно сшитыми заново. Я поражаюсь тому, что в это время они сидят глубоко внизу в чреве корабля и обычным способом палочками кладут в рот свой рис. Там внизу они готовят себе еду сами.

— В области морского транспорта «Отто Ган» наверняка занимает первое место, — говорю я старику, обнаружив его в штурманской рубке, — это же, собственно говоря, скандал!

— Гм! — только и мычит старик, а затем говорит: — Что поделаешь, если ты не получаешь грузы для транспортировки, а кораблю надо плавать?

— Какие-то грузы для этого корабля все же должны быть. Там, ниже, ведь расположены «развивающиеся страны».

— Это ты так говоришь.

— Этого я не могу понять. Ведь эти развивающиеся страны нуждаются во всем, буквально во всем. А тут этот принадлежащий государству пароход катает семьдесят пять человек и не имеет ничего в трюмах, кроме воздуха или воды. Здесь что-то не так. Или нарушена связь между министерством по научным исследованиям и министерством по оказанию помощи развивающимся странам?

— Меня ты не можешь упрекнуть! — говорит старик и недовольно смотрит перед собой.

— Пардон. Я не это имел в виду.

— Ты что думаешь, мне судоходство такого рода доставляет удовольствие? Я имею в виду отсутствие реальной работы. Это же отражается на настроении, я имею в виду всех. Хорошо, можно сказать, моряку или ассистенту может быть все равно, за что они получают свои деньги, но совсем так люди все же не думают, — говорит старик и чешет при этом левую бровь. Тут же у меня в уме возникает мысль: «Вши!» Я пытаюсь прогнать ее, но она уже прочно сидит в голове, и я испытующе смотрю на брови старика.

— Что-нибудь не так? — спрашивает старик раздраженно.

— Когда ты только что почесал бровь, я вспомнил, что вши — не головные вши, а так называемые площицы сидели в бровях первого вахтенного офицера на подводной лодке «И-96».

— Не хочешь ли ты сказать, что у меня эти площицы?

— Боже упаси! Просто это пришло мне в голову.

— Недоброе предзнаменование!

— Что поделаешь с ассоциациями? Между прочим, я вычитал поразительные цифры. Из почти одного миллиона шестисот тысяч видов животных, придуманных творцом неба и земли, семьдесят пять процентов составляют насекомые, жуки и также как раз эти площицы и подобные твари.

— Я возьму это на заметку. И какой вывод ты делаешь из этого? — спрашивает старик с интересом.

— Вопрос, перетекающий в философию, на который я не в состоянии ответить в данном случае! — отвечаю я выспренно. — Поговорим о чем-нибудь другом. Поладили ли, наконец, боцман и Фритше?

— Нет. Этого я тоже не понимаю. Теперь подала заявление на увольнение одна стюардесса — не знаю, знакома ли она тебе, это такая спокойная, надежная женщина. Мне сказали, что она прочно связана с Фритше. Я всегда думал, что «благородного мужчину доброе слово женщины далеко ведет» или что-то в этом роде. Но даже если это всего лишь избитая фраза…

— А это все еще твое дело? Если я правильно понимаю, настоящим упрямцем является боцман, а от него корабль, очевидно, не может отказаться. Я правильно понимаю?

— Да, конечно. Но тогда я должен уволить Фритше, а с ним уйдет и стюардесса.

— Ну и что? Как говорят у тебя на родине: «Путешествующих не надо догонять».

Когда в рулевой рубке появляется дежурный, старик говорит:

— Надеюсь, мы продвинемся в истории твоей жизни еще до Дурбана. Возможно, ты еще расскажешь мне, когда появилась Симона.

— Спокойно, не торопись, теперь снова твоя очередь, так сказать, твой ответный ход. — К моему удивлению, сегодня старик не заставляет себя просить, он кивает, кладет правую руку на круговой бортик и спрашивает: — Где мы остановились?

— На нашем фюрере подводных лодок. Что его трюк с гипсовой ногой не удался. «Бледный, но здоровый» были твои последние слова.

— Правильно, — сказал старик. — Мы были в Норхайтзунде, а там кое-что произошло: это был старый артиллерийский склад, и бывшая конюшня была переоборудована в спиртоводочный завод. Туда по ночам совершали прогулки. Во время служебных выходов за пределы лагеря мы носили белые повязки. Все было организовано наилучшим образом. Мы могли раз в неделю посылать в город грузовик за вещами. Нам также разрешили распотрошить бункер для подлодок, так как из артиллерийского склада было украдено все: электрические переключатели, лампы, агрегаты — просто все. Нас опережала молва: если придут немцы, то будет наведен настоящий порядок. И мы этой молве соответствовали! Затем существовала хорошо функционирующая меновая торговля с норвежскими крестьянами, живущими в окружающей местности: инструменты — крестьянам, фрукты и овощи — нам.

— То есть вы снова хорошо устроились?

— Да. У нас снова была английская охрана, тоже подразделение, в котором ни у кого из ребят не было интереса воевать. Зато они получали удовольствие от игры в индейцев. Они охотно проводили неожиданные проверки в лагере. Однако мы очень быстро установили слаботочную систему предупреждения: если в лагерь врывались три, четыре джипа, то включался звонок тревоги. Они сразу появлялись везде и вынюхивали: ага, здесь гонят шнапс! И устраивали дикий театр.

— Они хотели иметь шнапс?

— Естественно! И провиант для подводных лодок, получение которого с базы мы также организовали.

— Провиант для подводных лодок у вас тоже еще был?

— Да. Он находился в одном из бараков и тщательно регистрировался и охранялся специальным управляющим.

— И как это принято у управляющих: все передал оккупантам в надлежащем порядке.

— Это твои слова. Англичане отобрали у нас все наше масло и сказали: «За это вы получите маргарин!» Однако они сразу же вернули нам масло, потому что оно было прогорклым, а на вкус напоминало смазочное. Мы бы заключили хорошую сделку, если бы за это получили маргарин. Этот артиллерийский склад в принципе не был приспособлен для жилья. Мы показали англичанам, как мы ютимся, и они пришли в ужас. А когда мы им сказали, что знаем, где еще имеются вещи, в мастерских бункеров и на складах, например, они отправились туда вместе с нами. После этого они дали нам разрешение забрать вещи — и лишь тогда мы по-настоящему все организовали: даже арманьяк.

— Арманьяк? Он там еще был? Почему же его не прибрали к рукам норвежцы?

— Потому что они — к счастью! — ничего не знали! — говорит старик, ухмыляясь. — В общем, мы и с норвежцами хорошо ладили — война же кончилась.

— Это означает, что затем ты отправился «домой в рейх»?

— Еще нет. Так как адмирал фон Шрадер застрелился, а все капитаны, как я уже говорил, были отправлены, я снова попал в Берген в качестве старейшего по возрасту немецкого морского офицера в штаб-квартире адмирала западного побережья. Там мне было уже лучше. Затем мне пришлось посетить норвежского адмирала Вестландета. В конце концов, норвежцы хотели вновь стать хозяевами в своей стране, но то, что им оставили англичане, было ломом. Даже еще исправные грузовики, принадлежавшие ранее флоту и вермахту, англичане, чтобы не оставить их норвежцам в качестве трофеев, доводили до состояния лома.

— Почему же между ними установились такие скотские отношения?

— Потому что англичане думали о будущем! Они сказали себе, тот, кто не имеет немецких грузовиков, срочно нуждается в английских. А тому, кто имеет английские грузовики, в будущем потребуются английские запчасти, конечно, фирмы «Лейланд».

— Ты что, действительно полагаешь, что они были так предусмотрительны?

— Уверен! По моему мнению, они получили соответствующие указания сверху. Демонтаж оборудования в Германии происходил по тому же сценарию, в соответствии с генеральным планом: думать о собственной промышленности, ликвидировать конкуренцию!

Старик явно устал. Несколько раз он уже подносил ко рту тыльную сторону правой руки, чтобы скрыть с трудом подавляемую зевоту. Поэтому я закругляюсь и говорю:

— Меня тоже тянет в койку. Но ты еще не вышел из трудного положения. Расскажи по крайней мере еще, как ты в конце концов попал в Германию!

— Из Бергена меня на минном тральщике «доставили обратно» в Кристиансанд-Юг. Затем я попал на корабль ледокольного типа, шедший в Гамбург, точнее, в Функенвердер. В Функенвердере мы были погружены на грузовик и доставлены в Пельцерхакен в бараки. Там я снова спал на соломе и еще раз подвергся «промыванию мозгов». В начале июля 1946 года, снабженный пятью кусками мыла военного времени и несколькими рейхсмарками, однако без пуговиц на форме, которые они мне срезали, я был отпущен с обязательством исчезнуть из района на расстояние пятидесяти километров от лагеря Пельцерхакен в течение двадцати четырех часов.

— Куда?

— Со свидетельством увольнения из вермахта в руках я отправился на свою родину, явился в соответствующее учреждение и сказал: «Вот он я!» — а они там сказали: «А мы вас уже ждали. Можете выбирать: горная промышленность или дорожное строительство?» И тогда я сказал: «Ни то, ни это — снова переобучение и начало». Ответом было: «Если вы нам докажете, что изучили дефицитную профессию, то вам, возможно, повезет и вы получите вид на жительство, в противном случае „отваливайте“».

— Отваливать куда?

— Туда, где из земли выкапывают уголь и тому подобное.

— Так деликатно они выражались?

— У меня это и сейчас звучит в ушах.

— И что ты сделал?

— Сначала я согласился на профессию «ландшафтного и кладбищенского садовника».

— Ты? Кладбищенский садовник? Хотел бы я посмотреть на тебя в этом качестве. Здесь я многое упустил.

— Ха, — говорит старик и зевает, уже не скрываясь. — Теперь я действительно отправляюсь спать.

* * *

На рассвете я уже на мостике. Ветер постоянно дует с правого борта. Слева по борту над линией горизонта лежит череда облаков. Бледное солнце отражается в пенящемся море. Его свет рассеян — будто процежен через зонт из кисейной ткани. Волнение моря снова увеличилось. В вахтенном журнале я читаю: «море грубое». Влажная верхняя палуба светит в небо сочным красным цветом.

Когда я пришел на завтрак, столовая будто вымерла, обслуживающие стюардессы производят впечатление больных: они медленно движутся по столовой, слегка покачиваясь.

— Ну да, — говорит старик, когда я обращаю на это его внимание. — Вечеринка с грилем продолжалась, как говорят, до рассвета, а сегодня воскресенье!

— Воскресенье?

— Да, воскресенье! Никогда не слышал?

— У меня больше нет ощущения времени, — жалуюсь я.

— Так это начинается, — говорит старик. — Не хочешь ли сойти в Дурбане?

— Сойти в Дурбане? Это почему?

— Этот длинный путь обратно все-таки не для тебя.

— С чего ты это взял?

— Мне это знакомо. Этот путь без промежуточных портов слишком долог. Ты же можешь путешествовать обратно через Черную Африку, — говорит старик и смотрит на меня выжидающе, — мне этого давно хотелось.

— Собственно говоря… — говорю я и, замолчав, думаю: собственно говоря, старик прав. Но что тогда будет со стариком?

— Пойдешь со мной на мостик? — спрашивает старик громко.

— Само собой разумеется, — шучу я и, как обычно, двигаюсь вслед за ним.

Тут я вижу одного альбатроса, который с почти неподвижными крыльями, на высоте всего нескольких метров парит над первым загрузочным люком. Лишь изредка он делает легкий взмах крыльями. Альбатрос рассматривает нас своими круглыми, как фотообъектив, глазами. Неожиданно он срывается, как самолет-истребитель; он разворачивается под углом к направлению ветра и позволяет ему снести себя на несколько метров назад. Но затем он подстраивается к ветру, делает с широко раскинутыми крыльями красивый вираж налево и исчезает за кормой.

К счастью, я повесил на шею мою фотокамеру. Через несколько минут альбатрос появляется снова и игра повторяется. Я наблюдаю, как альбатрос заходит с кормы, он держится ближе к волне, спускаясь так низко, что проваливается в отдельные впадины между волнами и вынужден взлетать над каждым гребнем волны. А теперь для демонстрации своего мастерства он переходит на другой борт судна.

Я хочу поймать альбатроса в телеобъектив, когда он опускается во впадину волн, но всякий раз, когда приближаюсь к птице на дистанцию телеобъектива, она срывается прежде, чем я могу нажать на спуск, и развлекается над кормовой волной на удалении, слишком большом для моего 13,5-сантиметрового телевика.

Вместо альбатроса я фотографирую фантазера Суреса, который, несмотря на сильный ветер, висит в своей люльке под выступом мостика на левом борту и демонстрирует при окраске акробатические номера. Воскресная работа.

На мостике нас встречает раздающаяся из громкоговорителя дикая музыка. Старик останавливается как громом пораженный, и у меня от этого дух захватывает. На выступе правого борта в шезлонгах потягиваются две дамы в бикини, а более старший мальчик снова крутит руль.

— Это что — дежурство семьи Шванке? — спрашивает старик хриплым голосом. Значит, на него подействовало. Теперь наверное будет интересно. Но третий помощник капитана, кажется, туговат на ухо. Дамы не меняют своей позы ни на сантиметр, сын второго помощника по-прежнему крутит руль.

Какое-то время старик стоит, как вкопанный, а затем направился прямо в штурманскую рубку. Ужасно жалко, что он не взорвался. Тонкие постройки, на которые он обычно полагался, на этот раз оказались не эффективными. Для большого скандала время, очевидно, прошло.

Неожиданно музыка замолкает. Третий помощник оказался явно туго соображающим! Я лихорадочно обдумывал, как мне вытащить старика, уставившегося в пустоту с изборожденным морщинами лбом, из колеи, в которой он вдруг оказался.

Я спрашиваю его наугад:

— Можешь ли ты объяснить мне точно, в чем различие между «Robreiten» (лошадиными широтами) и «Mallungen» (маллюнген)?

Старик смотрит на меня озадаченно, затем его лицо светлеет, и он начинает, будто читая с листа:

— Маллюген, которое еще называют кальмы, дольдрумы или мальпассаты, занимают район между обоими пассатами — между северо-восточным и юго-восточным пассатом. Низкое давление воздуха с «сумасшедшими», то есть с неустойчивыми ветрами или штилями, сильная облачность, много дождей, сильные грозы как следствие восходящих потоков теплого насыщенного водяными парами воздуха, который здесь сводится вместе обоими пассатами. Как желоб с низким давлением дает сильный перепад температур — отсюда набухшие облака, порывистые, шквальные ветры, ливни. Меридианальная протяженность в Атлантике в среднем триста морских миль, всегда между нулем и десятью градусами северной широты, смещается вместе с положением солнца, но только на пять-восемь градусов.

Так как старик останавливается, я взглядом слежу за его губами. Старик должен продолжать. Через несколько минут пребывания в задумчивости он продолжает в телеграфном стиле, но ясным и спокойным голосом:

— Лошадиные широты — это области высокого давления, расположенные между двадцатью пятью и тридцатью пятью градусами широты. От тысячи двадцать до тысячи сорок миллибар. Понижающееся давление воздуха, тающие облака, большой дефицит дождей. Ясное небо. — Теперь старик задумывается, его глаза полузакрыты, возможно, он составляет новый текст. — Как и при тихом ветре, здесь непостоянные слабые ветры или штили. Пояс лошадиных широт перемещается вместе с солнцем летом немного к полюсу, зимой — к экватору.

— Можешь ли ты выдать мне тайну, откуда пошло обозначение лошадиные широты?

— Так как меня самого всегда удивляло это выражение, то я вычитал его объяснение в справочнике парусников императорского флота от 1910 года. Там выражение «лошадиные широты» расшифровывается так: «другое название „horse latitudes“. Сначала под этим понималась область у Бермудских островов между двадцать седьмым и тридцать пятым градусами северной широты. Обычно происхождение этого выражения объяснялось осуществлявшимся по привычке выбрасыванием за борт лошадей во время плавания из штатов Новой Англии в Западную Индию. Причиной этого были чрезвычайно длинные задержки в пути из-за частых в том районе легких ветров и штилей. Привычное выбрасывание…»

— «Привычное выбрасывание лошадей за борт», как ты выразился, означает, если говорить открытым текстом, что в этом районе бедные лошади околевали массами и трупы лошадей выбрасывали за борт?

— Да, так, — говорит старик неохотно, но продолжает: — Название «лошадиные широты» впоследствии было распространено на всю зону североатлантического океана вблизи от тридцати градусов северной широты, в которой при высоких показаниях барометра были обнаружены «кальмы» и «маллюнги» нисходящего потока воздуха.

— То есть, и там — веселенькое выбрасывание лошадей за борт.

Старик пропускает это мимо ушей. Просто как курьез приведу следующее: я нашел еще название «el golfo de los damas», что означает «дамское море».

— Значит ли это, что и дамочек, если они ни на что не годились, выбрасывали за борт? Почему бы нам не восстановить этот прекрасный обычай и здесь?

— Ты ошибаешься. Первые путешественники в Западную Индию назвали так полосу пассатов между островами Зеленого Мыса и Антильскими островами потому, что в этом лишенном опасностей море можно было доверить штурвал даже даме.

— И несовершеннолетним мальчикам! — добавляю я. — Твои помощники являются, очевидно, любителями традиций!

— Возможно, ты и прав. Но на все это надо смотреть из правильной перспективы, — ворчит старик.

Сколько я ни пытаюсь расспрашивать людей, которые уже бывали в Дурбане, информации, на основании которой я мог бы составить себе представление, я не получаю.

— Хорошее говяжье филе, восемь марок за килограмм, где еще такое встретишь? — восторгается рыжеволосый машинист, — у нас это стоит тридцать шесть, а то и больше!

— Говорят, дешево стоят попугаи. Их продают даже с сертификатом! — слышу я. Можно посетить серпентарий, аквариум, а также индийский базар. А еще якобы есть ресторан, который вращается в одном высотном доме.

Некоторые на автобусе марки «фольксваген» совершили экскурсию в «долину тысячи холмов», а в ответ на мой полный надежд вопрос: «Ну и как там было?» отвечали: «Просто посмотрели на нескольких черных в их деревнях…»

— И — было интересно?

— Да, но, собственно говоря, ведь и так известно, как они выглядят.

Возможно, было бы разумно сойти уже в Дакаре, размышляю я.

Сегодня за нашим обеденным столом в виде исключения присутствует врач. Стюардесса со слабым здоровьем доставляет ему беспокойство. Он снова закрыл ее бюллетень и заверяет старика: «Терапия трудом хорошо подействовала, она снова вполне пригодна для работы, но она постоянно прибегает ко мне и причитает, что она просто не выдержит здесь на борту. Если она действительно что-нибудь сделает с собой…»

— Вы имеете в виду — если она перешагнет черту? — спрашивает старик.

— Да. Прыгнет за борт, я имею в виду это.

И тут я узнаю, что врача беспокоит больше всего: страховка. Он внимательно изучил все правила страхования, в том числе и комментарии к ним. Если он не выпишет даме бюллетень и что-нибудь случится, то у него будут неприятности. И если из Дурбана ее отправят домой, то больничная касса оплатит расходы только в том случае, если он снова выпишет больничный лист. То есть он снова выпишет ей больничный лист, даже если будет убежден, что у нее вообще ничто не болит.

На пути через главную и реакторную палубы мне не встретился ни один человек. Ощущение такое, что я плыву на корабле-призраке. Я останавливаюсь и предаюсь наблюдениям за игрой волн и пены, отбрасываемых беспрестанно носом корабля. Доли секунды они стоят как зеленые стены с прикрепленной сверху бахромой, затем обрушиваются, бурля и шипя. Я стою и стою и уравновешиваю движения корабля, пружиня в коленях. Шипение и буйство волн захватывают меня целиком.

А теперь я иду вперед: против ветра вверх по легкому подъему: выступ носовой части судна, затем вверх на «обезьяний бак» (Monkey-Back) до выступающего далеко носового ограждения. Прислонившись спиной к фальшборту и держа в поле зрения белую надстройку с якорной лебедкой перед ней, я сильнее всего ощущаю здесь впереди ритмическое погружение носа корабля в воду. Я чувствую это всем телом.

— Клюзы в середине форштевня называют панамскими клюзами, так как при прохождении через Панамский канал корабли в большинстве случаев используют их для швартовки, — объяснил мне старик. Мне бы хотелось, чтобы на корабле были «суринамская лебедка», «йокогамский кнехт» и другие названиях привкусом далеких стран.

Когда во второй половине дня я пришел к старику, он сидел за столом, разложив перед собой бумаги.

— Заходи, — говорит он, — я должен подписать увольнение Фритше.

Таким образом, эта тема закрыта! «Закрыта ли действительно? — думаю я. — Продолжительное морское путешествие, еще примерно сорок дней, — должны ли оба конфликтующих и стюардесса, которая дружит с Фритше, мирно сосуществовать друг с другом?» Я остерегаюсь высказывать свои мысли вслух. У старика и так достаточно забот.

— Зато теперь неприятность с радистом и одной из стюардесс, — говорит он.

— О чем идет речь на этот раз? Кто кого поколотил?

— Никто никого! Глупая история. Типична для радиста: стюардесса хотела отправить телеграмму, отдав ее радисту, который как раз находился на корме корабля. Она попыталась вручить ему текст.

— Ну и?

— Радист отказался взять текст, заявив, что ей надо прийти в радиорубку, он же не носит с собой кассу.

— И что было дальше?

— Стюардесса сказала, так, во всяком случае, утверждал радист: «Вы невежливый человек!» — а это для него очень большое оскорбление. Я, именно я, должен вразумить ее. Что, собственно говоря, воображает себе этот парень? — возмущается старик. — Я направил его в представительство коллектива, пусть они теперь организуют третейский суд.

Это не тот радист, который жаловался тебе на то, что ему выдавали йогурт с просроченным на два дня сроком годности?

— Да, точно, об этом я и не подумал.

— Было темно, ярко светил месяц, когда карета медленно завернула за угол…

— Что это на тебя нашло? — спрашивает старик.

— Очевидно, теперь начинается пора всеобщего оглупления!

— У меня — нет, — говорит старик, пребывающий в приподнятом настроении, — я хочу закончить с писаниной.

— Понял. Меня уже нет!

— До скорого!

— Ты в роли кладбищенского садовника, это — самое интересное, что я слышал до сих пор, — говорю я, когда вечером мы сидим в его каюте. Я поставил старику на стол новую бутылку «Чивас Регаль», которую я в приступе мании величия заказал у нашего казначея. — Ну, рассказывай, не мучай: почему же ты не отправился в Бремен, когда большая война закончилась?

— Потому что там из меня определенно ничего бы не вышло. Затем я какое-то время был в Майнце, затем снова отправился в Гамбург. Ну да, постепенно все нормализовалось — а потом случилась денежная реформа.

— Ты рассказываешь так, как снимают методом замедленной съемки.

— Ну да. Вот так все было в общих чертах. Тебя, очевидно, больше интересует военная часть.

— С чего ты взял? Я наконец хочу узнать, почему ты прислал мне открытку из Лас Пальмаса. А теперь по порядку: сначала ты переехал в Гамбург?

— Переехал — это преувеличение. Кроме вещевого мешка у меня ничего не было. Но откуда ты знаешь?

— У каждого своя информация. Итак, как я слышал, ты заключил сделку с «Дюнгекальк»?

— Не сразу, только после того, как закончил дела в Майнце.

— В Майнце ты работал в водной полиции?

— В водной полиции? — спрашивает старик. — Нет, это была дирекция водных путей. Итак, в 1946 году я с годовым опозданием возвратился из Норвегии. Прежде всего, я постарался установить контакт с торговым судоходством и действительно добился получения патента штурмана в делавшей первые послевоенные шаги Бременской школе судоходства, у ее старых преподавателей. Патент штурмана торгового судоходства. Для получения книжки морехода, так называемой Exit permit — разрешения на выход в море, я должен был найти себе судно. Я его и нашел. Я был вторым штурманом на корабле, который, однако, в море не вышел. Этот корабль базировался в Браке, и потому позднее я установил контакт с каботажным судном «Мореход». Судовладелец тоже был родом из Браке. Но мой первый корабль — большая моторная трехмачтовая шхуна — в 1946 году был конфискован англичанами, и мне пришлось искать что-нибудь другое.

Старик задумчиво рассматривает свои руки и трет костяшки пальцев, а я терпеливо жду.

— И тогда один старый флотский товарищ нашел для меня работу. Французскому флоту вместе с инженерами бюро «Веритас» поручили восстановить для дирекции водных путей в Майнце судоходство по Рейну. Ведомством оккупационных властей, издавшим такое распоряжение, было французское министерство мостов и дорог. Это означало инвентаризацию кораблей, плававших по Рейну, ремонт этих кораблей или определение их непригодности к ремонту, что означало списание в металлолом. Все рейнские верфи были конфискованы французами. Французы считали целесообразным собрать в Майнце знатоков судоходства, а это были офицеры флота, инженеры и служащие гражданского морского транспорта. Вот так я и попал в Майнц как референт по подъему судов.

Старик смотрит на меня, будто желая сказать: «Наверное, удивляешься?» Затем он быстро продолжает:

— Моя прежняя основательная профессиональная подготовка позволила мне заниматься рейнскими судами.

— Я считаю поразительным то, что тебя приняли на работу французы. Я ожидал от них большего злопамятства. Разве у тебя, как бывшего немецкого офицера, не было никаких трудностей?

— Абсолютно никаких.

— И как долго ты находился в Майнце?

Старик задумывается.

— Почти два года, — говорит он затем.

— А почему ты закончил работу в Майнце?

— Ах, знаешь ли. Когда-нибудь эта работа должна была закончиться. В конце концов, сотрудничество с оккупационными властями было не то, что надо, и кроме того, я хотел стать морским штурманом. Меня снова потянуло на побережье, к воде.

— Чего ты потом и добился в полной мере!

— Да, — говорит старик и смотрит мечтательно. — Да, — продолжает он, — сначала под парусом в Южную Америку и так далее — как этого пожелал аллах.

— Сейчас ты опять ведешь «замедленную съемку». Ты сказал, что в Гамбурге ты был только после Майнца и там речь шла о знаменитой фирме «Дюнгекальк».

— Тебя это действительно интересует?

— Еще как! Тут, как я слышал, дела твои вскоре пошли очень хорошо, и ты оказался, так сказать, в тесном семейном кругу в Гамбурге?

— Это были ремесленники, у которых я нашел пристанище. Дочка была вдовой машиниста подводной лодки.

— Знаю!

— Не надо принимать такой многозначительный вид. Она работала на фирме. Поэтому я с ней и познакомился и поэтому получил квартиру, — нерешительно отвечает старик. Ему явно не хочется говорить об этом.

Но я не уступаю:

— Но очень скоро ты оказался в положении человека, о котором слишком хорошо заботятся. Или?

— Да, это так. Юная дама была помешана на всем флотском или как это там еще называется. Я прилично питался, мое белье было выстирано. Моя жизнь вдруг оказалась зависимой от благосклонности этих людей, и тогда мне пришлось решать, как быть дальше.

— То есть благосклонности было в избытке?

— Больше, чем достаточно. Из-за этого я чувствовал себя обязанным, пока я вдруг не понял: нет, дальше так быть не может.

— И тогда, очевидно, в нужный момент появился шанс с «Магелланом», если я это правильно понимаю. Тогда вокруг тебя появились люди, которые хотели вывезти из страны толику своих денег. Верно?

— Не посмотришь ли ты, дружок, на твои облученные часы? — перебивает меня старик.

— A quarter to midnight!

— Время спать! — решает старик.

Я знаю: след взят верный. Теперь на очереди важная глава, пересечение Атлантики, увлекательнейшая часть собрания приключений Генриха. Итак, хорошо. Оставим это для следующей беседы. До Дурбана у нас еще много времени.

* * *

Еще до завтрака я поднимаюсь на мостик. Старик, как обычно, уже наверху, он находится в штурманской рубке и смотрит на карту.

— Такая гигантская дистанция — и ни одного порта! — жалуется он. — Раньше мы заходили в Лобиту в Анголе, или только до Марокко: Сафи, Касабланка! Никакого сравнения. А здесь, — старик показывает на карте Того, — мы тоже один раз были, — и его лицо светлеет, — это было довольно давно. Наш визит отмечался на широкую ногу. Там было тринадцать так называемых ночных клубов. Порт финансировала Федеративная Республика, строили его немецкие фирмы, он все еще в немецких руках и под немецким управлением.

— Откуда ты знаешь, что там имеется тринадцать ночных клубов и что означает «так называемые»?

— Ну, как тебе сказать: ты можешь себе примерно представить, что за притоны это были. И эти тринадцать ночных клубов мы с нашими немецкими друзьями «прочесали» один за другим, познакомившись при этом с соответствующим числом черных преподавательниц языка.

— Преподавательниц языка в кавычках?

— В некоторой степени, — говорит старик и ухмыляется.

— В Анголе в порту Лобиту ты и подцепил туберкулез?

— Да, это было уже не так весело, но я тебе об этом уже рассказывал.

Мы «отбуксировали» себя в рулевую рубку, — и старик первым делом поднес к глазам бинокль, хотя нигде ничего не видно, только ослепительно сверкающая вода и кобальтово-голубое небо и как разделительная линия между ними — безукоризненная линия горизонта. Потом старик продолжает:

— Между прочим, в Гане мы тоже были. Плотина на Вольте производит сильное впечатление. В связи с поездкой в глубь страны в сопровождении первого советника дипломатической миссии и относящихся к нему дам мы посетили, скорее случайно, и фестиваль Ашанти.

Я думаю: в этом весь стиль повествования старика, и знаю, что за этим снова последует другая пауза. Старик еще раз подносит к глазам бинокль, а я терпеливо жду.

— Во время фестиваля народности ашанти два вождя, чтобы избежать дипломатических осложнений, танцевали друг с другом, — говорит он наконец. — Этому предшествовала бесконечная перебранка по громкоговорителю. Я легко отгадал, что они имели в виду. Деревня и корабль были сравнительно на одном уровне. Бывший немецкий посол по фамилии Мюллер пользовался большим почитанием. В его честь даже черный футбольный клуб назвали «Мюллер Юнайтид». Новый посол — тот, с которым мы имели дело, еще не был информирован о постановлениях нашего министерства внутренних дел о саботаже и назначил одно из воскресений днем открытых дверей на корабле. Об этом писали все газеты страны. Наши опасения наталкивались на убежденно произносимое утверждение: саботажников вычислили бы уже на аэродроме и незамедлительно выслали бы. Так это происходило там. Ну, к счастью, ничего не произошло.

— Боже мой! — вырывается у меня, когда во время завтрака я вижу самую маленькую стюардессу, приближающуюся к нам на высоких каблуках с яичницей в руках. Она обрезала свои голубые джинсы до самого верха и демонстрирует свои жирные белые ляжки, цвет которых напоминает оконную замазку. Когда она наклоняется, обнажается добрая треть ее бледной задницы. Вот стоит она у нашего стола и наверняка считает то, что она демонстрирует, самым острым эротическим блюдом. Да еще ее прическа, выглядящая как помазок для бритья…

— Это что — так и должно быть? — спрашиваю я старика, когда она, сказав «Приятного аппетита!», уносит с нашего стола использованную посуду.

— Очевидно, должно, — отвечает старик.

— Как бы там ни было, — говорю я через какое-то время, — я не хочу пропустить чтение списка обязанностей на случай пожара.

Первый помощник читает с листа текст, когда я приближаюсь к группе: «Для обычных судов список обязанностей экипажа в роли безопасности подразделяется на „противопожарную роль“ и на „задраечную роль“, то есть на план, который должен осуществляться при пожаре или прорыве воды, и на „шлюпочную роль“, составленную на случай, когда корабль придется покинуть, и в соответствии с которой каждый член экипажа должен выполнять определенную задачу по обеспечению заботы о пассажирах и по безопасному оставлению корабля».

Стюардессы должны быть обучены обращению с пенными огнетушителями. Сцену, которая происходит на кормовой палубе, я ловлю в визир моей камеры таким образом, что одновременно я вижу средний клюз, а на первом плане буксировочную лебедку (фартоннг), а также швартовый штиль — абсурдная картинка.

Мой взгляд натыкается на взгляд одного матроса, который надо мной должен производить покраску из свободно висящей люльки. Человек поднимает плечи и ухмыляется, а затем снова неторопливо приступает к работе.

Если случится пожар, то вряд ли кто-либо из дам отважится подступиться к огню с таким тяжелым пенным огнетушителем.

После обеда — первый помощник капитана и шеф сидят за нашим столом — я говорю:

— Один из коков, маленький, кругленький, с черными волосами, по всей видимости, разбирается в морских катастрофах. Он служил, рассказывал он мне, на корабле под названием «Лакония», пишется с «к», — «Lakonia», подчеркнул он, то есть не на «Лаконии» с «с» («Laconia»), который потопил Хартенштайн, — говорю я старику, — кок рассказал, что упомянутый корабль загорелся и пошел ко дну вблизи от Гибралтара. Там капитан якобы первым покинул на моторной лодке место катастрофы, сто двадцать три пассажира погибли, зато никто из экипажа. Как ты полагаешь — это правда?

— Да, конечно, — говорит старик, — это правда, этот кок — ушлый парень.

— А на корабле «Андреа Дориа», — это он мне тоже рассказывал, — погибли шестьдесят три человека.

Морские катастрофы — неисчерпаемая тема для моряков. Невозмутимо беседуем мы о роскошном лайнере, который потерпел крушение на подходе к Бейруту, потому что вахтенный перепутал радиомаяк с прибрежными огнями, а также о корабле «Андреа Дориа», который считался непотопляемым, и о рудовозе «Мелани Шульте», который, согласно предположениям, в непогоду раскололся и затонул.

— Что там действительно произошло, — говорит старик, — никто никогда не узнает. Это, очевидно, произошло так быстро, что радист не успел даже на клавишу нажать.

— С нами ничего не может произойти, в конце концов, у нас мощная антенна, и в случае необходимости она удержит нос и корму судна вместе, — говорит старик и делает невинное лицо.

Первый помощник разражается блеющим смехом, а шеф смотрит неодобрительно, словно желая сказать: такие шутки не достойны капитана!

Мы обсуждаем вопрос о том, почему даже при хорошей погоде происходят многие сенсационные кораблекрушения. Я рассказываю, что во время моего первого рейса на «Отто Гане» я получил поучительную информацию:

— Я находился на мостике, тогдашний третий помощник капитана нес вахту, когда прямо по курсу на горизонте появился корабль, так сказать, в нулевой позиции. В соответствии с международными правилами этот корабль должен был пройти мимо нас по левой стороне. Когда он приблизился и вырос в размерах, третий помощник принял два штриха на правый борт, но другой не повернул налево. Тут третий помощник дал обратно на левый борт. Когда судно подошло очень близко при правом свободном борту у нас, оно вдруг резко приняло влево и оказалось в позиции 80 градусов. Судя по всему, человек на капитанском мостике этого судна вплоть до этого момента спал. Южный кореец, как сказал рулевой.

— Такое может случиться! — говорит старик.

В то время как мы один за другим пускаем на дно корабли, наше настроение улучшается. Мы ведем себя как старые капитаны, которые украшают свои жилища картинами драматических кораблекрушений: ничто, кажется, не повышает так сильно ощущение собственной жизни, как удары судьбы, постигшие других.

— По радио что-то сообщили о лавине, — говорит теперь первый помощник, — где-то во французских Альпах, Валь д’Изер, знаменитый лыжный курорт, лавина рыхлого снега. По пути она смела один дом отдыха. Сорок три человека погибли, в основном молодые люди и большое количество пропавших без вести.

Все за столом сидят молча.

— Вероятно, лавина прихватила и несколько автомобилей на дороге, — продолжает первый помощник. — Она пронеслась через столовую, люди как раз завтракали.

— Должно быть, ужасно погибнуть, задохнувшись в снегу, — говорит шеф.

— Сорок три погибших? — спрашивает старик.

— Да. И еще пропавшие без вести.

— Это некрасивая смерть, — бормочет старик.

Только что мы говорили о кораблекрушениях, и никто за столом не испытывал от этого беспокойства. Теперь же все мы поражены и делаем скорбные мины из-за какой-то лавины. Заставляет ли близость к стихии легче принимать ее смертельные удары? С возможностью кораблекрушения приходится считаться каждому моряку — но вот со снегом?

Я стучу в дверь старика после того, как закончился его «час раздумий». Старик держит перед собой атлас и сразу же делает мне предложения, куда бы я мог отправиться в путешествие по Африке, если в Дурбане я сойду на берег.

— Еще ничего не решено, — говорю я.

— На обратном пути будут сплошные слезы, ничего интересного для тебя больше не будет. Подумай об этом… Если бы я только знал, что они имели в виду, говоря о приеме в Дурбане, — добавляет он озабоченно, — если мы не окажемся на пирсе своевременно, то я уж и не знаю, будет ли готов камбуз.

— Что ты ломаешь голову? Собственно говоря, они должны пригласить тебя, а не корабль их.

— Это ты так говоришь! Они ожидают, что мы будем принимающей стороной, а в этом случае нельзя скупиться.

— Пусть лежит — «La liesche» — это выражение я узнал во Франкфурте на книжной ярмарке. Так говорят франкфуртцы, если желают, чтобы что-то воспринималось спокойно.

— La liesche? Надо запомнить.

Чтобы каждый из нас смог получить пирожное к кофе, которые часто, когда мы не являемся первыми, уже сметены со стола «семейными кланами», как я их называю, старик заказал кофе и пирожные в свою каюту.

— Поговорим лучше о чем-нибудь другом, о том, как, собственно говоря, случилось, что ты пересек Атлантику на паруснике. Ах, и еще кое о чем я хотел тебя спросить: что там, собственно говоря, произошло с «Дюнгекальк» в Гамбурге?

— «Дюнгекальк» мы продали как «Баукальк».

— Как это ты до этого додумался?

— Ах, — говорит старик, защищаясь, — этому можно научиться.

— Исчерпывающая информация! Ну, хорошо, как ты пришел к безрассудной идее отправиться в Южную Америку на паруснике?

— А не хотел бы ты мне сначала рассказать, как ты, «каталажник», снова вернулся в нормальную жизнь?

— Нет, не хотел бы, но мы можем бросить кости, чтобы узнать, чья очередь рассказывать.

— Ну, хорошо, — говорит старик добродушно, — старый Корте был гамбургским коммерсантом, участвовавшим в межконтинентальной торговле. До войны он работал на Дальнем Востоке. Его сын Адо родился в Тяньцзине. Старик был коммерсантом в Китае, а позднее вернулся обратно в Гамбург. Теперь сын Адо — его родители погибли — при разделе наследства получил небольшую виллу в Ляйнпфад и быстро продал ее одному еврею. Тот обменял доллары и заплатил за виллу примерно 60–70 тысяч марок. И на эти деньги сын Адо начал строить яхту.

— Строить? Я думал, что это была старая яхта.

— Нет, она была построена заново.

— И что — это тогда прошло без всяких осложнений?

— Во всяком случае — прошло. В Эккенфёрде мы еще прошли строительный надзор.

— Этот Корте был, очевидно, очень хитрым: таким образом он смог вывезти из Германии свои деньги и себя самого. Но он все же не был моряком?

— Нет, моряком он не был и в этом была его проблема. Поэтому он нашел и нанял меня.

— То есть ему был нужен шкипер!

— Да, и им оказался я. Но сначала я позаботился о приобретении необходимых приборов, секстанта, например. Они в то время делались из легких металлов и очень хорошо продавались по ту сторону океана.

— Я представляю себе: вы спокойно строите яхту, ты добываешь секстанты — и это притом, что после войны ничего нельзя было добиться без связей…

— А это и це было просто. Прежде всего нам потребовалось большое количество провианта, хрустящих хлебцев, например. Проблему, естественно, представляло все оборудование. Мы искали повсюду, говоря, что собираемся проводить на корабле исследования по биологии моря.

— Не глупо!

— Исследования по биологии моря — это ласкало слух и производителей хрустящих хлебцев в Люнебурге. Хрустящие хлебцы могут стать шлягером при оснащении судов, сказали мы, и тогда они, — это всего один пример, — охотно выделили необходимое.

— Сколько вас было?

— Четверо.

— И как велик был корабль, какова была площадь парусов?

— Примерно сто квадратных метров парусности. Яхта имела, это я могу еще сегодня сказать точно, длину тринадцать и семь десятых метра, три метра тридцать в ширину, полторы мачты. Это была яхта иол.

— И за океаном вы ее продали?

— Да. Но до этого мы еще не дошли. Теперь уже ты хочешь прибавить темпа?

— Упаси боже!

— Ну, тогда позволь мне сначала разделаться с писаниной, — говорит старик и показывает на стопку бумаг на письменном столе, — у нас еще есть время. Между прочим, сегодня вечером будет кино.

— И что же? Если фильм такая же халтура, как и последний, то лучше я обойдусь без него.

— Все-таки разнообразие. Называется, как я знаю, «Цыган» со знаменитым французским актером Делоном.

— Посмотрим, — говорю я скептически и прощаюсь.

Предположим, раздумываю я, бесцельно передвигаясь по палубе, я действительно решусь на это путешествие по Африке, тогда в Дурбане мне пришлось бы оставить корабль со своего рода «багажом беженца». Прощание с кораблем, прощание со стариком. Великая печаль охватывает меня.

В каюте матроса Ангелова вокруг маленького стола собралась группа «умелые руки». Большой толстый ассистент снова сидит здесь, кроме него сегодня присутствует и боцман. Ангелов дает урок. С гордостью показывает он мне свои новые корабли в бутылках.

— Еще лучше в баре, — говорит он, — настоящая выставка. И я обещаю, что следующие мои шаги приведут меня в бар.

Тот самый Ангелов, голос которого срывался в пронзительный визг, когда акулу вытаскивали на верхнюю палубу, теперь терпеливо и мягким голосом объясняет обоим ученикам тонкости изготовления миниатюрных моделей парусных кораблей в бутылках. Все трое сосредоточенно заняты крошечными моделями кораблей. Вот и объясните мне природу людей.

На фильм я не пошел. Чтобы стряхнуть оцепенение, которое грозит охватить меня, я заставляю себя сделать записи в дневнике. Когда старик стучит в мою дверь и спрашивает: «Я мешаю?» — я кричу:

— Входи же. Я как раз собирался закончить. Ну, как фильм?

— Не на мой вкус. Я бы охотнее посмотрел кинокомедию. Расовые проблемы можем увидеть в натуре и в Дурбане.

— Мне в голову пришло кое-что смешное после того, как ты рассказал мне о твоей акции с хрустящими хлебцами, — говорю я старику, когда мы перебрались в штурманскую рубку.

— И что же было смешным?

— Я же тебе рассказывал, что не все мои немногочисленные друзья сообразили, что я почти полгода отсутствовал. Даже хуже: за это время они изрядно попользовались моей собственностью.

— Тс-с, — произносит старик и бормочет: — Давнишний печальный опыт. Но я здесь не вижу ничего смешного!

— Подожди! В качестве стартового капитала для обеспечения средств к жизни у меня было полцентнера сахара.

— Как ты его раздобыл?

— Добрый Бонзо, коллега по издательству, для которого мы хотели достать мебель, — вспоминаешь?

— Да, — говорит старик и кивает, — ваша карнавальная встреча с американскими танками.

— Да, этот. Итак, Бонзо предполагал, что его жена Беле с маленькой дочкой находится где-то в Тюрингии. Это была в то время своего рода ничейная земля. Американцы, правда, оккупировали эту местность, но затем ретировались, и вместо них туда должны были прийти Советы. И как раз в эту брешь в этот момент мы и хотели проникнуть и вызволить Беле с дочкой — чистейшей воды бред!

— Очевидно, можно сказать и так, — говорит старик сухо. — Что за автомобиль был у вас?

— Старый дребезжащий «DKB». Не намного лучше, чем газогенераторный, работающий на дровах. Мы, естественно, не подумали о том, что почти все мосты были взорваны, и нам пришлось кое-где и кое-как взбираться вверх на крутых сельских дорогах, а преодолев подъем, снова спускаться. И, естественно, мы не нашли Беле и ребенка. Она, как мы узнали позднее от нее самой, двинулась на телеге на юг.

— Приличная путаница в те времена, — задумчиво замечает старик.

— Но — вот теперь начинается самое интересное: мы нашли заброшенный завод, сахарный завод. И в одном сарае, к которому вели железнодорожные пути, находилось большое количество заполненных мешков с сахаром. Жалко, что мы могли загрузить не больше двух пятидесятикилограммовых мешков, это, в сущности, было уже слишком много для нашего «DKB». Каждый раз, когда нам приходилось преодолевать крутой подъем, мы надрывались. Иногда после трех разбегов нам с трудом удавалось сделать это на первой передаче, и таким образом мы добрались вместе с грузом живыми до Фельдафинга.

— И там ты питался затем только сахаром?

— С чего ты это взял? Сто фунтов сахара — это же целое состояние! И так как я опасался, что бесценный сахар могут украсть из моего одиноко расположенного в лесу дома в Фельдафинге, то свою половину сахара я отдал в Мюнхене на хранение одной писательской жене — писатель еще не вернулся с войны, — одной пожилой, но еще очень бодрой даме.

Эта история как раз в духе старика. Он смотрит на меня влажными от удовольствия глазами: мошенник небось уже придумывает продолжение этой истории.

— Эта настроенная на благотворительность дама часть сахара обменяла на муку, а затем, как добрая фея, осчастливила всю свою родню и соседей сладкой выпечкой.

— Вероятно, она подумала: чужое добро впрок не идет — или лучше сказать: не должно идти впрок, — говорит старик, заходясь от смеха, — сто фунтов сахара! Да за это ты мог бы купить черт знает что!

— Я знаю одного человека, который с этого начинал. Известный антиквар. При нацистах эмигрировал в Америку, а затем вернулся в Германию уже американским солдатом. Он, правда, не имел сахара, но зато привез целые блоки сигарет «Лаки страйк». А так как он не курил, то обменивал их на книги или картины. Это мог делать любой, потому что в то время сигареты пользовались невероятным спросом. На этом он и основал свое состояние.

— А почему ты сам не воспользовался сахаром?

— Я думал о ценах на черном рынке, о меновых тарифах и чувствовал себя, имея сахар, как набоб, как человек, имеющий накопления. И к тому же еще моя большая плоская четырехугольная банка провианта для подводников: бычьи языки! Бычьи языки в мадере. Я открыл бы эту консервную банку, вероятно, только умирая с голоду.

— Но ты не умер с голоду, как я вижу. Что случилось с бычьими языками? — спрашивает старик настойчиво.

— У меня еще сегодня в желудке все переворачивается. Но так как спрашиваешь ты, то отвечу: однажды вечером я вернулся из Мюнхена совершенно измотанным. К счастью, мне удалось добыть фанеру для наших «художественно-промысловых мастерских»…

— Художественно-промысловые мастерские? — спрашивает старик. — А это что еще такое?

— Хорошо. Если хочешь знать и об этом — то позднее. Итак, я приехал измотанный из Мюнхена и думаю — что-то у меня со зрением: на моем деревянном балконе — то есть против света — за моим столом сидят две фигуры: Бонзо с подружкой, подающей надежды актрисой, и что-то уплетают за обе щеки. В середине конус из уголков белого хлеба, аккуратно, как в профессиональной кондитерской.

Я делаю передышку. Я чувствую себя переполненным воспоминаниями.

— Ну — и? — нетерпеливо спрашивает старик.

— За один присест они перемололи все бычьи языки. Вавилонскую башню. Я своим глазам не поверил. Ты же знаешь, какой большой была эта консервная банка! Мое последнее имущество, которое еще можно было обменять.

— Неприятный сюрприз, — поддразнивает старик, и это выводит меня из себя.

— Тебе хорошо говорить, тебя кормили англичане.

— Хо-хо! — смеется старик и спрашивает: — Откуда у дамочки белый хлеб?

— Одному Богу известно. Я, во всяком случае, с тех пор никогда не ел бычьих языков.

— Теперь мне действительно хочется есть, — говорит старик. — Тебе тоже? У меня, правда, нет бычьих языков, но в холодильнике лежит приличная салями, а к ней пшеничная водка двойной очистки. Что ты думаешь об этом?

— Звучит неплохо!

— С ума можно сойти, как тяжело давалось привыкание к «нормальной жизни», — говорю я, когда мы жуем нарезанные стариком толстые куски салями.

— Что ты имеешь в виду?

— Все же было ненормальным. Когда я думаю о том, что эти парни из Техаса устроили в соседнем доме. О боже, мне на ум приходит как раз это. Театр с моим ателье, когда я вернулся из тюрьмы! А сразу после войны пересечь Атлантику под парусом, это, очевидно, было тоже ненормальным.

— И ты считаешь, что теперь ты — нормальный обыватель? — спрашивает старик и смотрит на меня влажными глазами.

— Конечно же! И поэтому я бодро смываюсь, меня ждет моя койка.

* * *

Так успокоились радист и стюардесса? — спрашиваю я старика за завтраком. — Я сегодня был в радиорубке. Смешной парень этот радист. Он меня спросил, что, собственно, должно означать то, что стюардессы, когда он поел, спросили его: «Было вкусно?» Им же за это не платят, — сказал он.

— И что ты сказал?

— Я? Я сказал: «Я считаю это любезностью!» Что-то другое мне не пришло в голову.

— С ним я также не могу найти общий язык.

— Этого еще не хватало!

Так как мы начинаем смеяться, ассистенты, сидящие за соседним столом и уплетающие за обе щеки, смотрят в нашу сторону с интересом.

— Да, да, — говорит старик через какое-то время, — это дело, слава богу, уладилось. Стюардесса сказала радисту, что она не то имела в виду, что он, очевидно, неправильно ее понял, и тогда он успокоился. Радист во время моего последнего рейса был странный человек. Однажды он разыграл одну стюардессу, которая должна была вылететь из иранского порта Бандар Аббас, конечной цели нашего рейса, через Тегеран на родину — из-за каких-то якобы срочных семейных обстоятельств, речь шла не о смертельном случае, но о чем-то в этом роде.

Я задаю себе вопрос, что же это такое — «не смертельный случай, но что-то в этом роде», но приказываю себе ни в коем случае не перебивать старика.

— Это было так, — продолжает старик. — Радист включил в нашу радиогазету текст примерно такого содержания: «Тегеран. Самолет новой вновь открытой линии во время полета из Петрополиса — это звучит правдоподобно?., во время полета из Петрополиса в Тегеран пострадал, так как один пастух поссорился с торговцем коврами. Во время ссоры оба так размахались, что от самолета отделился металлический лист. Самолет упал и еще не обнаружен. Аварийные сигналы не зарегистрированы, так как на самолете не было радиооборудования. Но руководство авиалинии сообщает, что полеты с юга страны в Тегеран будут продолжены. У авиалинии есть еще семь самолетов».

— И этим радист напугал девушку?

— Да. Когда она читала это, за ней незаметно наблюдали. Она читала это сообщение снова и снова, а потом сказала: «Нехорошее известие!» Это ее так сильно измотало, что никто не решился сказать ей правду. И это тоже было неприятно.

— То есть, вы все оставили, как есть?

— Дело было и без того сомнительное. Теперь уже никто не хотел признаться, что это был обман — или точнее: тоже обман. Все ей говорили: «Так вот и бывает! Приходится рисковать, когда отправляешься за границу» и тому подобное.

— И? — спрашиваю я, желая добраться до сути.

— Никаких «и»! — говорит старик и затем: — Она просто не полетела.

Я закатываю глаза: ну и дурацкая шутка!

«Работать! Учиться!» — уговариваю я себя, когда после обеда иду, покачиваясь, по палубе вперед. Ветер усилился, и корабль идет через южную зыбь.

Я вытягиваюсь на койке во всю длину, подкладываю под бок постельные принадлежности, чтобы не вывалиться из койки, и вспоминаю то, что пытался вдолбить в мою голову шеф. Поразительно, что сумбур в моей голове, который сначала представлялся мне неразрешимым, начинает все же проясняться. Если я закрою глаза, то могу наглядно представить себе функционирование реактора, я знаю, как течет первичная вода, как она своими тремястами градусами доводит в парогенераторах вторичную воду до испарения и как пар попадает к турбинам.

«Дальше!» — говорю я себе, когда чувствую, что засыпаю, и тогда про себя я громко декламирую: «Урановые таблетки для ядерной реакции вставляются в три тысячи сто сорок две трубки из нержавеющей стали. Эти трубки сгруппированы в шестнадцать топливных элементов. Соответственно в каждом топливном элементе один крестообразный управляющий стержень. То есть шестнадцать управляющих стержней». Могу самого себя похлопать по плечу: мой ум еще работает! Достаточно на сегодня.

За ужином я спрашиваю старика:

— А как вела себя яхта во время шторма? Я слышал, что однажды вам крепко досталось?

После того, как старик дожевал свой последний кусок, запил пивом и вытер рот, он потянулся и сказал:

— Последний шторм мы пережили в декабре, на пути в Галифакс. Посреди Северной Атлантики между Ньюфаундлендом и Ирландией. Собственно говоря, это был ураган. Центр урагана пересек линию курса триста морских миль перед нами на бешеной северо-восточной траектории.

Как всегда точное описание старика, «посреди Северной Атлантики между Ньюфаундлендом и Ирландией», тает у меня во рту, как сахар.

— Уклониться было невозможно. Только ложиться в дрейф в соответствии с силой волны и ветра. Беспокоило, удастся ли выдержать дату прибытия. Она была точно определена, так как это был первый заход такого судна со всем тамтамом. При ветре восемь, начиная с Бофорта, мы шли малым ходом. Юго-западный шторм с дождевыми шквалами и быстро возникающими волнами. Нулевая видимость. Пена от волн заливает судно.

Меня поражает, что старик, чтобы придать рассказу динамичность, использует настоящее время. Я слежу за его губами, ожидая продолжения.

— Волны достигают высоты мачты с наветренной стороны, а целые горы волн переливаются с носа на корму через палубу. При совпадении с периодом волны крен судна достигает до сорока градусов.

— Произошло точно то, — вклиниваюсь я, — что хотели обосновать Геештахтеры: как ведет себя реактор в экстремальной ситуации?

— Ты попал в точку! Мы прошли тысячи миль, а тут нас наконец прихватило, и именно так, как будто мы все время не искали ничего другого, кроме этого шторма… Тогдашний шеф обливался холодным потом.

— Ну, и что было дальше? — тороплю я.

— Чертовски тяжело далось мне решение направить на бак пять опытных матросов вместе с первым помощником. Естественно, с соблюдением всех мер осторожности, таких как закрепление страховочных тросов для того, чтобы поймать оторвавшуюся бухту троса до того, как она все снесет. За исключением синяков, обошлись без потерь.

— И?

— И судно получило минимальные повреждения, и это еще в рамках франшизы. Ограждение спереди по левому борту было слегка вдавлено, полдюжины опор поручней были сломаны и отчасти продавлены сквозь плиты, покрывающие полубак. Примечательно, что в этот день использование стиральных машин женами не наблюдалось.

— Тогда надо пожелать, чтобы разразился шторм, — говорю я.

Старик ухмыляется довольный, но тут же продолжает:

— Это тебя заинтересует: начиная с силы ветра 11, корабль делал всего один узел, а при 12 не мог продвигаться. Мы установили достаточное число оборотов, чтобы остаться в дрейфе. При этом нас наверняка несколько сносило назад над грунтом. Вот в то время ты мог бы наделать снимков…

— А как ведет себя реактор во время такого шторма?

— Вообще-то встречи с плохой погодой стараются по возможности избегать, — продолжает старик нерешительно, — но для проверки реактора мы ее иногда даже искали.

— Наука загоняла вас в шторм?

— Можно сказать и так. Плохую погоду мы однажды нашли в районе западнее Шетлендских островов. Западный ветер силой 9 баллов. Для измерений динамики поведения реактора плавание должно было осуществляться на том же участке моря. Поэтому мы и осуществляли чистой воды килевую качку. Судно делало очень резкий ход и черпало сотни тонн воды, которая, высоко взлетая, обрушивалась на бак всей своей массой. Позднее, на верфи, с помощью палубных подпорок и листовой стали для придания жесткости все приводилось в порядок. Один бортовой иллюминатор на нижней палубе был разбит, что первому помощнику, который там жил, принесло приличную сумму денег на страховке ценных бумаг. У него были только прекрасные новые вещи! Новое за старое. К счастью, первого помощника, когда был нанесен ущерб, не было в его каюте.

Рассказывая о роге изобилия, пролившемся над его первым офицером, старик потерял нить повествования, и я говорю, смеясь:

— Такого я еще никогда не слышал: подарки от бури на море!

Старик тоже смеется, но затем задумывается и говорит уже серьезно:

— Меньше повезло судовому врачу. В то время это был бывший флотский врач. Когда он шел по реакторной палубе по наветренной стороне, чтобы в госпитале заняться матросом, который разбил себе губы, накативший поток воды бросил его на опору крышки реактора. При этом доктор распорол кожу головы около уха и остался лежать без сознания у этой опоры, которая его задержала. К счастью, мимо проходил боцман, который поднял его. Доктора зашила медицинская сестра, продубевшая от длительных плаваний с ГГИ на «Метеоре».

— Что значит путешествие на «Метеоре» и что «ГГИ»?

— «ГГИ» — означает Германский гидрогеографический институт, а «Метеор» — гидрографическое судно.

Собственно говоря, я хотел бы услышать кое-что о поведении реактора во время шторма, но сколько раз нас отвлекали. При ближайшей оказии надо будет порасспросить шефа и исследователей, — намечаю я себе, поднимаясь на мостик. Старик находится на камбузе. Речь снова идет о приеме в Дурбане, который беспокоит старика.

— Ну, ты решился? — спрашивает старик, когда мы собрались в его каюте для вечерней беседы.

— Решился на что?

— Что в Дурбане сойдешь с корабля, имею я в виду. Могу только посоветовать. Если мы три недели простоим перед портом прибытия, то, я это знаю, появится сильная раздражительность. Это начинается уже сейчас.

— Утро вечера мудренее. Теперь я хочу знать, что было дальше с вашей яхтой «иол»?

— О чем я рассказывал в последний раз?

— О том, как доставал секстанты, хрустящие хлебцы.

— Ах, об этом. Итак, яхта была построена в Эккернфёрде. Англичане, естественно, обратили на это внимание. Мы в то время находились под английской оккупацией. Я был единственным, у кого имелся паспорт, я имею в виду мореходную книжку с правом выхода в море. Я имел право плавать на судах, но только на лицензированных. На получение же лицензии у нас, естественно, не было никаких перспектив.

— Что вам, очевидно, не мешало.

— Ты же знаешь, как это было в то время. Пока это нас не особенно заботило. Как-нибудь, думали мы, уж прорвемся. Во всяком случае однажды в Эккернфёрде появился некий англичанин и сказал: «Я сегодня надел ботинки для яхты, могу ли я подняться наверх? Такая хорошая яхта, так прекрасно отлакирована и все так великолепно…» Так говорил этот человек, а затем он поднялся наверх. Мы не могли запретить ему это. И тогда он заметил и цистерны. Он, конечно, заметил, что мы что-то планировали.

Воспоминания заставляют старика замолчать. Я слушаю его и внимательно слежу за его губами, ожидая продолжения рассказа.

— Все было непросто. Мы были вынуждены пройти под парусом для пробы, естественно, все это видели, и некоторые, возможно, сильно поражались: в такое время такая большая, с иголочки яхта!

Старик делает большой глоток из пивной бутылки.

— Нам надо было как можно быстрее исчезнуть из Эккернфёрда, нас потом отбуксировали через Кильский канал и мы пошли на Гамбург. Я знал одну гавань для яхт в Веделе. Мы подружились с одним инспектором ведомства судоходства, ведомство судоходства имело стоянки и здесь, и этот инспектор разрешил нам поставить яхту в дальнем углу. И тут нам снова повезло, так как там мы были хорошо укрыты, так как это была территория, выделенная для властей. Несмотря на это, один из нас постоянно спал на яхте, чтобы она не исчезла или не подверглась разграблению. Все это походило на сумасшествие, — говорит теперь старик и качает головой в знак того, что он здесь сам ничего больше не понимает.

— Там мы продолжали заниматься оснащением. Самые важные вещи, шмальц в консервных банках, мясо и все такое нам было трудно доставить на корабль, так как там все строго охранялось. Поэтому мы снова вышли из гавани и по реке Везер пошли к Куддель Борну. Куддель Борн был военным моряком, женатым на некоей Люрсен, Люрсен с верфи в Браке, и у нее был участок на берегу с причальным мостиком. Там мы бросили якорь. Причалить мы не могли, так как у нас была очень глубокая осадка.

Старик откидывается в кресле, делает глоток и сидит некоторое время с полузакрытыми глазами.

— У нас была большая проблема: нам надо было переправиться с двухтонным грузовым автомобилем, который я достал, через мост на Эльбе. Там был сильный контроль, но и эту проблему мы решили с помощью специального транспортного свидетельства.

— А откуда вы взяли это транспортное свидетельство, если будет позволено спросить?

— Ты же знаешь, — говорит старик, осклабясь, — кто много спрашивает, тот быстрее заблудится. Во всяком случае, у нас одно свидетельство было, а все, что было хотя бы только похоже на официальный документ, в то время было дороже золота. Итак, мы полностью оснастили судно и в одно прекрасное воскресенье, — воскресенье подходило лучше всего, потому что на поверхности воды уже было несколько парусников, — пошли вниз по Везеру мимо Бремерхафена и на большой дистанции мимо острова Гельголанд. Затем прямо к каналу и этапами дальше: первым этапом был Фуншал, вторым Лас-Пальмас, третьим Острова Зеленого мыса, а четвертым — Рио. Теперь ты это знаешь!

Старик садится прямо, пожимает плечами и спрашивает:

— Пойдешь со мной на мостик?

— Да. Но так быстро я тебя не отпущу из-за «обрыва пленки». Мы же договорились, что будем работать, не используя метод замедленной съемки.

* * *

Утром в столовой я вижу, что Кёрнер сидит за своим столом один. Случай благоприятный. Я подсаживаюсь к нему и, после того как он закончил завтракать, спрашиваю:

— Каков режим работы реактора во время шторма? Вчера капитан рассказал мне, что однажды для испытаний реактора корабль абсолютно намеренно, — это было в районе Шетлендских островов, сказал капитан, вошел в зону шторма при силе ветра 9 баллов. Вы были на борту во время этого рейса?

— Да, я был, — говорит Кёрнер, смотрит на меня с удивлением, но тут же продолжает: — Мы ожидали, что при резких движениях корабля в штормовом море в работе реактора могут возникнуть трудности. Но производственных трудностей не наблюдалось. — Прерываемый только кашлем, Кёрнер говорит так же стремительно, как шеф. — При боковой качке в пределах плюс-минус восемнадцать градусов мы зафиксировали изменение потока нейтронов, которое было на два-три процента ниже ожидаемых отклонений.

— А как вы устанавливаете такое? — спрашиваю я.

— Для этого в центральной части мы установили измерительные камеры. Благодаря нашим инструментам мы в курсе всего, что происходит в активной зоне.

— Жалко, что этого нельзя видеть.

— Видеть? — спрашивает Кёрнер. — Там нечего смотреть.

— Я подумал о небольшом «выпускном отверстии». В годы моей юности через такое отверстие я неоднократно завороженно наблюдал, как в купольной печи Рохлицкого чугунолитейного завода бурлил кипящий металл.

— Но это же совсем другое дело, — говорит Кёрнер презрительно. — Нет, здесь, в реакторе все происходит без театральных эффектов, так сказать, тихо и незаметно. Самое большее, что вы увидели бы, — это кипение воды, как в кастрюле, и светло-голубое свечение лучей Черенкова.

— Что это за лучи?

Кёрнер отмахивается. Он хочет, и я замечаю это, снова на твердую землю. Об оптических фантазиях он и не помышляет.

— Давайте остановимся на режиме работы реактора во время шторма: нас также интересовало, как проявят себя подвеска камеры безопасности и подвеска заэкранированных трубопроводов в камере безопасности, а также подвеска бассейна обслуживания. Вы же знаете, с какой силой такой корабль погружается в волны. А тут выяснилось, что работа корабля и его наклоны не дают никаких регистрируемых приборами отклонений.

Кёрнер говорит это с явно показной гордостью. Выглядит это так, как будто правильное поведение реактора — его заслуга.

— Выгодным, естественно, оказалось, — продолжает он, — то, что камера безопасности расположена в самой спокойной части судна и что она имеет такую большую массу. Вы наверняка и сами заметили, в контролируемой зоне наблюдаются намного меньшие амплитуды колебаний, чем в надстройках.

— Вы имеете в виду, что верхняя палуба дрожит, как сумасшедшая, когда мы идем на больших оборотах, в то время как у вас там внизу спокойно и приятно?

За то, что я прервал его, Кёрнер удостаивает меня неодобрительным взглядом, но продолжает говорить:

— Во всяком случае, все системы и все инструменты вели себя безупречно, только минимальные и максимальные уровни защитных танков (цистерн) реагировали на сильное волнение моря.

Теперь Кёрнер дарит мне выжидающий взгляд. Я сижу слегка смущенный и только пожимаю плечами, как будто хочу сказать: «Я ничего не могу поделать. Что я должен сказать об этом?»

— В целом этот тип реактора полностью выдержал экзамен на использование в качестве судовой двигательной установки, — заявляет Кёрнер почти упрямо.

— Но какие-то помехи все же были?

— Они не стоят того, чтобы о них говорить! Это я могу объяснить вам еще раз. Но теперь мне надо идти работать! — говорит Кёрнер и встает.

— Я воспользуюсь вашим предложением, — говорю я вслед ему.

— О чем это ты сегодня утром так долго разговаривал с Кёрнером? — спрашивает старик, когда мы вместе идем обедать.

— Я спрашивал его о режиме работы реактора во время шторма, а сегодня после обеда я проведу опрос публики.

— О режиме работы реактора во время шторма? — спрашивает старик, посмеиваясь.

— Нет. Сегодня я хочу знать, «сойти» мне или же идти «обратно на корабле» и считать «за» и «против». Не возражаешь, если я сяду за тот стол? — спрашиваю я его в столовой и показываю на стол, за которым сидят врач, шеф и первый помощник.

— Как я могу! Я заинтригован!

— Вы действительно сойдете в Дакаре? — спрашивает меня врач и совершенно неожиданно дает мне ключевое слово «сойти». — Тогда вам надо принять что-нибудь против малярии!

— Я еще в нерешительности, — отвечаю я и обращаюсь к шефу: — А что бы сделали вы?

— Я? — спрашивает шеф. — Я бы в любом случае остался на корабле.

— Просто совершить путешествие в неизведанное, ни о чем не беспокоиться, можете вы это себе представить? — спрашивает его врач.

— Я же знаю, что меня ожидает, — отвечает шеф ворчливо и делает вид, что эта тема ни в малейшей степени его не интересует.

— А вы? — спрашивает врач первого помощника, а я думаю: «Опрос идет великолепно». — А вы, если бы вас поставили перед выбором, — сойти или нет, что бы сделали вы?

— Зачем я буду представлять себе это? Я же знаю, как это бывает: позднее это время у меня вычли бы из отпуска, — говорит первый помощник.

Теперь врач снова обращается к шефу:

— Разве вас не прельщает возможность попробовать чужеземные алкогольные напитки?

— Я знаю их все!

— Или в Рио: Копакабана, взгляд с сахарной горы, бабы… а это разве ничего не значит?

— У меня нет никакой охоты брать на себя из-за этого все тяготы. С корабля мы всегда имеем наилучший обзор. На суше вы такого никогда не увидите!

Теперь врач пытается снова подступиться к первому помощнику:

— Предположим, на пирсе стоит фея, которая говорит: «Вы можете загадать одно желание. Вы можете остаться на корабле или путешествовать по стране, а на большие расстояния даже летать. Путешествие оплачивается наличными, никаких отрицательных последствий в отношении карьеры и отпуска». Что бы вы сделали в таком случае?

— Остался бы здесь, естественно. В конце концов, я знаю, как это происходит.

— Но представьте себе все же по-настоящему: разве у вас нет желания просто пересечь Африку?

— Это я мог бы сделать, только находясь в отпуске. Но я не в отпуске! — говорит первый помощник упрямо.

— Вам же надо просто представить себе это! — настаивает врач, к моему удовольствию.

Тут уж первый помощник приходит в бешенство.

— Что все это значит? — говорит он, выпаливает «Приятного аппетита!» и исчезает.

— А теперь скажите-ка мне, как же выглядит эта фея? — спрашивает уже шеф. — У нее пышный бюст?

— Все, что пожелаете, — говорит врач.

— Вы просто боитесь, что здесь, на корабле, ваша аппаратура как-нибудь не так сработает, правда ведь? — пытаюсь теперь уже я поддразнивать шефа.

— Верно.

— А если бы добрая фея стояла на пирсе с уведомлением о вашей замене, что было бы тогда?

— Тогда я был бы оскорблен.

— Уф, — говорю я. — Приятного аппетита!

— К какому решению ты пришел? — спрашивает старик, когда я захожу к нему после послеобеденного сна.

— Сходить!

— Значит, все были «за»?

— Напротив!

— Да, — говорит старик по прошествии какого-то времени и смотрит внимательно на мое лицо: — Таким ты был всегда: «Как раз сейчас!» или «Сейчас как раз нет!» — На твоем месте я был бы осторожнее — я слышал, что ты выбросил за борт весь очищенный и нарезанный картофель для салата.

— Я?

— Да, ты! Так ты об этом не знаешь? Вы были во фьорде на яхте мичманами.

— Ерунда! — прерывает меня старик. — Но при словах «яхта» и «фьорд» мне в голову приходит кое-что другое. Это было во время путча Рёма. Когда в конце недели мы, Аякс и я, выехали с двумя между прочим очень симпатичными девушками, все было спокойно. Когда же мы возвращались, то заметили, что что-то не так. Были выставлены пулеметы. Была объявлена тревога. Нас разыскивали. Империя в опасности! Нам надо было доложиться командиру. К тому же у нас на борту был незадекларированный яичный ликер.

— Яичный ликер? — прерываю я старика. — Фу, и эту дрянь вы пили?

— Но он же был для дам. Ты совершенно сбиваешь меня с толку! Итак, у нас на борту было еще несколько вещей, и их мы должны были сдать для опечатания в мешке до появления таможенников.

— Итак, дошла очередь и до вас?

— Они держали себя в рамках, так как мы смогли убедительно заверить, что мы ни о чем не знали.

— Ну, а теперь вернемся к картофельному салату: как я слышал, ты нарезал картофель слишком тонко, и когда Аякс сказал тебе: «Из этого выйдет мусс, а не салат», то ударом ноги ты отправил за борт в воду всю миску. Так это было?

— Это чушь, естественно! Это был не картофель, это были огурцы. Салат из огурцов. Откуда ты знаешь эту историю?

— Передали по радио Норддайх, — говорю я на полном серьезе.

— Сортирные слухи, — хмурится старик и усмехается.

— А теперь дальше: итак, вы пришли на Мадейру, в Фуншал.

— Там нас приняли за советских…

— Как они додумались до такого?

— Мы плыли под красным флагом — гамбургским флагом с гамбургским гербом. Этого флага они не знали.

— А флаг вам был непременно нужен?

— Естественно! Так положено. Но когда потом все разъяснилось, местные жители сделали для нас очень много. Мы были первыми немцами, прибывшими туда после войны. Один португалец, которого звали Фрейташ Мартинш, был там агентом и большим другом немцев. Его жена была немкой, урожденная Шпорледер из Бремена. До войны он обслуживал корабли KdF, «Роберт Лей», например, и имел неплохой бизнес. Когда появились мы, он сказал себе: «Раз уж пришла первая яхта… то вскоре придут и корабли KdF».

— Вероятно. Это Мартинш рьяно взялся за дело и достал для нас фрукты и все, что нам еще было нужно. А затем мы поплыли дальше. Следующая остановка была в Лас-Пальмас.

Там мы оставались какое-то время, так как Адо Корте нуждался в больничном уходе. А оттуда — в Кап Верде, на острова Зеленого мыса.

— Это звучит так, — прерываю я старика, — как будто вы совершали воскресную прогулку при штиле. Вы что же, постоянно имели хорошую погоду?

— То так — то эдак, — отбивается старик, — во всяком случае у нас была длительная стоянка на островах Зеленого мыса, так как у нас сломался болт на мачте. К счастью, мы это вовремя заметили. Новый болт выточил один немец, работавший в тамошней бункерной и гидротехнической фирме. Он не хотел брать с нас денег. Да, а потом мы пришли в Рио.

— Просто так?

— Да, просто так!

— Ты поглядел вокруг себя и тут прямо впереди ты увидел Рио? Это, должно быть, было достойным зрелищем и будило возвышенные чувства.

— Так и было, — говорит старик сухо.

— Ну и ну! — говорю я. — Только представь себе: ты в Рио, а я снова сижу в Фельдафинге! Карнавал в Рио, пылкие южноамериканочки…

— Ну, так блестяще это тоже не было. Но так как ты упомянул Фельдафинг и достаточно долго выпытывал меня, то ты должен наконец рассказать мне, когда приехала Симона. Ты уже и так сильно заинтриговал меня.

— Обещаю! Но только сегодня вечером.

— Что, собственно говоря, произойдет, если после столкновения корабль затонет? — спрашиваю я шефа, одиноко сидящего за послеобеденным кофе.

— В таком случае не произойдет никакого ущерба. Из этого исходят. Установленный на корабле реактор получил бы автоматическую и — в отличие от расположенного на суше реактора — дополнительную защиту с помощью воды, которая через наполнительные клапаны устремилась бы в камеру безопасности. Это я уже объяснял вам в камере безопасности. Таким образом, излучение окажется запертым.

— Однако это только в том случае, если все функционирует так, как рассчитали инженеры, что излучающий в вечность реактор будет лежать где-нибудь на дне.

— Да. Но так далеко все, собственно говоря, никогда не зайдет, так как мы имеем эту невероятную активную и пассивную защиту от столкновения.

— Дьявол, — возразил я, — поражает, как известно, именно в мореплавании там, где никто и не предполагает. Почти все, заявленные как непотопляемые, корабли когда-нибудь да затонули. Это верно?

— Верно! — говорит шеф.

— А ведь кораблекрушения происходят, прежде всего, там, где сконцентрировано судоходство, то есть не посреди Атлантики, а на традиционных путях или в районах с оживленным движением.

— Тоже верно, — говорит шеф. — При сильном секционировании этого корабля встал бы вопрос о поднятии со дна. В любом случае была бы предпринята попытка поднять его, чтобы освободить фарватер.

— А если бы это было невозможно?

— …тогда корабль должен был бы под водой быть разрезан на части и поднят по частям. Для этого имеются краны с очень большими габаритами.

— А если бы и это было бы невозможно? Есть же фарватеры, в которых обломки корабля так быстро заносит песком, что для подъема остается не много возможностей. Если, например, атомоход столкнулся на Фогельзанде, то обломки корабля уже не вытащить?

— Тогда, ради бога, пусть его вместе с реактором засыпает песком. Он будет излучать только тогда, когда расколется..

— То, что на грунте будет лежать реактор, будет ведь — выражаясь софически — восприниматься как неприятное обстоятельство?

— Да. Этого просто не должно случиться.

— Тут мы снова сталкиваемся с тайным лозунгом корабля…

— А он звучит?

— Этого не должно произойти! На этом корабле это не должно произойти! — это я слышу от капитана постоянно.

— Ну, вот видите! — говорит шеф, показывая, что тема для него исчерпана.

— Что будешь пить? — спрашивает меня старик, когда после ужина мы сидим в его каюте.

— По мне хорошее пельзенское было бы лучше всего.

— А теперь рассказывай, — говорит старик и откидывается в кресле. — Итак, тюрьму ты уже покинул, когда появилась Симона.

— Появилась — это точно, причем под покровом ночи. Однажды ночью в доме неожиданно воцарилось беспокойство: шум мотора, множество голосов. Гравий скрипел под крепкими ногами… Извини, это я процитировал Кароссу, — я только его странствующий подмастерье. Симона — а это была, естественно, она — появилась с двумя молодыми парнями, французскими лейтенантами, а на ней самой была форма капитана.

— А почему — посреди ночи?

— Днем, как я узнал позже, им было нельзя появляться в Фельдафинге, мы были американской зоной, а они прибыли ночью из Зеефельда, занятого французскими войсками.

— Звучит интересно, — бормочет старик.

— Симона привезла мне большой мешок апельсинов. Оба лейтенанта имели при себе странные плоские чемоданы. Симона намекнула мне, что там были пистолеты, и сказала, что они ищут моего брата Клауса. Он ее, якобы, выдал. Это выяснилось во время слушания ее дела. Мой брат, якобы, был виноват в том, что ее осудили и что она попала в концентрационный лагерь. Поэтому те двое должны были его расстрелять.

— Многовато для одного раза, — замечает старик. — А где был твой брат?

— Как раз где-то в другом месте, у какой-то подруги.

Старик даже не пытается скрыть свое нетерпение:

— И что дальше?

— Я сварил кофе, а молодые люди спросили меня, где можно достать покрышки. Я записал размеры, затем Симона сказала, что им сразу же надо уходить, но что в следующую или еще через одну ночь они вернутся. Ставить моего брата в известность я не должен, пригрозили господа напоследок.

— Они же не сказали «ставить в известность»?

— Естественно, они сказали просто «информировать»!

— Звучит как в низкопробной литературе.

— Вот и найдено слово: «низкопробная литература», «пережитая низкопробная литература», можешь назвать все это и так.

— А дальше?

— Этот ночной визит привел меня в полное замешательство: одинокий дом, затем свет фар из леса прямо на дом! Это было похоже на налет. У меня больше не было оружия, только бейсбольная бита. А потом неожиданно я услышал голос Симоны. Несомненно: Симона! Можешь себе такое представить! Война давно кончилась, и я ничего не слышал о Симоне. Больше года — ничего. Надежда на то, что она пережила концентрационный лагерь, улетучилась, а тут, среди ночи она появляется в Фельдафинге с двумя этими непроницаемыми мальчиками!

— Кажется, это были лейтенанты? — замечает старик.

— Да, два французских лейтенанта в полной форме. И это в нашей оккупированной американцами зоне. Симона тоже в форме французской армии со знаками отличия. И затем болтовня Симоны: убить моего брата Клауса! Могу тебе сказать…

— В то время ты, очевидно, справился с ситуацией?

— Ни в коем случае! Но что мне оставалось делать — выть или взвиться до потолка? Для внутренних монологов оставалось не много времени. Сигнал тревоги номер один! Я должен был прогнать моих подружек от дома и найти моего брата.

— И?

— Не торопись, все по порядку. К несчастью, я не знал ни одного человека, которого я мог бы спросить, что я должен делать. Невесело. Они не шутили и говорили «платить по счетам»! И вели они себя так, будто их появление было совершенно нормальным.

— Как я предполагаю: для тебя — нет?

— Нет. На следующий день при ярком солнце мне уже и не верилось, что это ночное представление действительно имело место. Доказательством реальности были апельсины Симоны. Война довольно чувствительно снова достала меня.

Я молчу, а старик хочет что-то сказать, но его слова захлебываются в неясном бормотании.

Набрав воздуха в легкие, я начинаю снова:

— Мне в голову пришла идея позвонить в муниципальный суд в Штарнберг и попросить тамошнего судью Кресса фон Крессенштайн принять меня. Речь шла о безвыходном положении. Я попросил его на короткое время изъять моего брата из обращения: арестовать для его же защиты или сделать что-то в этом роде.

— Совсем с ума сошел, — говорит старик.

— Очевидно, так и было. Но я не знал другого выхода. А сумасшедший или не сумасшедший — мне было все равно.

— И как распорядился твой судья?

— Никак. Теперь нужно было предупредить брата. Но как его найти? У него уже не было его пистолета. И у меня уже больше не было моего вальтера. Гордо передал американцам. Господи, что же это было за время!

Старик пыхтит. Я сижу какое-то время с прерывающимся дыханием, а потом говорю:

— Парни ищут покрышки. Очевидно, у них в Тироле есть частный автомобиль. А покрышек не найти. В лагере для перемещенных лиц кое-что можно достать за деньги и хорошие слова, но там вряд ли еще что-то происходит.

Старик проводит рукой по лицу, будто хочет прогнать обременительные мысли.

— А потом я все-таки туда поехал.

— Куда это?

— В лагерь. И нашел еще одного человека, с которым я подружился: еврея, откуда-то из-под Варшавы. Ему я сказал, что мне нужны две покрышки, и рассказал ему в своем безвыходном положении эту историю. Он тотчас взялся за дело, и вечером я имел две подержанные покрышки. «Оплата позднее» и «как только возможно…»

Это непросто выкладывать перед стариком свои воспоминания и демонстрировать их «бегущей строкой». В конце концов, это в первый раз.

— Как ты смотришь на то, чтобы выпить виски? — спрашивает старик.

— Мне этого как раз недостает.

Теперь старик хочет знать, нашел ли я в конце концов моего брата.

— Да, но он не хотел верить рассказанной мной истории, но потом он, к счастью, удрал.

— А обвинение со стороны Симоны? Ты ведь все ему рассказал?

— Об этом он сначала и слышать не хотел, но затем выяснилось, что он беспокоился о своем брате, то есть обо мне, так как я был в хороших дружеских отношениях — на его взгляд в слишком хороших — с одной француженкой. Его брат с француженкой! Должен тебе сказать, что парень находился под довольно сильным влиянием «гитлерюгенд».

Вполне возможно, что что-то в этом роде находилось в деле, заведенном гестапо на Симону. Служба флотской контрразведки, должно быть, имела похожие донесения.

— Она имела, — говорит старик.

В то время как мы молча смотрим друг на друга, я ясно вижу перед моими глазами сцену той «послезавтрашней» ночи, и могу рассказать о ней старику, как в военном рапорте.

— В следующий раз они приехали на час раньше. Привезли выпивку и снова апельсины. Симона выложила шоколад и к тому же целую корзину со съестным для пикника: ветчиной, сыром, всякими деликатесами и прежде всего с багетом и сливочным маслом. Там были даже ростбифы.

— За это надо выпить, — говорит старик, видя, что иначе воспоминания меня доконают.

— Под моим потолком со скосом я бы мог уютно сидеть на моих марокканских подушках для сидения, если бы в прихожей не стояли черные чемоданы. Я раздумывал, не вынести ли пистолеты из дома. Но куда их деть? В выгребную яму за домом — это идея! Она была и без того полна дерьма, так как ее больше никто не чистил. Но на это я все же не решился. Тогда я начал с шин. Нам надо было спуститься в подвал, где я их держал. Если бы не присутствие Симоны, то я бы им врезал в подвале, уже потому что они так дурашливо вели себя. Они думали о новых покрышках. Эти идиоты! Повсюду стояли машины с изношенными шинами. Новых шин не было!

Старик ставит передо мной новую бутылку пива и смотрит с интересом.

— Тем временем Симона обосновалась в доме по-хозяйски. В моей небольшой спальне горел свет, Я понимал, что нам придется избавиться от обоих «пистолерос» и позвонил в деревенскую гостиницу, разбудив доброго Поэлта. Прошло какое-то время, прежде чем до него дошло. Объяснить путь к «Гостинице у железной дороги» было нетрудно. Американские патрули не болтались по округе. А теперь большая ария о встрече…

— Тс-с! — произносит старик, но я пропускаю это мимо ушей.

— Затем я взялся за Симону: она что — с ума сошла, совершенно свихнулась. Война уже закончилась. Закончилась безвозвратно! То, что она намеревалась сделать, — называется убийством. Я говорил, и говорил, и говорил. Все это можно назвать так: ночь, когда вернулась Симона.

— Так все же Симона играла какую-то роль во французском движении Сопротивления?

— Ты не поверишь, но я и сегодня не знаю этого.

— Я не понимаю. Ты же достаточно долго был женат на ней.

— И несмотря на это, я не знаю, что было подлинным, а что наигранным. Симона играла много ролей — как актриса, всегда готовая к съемкам. В Фельдафинге она временами была скромной домохозяйкой. Я еще и сегодня вижу ее ползающую на коленях и скребущую пол. Медицинской сестрой она, якобы, тоже была, а также — испанской аристократкой, экспертом по вопросам смерти и дьявольщины, специалистом по ювелирным изделиям, экспертом по недвижимости, знатоком искусств. А в Ла Боле — как раз агентом. В конце концов, была война.

— А форма, в которой она к тебе заявилась?

— Да, форма могла как-то подтвердить это, — говорю я нерешительно, — Но не обязательно. Возможно, она принадлежала кому-то другому. Если Симона хотела, она могла очаровать любого. В Мюнхене ей с ее французско-немецкой тарабарщиной было особенно легко. У нее была дерзкая манера обходиться с немецким языком. Ее блуждания вокруг слова, которое она не знала, были примечательными: элегантными, подчас милыми. Но ты это знаешь, — говорю я и думаю: — «Ты же попался ей на удочку особенно быстро».

— Ну, а теперь дальше! — настаивает старик.

— Наконец мне удалось так повлиять на Симону, что она согласилась, что это безумие.

— А оба типа?

— Они появились уже перед рассветом и были рады оставить свои пушки в чемодане и отправиться обратно с шинами, не оплачивая их.

— С Симоной?

— Да. Она утверждала, что по-другому нельзя, но что она скоро вернется.

Старик снова произносит свое «тс, тс!» На этот раз особенно резко. Я замечаю, что что-то вертится у него на языке, но он проглатывает это вместе с большим глотком пива.

— Теперь у меня появилось время все обдумать. Естественно, я был тронут. Верность, прошедшая через войну и концентрационный лагерь! Можешь себе такое представить!

— Разве в то время у тебя не было прочной любовной связи?

— Полупрочной. И мне крупно повезло, что как раз в это время я жил один.

— Но вскоре Симона позаботилась о прочной связи?

— Тоже не так уж быстро.

Старик замечает, что он слишком напирает, и дает задний ход:

— Ну, тогда на здоровье! Теперь мы по меньшей мере в курсе этого ночного сюрприза.

— В качестве девиза для всей атомной физики, — говорю я шефу, с которым я один на один сижу за завтраком, — хорошо подошли бы слова из Библии: «Блаженны те, кто не видит, но верит». Шеф сразу горячо протестует:

— А не принимаете ли вы тоже просто на веру многие чудесные достижения исследователей? — спрашиваю я. — Можете ли вы объяснить себе все?

— Ну, конечно же! — говорит шеф упрямо.

— Тогда объясните мне, пожалуйста, очень быстро, что такое электричество.

— Электричество — это, — грохочет шеф, — идти на работу с неохотой, целый день плыть против течения, вечером возвращаться домой заряженным и с напряжением, хвататься за розетку и получить за это удары!

Пока я пришел в себя от изумления и вновь обрел язык, шеф говорит: «Приятного аппетита» и стремительно исчезает.

Я сел за письменный стол, чтобы писать, но не могу сконцентрироваться, так как работает стиральная машина. Теперь я могу разбираться во множестве цветных объявлений в иллюстрированных журналах и в телевизионной рекламе: я даже не догадывался, в каких объемах домашние хозяйки используют стиральные порошки.

— Что это ты снова носишься с писаниной? — спрашивает старик, когда я появился в его каюте.

— На тему затраты на содержание корабля и всевозможных потерь я собрал несколько документов.

— Ну, давай сюда!

— Я, кажется, хорошо уловил суть. Возможно, состояние оцепенения уже прошло? Влияет ли на это близость порта назначения?

Старик убирает три-четыре книги со стола. Я могу излагать.

— Тонна угля на участке Роттердам — Дурбан дает в качестве груза доход в десять долларов, — начинаю я. — Корабль берет 900 тонн. То есть 90 000 долларов за рейс. Эта сумма покрывает производственные издержки на пять дней. В этом рейсе корабль будет в пути сорок два дня. Так как на пути к пункту назначения у него нет груза, то общие расходы всего рейса волей-неволей должны быть приведены в соответствие с тарифом за тонну угля. Таким образом, от показателя рентабельности корабль отделяет вечность.

— Ты только посмотри! Ну, ты и постарался! — говорит старик.

— Что-нибудь не так?

— Так!

Я озадачен. Старик, от которого я ожидал протеста, соглашается, что мои расчеты правильные. И его развеселило то, что я озадачен. Мою озадаченность старик рассеивает словами:

— Если кораблю придется несколько дней простоять, а это легко может случиться на рейде перед Дурбаном, то одно только это ожидание может поглотить доход от фрахтования судна.

Старик не только поверг меня в изумление своим согласием, он еще и продолжает мои расчеты:

— Все ежедневные расходы на рейс и собственно время стоянки остаются непокрытыми. Корабль, если сравнивать только все доступные статистические данные, возмещает не больше десяти процентов его эксплуатационных расходов.

— Что не так уж жирно.

— …что может позволить себе не каждый, — говорит старик.

— Но речь, в конце концов, идет не о доставке как можно больших грузов, ты же об этом хорошо знаешь. Я лишь поражаюсь, что ты теперь ломаешь голову над этим! Между прочим, — старик изменил тон, — на твой вопрос, почему корабль вместо балластной воды не везет в Африку никакого груза, Фертилицер, например, дает еще один ответ.

— И он звучит?

— Для того чтобы его разгрузить, нас надо было бы в Дурбане направить в другую, а не в предназначенную для нас часть порта, которая расположена на его периферии. Чтобы мы стояли в каком-нибудь другом месте, очевидно, из соображений безопасности, не хотят. Угольная гавань, в которой мы загружаемся, расположена на самом краю порта.

— Тогда Дурбан является для нас, так сказать, только наполовину открытым портом.

— Можно сказать и так. Тут ты открыл новую категорию: только наполовину открытые порты, — говорит старик после некоторого раздумья. Потом он рывком поднимается из кресла. — Идешь со мной на мостик?

С выступа мостика по левому борту я вижу весь корабль. Каждый раз он выглядит по-новому. Швартовочные лебедки и якорные шпили, которые с палубы воспринимаются как громадные железные махины, отсюда кажутся игрушечными. Даже окружность горизонта другая, удаленная, и след кормовой волны длиннее самой волны, которую я вижу с палубы.

Я карабкаюсь на пеленгаторную палубу, и круг, который образует видимый горизонт, еще больше расширяется. Теперь надо мной только передающая антенна, радиолокационная мачта с реями для флагов и сигналов и УКВ-антенна, и когда я опускаю взгляд и поворачиваюсь вокруг собственной оси, то могу увидеть безупречную окружность видимого горизонта и одновременно видеть весь корабль от носа до кормы.

Очень красивые черно-белые птицы, выглядящие как гибрид морской ласточки и чайки, летают стаями вокруг корабля. Зыбь спала. Я воспринимаю это как настоящее благо.

Стоя на мостике рядом друг с другом, мы оба скользим взглядом по поверхности моря.

— Волнение моря — пять, сила ветра — шесть. Это точно, хотя бы примерно?

— Да, точно.

Однако погода ведет себя более или менее прилично.

— Да, конечно, — говорит старик. — Но я до сих пор не знаю, сколько человек придет на прием. Все должно быть хорошо подготовлено. Мы же не хотим осрамиться.

Теперь я знаю, что мучает старика. Так как у меня нет наготове слов утешения, то, чтобы отвлечь его, я говорю:

— Пойдем в штурманскую рубку, я хочу посмотреть, где мы сейчас находимся.

— Между прочим, — говорит старик в штурманской рубке, — первый помощник написал стюарду первоклассный аттестат. Он, очевидно, считает его хорошим человеком. Во всяком случае, это пример для иллюстрации теории относительности.

— Скажешь тоже! — Не знаю, что меня больше возмущает: этот расхлябанный стюард или этот обычно педантичный первый помощник, который расхваливает именно этого ленивого парня.

— Ты не заметил, насколько угрюмым выглядит первый? — спрашивает старик. — Если бы от него зависело, нам пришлось бы посылать одну телеграмму за другой. Он хочет совершенно точно знать, когда мы прибудем, но не из-за приема, а из-за вопроса с отпуском. Я ему уже несколько раз говорил: «Еще слишком рано». Но его единственная забота — узнать, когда он может выложить бумагу в коридорах: уже в воскресенье или только в понедельник. А я ему сказал: «Мне все равно, когда вы это сделаете». Он очень обиделся.

— Что это за бумага?

— Упаковочная бумага в метровых рулонах для предохранения поливинилхлоридного покрытия от повреждений, прежде чем начнется засыпка угля. Ты же хотел, — говорит старик, но сразу же замолкает, видя, что я слегка качаю головой, — очевидно, он чувствует, что сегодня вечером я не хочу говорить о Симоне, а потом начинает снова: — Ты же хотел рассказать мне об одном бараке?

— Это был так называемый временный домик, и он принадлежал мне.

— Тебе?

— Да, мне! Но это была всего лишь развалюха, неотапливаемая. Ее поставил один коммерсант из Мюнхена в середине войны, который, очевидно, распорядился по ночам доставлять в этот дом картонные коробки, а в коробках — ни за что не угадаешь — были электрические лампочки. Тысячи электрических лампочек!

— Ничего удивительного, — говорит старик, — что не было лампочек. Ни за деньги, ни за добрые слова, всю войну не было.

— А потом, сразу же после войны, появился тип из породы тех, кого трудно раскусить, голландец и определенно агент. Этот человек обнаружил склад электрических лампочек и взял коммерсанта в оборот. Как он загнал эти лампочки, я не знаю, но этот спекулянт так расстроился, что был рад продать мне пустующий барак — там я устроил ателье. Позже мы сломали этот «временный дом», теперь он стоит заново построенный в саду нашего дома — ностальгия!

Старик смотрит на меня с улыбкой и спрашивает о причинах этого.

— Я снова представил себе этого агента — крайне примечательный человек, выигравший от войны. Выглядел, как Дуглас Фербенкс, если тебе это о чем-то говорит. Он пытался шантажировать нашу соседку, но не на ту напал. Бесстрашная и постоянно подвыпившая баба просто вышвырнула его. Но эта соседка до этого была и без того сурово наказана, к тому же безосновательно. В связи с тем, что той осенью вечные дожди и бесконечное движение танков и джипов превратили верхний слой земли во дворе в месиво, неотесанные техасские парни, стоявшие у нас на постое, вытащили из передней и комнат первого этажа большие дорогие персидские ковры, разрезали их на полосы шириной примерно в один метр и выложили ими дорогу в грязи.

— Хорошие освободители, — бормочет старик.

— Очевидно, можно сказать и так! Тут я, как шеф полиции, должен был бы вмешаться и привлечь этих парней к ответу.

Но попробуй это сделать! Эти упитанные парни почти каждый день что-нибудь да разносили в щепки. Заметил ли ты, что солдатня любой страны стреляет по зеркалам независимо от того, являются они дорогими, или дешевыми, или даже особенно ценными?

— Ты прав, — говорит старик, — наши тоже это делали. Спроси лучше какого-нибудь психолога.

— Мне пришлось бы много возиться, если бы я захотел осведомиться относительно психопатологии на войне. И о психопатологии войны.

— Верно! — говорит старик и смотрит на меня выжидательно: я должен продолжать.

— Есть еще более «симпатичные» примеры такого рода. То, что творили наши французские оккупанты, объяснялось не только отсутствием домашнего воспитания. Как абсолютно пригодная для съемок кино, в моей памяти сохранилась сцена движения четырех французских танков, которые вышли во время проливного дождя, такого же длительного, который довел американцев до уничтожения ковров. Они, правда, тоже погрузили свернутые ковры, но более удивительное зрелище представляли четыре концертных рояля, большие черные инструменты, которые танки приняли на закорки. Без какого-либо навеса из парусины! И так они прогремели через дождь — вперед во Францию!

— Не хочешь ли ты что-нибудь рассказать о твоем «временном доме»?

— Ну, хорошо. Когда я вернулся из тюрьмы, то есть смог возрадоваться прелестям свободы, то обнаружил в означенном бараке, моем ателье, пошивочную мастерскую.

— Обнаружил? Означает ли это, что ты об этом не знал?

— Там разместилась одна из родственниц со своей пошивочной мастерской.

— А дальше?

— Дальше? Дальше ничего, кроме неприятностей. Это длилось до тех пор, пока мне не удалось выселить ее. Но я это пережил.

— Оно и видно, — шутит старик. — Еще пива?

— Пожалуйста!

— Дистанция, которую мы оставляем за собой, с каждым оборотом винта становится все больше, та, что перед нами — все короче, — обстоятельно начинаю я.

— Превосходно подмечено, — говорит старик и смотрит на меня испытующе. — Звучит как воскресная проповедь.

— Знаешь, я давно хотел спросить тебя кое о чем, да и времени остается все меньше.

— Выкладывай!

— Мне не хотелось ничего говорить, когда мы проходили мимо памятного для нас места на некотором удалении от испанского побережья.

— Ты имеешь в виду Гибралтар?

— Нет. Виго. — Я делаю над собой усилие и говорю громче: — В Виго ты хотел снять меня с борта. Ты что, действительно верил, что это пройдет, что удастся провести меня через Испанию обратно на базу, что это сработает?

— Естественно! — отвечает старик.

— И все это только для того, чтобы я не имел возможности стать свидетелем прорыва Гибралтара?

— Ты — нет и шеф — нет. Его должен был сменить второй шеф. И вы были бы вдвоем.

— Какие шансы были у лодки незамеченной пройти Гибралтарский пролив в сторону Средиземного моря к новой базе Ла Специя?

— Небольшие.

— В процентах? — спрашиваю я.

— Так просто это не просчитывается. Ситуация была нехорошей. Во-первых, было слишком светло, во-вторых, мне было ясно, что за это время противнику стало известно, что происходило ночью на рейде Виго и куда мы хотели направиться, это они могли рассчитать. И тогда им оставалось лишь сопоставить одно с другим и организовать комитет по приему гостей. Было ясно, что для нас это будет тяжелым делом.

— И поэтому ты хотел от меня избавиться?

— Да, так! — говорит старик почти сердито. — Или ты большой любитель макарон?

— Нет, сэр! И большое спасибо за все, — смущенно выдавливаю я из себя.

Но старик отмахивается, задумывается на какое-то мгновение и, наконец, говорит:

— Собственно говоря, они хотели захватить нас уже при выходе из Виго. Но удовольствия использовать выход, перед которым эти господа наверняка будут караулить нас, я им не доставил. Если уж где и пользовались правилами игры в кошки-мышки, то это было в Виго. Мне вся эта лавочка, этот прием со стороны высокородных господ на Везере вместе с этими комическими людьми, отнюдь не понравился.

— Что по тебе и было явно видно.

— Все это ведь было слишком, — как это лучше сказать, — слишком утрированным, слишком бросающимся в глаза. Но почему именно теперь ты заговорил о Виго?

— Да так, — говорю я, так как не могу же я сказать старику, о чем я снова и снова думал в последние дни: тогда в Виго я настроился на прощание навсегда, а затем и этого ничего не вышло. А если и на этот раз ничего из этого не выйдет? У нас уже есть некоторый опыт прощания. Позднее, в Бресте, мы оба были уверены, что никогда больше не увидимся.

— Я пойду еще раз на мостик, — старик возвращает меня, погруженного в свои мысли, к действительности. — Идешь со мной?

Я киваю, и оба мы поднимаемся по лестнице.

* * *

Большое движение кораблей вокруг нас. Ничего удивительного — мы вблизи от Капштадта. По левому борту у нас попутчик — большой контейнеровоз.

— Это контейнеровоз третьего поколения, — говорит мне второй штурман, — вероятно, 55 000 тонн или больше.

Море цвета глубокого индиго. Вплотную к горизонту висят плоские, далеко растянутые косматые облака. Они смотрятся как оптические искажения, одно из которых можно найти на картине Хольбейна «Посланники». Я пытаюсь, держа голову наклоненной, разглядеть «оригинальную форму» картины из облаков, возникшую в результате предполагаемого искажения. Так с наклоненной головой я действительно обнаруживаю в скоплении облаков лица и фигуры.

Теперь корабль идет легко, так далеко протянувшаяся зыбь принимает нас под углом в тридцать градусов.

Я возьму книгу, усядусь на шлюпочной палубе на солнце, хотя бы для того, чтобы создать противовес суетливости первого помощника, который со все новыми списками носится с носа на корму и с кормы на нос корабля и выглядит недовольным. Очевидно, его очень мучит то, что он не получил ясных указаний «относительно укладки бумаги в проходах во время стоянки в порту'».

По правому борту появляется паровое рыболовное судно, стоящее на месте. «Кейптаун», читаю я на его корме. Корабль с кормовым тралением, над которым кружат сотни чаек. Вероятно, сейчас как раз происходит подъем сети.

Согласно последним определениям нашей позиции, мы не сможем выдержать наш курс 143 градуса до самого мыса, а должны будем перейти на курс 147 градусов. Расхождение курсов меня не удивляет: корабль никогда не ведут против течения. Завтра утром, в один час двадцать, мы будем стоять перед мысом. Затем путь пройдет по курсу 112 градусов. Я перебираюсь в штурманскую рубку и рассматриваю на морской карте мыс — «Мыс Доброй Надежды».

— О надежде какого рода идет речь? — спрашиваю я старика, который заглядывает мне через плечо. — Угольный пирс Дурбана — единственная цель после этого длительного похода?

— Мы объезжаем мыс, так сказать, неправильно, — заявляет старик. — Название мыса придумали путешественники в Индию. При возвращении они действительно воспринимали его как мыс доброй надежды.

— Не так как мы, хочешь ты, очевидно, сказать?

Старик только пожимает плечами.

После обеда я отбуксировал себя для чтения на койку. Дикий шум заставляет меня вскочить. Все, что лежало на моем маленьком письменном столе, упало на пол и перемещается под собственным весом. Теперь корабль испытывает боковую качку, как парусник без напора ветра в бурном море.

Я собираю свои вещи с пола, убираю их в выдвижные ящики и пытаюсь лежать на койке плашмя на спине. Я раскидываю руки как распятый, но от бортовой качки не спасает это — итак, снова на ноги!

Надеть новую рубашку? Я беру одну из трех, выстиранных для меня китайцами. Они не хотели брать деньги и не позволили навязать их. Теперь я не знаю, ожидают ли они под конец чаевые, которые должны быть больше оплаты по тарифу, или же хотели оказать любезность, которую я могу принять с чистой совестью? Надо спросить старика, решаю я.

Мои джинсы выглядят как новехонькие. Я могу носить их двумя способами: элегантно, если я надеваю их с подтяжками, небрежно по-моряцки, если я свободно застегиваю ремень и подвертываю штанины: многоцелевые штаны.

Сильные боли в правом бедре делают мою ходьбу неуверенной. Я неуклюже передвигаюсь по палубе, как древний, страдающий от неподвижности суставов моряк. Боли объясняются тем, что однажды при сильной бортовой качке корабля я оступился и вывихнул ногу.

За соседним столом один из вторых инженеров бахвалится за ужином перед тремя своими коллегами: «В Дурбане можно купить новое средство, повышающее потенцию. Оно чертовски сильное, но не безопасное».

Эту историю в последние дни я слышал уже, по крайней мере, пять раз, но те трое, судя по всему, еще не знают о ней.

— А почему оно опасное? — спрашивает большой толстяк.

— Его надо глотать как можно быстрее, иначе неподвижной становится шея!

В ответ раздается оглушительный хохот.

Я принимаю первую дозу антималярийных пилюль «Резорхин». Глотание пилюль — это как бы подтверждение решения покинуть корабль.

Ночью на верхней палубе я стою прямо под краном, повернутым в сторону средней надстройки. Не видно ни души. Я знаю, как много людей на борту, но снова представляю себе, что я единственный человек на корабле.

Воздух пахнет йодом. Я вдыхаю его полной грудью. Ничего прекрасней этой ночи не может быть. Я облокачиваюсь на запасной якорь поперек к направлению движения. Когда судно заваливает на левый борт, звездное небо очень быстро уходит вниз. Когда от качки корабль ложится на правый борт, звезды снова поднимаются вверх. Какое-то время они остаются стоять в черно-синем небе, а затем снова опускаются. Я смотрю, как поднимаются и опускаются звезды и от раскачивания и воспарения впадаю в странный полусон.

Старик сменил вахтенного. Вместе с рулевым нас на мостике трое. На экране радара по правому борту вырисовывается пароход, — наш попутчик.

Еще больше огней вокруг: попутчик с зелеными огнями, рыболовное судно с красными огнями, за ними, впереди по левому борту, широко растянувшаяся по горизонту полоса света. Это может быть только Кейптаун. Низкий облачный покров отражает огни города.

Я обнаруживаю маяк, отбрасывающий свет на облака. Мы проверяем по морской карте, этот свет может исходить только от «Slang cobb Punt» — «точка змеиной головы». Маяк расположен на удалении 36 морских миль, мы еще долго не сможем увидеть его над горизонтом, но его отражение регулярно появляется на небе, четыре раза за тридцать секунд. А теперь один за другим выплывают огни Кейптауна. Вскоре обозначился и черный призрак — конусообразная гора, которая, казалось, подпирает низкую полоску облаков.

Световой поток усиливается, огней становится все больше, скоро они превращаются в плотный поток мерцающей голубым мишуры.

Рулевая рубка ночью! Не знаю более прекрасного места Не имея ни одной мысли в голове, пристально смотреть в белесую темноту, пока не возникнет состояние «тао» — гармония с темнотой, глубокое вхождение в ночь, своего рода растворение, медленное перемещение, дрейф из собственного тела.

Четверть часа не слышно ни одного слова, только кряхтение и стоны каких-то деревянных деталей и глухие удары литавр, с которыми нос корабля зарывается в воду, и после этого яростное шипение волн.

Некоторое время я оказываюсь не в состоянии осознать, что здесь, в этой большой рулевой рубке, я стою со стариком и что каждые несколько секунд по облакам пробегает этот быстрый свет, — перед самым Кейптауном, между Бенгеластром и Наделькапстром.

Завтра суббота. В понедельник мы можем прийти. Конец морского путешествия. Последний рейс старика, возможно, последний морской рейс и для меня.

В двадцать два часа у нас на траверзе Капстадт. Корабль испытывает сильную боковую качку. От этого сумасшедшего волнения моря я устал, как собака: чтобы сбалансировать движения корабля, многие мои мускулы вынуждены снова и снова напрягаться, о чем я даже и не догадываюсь.

Свет на лестничной клетке слишком ярок. Ослепленный, я останавливаюсь, затем спускаюсь на негнущихся ногах вниз по ступенькам, держась правой рукой за поручень перил.

В моей каюте душно. Я поднимаю штору, открываю боковое окно и разрешаю себе бутылку пива. Пиво должно помочь мне заснуть.

Корабль качает так сильно, что я вынужден снова раскинуть руки, чтобы остаться лежать на спине. Внутренне я убеждаю себя, что я тяжелый, стараюсь ни о чем не думать, но сон не идет.

Когда я открываю глаза и гляжу на стену, по ней скользит свет. Теперь он появляется снова, и я считаю секунды. За тридцать секунд движущийся свет появляется четыре раза, затем полминуты отсутствует. Мне нужно только встать, выглянуть в окно, чтобы увидеть маяк. Теперь мы подошли достаточно близко. Ночное побережье выглядит, как старая картина извержения Везувия: слои облаков, висящие высоко в небе, подсвечиваются снизу, а расположенные более глубоко занавесы из облаков — сзади, так что их края представляются имеющими оторочку.

И тут я чувствую божественный запах кофе. Вдруг вся каюта кажется заполненной этим ароматом. Я открываю дверь, чтобы посмотреть, кто варит кофе в кладовой. Это более старший по возрасту испанец, самый симпатичный из них. Мой человек из Виго. Испанец улыбается и протягивает мне полную чашку. Я бы охотно выпил кофе, но тогда я могу оставить надежду заснуть. При смене вахт в четыре часа будет снова пахнуть кофе, утешаю я себя.

Я ложусь на скамью, которая стоит под фронтальным окном под прямым углом к койке. Теперь движение судна в «прямом» смысле слова проходит сквозь меня: голова вверх, ноги вниз, ноги вверх, голова вниз, и я наконец-то засыпаю.

* * *

Впервые за весь рейс ко мне в каюту заглянуло солнце. Изменение нашего курса! Мы движемся курсом 90 градусов, поэтому утреннее солнце попадает прямо в мои окна.

Как далекая альпийская гряда, окрашенная в более темный по сравнению с небом голубой цвет, тянется по левому борту африканское побережье. Перед ним два корабля, перевозящие штучные грузы, один — попутчик, другой — идущий встречным курсом.

Со времени изменения курса мы плывем с морем, корабль уже не испытывает качку.

С мостика я вижу, как вместе с нами идет гигантская впадина волн. Наибольшую глубину она имеет точно посередине корабля. У зыби такая же скорость, как и у нас.

Мыс Агульхас, южная оконечность Африки, мы имели на траверзе в семь часов. Теперь земля в одной из бухт уходит назад, так что от нее виден только отсвет.

На штурманском столе лежит английская карта. Масштаб 1:240 800. Она намного красивее карты, изданной гидрографическим институтом. В изящной штриховке с помощью литографического пера переданы горы побережья. На нижней части карты написано: «London, published at the Admirality 16th September 1867 under Superintendence of Captain C. H. Richards RNFRS, Hyfrographer» (Лондон, опубликована Адмиралтейством 16 сентября 1867 г. под контролем капитана Ч. Х. Ричардса, королевские ВМС, гидрографа).

Один матрос вдруг осознает, что мы плывем вдоль африканского побережья. Он смотрит на берег и говорит:

— Песчаный пляж! А сколько места для парковки! — я думаю, что человек хотел сострить, но нет: он говорит это на полном серьезе.

Для путешествия мне нужны медикаменты, в том числе и перевязочный материал. Когда я спрашиваю врача о нездоровой стюардессе, он отвечает:

— Она просто не встает. Теперь она, очевидно, хочет показать, насколько плохи ее дела, и целеустремленно добивается того, чтобы ее отправили на родину самолетом. Что мне делать? Я уже написал заключение, что ее надо снять с рейса. Капитан того же мнения — она может представлять определенный риск с точки зрения безопасности.

Медицинская сестра интересуется, для чего мне нужно так много лекарств и перевязочных средств, и я отвечаю:

— Я покидаю корабль — экспедиция по Африке. А для ран от стрел все нужно в двойном объеме. — На ее вопрос — почему, я отвечаю: — Для обработки раны спереди и сзади, стрелы же проходят насквозь! — Она оскорбленно отворачивается и презрительно фыркает.

Я рассчитался по долгам с радистом и главным стюартом и в какой уже раз перебираю свое барахло: что взять с собой, что мне безусловно необходимо, что пойдет в чемодан, что останется на борту? Сумка с фотоаппаратурой чертовски тяжела. Почему я наконец не приобрету себе новую, более легкую?

Единственная забота, волнующая всех, как командование корабля, так и экипаж, — это вопрос о том, удастся ли прием в Дурбане. Потребуются все стюардессы, так что на берегу они побывают немного, разве что корабль простоит в порту дольше, чем это угодно космосу. Это относится и к офицерам. Они должны явиться при полном параде, чтобы представлять страну мореходов — Федеративную Республику Германии.

— И все для какого-нибудь консульского народа или так называемого «купечества», — подогреваю я себя.

— Так должно быть, — ворчит старик.

У шефа другие заботы. Каждый раз, когда речь заходит о Дурбане, он объясняет мне, что в Дурбане он должен сойти на берег, чтобы купить ботинки и пену для ванны. Это, кажется, стало его идеей фикс: Дурбан равняется ботинкам и пене для ванны. А теперь шеф не знает, когда ему будет позволено сойти на берег. В конце концов, эта неопределенность его измотает.

Вечером на корме проходит большая вечеринка. Старик подменил на мостике второго помощника с тем, чтобы тот тоже немного поучаствовал.

Глядя в темноту, старик говорит:

— Я должен побеспокоиться об этом пароходе по левому борту.

— Да он же ясен, — говорю я, — он же показывает зеленый.

На это старик бормочет из темноты:

— Увидишь зеленый по правому борту, уйди с дороги, но если по левому борту — красный, то все ясно, нет никакой опасности. Зеленый к зеленому и красный к красному.

— А как дальше?

Старик продолжает без запинки:

— Если виден красный по правому борту, то тебе надо освободить путь, однако если по левому борту зеленый, то можешь спокойно продолжать свой путь. В этом случае зеленый должен быть в готовности и должен освободить тебе путь. Зеленый к зеленому и красный к красному — все ясно, никакой опасности!

— Ура! — кричу я, и мы оба разражаемся восторженным смехом.

Теперь старик с циркулем и угольником «колдует» в штурманской рубке.

— Почему ты делаешь расчеты за второго помощника? — спрашиваю я. — Он же может сделать это и сам.

— Просто это доставляет мне удовольствие, — говорит старик.

Лежащая на столе карта называется «Mossel Bay to Cape St. Francis».

Я откидываю тяжелый занавес и вхожу в рулевую рубку. Впереди по левому борту видны светлые огни. Это порт Элизабет. Старик, который теперь стоит рядом со мной, говорит:

— Мы идем со скоростью почти пятнадцать миль, такого у нас еще никогда не было во время этого рейса.

Наш курс проходит так близко от берега, что на экране радара побережье четко прорисовывается.

— Радуйся, — говорит старик, — что ты решился покинуть корабль. Ты ведь уже сейчас видишь, насколько раздражительными становятся люди — и после этого еще длительный обратный путь. Посмотреть на Африку другими глазами, чем на нее смотрят южноафриканцы, мне это было бы интересно. Второй помощник скоро должен вернуться, мы должны хотя бы показаться на вечеринке.

Мы сидим на юте под желтыми, красными, зелеными электрическими лампочками на складных скамейках пивоварни. Вибрация корабля едва ощущается. Ночное море неспокойно. Полумесяц не может в нем отражаться. Шелест моря, несколько шумов, производимых ветром. Шумовой фон создают и то затихающие, то нарастающие разговоры людей на другом конце ряда составленных столов, снова и снова раздающийся взрыв веселья, когда кто-нибудь рассказывает анекдот или отпускает сальную шутку.

— Как на садовом участке, — говорю я старику, сидящему напротив меня.

Старик только кивает. Ощущение, что ты находишься на корабле, который плывет по воде, исчезает. Только когда я ловлю себя на мысли, что легкий бриз — это обтекающий воздушный поток, я на мгновение осознаю, что я плыву через ночь на большом корабле.

А теперь начинается такое веселье, что просто «дым коромыслом». Ангелов растягивает украшенный многими блестками аккордеон и раздается музыка. Глупая болтовня переходит в пение, и вскоре уже первые пары решаются выйти на освободившуюся танцевальную площадку.

Мне на память приходит мое плавание на небольшом каботажном судне вдоль греческого побережья. Это был единственный раз, когда я танцевал на корабельной палубе. Почти полная луна вышла из-за облаков, разбросанных по небу, словно чернильные пятна, и обсыпала море серебром. Тогда, перед проплывающими бледными известковыми берегами танцевали мужчины. Настоящий сиртаки лучше подходил к этой палубе и к этой лунной ночи, чем своего рода толкотня и топтание, напоминающие мне танцы туземцев. Снова и снова кто-то оступается, так как корабль или слегка ускоряет ход или покачивается, а воркующие смешки, радостные и резкие крики становятся все более громкими.

Вопреки моему ожиданию, после двух танцев старик сидит довольный и весело наблюдает за танцующими, за расфуфыренными стюардессами, которых я едва узнаю под слоем макияжа и тенями для век. Стюардессе, обслуживающей наш столик, удался образ кинозвезды: когда она поворачивает направо свою хорошо уложенную голову, то просто олицетворяет плутовство.

— А ведь хорошо было, — говорит старик, когда мы возвращаемся в носовую часть, судна, — каждый получил свое удовольствие, и с выпивкой в порядке.

* * *

Воскресенье. Корабль стоит. Пришло время ремонтировать машину: подтекает труба. Я слышу, что сварочные работы ведутся уже с четырех часов утра.

Так как корабль стоит, в каюту едва поступает воздух. Если мы вскоре не начнем двигаться, то здесь будет сауна. Я собираю свои купальные принадлежности и иду на корму. Я хочу, наконец, разочек поплавать. Мое воспаление от прививки уже почти залечено. Я обнаруживаю вентиль для включения проточной воды в бассейне. Но не прошло и десяти минут, в течение которых я здорово поплавал, как из машины появился человек: я должен закрутить вентиль обратно, так как в противном случае клозеты в верхних каютах останутся без воды, они подключены к тому же насосу.

После обеда мы начинаем движение. От шефа я узнаю, что проводился еще и более сложный ремонт, чем сварка трубопровода, сделавшая остановку необходимой. Один сельсин — датчик для индикации положения управляющих стержней — оказался дефектным. В результате на пульте управления отсутствовала индикация состояния второго контрольного стержня.

— Перед концом вахты все стержни каждый раз выводятся на одну высоту, — объясняет мне шеф, — все стрелки в таком случае должны иметь одинаковое положение. Но от одного стержня информация не поступила.

— И что вы делаете в таком случае? — спрашиваю я шефа.

— В камере безопасности на плате с приводами размещено двенадцать приводов для контрольных стержней, электромоторов. Один такой мотор надо было удалить. После этого у дефектного сельсин-датчика могут быть отсоединены зажимы, а сам он изъят.

— И это вы можете ремонтировать на борту?

— Да, конечно, — говорит шеф. — В мастерской вспомогательного помещения с сельсин-датчика была снята шестеренка, а сам сельсин-датчик удален из своего корпуса. А затем все это удовольствие снова собирается и монтируется.

— И это длится часами?

— В целом — да. Это, конечно, не сахар, вкалывать там внизу при пятидесяти градусах.

Стареющая стюардесса теперь постоянно носит открытые блузки и демонстрирует свое покрытое волосами родимое пятно.

— Нельзя ли дать понять этой даме, что надо освободить окружающих от лицезрения этого куска кротового меха в таком необычном месте? — спрашиваю я старика, когда мы остаемся в столовой одни.

— Ну, ну! — говорит старик. — Точнее было бы сказать, темный обезьяний мех. А почему ты все время смотришь туда, если тебя это раздражает?

— Невроз навязчивого состояния. Мне приходит в голову кое-что другое: у меня почти не осталось фотопленки, а для путешествия по Африке мне потребуется много пленки.

— Пленка есть в Дурбане или Йоханнесбурге, только все здесь, в этом полушарии, дороже. Но агент может наверняка найти оптового продавца. Это тебе обойдется дешевле, то есть, если он не захочет и здесь сорвать свой куш. У меня в этом деле большой опыт! И еще, — говорит старик, — прочти объявление относительно безнравственных изображений в иллюстрированных журналах и о соответствующем запрете южноафриканского правительства. Это для тебя важно!

На черной доске, прямо рядом с дверью в столовую, действительно висит объявление, подписанное первым помощником и снабженное красным восклицательным знаком. Я замечаю, что старик наблюдает за мной со стороны, в то время как я читаю, что я, если я имею книги или фильмы, в которых есть изображения обнаженных людей, должен указать это и приготовить к опечатыванию. Сюда относятся такие иллюстрированные издания, как «Штерн», «Новый иллюстрированный журнал», «Ревю» или им подобные, особенно же номера «Плейбоя», а также соответствующие календари или постеры. Если при обыске корабля соответствующие издания будут найдены, то они будут изъяты, а их владельцу грозит ощутимое наказание: заключение в тюрьму на срок до двухсот пятидесяти дней или штраф в пятьсот рандов.

— Итак, тюрьма, — говорю я, оправившись от удивления. — Тюрьму я знаю. Но сколько составляют — в пересчете — пятьсот рандов, если мне придется себя выкупать?

— Не знаю, не могу ответить немедленно, спроси казначея.

— Это действительно — не шутка?

— Не шутка! — говорит старик.

Зыбь улеглась, волны больше не бьются, нос корабля зарывается в них совсем мягко, слышен только звук легкого вскипания и опускания.

Вахтенный насадил на компас так называемый «пеленгаторный диоптр», теперь мы можем ориентироваться по наземным объектам.

На траверзе населенный пункт, который называется Гамбург, вскоре появится несколько бульший город Ист Лондон. Африканское побережье удалено не дальше, чем противоположный берег Штарнбергского озера, если смотреть со смотровой площадки на Острове роз.

Старик приходит на мостик, не сразу видит вахтенного и спрашивает в шутку:

— Есть здесь кто-нибудь?

Первый помощник сразу же выходит из штурманской рубки и поспешно делает своего рода военный рапорт. Он никогда не научится различать — где шутка, а где серьез.

Мы движемся на северо-восток. То, что в конце этого путешествия мы будем двигаться по курсу 45 градусов, я и представить себе не мог. 45 градусов могли быть хорошим курсом домой из Центральной Атлантики.

После смены вахт я вижу с пеленгаторной палубы, что наш радар работает. Так как я не могу понять этого, то я спускаюсь вниз на мостик. Третий помощник, который сейчас несет службу, производит пеленгацию с экрана радара, поскольку побережье не имеет настолько ярко выраженных контуров и не хватает ориентиров, за которые он мог бы зацепиться, в том числе и башен церквей, которые для мореходов являются излюбленными объектами пеленгации.

На экране побережье вырисовывается очень четко. Курс на карте «East London to Port St. Jones», которая как раз лежит на штурманском столе, проложен таким образом, что в нескольких местах мы приблизимся к побережью на расстояние до трех морских миль.

Я стою и стою. Африка перед глазами.

На завтрак я надел мою вязаную кофту. Утром было прохладно. Африка — и вязаная кофта? Смешно.

Три старослужащих морехода, в том числе и человек, отвечающий за обслуживание насосов, сидят в каюте у Ангелова, когда я стучу в дверь. Они восторженно вспоминают о прежних путешествиях в Восточную Азию.

— Эти чудесные гавани, — говорит специалист по насосам, — сначала Марсель, потом Генуя, Порт Саид, Джибути… и так далее!

Все они недовольны этим длинным морским рейсом, в конце которого будет Дурбан — в их глазах что угодно, только не привлекательный порт.

— Последний! — говорит один из четырех. И в этом порту корабль задержится на короткое время. Нам нечего выгружать.

Все поздравляют меня с тем, что я решил сойти. Ежедневную дозу таблеток от малярии я принял, мое белье чисто выстирано, мое снаряжение должно быть небольшим, но безупречным, в случае если мне действительно придется покинуть корабль.

Почему я все время использую сослагательное наклонение, когда речь заходит об уходе с корабля? Разве мое решение все еще не окончательное? Устраиваю сам себе театр? Мне кажется, что назрела пора самопроверки. Боюсь ли я риска путешествия в одиночку? Не покинула ли меня прежняя смелость? Не пугает ли меня одиночество по вечерам в чужих городах и жалких отелях? Или я кажусь себе отвратительным из-за того, что оставляю старика одного на этом вводящем в состояние депрессии корабле? Что со мной происходит? Возможно, мне надо бы прочитать «Юность» Йозефа Конрада, тогда бы я снова приобрел правильный вкус.

Ведь на идею сойти в Дурбане меня натолкнул старик: не делай этот хипповый рейс обратно, лети на самолетах, посмотри кое-что в Африке, ты же можешь это себе позволить!

Как так случилось, что Африка никогда не входила в планы моих путешествий? Смешно, ведь при этом я испокон веку собирал африканское. Я знаю только Алжир и Северный Египет, Даже до Танжера я не добрался. Ливингстон, Стэнли всегда были для меня большими людьми. Почему я никогда не чувствовал потребности последовать по их следам?

— Ты уже собрал свои вещи? — озабоченно спрашивает старик вечером. — Ты подумал о том, чтобы врач дал тебе лекарства на всякий случай?

— Все уже сделано, — говорю я, необычно тронутый заботой старика.

— Много времени у нас уже нет, — говорит он после того, как мы молча выпили виски, которое старик поставил на стол сегодня. — Ты хотел мне все же рассказать, как впоследствии сложилась твоя жизнь с Симоной, — и ухмыляется над своей ходульной манерой речи.

— Как должна «сложиться» жизнь с Симоной? Через несколько дней она вернулась, на этот раз в штатском.

— Тебе повезло, что твой дом остался цел. Ведь совсем рядом располагалась прожекторная позиция.

— Что значит «мой дом», это были две комнаты, чулан и крошечный камбуз, все это с покосившимися стенами в стариковской хибаре. И все это без электричества и воды из общественного водопровода.

— Как это так?

— Электричество мы вырабатывали сами. Часто агрегат выходил из строя. А для воды у нас был насос в погребе.

Теперь меня захватили воспоминания, и картины в моей голове обгоняют друг друга.

Я медленно глотаю виски, мне нужно время для того, чтобы навести какой-то порядок в себе.

— Не надо представлять себе наше жилье как трущобу, — начинаю я снова, — мы вполне сносно жили от овощеводства и от леса.

— А Симона играла роль домашней хозяйки?

— Да — но лучше по порядку: лето тогда было теплым и зеленых томатов и огурцов было у меня навалом. На кислых торфяных почвах все растет великолепно, даже арбузы, но особенно тыквы. Я посадил семена на пробу, а затем из этого получился богатый урожай. Мы делали маринованные огурцы, кисло-сладкую тыкву и маринованные огурцы с горчичной заливкой, а также незрелые зеленые томаты. Если где-то можно было достать стеклянные банки для консервирования, мы отправлялись туда, но все равно не могли справиться с обилием овощей. В конце концов мы отнесли уродившиеся громадными тыквы на чердак, чтобы они отлежались. Через два месяца мы сбросили их сверху на бетонный пол. Они взорвались как бомбы. Немного сахара, который нам удалось добыть, нам не хотелось тратить на производство тыквенного мармелада или мусса. Однажды над нашей опушкой леса промчался настоящий маленький смерч. Это было поздней осенью. Когда я утром пришел в садовый домик, было чертовски холодно, хотя весь день светило солнце. И тут я увидел причину этого: из верхнего освещения, которое я с таким трудом устроил сам для того, чтобы создать ателье, исчезло большое тяжелое стекло. Никаких осколков, ничего. От стекла никаких следов. Потом я случайно нашел его лежащим в траве, на удалении добрых пятидесяти метров. Этот смерч всосал его и плавно положил, всосал, несмотря на замазку. Просто чудо!

— Чего только не бывает, — отвечает старик на мое удивление, связанное с этим воспоминанием.

— Зимой мы чувствовали себя как в Сибири: нашу крошечную спальню я окрестил хрустальным дворцом, так как наклонный потолок в отражении света лампы просто искрился — все было покрыто инеем. А затем были постоянные проблемы с водой.

— Звучит все это, как отзвук веселой сельской жизни. По-настоящему романтически, — говорит старик и делает большой глоток виски. — И, несмотря на это, мне трудно понять, как тебя привели в загс.

— Мне тоже! Но ты должен говорить прямо! Ты на часы смотрел? Мне-то все равно, но ты сегодня снова должен быть на палубе.

— Старым людям нужно мало сна, так всегда говорится. Давай, не томи, говори дальше!

— Итак, я рассказываю тебе это, потому что это смешно: я сохранил интересную, историческую телеграмму. Я получил ее в Берлине, где был у одного антиквара. Я помню ее наизусть: «В общине все готово точка приезжай сейчас же точка». И это должно было означать, что служащий загса находится в полной боевой готовности и что друзья готовят свадебные торжества.

— И ты прервал свою поездку?

— Так точно! Я бодренько возвратился в Фельдафинг, и как только подошло время забирать в ратуше продовольственные карточки, все было сделано в один присест.

— Продовольственные карточки и женитьба?

— Служащий загса даже прибег к высокому стилю, помянув флот: мой шаткий жизненный кораблик теперь обрел надежный порт…

— Он так и сказал — «порт»?

— Да. Наполовину выплюнув. У него отсутствовали два передних зуба.

Через некоторое время старик откашливается:

— Извини мое любопытство — но почему позднее ты расстался с Симоной?

Я основательно выдыхаю воздух и говорю:

— Сначала все шло очень хорошо. Я много писал маслом. На пленэре и Симону в качестве модели. Но затем сельская жизнь пришлась не по вкусу Симоне, и она позаботилась о том, чтобы началась напряженность в отношениях.

Так как я снова замолкаю, старик настаивает:

— Рассказывай.

— В один прекрасный день Симоне вдруг потребовалось отправиться в Париж, а через несколько дней по телефону она вызвала меня на Мюнхенский вокзал. Пришел американский военный поезд, следовавший в Зальцбург, и никому не разрешили сойти, весь вокзал был заполнен военной полицией. Когда я наконец решил удалиться, у начала поезда за тепловозом я обнаружил Симону, но не одну, а со старой дамой, ее матерью, и двумя собаками, ее пуделями. Симона сошла с поезда с другой стороны и перешла через соседние пути.

— Со старой дамой?

— Да, конечно!

— Старая мадам, заявила Симона, должна ухаживать за нашим бэби Рене, которому в то время было полгода, с тем, чтобы она, Симона, снова могла путешествовать. Подходит ли это мне, она не спросила. И так мы затем и жили в моей студенческой хибаре из трех крошечных комнат с покосившимися стенами — трое взрослых, один бэби и две собаки. Можешь себе такое представить?

— Уютно?

— Еще как!

— И тогда Симона отправилась путешествовать?

— Сначала только до Мюнхена. Тогда на Мёльштрассе существовал гигантский «черный рынок». Симона была там постоянно. Купить можно было все, просто все. Но Симону интересовали прежде всего драгоценности. Здесь она была почти экспертом. Однажды мы собрали вместе наше общее имущество, и Симона, невзирая на мои предостережения, купила изумруд — кольцо со шлифом «кабошон». Его стоимость она хотела «удвоить» в Париже. Обратно она вернулась без кольца и без денег. В магазине «кабошон» выскользнул у нее из рук и упал на мраморный пол, расколовшись на тысячи осколков, прямо перед камином. Но у нее не было ни одного осколка, и оправы у нее не было. «Выбросила!» — сказала она. В это непросто поверить, и при этом еще и работать. Теперь ты достаточно выпытал из меня. Если ты все еще не хочешь спать, тогда налей мне еще и расскажи, как все происходило в Южной Америке.

Прежде чем начать, старик наливает, потягивается в своем кресле, тщательно растирает костяшки пальцев:

— В Рио мои молодые люди чувствовали себя особенно хорошо…

— Твои молодые люди? Не смеши меня! Тебе было-то самое большее тридцать пять…

— Уже. Но они были еще двадцатилетними. Ну, во всяком случае, когда мы прибыли, в яхт-клубе было высшее общество.

— А что с тобой было дальше? Ведь в Буэнос-Айресе ты уволился с корабля?

— Нет! Между Рио и Буэнос-Айресом никаких особых происшествий не было. В Буэнос-Айресе нам очень помог адмирал фон Рентцель, немецкий потомок одного гамбургского сенатора, того, в честь которого названа Рентцельштрассе в Гамбурге. Он сказал: «Я уж выпишу вам счет, но это будет счет для проформы!» Й затем мы участвовали во второй международной парусной регате — Буэнос-Айрес — Рио. Мы, правда, опоздали с подачей заявки на участие. Тогда участников регаты — аргентинцев, американцев, естественно, бразильцев — примерно так семь-восемь наций, больше тогда не было, — спросили, согласны ли они, чтобы мы приняли участие, и они все сказали: «О'кей! Пусть они участвуют». Но нас было всего четверо, для регаты этого было мало, и тогда мы увеличили команду до семи человек. Среди них был и один житель Бремена, некий Майбом.

— Это же типично! Вы в целости и сохранности прибываете в Южную Америку и у вас нет других забот, как принять участие в регате! Ну, вы чего-нибудь добились?

— Нет, мы не завоевали никакого приза. Мы были где-то в середине списка участников, но прошли всю регату до конца. А затем в Рио мы подарили адмиралу фон Рентцелю наш флаг Гамбурга. Он был в восторге. Нас пригласили идти в Буэнос-Айрес на сторожевом корабле. Это мы, то есть я и оба моих человека, — тоже сделали. Владелец яхты Корте остался в Рио, так как там он мог с наибольшей выгодой продать ее, а с другой стороны, еще и потому, что Рио показался ему наиболее подходящим местом для того, чтобы начать бизнес.

— Тебе известно, что с ним стало? — спрашиваю я.

— Никто не знает. Один раз я слышал от человека, который его знал, что он якобы видел его на Рождество, прислонившегося к какой-то колонне, глубоко подавленного и плачущего. Но мне это показалось слишком поэтичным.

Старик очень удобно устраивается в кресле и с наслаждением попивает виски небольшими глотками, поэтому я пытаюсь расшевелить его:

— Итак, ты снова оказался в Буэнос-Айресе и там женился!

— Это клевета. Мне надо было искать работу.

— А как ты попал на это каботажное судно, о котором я уже слышал?

— По объявлению.

— Объявлению в газете? Им требовался штурман и они поместили объявление? — удивленно спрашиваю я.

— Да. «Ищем морского штурмана на корабль для Панамского канала», — говорилось там, если ты хочешь знать точнее. Объявление было подано фирмой «Маритима холандеза». Это было представительство фирмы «Роттердам-Зюд-Лайн Нивиелт и ван Гардиан» в Буенос-Айресе.

— И?

— И я туда пошел, представился и познакомился с голландцами, которые говорили о недостатках этого судна, и одновременно фрахтовали большие корабли, которые обслуживали линию перевозки генеральных грузов между Роттердамом и Южной Америкой. И тогда я согласился на эту работу. Но теперь действительно поздно — или, скорее, достаточно рано. Нам наконец нужно поспать.

* * *

Из беспокойного сна с путаными сновидениями я быстро вскакиваю: объявили прибытие в Дурбан. На рейде стоит много судов. Черт его знает, как долго это продлится, пока мы подойдем к пирсу. Я вижу полосу прибоя перед молом, и над этим высотные дома, как коренные зубы. Там находится цель нашего путешествия, одни высотные соты за другими. Поселки, которые кажутся лежащими на холмах прямо за линией горизонта, невозможно видеть из-за тяжелого тумана.

Машинный телеграф стоит на «стоп», якорь еще не спущен. В рулевой рубке находятся два эхолота. К нормальному лоту, показывающему глубины до тысячи метров, добавлен лот для мелководья: у нас под килем одиннадцать метров.

Старик говорит, что с постановкой на якорь придется подождать до тех пор, пока на борт не поднимутся два человека из южноафриканского агентства по атомной энергии. Надеюсь, подумал я, они прихватят нашу почту.

Дурбан. Его звучание не напоминает ни о чем. Я не знаю, надо ли произносить это имя с двумя или одним слогом. Первый помощник говорит: «Дёбн». И этим он действует мне на нервы, так же как своими дурацкими рулонами упаковочной бумаги. Акция расстилания бумаги закончена. «Слава всевышнему!» — простонал я. Но теперь я замечаю, что для радости нет причины: куда я ни наступал, проклятая упаковочная бумага скользит у меня под ногами.

Впервые за это путешествие я чувствую себя дрейфующим добром, оставшимся после кораблекрушения и прибившимся к чужому берегу. В этом рассеянном свете у меня даже нет ощущения часа нашего прибытия. Если бы в результате волшебного заклинания я был бы перенесен на эту палубу и должен был отгадать, где я нахожусь, мне бы никогда не пришло в голову, что это Южная Африка. «На покинутом Богом рейде» — был бы мой ответ.

Не ощущая ни времени, ни места, я чувствую себя подавленным, неуместным. И что только я здесь потерял?

На рее поднят южноафриканский флаг: оранжевый, белый и полосатый красный цвета, в центре уменьшенные повторения трех флагов, из которых я знаю только один — Юньен Джек, британский национальный флаг.

Сын второго помощника присоединяется ко мне и хочет казаться не по годам умным: «Это мы видели везде. А я-то думал, что это будет больше походить на крепость».

Глубоко под нами выбрасывают лестницу для лоцманов. С высоко задранным носом подходит катер портовой службы.

— Это только так выглядит, как будто прибыли лоцманы, — говорит специалист по насосам, и я не могу этого понять.

Тут появляется старик.

— Разве это не лоцманский катер? — спрашиваю я.

— Да, это так, но он доставил специалистов-атомщиков, людей из южноафриканского агентства по атомной энергии. Я только приму гостей, потом выйду из игры и передам их шефу.

Рядом с лестницей для лоцманов спускается еще трос безопасности на случай, если атомные эксперты упадут в воду. Зыбь не очень сильная, а значит, и опасность невелика.

Стоящие на рейде корабли, которые теперь показывают нам свой правый борт, являются в большинстве своем кораблями для перевозки генеральных (штучных) грузов. Один из них буквально плавится от серебристого сияния солнца.

Когда катер портовой службы проходит вдоль борта, старик приказывает спустить якорь. Я вижу, как в воду уходит третий шэкель якорной цепи, а затем — четвертый.

Мы прибыли в Южную Африку окончательно и фактически. Корабль установил связь с грунтом шельфа перед побережьем.

— Шесть шэкелей в воде! — кричит боцман с носа корабля. Это означает, что сброшено шесть длин цепи по 25 метров. Седьмой шэкель остается на якорной лебедке.

Только теперь я замечаю, что старик при полном параде. Я перегибаюсь через леерное ограждение и наблюдаю, как оба господина из агентства по атомной энергии прямо подо мной с трудом переходят из катера на корабль. Но что такое? Им с катера передают кофры с одеждой и чемоданы!

— Они сначала здесь уютно устроятся! — объясняет мне специалист по насосам, стоящий рядом со мной в то время, как старик встал у бортового ограждения для приема гостей.

На главной палубе появляется полный человек лет сорока пяти с лицом пьяницы. За ним следует маленький, худой. Оба они запыхались: Пат и Паташон.

Всеобщее разочарование — они не захватили с собой почту. «Я сразу так и подумал», — ворчит один из ассистентов, участвующий в ритуале приема. Крайне общительный толстяк выуживает из своего необъятного кармана громадный бронзовый значок, на котором полурельефно и в исключительно китчевом стиле изображена гордость Южной Африки — атомный реактор Селиндаба.

Я аплодирую, присоединившись к толпе статистов. Старик придал своему лицу участливое выражение, что-то среднее между ухмылкой и сиянием и, смущаясь неловко и беспомощно, ищет на стене поверх стойки, на которой уже висят некоторые подобные свидетельства дружбы, подходящее место для этого парадного экземпляра.

— Ну, а теперь поднимем бокалы! «На здоровье!» И еще раз: «На здоровье!»

После этой официальной приветственной церемонии Пат и Паташон располагаются вместе со стариком у шефа. В парадной форме шефа почти невозможно узнать. В его каюте мы пьем кофе и виски и снова кофе и виски. Старик и шеф сидят молчаливо, совершенно подавленные. Я пытаюсь, хотя я совсем не расположен к этому, развлекать обоих и узнаю, что Пат родился в Польше, а Паташон, англичанин, как из детской книжки с картинками, всего год как в Дурбане. Я рассказываю, что на этом корабле я гость: «Yes, extremely interesting — spoiked a lot of clean paper». (Да, крайне интересно — украл чистую бумагу) и срываю тем самым взрыв хохота, «Yes, articles for magazines — perhaps for a book…» (Да, статьи для журналов, возможно, для книг.)

Постепенно мне удается выудить у атомных специалистов важные для нас новости. Очевидно, груз для корабля еще не прибыл. Уголь должен быть доставлен по железной дороге из Трансвааля. Но что-то не ладится с железнодорожным транспортом, будут задержки. Я хочу сказать по-английски: «Какой ужас!» Но это мне не удается.

На это известие старик только пожал плечами. Когда надо изобразить «крутого», ему нет равных.

Я узнаю также, что я, если я хочу путешествовать по континенту, сначала должен лететь в Йоханнесбург и что после Йоханнесбурга существует своего рода служба «маятникового движения». Каждый час один самолет. Йоханнесбург меньше, чем Дурбан, является моей целью, но — да будет так!

Мне жалко тратить время на беседу с этими ребятами, и я исчезаю под предлогом необходимости укладывать веши. Пусть старик сам развлекает своих гостей!

Стало прохладнее и значительно ветренее. Линия горизонта исчезла в тумане, видны только блеклые очертания Дурбана.

Лоцманский катер плывет к пароходу, который стоит на рейде. Иногда он проходит совсем внизу. Если бы лоцманский катер сделал небольшой крюк, то мог бы доставить нашу почту, если бы нашелся один умный человек и передал нашу почту на лоцманский катер, который раскатывает между стоящими на якоре судами.

Во всех проходах выкладывается проклятая рулонная бумага, одновременно моют тыльную сторону надстройки мостика, именно теперь, непосредственно перед погрузкой угля. Это типично!

Я сижу на своей койке, свою одежду я уже давно рассортировал, и вдруг резкие грохот и треск заставляют меня вздрогнуть: крышка люка! Наши крышки люков фирмы «МакГрегор» открывают, и я иду на палубу. Глядя на соты высотных домов, я ругаюсь со стариком: почему он не сказал мне, что наша цель — не гавань Дурбана, а рейд. Я исходил из того, что для нас на расположенном недалеко от города пирсе зарезервировано место и что мы, как штык, направимся туда. Ведь в конце путешествия необходимо почувствовать, что цель достигнута. Мы же достигли скучной глуши с силуэтами высотных домов и кораблей. Силуэты кораблей по меньшей мере хоть что-то оживляют, они меняют свое освещение. Город же — это нечто другое, как намалеванный лишенным фантазии художником кино безрадостный проспект современного портового города. Молы так плотно загораживают гавань впереди, что без бинокля я не могу разглядеть вход. Если бы не краны и плотно стоящие корабельные мачты, выступающие над молом, то гавань Дурбана показалась бы больше иллюзией, чем реальностью.

Неожиданно рядом со мной оказывается старик.

— Запасемся терпением, а потом попьем чаю, — говорит он голосом уставшего человека.

— Означает ли это, что у тебя есть чай?

— А мы можем попробовать заставить стюарда подсуетиться, — отвечает старик, несколько расслабившись.

Стюард действительно приносит чай. Старик, погруженный в свои мысли, говорит:

— Если это так начинается, то непременно затянется.

Я тоже настроен мрачно, но в моей мрачности вибрирует нервозность. Я и летаргичен и нетерпелив в одно и то же время. Теперь корабль не принадлежит ни открытому морю, ни защищающему порту. Его турбины больше не работают, ветер и течения двигают его вокруг якоря: корабль вращается вокруг якоря. Но это и все его движение. На таком судне в таком полумертвом состоянии раздражительность экипажа, я это знаю, может привести к желанию убить. То, что старик рассказывал о Лагосе, было ужасно. Там суда иногда вынуждены месяцами «хиповать» на рейде при палящей жаре, так как возможности порта ограничены. Я представляю себе жизнь на перегретых от жары палубах корабля, как преддверие ада. По крайней мере от жары мы здесь не страдаем. Плотный туман отфильтровал светило, легкий ветерок веет со стороны моря. После обеда, который я без всякой охоты заглотнул, мы снова сидим в каюте старика.

— Ведь этот корабль является во многих отношениях символом, — говорю я после продолжительного времени, летаргически проведенного нами в наших креслах, и попивая, как в свое время колонизаторы.

— Что ты имеешь в виду? — спрашивает старик.

— Символом того, что в конце концов мелочность и нездоровая атмосфера на этом корабле одерживают верх. То же самое, что и в политике, как повсюду.

— Что-то ты в ударе? Ты что — имеешь в виду половые покрытия из поливинилхлорида и поручни перил, на которые ты постоянно жаловался?

— И их тоже! Но и глуповатые цветные гравюры на стенах салонов, дурацкие значки, к которым ты сегодня добавил еще один.

— Они — обычные. Ну, все равно — уж отведи душу!

— Речь идет не о финтифлюшках как таковых. Я мог бы привыкнуть и к стиральным машинам на каждом углу. На нормальном корабле они бы мне и наполовину не мешали. Несоразмерность невероятных технических издержек на реактор, на футуристическую для меня двигательную установку и омещанивания жизни на борту — это то, что меня бесит. Ты только оглянись вокруг у себя!

Я перевожу дух, а старик действительно осматривается в своей каюте.

— Ты имеешь в виду картины, которые написал мой преемник? Он художник-любитель и пишет во время рейса по образцам. Это же должно было бы вызвать твое одобрение!

— Так оно и есть! Пишет по образцам, как в детском саду. Немецкие сказки! Это как вышивание подушечек для софы.

— Только помедленнее, — говорит старик и смотрит на меня почти обеспокоенно, — что это на тебя нашло?

Но меня не остановить.

— А посмотри-ка на письменный стол и занавески! На этот отвратительный гарнитур из стола и кресел, на этот невероятный ковер, на благородные лампы! Все это чванливость мещанина — и к тому же точно соответствует внешнему виду судна.

— Ну да, — говорит старик успокаивающе, — ты же знаешь, что право решать было дано многим людям, а они были нужны, потому что должны были раздавать заказы. Возможно, не все вышло так… — Теперь старик делает хитрую мину и говорит: — Возможно, имелась в виду и своего рода маскировка, вероятно, хотели закамуфлировать исследовательское судно под нормальный корабль. Вспомни вспомогательные крейсеры, они этим также занимались — и успешно!

— А ты еще шутишь! Сознательно по-мещански, в это ты сам не веришь, это было бы ясной концепцией. Здесь нашла свое отражение общая ограниченность!

— Кроме тебя это никого не шокирует, — ворчит старик.

— И это имеет для меня силу символа. Это соответствует моему опыту, что, например, ученые, которые двигают вперед наш прогресс, почти все являются спаржевыми обывателями.

— Какими обывателями?

— Спаржевыми обывателями! Спаржа — это зеленое травянистое растение, относящееся к этим противным и красным гвоздикам с длинным стеблем, которые в свою очередь так хорошо подходят к химической завивке и бигудям.

— Продолжай спокойно в том же духе, — говорит старик и откидывается в кресле, — ты путаешь нас с космонавтами.

— Ну, и? Позволь тебя спросить — веришь ли ты, что жены офицеров появились бы на мостике в таких легких одеждах, если бы они не чувствовали себя здесь как в своих домах рядовой застройки или в своих коттеджах на две семьи? Здесь же лри оформлении интерьеров с большим совершенством воспроизведен вкус домашних хозяек из мелкобуржуазного общества…

— Ты закончил? — спрашивает старик с легким раздражением.

Но я качаю головой:

— Не совсем. Мне на это можно было бы наплевать, тебе тоже, в скором времени ты покинешь корабль. Но здесь с природной, такой чудовищной взрывной силы обращаются так, как будто речь идет о детских игрушках. Мы совершенно не созрели для обращения с тем, что нам дает наука в области техники, электроники или прочего прогресса. О духовном проникновении, — извини, это звучит чертовски напыщенно, — не может быть и речи. Отсюда мои сомнения и даже страхи. Окатыши, их я представляю себе красивыми и пестрыми: голубыми, желтыми, красными, как леденцы для милых малышей, такими пестрыми, что они подходят к таким же пестрым бигудям из пластика, используемым дамами наших офицеров.

— Очевидно, ты обижен на этих дам?

— Меньше на дам, чем на пластиковые штучки на их головах. Для меня они, так же как и стиральные машины, имеют символический характер. Это я имел в виду, когда говорил о символическом характере. Нежелание принять к сведению, что мир изменился.

— Что сказал шеф? — смотрит на меня старик стеклянными глазами. — «Корабль философов!» Он прав!

Я решительно выключаю стиральную машину. Это непрерывное перелопачивание как на пароходе, ходившем по Миссисипи, прямо перед моей каютой действует мне на нервы сегодня сильнее, чем когда-либо. Мне надо было уже давно парализовать эту террористическую аппаратуру, следовало только снять какую-либо деталь или же разбить ее. Очень глупо, что я не сделал этого. Разве старик со своей манерой терпимости уже полностью сковал мои действия?

Чтобы отвлечься, я хожу по главной палубе туда и сюда и наблюдаю за птицами, летающими вокруг корабля. Большие птицы с черными крыльями. Они неожиданно сваливаются в пике, крутят пируэты и ныряют в воду. Одна из них выполняет эти упражнения совсем рядом с кораблем. Она ныряет глубоко в воду, за ней образуется светло-зеленый шлейф. Рыбу она не поймала. Теперь она совершает наблюдательный полет вокруг носа корабля, иногда замирает и пытается, как сарыч, хлопать крыльями, держась неподвижно в воздухе, затем снова переходит в пике и ныряет в воду так, что только брызги летят. Всплыв, она какое-то время плавает как утка, а затем взмывает с поверхности воды. Это, должно быть, баклан.

Специалист по насосам занят тем, что насаживает на рукоятку флагштока препарированный плавник акулы.

— Последний, — говорит он, — совершенно испортился.

К вечеру пришла зыбь с сильной волной. Насколько видит глаз: белые пенные головы как вышитый узор. Следующему катеру проводки будет тяжело подойти к кораблю при этом волнении моря. Зыбь увеличивается от часа к часу.

Когда после еды мы сидим в моей каюте, старик несколько минут смотрит в пустоту.

— Итак, теперь мы зависим от южноафриканской железной дороги, которая должна доставить нам уголь, — говорю я. — Но они же совершенно точно знают, когда мы прибываем. Мы же не с неба свалились, а прошли 4440 морских миль! К тому же есть сокращение ETA, Expected time of Arrival (ожидаемое время прибытия), как ты мне объяснял!

— Ясной информации, во всяком случае, нет, — ворчит старик.

— Но разве ты не знал, как здесь внизу карты, в Африке, делаются дела? Ты же уже был здесь.

Почему старик не запрашивает по УКВ-связи, что означает весь этот обезьяний театр? Но я-то знаю: уж таковы они — старослужащие капитаны: только никакой поспешности, только не показывать нетерпение, всегда блюсти утонченную английскую сдержанность! Ждать и пить чай! Это я слышал уже в третий раз.

— Я был здесь даже дважды, — говорит старик, — но досадовать приходится постоянно. Почту в мешке уже давно могли подать наверх, и агент должен был бы черкануть несколько строк. Так, в общем-то, положено!

— Недостаток фантазии! Они, очевидно, не могут себе представить, что мы здесь за пределами порта переминаемся с ноги на ногу. До сих пор ты всегда делал так, будто тупость всего этого является само собой разумеющимся делом, а я не решался спросить, действительно ли этот тупой метод является нормальным, я имею в виду, как обходятся с нашим прибытием, что нас вообще не воспринимают.

— Я тоже считаю, что это непорядок, что мы после трехнедельного морского путешествия прибыли сюда, а агент не выдает почту. А ее ведь ждут все люди. — Таким раздосадованным я старика никогда еще не видел.

— Возможно, парни, сидящие в своих элегантных офисах или в изысканных английских клубах, действительно не могут себе представить, что мы здесь ждем и ждем, — пытаюсь я успокоить старика, но он никак не выберется из своей «колеи». Через несколько минут он начинает снова: «Я, естественно, знаю, что они заставляют ждать. Но, в конце концов, они делают с этим грузом, каким бы смешным он ни был, свой добрый бизнес. То, что эти люди не в состоянии сделать что-нибудь и для наших людей, выводит меня из себя!»

— Сначала ждать, а чай пить потом!

— Так думают и они. Если мои опасения оправдаются, то корабль будет болтаться здесь снаружи, на якоре, еще добрых два дня, пока ему позволят подойти к пирсу. Почему оба представителя ведомства по атомной энергии привезли с собой такой большой багаж? Они наверняка в курсе дела.

— Но ничего не выдали?

— Нет. И если для народа здесь мы должны организовать прием, то сделаем ведь все, как полагается, и устроим представление — а к этому добавим еще и приветливые лица. Но эти братцы не проявляют заботу даже об элементарных вещах: доставка почты — это-то они могли сделать по меньшей мере. Тебя поражает, что я это говорю? Естественно часто бывает, что что-то не ладится. И что я хотел сказать еще: моей серьезной отрадой этот прием не является!

Смешно, старик ведет себя так, как будто должен, — и именно передо мной, — извиняться за свою злость.

— Я рад уже тому, — говорю я, — что ты реагируешь. Сегодня до обеда я думал, что тебе абсолютно все равно.

— Ты считаешь прогрессом уже то, что я реагирую?

— Ну, конечно же! — говорю я и ухмыляюсь.

— Тоже комплимент! — отрывисто говорит старик. Теперь он выглядит не таким рассерженным, но все равно его заносит: — Все это не нравилось мне с самого начала. Информация была достаточно неясной. Я не знал, чего они хотели. Сначала они говорили: не становитесь на якорь. Потом началась такая ужасная качка, что я выбросил якорь…

— Выбросил якорь?

— Ради бога. Я знаю, что затронул больной для тебя вопрос. Еще в Бресте ты читал лекции на тему «бросать якорь». Этого никто не может сделать из-за громадного веса якоря. «Еще один выбрасыватель якоря!» — я еще слышу твои слова, если кто-то из флотилии выражался, по твоему мнению, неточно.

— И вы считали меня «чокнутым»?

— Я-то нет. Я знал, что ты читал своего Йозефа Конрада. Так что извини! Я «опустил якорь». — Наконец-то улыбка осветила все лицо старика.

— Теперь я вспоминаю свой первый рейс на «Отто Гане», — говорю я, — тогда прибытие было таким же впечатляющим.

— Но это же было в Бремерхафене? — спрашивает старик.

— Да, в Бремерхафене зимой, за день до моего дня рождения.

— Не так уж радостно это звучит, да и не должно, наверное, — отвечает старик сам себе, потому что я ничего не говорю. — Смешно — торчим перед Дурбаном, а думаем о Бремерхафене.

— Мы пролетаем время и пространство, причем без технических приспособлений.

— Смешно, — снова говорит старик. — Я спрашиваю себя, какая там сейчас может быть погода.

— Bonjou tristesse! — говорю я и, так как для меня это звучит слишком патетически, добавляю: — Счастье наше, что мы живем здесь, в передней части судна. В кормовой надстройке, кажется, каждую ночь даются приемы.

— К счастью! Тогда бы сегодня вечером я смог бы сбыть обоих этих атомных специалистов и они не сидели бы у меня на шее. Их принимали с шумом. — Старик видит, что я ухмыляюсь, и спрашивает: — Что тебя беспокоит?

— Однажды я пережил смещение в пространстве и во времени в еще более сумасшедшей форме, это было во время моего путешествия в южные моря: точнее, на острове Понапе.

— Рассказывай! — настаивает старик.

— В то время я находился довольно долго в пути, и по вечерам всегда диктовал в мой маленький диктофон. Так много кассет, сколько мне было нужно на эти месяцы, у меня с собой не было. Тогда Дитта переслала мне несколько кассет самолетом, и, чтобы все прошло нормально, я сначала переписал их, прослушав донесения Дитты. А на мекленбургский диалект Дитты лягушки в нашем пруду в Фельдафинге реагируют громким кваканьем. В этом году у нас было много лягушек, и теперь я проигрывал кваканье этих баварских лягушек на острове Понапе. В наши дни делают совершенно другие вещи, но в то время для меня это было чудом техники — к тому же трогательным чудом.

Старик смотрит на меня требовательно. Вне всякого сомнения, он ожидает продолжения. И тогда меня как кипятком «ошпаривает» мысль, что я давным-давно хотел рассказать ему о моем пребывании на этом потерянном острове Понапе.

— Там в джунглях квакали не только баварские лягушки, — начинаю я медленно. — Там мне довелось услышать и твое имя.

Старик подскакивает, как наэлектризованный:

— Скажешь тоже! — говорит он. — Это правда?

— Если я тебе говорю! — И я демонстрирую нерешительность, чтобы, потянув время, сделать эту историю еще более напряженной.

— Итак, — начинаю я, — я застрял на этом покинутом Богом острове — воздушное сообщение только раз в неделю, — и пытался писать маслом, то есть, я писал как сумасшедший, сражаясь с тропической жарой. Я был как под кайфом. Однажды мне сказали — после обеда ожидается корабль, большой корабль. Я был взволнован. Как сможет большой пароход пройти через риф, через этот узкий проход? А затем я еще узнал, что капитан корабля, возможно, немец.

Я наблюдаю, что делается с лицом старика: он напряженно смотрит на меня. Мне надо не торопиться, чтобы не сразу назвать ему имя капитана.

— После обеда, часа в три, я увидел корабль, поднимающийся над горизонтом, впервые после войны я видел это так подробно: от первого дымового шлейфа до того момента, когда он проплыл через проход. Как они это сделали — это было поразительно. С обеих сторон у них имелось столько же места, сколько имел твой пароход в Панамском канале.

Заметив, что старик проявляет нетерпение, я специально делаю паузу.

— Капитана звали Рогнер.

Старик откашливается и спрашивает:

— Рогнер?

— Да, Конрад Рогнер из Глюкштадта.

— Гм, — бурчит старик и направляет свой взгляд на кусок ковра перед своими ногами. Его наклоненная вперед фигура так напряглась, что мне показалось, что он хочет на всю жизнь запомнить рисунок ковра.

И тут я замечаю, что в наших рюмках больше нет вина, да и бутылка стоит пустая.

— Сначала я приготовлю еду, — говорю я и поднимаюсь с кресла. Чтобы вернуть себе способность двигаться, я должен основательно потянуться.

— Рогнер! — говорит старик. — Он плавал со мной на каботажнике вдоль побережья Аргентины.

— Да, он мне рассказывал.

— Что он там еще понарассказывал? — недоверчиво спрашивает старик.

— О разных дамах на борту и все в таком же духе.

— То есть ничего, кроме прибрежных сплетен?

— Так долго мы с ним об этом не говорили. Я уже и не помню, когда мы с ним заговорили о тебе. Он был ошеломлен так же, как и я от встречи на Понапе с немцем, и тем, что у нас даже есть общий знакомый, а именно ты… Рогнер был настроен в первую очередь на развлечения, когда он наконец оказался на берегу, — ну ты же знаешь, что я имею в виду.

Теперь старик сидит, совершенно расслабившись, в своем кресле, а я продолжаю говорить:

— Это было так: в моем распоряжении был автомобиль, и вечером я еще раз поехал к кораблю. Рогнер очень обрадовался и сразу же спросил, не могу ли я подождать, пока он допьет свое пиво, после этого я могу его и шефа забрать с собой в населенный пункт. Я, естественно, сказал «охотно!» — тоже выпил пива, затем добавил еще две или три кружки, прежде чем мы выехали. Рогнер сказал, что познакомился с одной леди, с которой он договорился встретиться в мотеле, расположенном наискосок от моего отеля. Так что поедем к этому мотелю. Было примерно половина восьмого, мы сидели на какой-то террасе с красной, желтой и зеленой лампочками и с большим трудом пытались поддерживать разговор. О чем — я уже не помню. Леди, которую высматривал Рогнер…

Тут в дверь постучали — посыльный. Очевидно, агент вошел в наше положение и, несмотря на зыбь, выслал к нам катер с единственной целью доставить нам поздно вечером почту. Я поспешно хватаю свою пачку писем, а затем вполглаза вижу, что старик держит в руках только почтовую открытку, в которую он неподвижно уставился. А он так сильно ждал почту. Я втягиваю живот, небрежно засовываю свои письма за пояс, как будто они меня не особенно интересуют, и продолжаю говорить:

— …та леди, которую Рогнер высмотрел, на короткое время подошла к нашему столу: колоритная женщина, негроидный тип, великолепные бедра. Она гоняла свою жевательную резинку из-за одной щеки к другой и смотрела на Рогнера, как корова. Он был готов ждать сколько угодно, но мне уже давно хотелось спать. Я целый день писал, как сумасшедший.

— Ну и? — спрашивает старик, как будто его интересовали приключения Рогнера, а не почта.

— Рогнер упросил меня подождать до девяти часов, когда у жирной леди заканчивалась работа. Так что мы продолжали сидеть, а я пытался поддерживать разговор. Однако Рогнер был не в состоянии отвечать на вопросы, толстушка его возбуждала. Каждые две минуты он бегал к прилавку, за которым стояла дама. Когда он захотел поговорить с ней, вмешался босс. Вот так мы сидели и ждали до тех пор, пока толстушка не пришла, Она осклабилась при виде Рогнера, проведя себя по животу, а я от смущения сказал «мучо буоно», что Рогнер по меньшей мере понимал. А затем леди исчезла. Ровно в девять она появилась снова, уставилась на слегка обалдевшего Рогнера и медленно побрела по бетонной дорожке с сумочкой в руке. Для Рогнера это был знак — садиться в автомобиль. После этого мне пришлось очень медленно ехать, чтобы мы могли осматривать кусты. Но дамы и след простыл. «Теперь мы уже проехали мимо», — сказал шеф. «Нет, — сказал Рогнер, — дальше!» Итак, я проехал на сто метров дальше. Когда мы не обнаружили леди, Рогнер сказал: «Надо повернуть!» Трижды мы объезжали этот участок — дама исчезла в зарослях.

— Ну и? — спрашивает старик снова.

— Ну и? Она провела Рогнера. Рогнер был страшно раздосадован, и я отвез их обоих обратно к кораблю, чрезвычайно довольный, что наконец-то отправлюсь спать. Однако раз уж мы говорим об этой фазе твоей жизни — «фазе жизни» ведь хорошо звучит? — на каботажном пароходе, как же все продолжалось, когда ты согласился на эту работу?

— Ну, хорошо, — говорит старик весело, — ночь ведь не только для сна, разве не так пела эта Зарах-как-ее-там?

— Зарах Путаница.

— Чепуха, теперь я вспомнил: Леандер.

— Но это была не она. Это был Грюндгенс.

— Да, все равно. Итак, я согласился на работу штурманом.

— Штурманом? — спрашиваю я.

— Единственным штурманом. От первого до четвертого, если хочешь.

— От первого до четвертого? Что же это был за корабль?

— Ты же уже знаешь: каботажное судно, большое каботажное судно, так можно сказать.

— И как долго ты пробыл на нем?

— Около полутора лет я плавал первым офицером.

— А где?

— Южная Америка. Вдоль побережья вверх и вниз.

— Побережье длинное, — говорю я, — откуда и докуда?

— Между бразильскими и аргентинскими портами, а также вдоль всего южноамериканского восточного побережья.

— Должно быть, это было интересно! Ты же видел множество портов?

— По нынешним меркам, — говорит старик с сияющей улыбкой, — по нынешним меркам это были даже интересные романтические путешествия. Несколько крупных и множество мелких портов.

— А что за груз?

— Мы возили все: древесину, благородные породы дерева, распиленного и необработанного, кофе, парагвайское чайное дерево мате, хлопок и штучные товары из-за океана. Затем — зерно, его чаще всего.

Захваченный воспоминаниями, старик замолкает. Чтобы расшевелить его, я говорю:

— Тогда тебе, очевидно, невероятно везло. Я имею в виду — в профессиональном плане.

— Смотря как к этому относиться. Избалованный, ориентированный на современную технику штурман нашел бы это очень примитивным. Но зато это было своего рода спортом, как бы об этом сказали сегодня. Ты в качестве штурмана и твоего лучшего боцмана. Ты выполняешь некоторые операции на палубе и, если надо, помогаешь… Но скажи-ка: ведь это южноафриканское вино не такое уж плохое. Можешь спокойно налить еще.

— Сказано — сделано! Но, пожалуйста, продолжай!

— Итак, — снова начинает старик, — это было разнообразно и занимательно. Как я уже говорил: я же пришел из военного флота и не был обученным специалистом по погрузочно-разгрузочным работам — зерно, кофе, штучный груз, боеприпасы — рассчитывать в сложных ситуациях, связанных с грузами, всегда приходилось на здравый рассудок.

Мы выпиваем наши рюмки, и я терпеливо жду продолжения рассказа старика.

А так как он настроен на дальнейшие воспоминания, я спрашиваю:

— А кто был судовладельцем?

— В качестве судовладельца выступала панамская компания, зарегистрированная в Панаме, но это были не панамцы.

Но рели корабль плавает под панамским флагом, — говорит старик, то обладатели патента должны иметь среди членов экипажа человека с панамской лицензией. Ее должен был получить и я, но этого не понадобилось, так как при мне были мои флотские документы. У меня была немецкая книжка морехода и немецкий патент штурмана дальнего плавания.

«Продолжай в том же духе, — думаю я. — Когда же наступит момент превращения судовладельца в тестя?»

— Итак, ты ведь не сразу попал на то каботажное судно, с владельцем которого ты затем породнился?

Старик внимательно рассматривает носки своих ботинок, будто видит их впервые.

Я вынужден быть настойчивым:

— Пожалуйста, дальше. По порядку. Как это происходило? Сначала ты плавал на этом панамском судне, полтора года…

— Нет, на этом судне я пробыл дольше, в целом, полтора года я был первым офицером.

— Значит, тебя повысили в должности? И как было дальше?

— А затем капитан, который одновременно был судовладельцем…

— Значит, это все же было то знаменитое каботажное судно с дочерью судовладельца?

— Ну да же! — соглашается явно повеселевший старик. Но говорить надо во множественном числе: речь шла о дочерях, близняшках.

— И обе на выданье?

Старик делает вид, что не слышит этого.

— В судовых бумагах судовладельцем была компания «Игл Шиппинг Ко, судоходная компания Адлер». Но, собственно, менеджером и единственным собственником был этот человек, которого ты видел на фотографии, мой нынешний тесть.

— Ему принадлежало судно. И одновременно он был капитаном?

— Да, мы плавали вместе. Он в качестве капитана. И однажды он сказал: «Я думаю, тебе доставит удовольствие плавать на этом корабле капитаном». После этого он покинул корабль, передав его мне. И этим я занимался еще добрых два с половиной года.

— Если я правильно считаю, — спрашиваю я, — то в целом четыре года?

— Точно! — Старик откидывается в кресле, делая вид, что после этой констатации ему больше нечего рассказывать.

— Получил ли ты после этого нового помощника? — спрашиваю я дальше.

— Большую часть времени у меня был один югославский штурман.

— А судовладелец сошел на берег и появлялся на борту только в порту?

— Так точно! — говорит старик. — Он купил себе ферму и стал фермером.

— Стал фермером? — спрашиваю я удивленно. — У него что, больше не было желания выйти в море?

— Ну да, он оставил жизнь моряка, он достаточно долго плавал.

— Сколько лет ему тогда было?

— Ну, примерно шестьдесят пять.

— А как он вообще попал в Южную Америку?

— Дон Отто, так мы называли моего тестя, жил тогда в Антверпене и вскоре после войны из Ирландии подался в Южную Америку со всей семьей и еще несколькими людьми.

— А где был Дон Отто во время войны? Он не был интернирован?

— Его доставили во Францию еще до того, как начался западный поход. В то время немцев, которые считались ненадежными кантонистами, собрали и отправили на запад. Дон Отто был какое-то время у французов, интернирован в Южной Франции.

— А судно он имел еще тогда? — спрашиваю я.

— Да, судно он уже имел. Оно находилось где-то у друзей на верфи в тихом месте в Антверпене. Из лагеря для интернированных Дона Отто в Южной Франции освободили немцы, и он стал плавать на своем судне под немецким флагом.

— А что до этого — нет?

— Нет. У него был панамский флаг, и его у него принудительно, то есть незаконно, отобрали. После войны он его получил обратно.

— А как Дон Отто попал в Ирландию? Ты говорил, он сбежал из Ирландии?

— Тогда еще шла война, — говорит старик. — Дон Отто во время войны работал на немецких грузоотправителей, в большинстве своем гамбуржцев. Позднее, в послевоенные годы, я познакомился с некоторыми господами, которые имели с ним дело. В конце войны Дон Отто поставил это судно в одном из маленьких портов Балтийского моря. Не могу точно сказать, что за порт это был. Снаружи корабль выглядел непригодным для плавания, по бумагам он проходил как предназначенный для отправки в металлолом, пока не прошла первая волна конфискаций со стороны оккупационных войск. Потом ему удалось, избежав конфискации или успев до нее, вывести корабль в море. Он сделал несколько рейсов в Швецию, обеспечив возвращение панамских документов, то есть снова перешел под панамский флаг. Об этом я уже говорил. В то время это было большое дело, возможное только с помощью голландских друзей, которых он имел. Это свидетельствует о том, насколько хорошо к нему относились — и это притом, что он был немцем! Но в мореходстве никогда серьезно зла не держали. Во всяком случае всевозможные старые друзья помогли ему возвратить лицензию на флаг… А затем так и пошло: снова в Швецию, а также разочек в Англию, Ирландию…

— Сумасшедший парень, этот Дон Отто!

— Однажды он сказал: «Сейчас я останусь в Ирландии и не вернусь». На средства, которые он имел, валюту и все такое, он оснастил свой корабль для большой вылазки в Южную Америку. С ней он связывал представление об освобождении и благосостоянии.

— Путешествие без груза?

— Да. Он перебрался через океан без груза. На свой страх и риск, тщательно подготовившийся и оснастившийся.

— Твой тесть, очевидно, предприимчивый человек!

— Можно сказать и авантюрист.

— Однако поразительно, что, несмотря на такие наклонности, он оказался способным иметь такой корабль. Это же был, даже тогда, отнюдь не маленький объект?

— Его отличало ярко выраженное понимание реальности, — говорит старик и ухмыляется, — вполне ярко выраженное. В немецком мореходстве царил такой же экономический кризис, как и в международном. И он пришел к выводу, что в то время с помощью голландских кредитов, которые были дешевыми, как и корабли, так как они в огромных количествах стояли без дела и для них больше не было грузов, — покупка корабля может означать шанс на будущее. И тогда Дон Отто сказал себе: если акции лежат на земле, надо поднять их, надо покупать, ведь они могут только подняться. Так он и сделал, и это сработало. Когда начался экономический подъем и низшая точка развития конъюнктуры была преодолена, он очень быстро окупил свой корабль, в финансовом отношении окупил.

— Сколько человек было на нем? — спрашиваю я.

— Около десяти.

— Им же тоже надо было жить!

— Да, Дон Отто платил своим людям заработную плату в зависимости от рейсов. Такой экипаж был естественно интернациональным. Хотя преобладали голландцы, но были представлены и другие национальности.

— И у этого Дона Отто были две дочери…

— Почему были? Они у него и сейчас есть!

Интересно, как смущенно или даже раздраженно реагирует старик, но я не отступаю:

— И эти дочери часто поднимались на борт?

— Да, естественно, они обе были очень «морскими», так воспитаны. Они вместе со старым господином поехали через Атлантический океан, а до этого уже совершили с ним одно путешествие. И так случилось, что я вошел в контакт с этой семьей и так далее.

— Что значит «и так далее»?

— Я тогда выезжал иногда на конец недели на ферму и так — ну да, как в жизни складывается! И тогда остаешься там несколько дольше, когда нет других планов, — говорит старик, ухмыляясь, и тут оба мы, как но команде, начинаем смеяться Когда старик успокоился, он сказал: — Ха, поживешь там несколько дней и приходишь к выводу, что будет лучше, если не будешь вечно один. Ведь тяжело найти ту, которая предназначена именно тебе. А я считал, что сделал правильный выбор.

— После этого отступления от темы мы можем спокойно продолжать: потом тебе потребовалось отправиться в Мехико для женитьбы или как это было? Ведь тебе надо было, как мне по секрету сообщили, в кратчайшее время решиться на женитьбу. Тебе, так сказать, приставили пистолет к груди?

Старик массирует руки, а потом говорит с наигранным возмущением:

— Чего ты только не знаешь! Но давай останемся при теме: мы тогда плыли вдоль побережья к морю, и, как ты должен знать, в католических странах практически нет разводов. Итак, в Буэнос-Айресе это было бы затяжной затеей собрать документацию, и поэтому мы пришли к выводу, что было бы правильным пожениться в Уругвае или в Мексике. Так это делали там многие люди, которые не были аргентинцами и не были католического вероисповедания. И Мексика была самым простым выходом.

— Итак, все-таки Мексика! — сказал я.

— Подожди-ка. Туда не нужно даже ехать, достаточно того, что заявление передают адвокату, а у того есть связь с адвокатской конторой в Мехико.

— Так это так делается?

— Да, практически это делается с помощью письма, — говорит старик сухо.

— Действительно — это очень практично!

— И потом ты получаешь твои документы, подтверждающие заключение брака.

— Письмом? — поражаюсь я.

— Да. Снова письмом. И затем эти документы в стране, в которой ты находишься, в нашем случае в Аргентине, легализируются.

— Вы могли оставаться в Аргентине, а в Мексике пожениться? Да, это ловко. Это и сегодня еще существует?

— Думаю, да. Так же осуществляются разводы.

— Заочное бракосочетание, заочный развод, звучит очень по-деловому, по-почтовому. Ты просто сдаешь письмо на почте, а когда письмо возвращается, ты уже женат. От Асты, твоей жены, я, во всяком случае, слышал об этом более романтическую историю.

— Ага, отсюда ветер дует, — хмурится старик, — пистолет, приставленный к груди — это ты уже сам выдумал.

— Но по меньшей мере настоящую свадьбу на корабле справили?

— Не на корабле, а на берегу в кругу семьи и других людей. Как это и принято. В этой местности, естественно, и подносят при этом.

— А затем ты продолжал плавать — с семьей?

Старик молчит. Чертовски утомительно вытягивать из него информацию о его частной жизни. А стремление узнать о том, что действительно произошло между ним и Симоной, мне, очевидно, придется окончательно выбросить из головы.

— Итак, ты поплыл дальше… — пытаюсь я подтолкнуть его.

— Да. Я не делал большого перерыва в связи со свадьбой и от случая к случаю брал с собой в плаванье мою жену.

— Ты за штурвалом, она — на камбузе?

— Ну, не совсем так. Но я думаю, мне не надо вдаваться в подробности, твои знания мореходства, в общем-то, настолько полные, что ты можешь в какой-то мере разобраться и в малом судоходстве, — и старик разражается похожим на смех кудахтаньем.

Я терпеливо жду, когда он возьмет себя в руки.

— И как долго ты это делал?

— Я наблюдал за экономическим развитием Аргентины. В один прекрасный день я сказал себе, что для меня было бы более важно правильно завершить этот этап торгового судоходства. Я, правда, получил от панамских властей лицензию капитана, но не имел немецкой лицензии, я был штурманом. И тогда я вернулся в Бремен и записался в мореходную школу, в которой за это время открыли нужный мне курс. Я пробыл там с 1954 по 1955 год и получил немецкий патент капитана дальнего плавания. А так как, как ты, вероятно, уже заметил, уже светает, то «нам не мешало бы еще соснуть».

— Более справедливого слова никогда не говорили, — говорю я и раздражаюсь по дороге к своей каюте из-за перил на спуске, на котором я сегодня лучше подержусь руками.

* * *

Погода не изменилась и сегодня. С самого раннего утра прибывает лоцманский катер. Ему приходится совершить несколько маневров, так как зыбь настолько высокая, что оба лоцмана не решаются схватиться за канат и подтянуться. Наконец первый из них поставил ногу на штормтрап и поймал канат. Господа надели слишком нарядные для таких гимнастических упражнений куртки, они ведут себя так, будто делают это впервые. Я смотрю на них, стоящих на палубе, с возрастающим изумлением: оба в коротких брюках, у обоих усы, у большого блондина — светлые, у маленького темноволосого с толстыми икрами — черные, загнутые кверху. На мой взгляд, они выглядят, как карикатура на английских колониальных офицеров.

Мы поднимаем якоря! Мне кажется, что весь корабль вздохнул свободно. Теперь при консультации лоцманов мы медленно движемся к входу в порт. Прямо впереди и в глубине гавани горит красный огонь, далее на удалении — белый.

— Если оба эти огня совпадут, — объясняет мне старик, — то корабль плывет по направляющей линии.

Очень медленно голова мола становится крупнее, волны, разбивающиеся об мол, тоже укрупняются. А теперь оба огня совпали.

Старик еще не видел то, что обнаружил я, взглянув назад. Жены обоих старших офицеров появились на мостике. Головы обеих усыпаны красными пластиковыми трубочками, на которые они накрутили свои волосы. Этого не может быть! Эти дамы посмели показаться на мостике, да еще в таком виде в то время, когда корабль находится под консультирующим управлением лоцманов. Они в своем уме? Во мне поднимается бешенство: если это увидит старик! До этого рейса я никогда не видел леди на корабельном мостике. Формулировка «под консультирующим управлением» создает, как я знаю, особые правовые условия. Если лоцманы будут введены в заблуждение, а я помню историю о плавании через Панамский канал, рассказанную стариком, то с них снимается всякая ответственность.

А эти курицы могут, особенно в их облачении, вызвать нервный шок у любого человека. Для полноты картины появляются еще и две девочки. Леди стоят посредине ходовой рубки. Дети лезут вперед.

Старик стоит между двумя лоцманами, прямо за передним рядом окон. Он еще ничего не заметил.

— Оставь это! — неожиданно вскрикивает одна из леди, и старик резко оборачивается. Он оцепенел. Что за режиссура, думаю я, все актеры неподвижны, как в паноптикуме. Я вижу, что старик как раз собирается открыть рот, чтобы что-то сказать, но тут к старику обращается один из лоцманов. Если бы лоцман перевел свой взгляд на 10 градусов дальше, то увидел бы сцену за своей спиной. Но лоцман смотрит только на старика, спрашивая что-то у него. Что он хотел узнать от него, я ввиду напряженности ситуации не услышал.

Уперев обе руки в бока, выдвинув вперед подбородок, глубоко наморщив лоб, старик отвечает лоцману глубоким, хриплым голосом.

И тут я будто издалека слышу, как старик говорит лоцману:

— Would you please excuse the presence of the mates wives and these children? (Я прошу вас извинить присутствие офицерских жен и их детей.)

Маленький лоцман с загнутыми вверх кончиками усов слегка склоняет голову набок, оборачивается, злобно улыбается и говорит скрипучим голосом: «Doesn’t matter!» (Не имеет значения!)

Я бы этим дамам, которые поставили старика в неловкое положение, поотрывал головы. Но почему старик не прогнал их с мостика? Я знаю, что сейчас у него скребет на сердце, но он делает вид, будто для него дело закрыто. Он делает два неловких шага и становится слева от обоих лоцманов.

Сразу же за молом подходит наш буксир. Старик уже рассказывал мне, что Дурбан имеет новые построенные в Германии буксиры с крыльчатым движителем Фойта-Шнайдера.

— Они могут двигаться как через ахтерштевень, так и через нос, а также поперек, рядом с кораблем! — сказал старик почти мечтательно, и я захвачен возможностями маневрирования нашего буксира.

Очень большой порт со многими кораблями постепенно открывается перед нами. На пирсе много судов для штучных грузов, грузовые стрелы и мачты которых словно спутавшиеся стоят перед кранами, образующими фон. По-прежнему плохая погода, рассеянный свет, солнце отсутствует. Портовая толпа радует мой глаз, я люблю это акварельное настроение с его серым цветом на сером.

На угольном пирсе, к которому мы направляемся, стоят японец из Осаки и полностью закрытый корабль, при взгляде на который, когда я читаю его название «Сильвер Клиппер», у меня вырывается булькающий смех. Между этими обоими кораблями пустое место: место нашей стоянки.

— Выглядит скверно, — бормочу я. — А это что такое? Эта гигантская, величиной с дом черная система тяг и рычагов?

— Погрузочная машина, — коротко отвечает старик.

— Погрузочная машина? Это чудище, этот технический динозавр может внушить страх. Он намного выше нашего корабля. Какой сумасшедший конструктор придумал эту чудовищную аппаратуру?

«Just fifteen revolutions», — слышу я вполуха и остолбеневаю — нет, никаких революций! Имеются в виду число оборотов гребного винта, пятнадцать оборотов гребного винта. В нашем случае это означает «медленный ход назад». То, что выучено, — выучено! И я также знаю: команда «самый медленный вперед»

— «twenty five revolutions».

На черном пирсе, черном от угольной пыли, стоят несколько британцев в белых гольфах и белых коротких штанах. Именно так я представлял себе британских колониальных чиновников! Белоснежная одежда на однотонном черном фоне выглядит так дико, что я рассмеялся.

В японца из Осаки сверху по конвейерной ленте подается широкий поток угля, похожий на черный водопад. Японец выглядит так, как будто он накрыт черной сеткой. Как же, думаю я, будет выглядеть наш белый лебедь после погрузки?

Плотно закутанные высоченные чернокожие, со словно предназначенными для зимнего отпуска шапочками с кисточками на голове, движутся вдоль наших тросов. Как хамелеоны, они почти теряются на черном фоне.

Что за отвратительное это место — место стоянки. Я ощущаю старое чувство беспокойства непосредственно перед швартовкой и не имею ни малейшего стремления ступить с трапа на этот черный, испачканный пирс. Я снова слишком долго был в море?

— Там, — говорю я старику и показываю на пирс, — должен был бы по праву стоять господин генеральный консул?

— Да, — только и говорит старик.

— Но, очевидно, он даже и не подумал об этом.

Носовой шпринг закреплен, движение корабля к пирсу осуществляется очень медленно. Дециметр за дециметром промежуток темной воды преисподней между кораблем и причальной стенкой становится все уже. Наконец швартовы закреплены. Винт нашего корабля взрыхляет грунт порта, жидкая грязь смешивается с водой оливкового цвета вокруг кормы корабля. Этот бульон из клоаки выглядит отвратительно.

Из разговора между лоцманами и стариком я понял, что на этом месте недостаточная глубина для разгруженного корабля, не хватает десяти сантиметров, и старик ворчит:

— Тогда на этом месте мы не можем провести полную погрузку, нам еще придется подвергнуться буксировке.

Лоцманы покинули корабль, старик еще стоит на мостике, потирает руки, трогает руками голову, затем лицо — он пытается справиться с накопившейся яростью. К счастью, женщины со своими шалунами уже удалились, и я молча стою рядом со стариком.

— Время выхода в море определено: четверг, 3 августа в 17 часов, — говорит он скрипучим голосом. — Это означает, что в это время команда должна находиться на борту в полном составе. Но при той лавочке, которую я здесь вижу, — говорит он теперь громко, — может случиться и так, что корабль выйдет в море только в пятницу.

«Только никаких попыток успокаивать!» — приказываю я себе, пусть старик выдаст им по полной программе.

— Мне бы хотелось знать, как они, собственно говоря, представляют себе этот прием на борту! Не на этом же угольном пирсе? Во время погрузки? Тут и на автомобилях-то близко не подберешься — до края пирса никому не добраться! — громко бранится старик.

Прием, этот проклятый богом прием! Я это тоже вижу: черная грязь между рельсами толщиной до щиколоток.

— Я уже больше не могу слышать эти слова «прием на борту!» — говорю я.

Высморкавшись и скривив лицо, будто ему отдавили ногу, старик говорит:

— Тебе хорошо говорить! — Ни слова о появлении леди. Лучше мне поостеречься подливать масло в огонь.

В столовой для технического персонала проходят переговоры с иммиграционными властями и таможней. Казначей рутинно пересчитывает толстые пачки денег. Присутствует и клерк агента, молодой человек в коротких штанах, производящий впечатление недобравшего солнечного света. Но никаких следов присутствия нашего генерального консула. Зато следующее действующее лицо, также в коротких штанах, — неужели они ни разу не видели себя в зеркале? — думаю я, они что, не знают, как идиотски они выглядят со своими аистиными ногами? — загорелое, скверная имитация Ганса Альберса, которое совершенно бесцеремонно, будто это для нас настоящая рекомендация, представляется старым нацистом. Что означает это представление? Старик принимает визитную карточку, глубокомысленно смотрит на нее, держа ее в правой руке.

— Ха, посмотрим, — говорит он наконец. И тогда эта карикатура вместо приветствия гладиатора, которого мы ожидали, расшаркивается.

— Много дел, — бормочет старик, — я бы сказал: завтра в конце первой половины дня.

Еще одно расшаркивание, и парнишка исчезает.

— Кто это был? — спрашиваю я, едва этот шалопай удалился.

— Корабельный торговец, самый важный здесь. Никого не подпускает к делу, хочет надуть нас в одиночку.

— Могу ли я что-то сделать для вас? — слышу я и вижу, что рядом со мной стоит рассыльный агента.

— Мне нужно постричься.

— Хорошего парикмахера? — спрашивает мальчик с воодушевлением, — в этом я могу вам помочь. В одном отеле работают две немецкие парикмахерши, отменные! Я это устрою.

Попытка остановить его оканчивается неудачей.

Несмотря на многочисленные железнодорожные пути и грязь, к самой кромке пирса подходит автобус марки «фольксваген», резко тормозит так, что вверх взлетает черное облако угольной пыли. Из автомобиля выходит блондинка и поправляет свою юбку цвета хаки.

Старик вытягивает шею.

— Эта женщина — пасторша матросской миссии, — говорит он, — я сразу о ней подумал!

— Женщина — пастор?

— Ты поражен? Пастор — это неверно. Жена пастора. В последний раз, когда я был здесь, она, можно сказать, трогательно заботилась об экипаже. Она сейчас загрузит автобус нашими «пиплами». Между прочим, через час у нас будет телефон, после этого я попытаюсь связаться с генеральным консулом. Возможно, он даст тебе несколько советов для путешествия. Сегодня ты все равно не уйдешь, это уж точно.

— Так что это означает — сегодня ночью на этом сказочном пляже?

— А куда ты вообще хочешь попасть?

— Например, в приличный отель, в настоящий южноафриканский отель класса люкс со сплошными джентльменами в коротких штанах…

— Отель класса люкс? Они страшно дорогие. Лучше останься здесь, пережди, пока горячка уляжется, но проследи, чтобы в твоей каюте все было под замком, скоро здесь такое начнется…

— А что планируешь ты? — спрашиваю я старика.

— Я? Естественно, я останусь на борту. Зато я пошлю людей, за исключением необходимых для вахт, на берег, и мы обеспечим себе приятную обстановку.

— Мужской вечер на угольном пирсе. Идиллическое представление!

Мы попросили принести еду в каюту старика, так как столовая «осиротела» и все свободные от вахты покинули корабль. После третьего глотка из пивной бутылки старик откашливается один, два, три раза, делает еще один глоток и спрашивает:

— Итак, Симона все-таки работала на Движение сопротивления?

— Имелось много моментов, дающих основание подозревать ее, но не было доказательств. Симона уже приняла меры — ты же об этом знаешь — на тот случай, что я попаду в плен, а такое она не смогла сделать в одиночку.

— Об этом я ничего не знаю? Как это так?

— Разве я тебе об этом не рассказывал? Это было так. Уже в Ла Боль она передала мне два свидетельства на официальной бумаге, подписанные двумя свидетелями-парижанами, что я крайне рискованным образом спас ее от ареста гестаповцами. Подписи были нотариально заверены.

— Когда же ты это сделал? — спрашивает старик.

— Здесь ни слова правды! Свидетелей я в глаза не видел.

Старик хлопает ладонями по подлокотникам кресла, качает головой, как будто не хочет поверить тому, что я говорю.

— Подумай о дилетантизме, — говорю я почти мягко, — это же было чистой воды сумасшествие! Предположим, что вместо того, чтобы как можно скорее сжечь их, я носил бы обе эти бумажки с собой в бумажнике или в солдатской книжке, и имел бы неприятности с нашей фирмой, а бумажки эти попали бы не в те руки.

Тогда старик тихо присвистывает и говорит:

— Тогда ты мог бы быстро отмыться, — и откидывается назад в своем кресле.

— Так ты что — разобрался в Симоне?

Старик обнаруживает явные признаки смущения, рассматривает носки своих сапог, а затем свои ногти на руках. Наконец он говорит:

— Но все, что ее окружало, я имею в виду виллу на берегу и белокурую мадам, это-то было вполне настоящим.

— Ничто не было настоящим! Даже белое великолепие волос старухи не было настоящим. Но были еще и другие вещи: например, дело с игрушечным гробиком, который Симона якобы нашла на полу своей спальни и который она показывала. Разве я не рассказывал об этом еще в Бресте? Этот игрушечный гробик не мог попасть в спальню через открытое окно. Снова и снова я обдумываю это: было ли это действительно Сопротивление, был ли это кондитер Бижу, который бешено ревновал? Или Симона в конце концов смастерила гробик сама?

— Но ты же достаточно долго был женат на ней?..

— И все-таки не раскусил ее.

Я не могу заснуть. Опустевший корабль без вибраций, без многочисленных убаюкивающих шумов, свидетельствующих о его движении. У меня мелькает мысль, что мы находимся на мертвом корабле. Я пережил время стоянки в портах на других кораблях, тогда можно было слышать биение сердца машины. Этот же корабль свинцово безмолвен. Его сердце, реактор, остановлено. И это техническое гигантское насекомое на пирсе, погрузочная машина, стоит без признаков жизни. Она неподвижно и безжизненно торчит в ночном небе, так как с подачей грузовых поездов с углем все еще происходят задержки.

У старика больше нет никаких дел. Теперь мы варимся в собственном соку. Самое отвратительное в мореходстве — это ожидание и незнание того, как долго это продлится.

Посреди ночи меня внезапно будит инфернальный шум. Очевидно, прибыл уголь. Звук такой, будто над нами разразился Страшный суд. Полусонный, я приподнимаюсь, открываю дверь и смотрю прямо в ослепление солнечной горелки. Сразу же во рту у меня появляется грибной привкус, к тому же я вижу, что воздух полон всякой дряни. Я снова закрываю дверь, достаю из холодильника бутылку пива и лежу, раздумывая, на койке.

Теперь громыхание и резкое шипение почти перекрывают друг друга. Весь корабль содрогается. А затем раздается пронзительный визг, такой резкий, что больно ушам. Хотел бы я знать, что так ужасно трется, но выглянуть за дверь еще раз я не решаюсь.

К шуму добавляется душный воздух. Мне все-таки надо было сразу после швартовки перебраться в отель. Но я не мог нанести такой обиды старику — это было бы похоже на дезертирство.

Мне бы хотелось остановить мелькание мыслей, и я тупо считаю: «семьсот пятьдесят восемь, семьсот пятьдесят девять, семьсот шестьдесят…» Но едва я забываюсь, адская машина снова грохочет и трещит так, что это почти подбрасывает меня на койке. Теперь в каюте сильно пахнет угольной пылью. Должно быть, ветер переменился. Инженеров, изобретших это допотопное чудовище в виде погрузочной машины, следовало бы четвертовать. Машина конца света. Братцев из фирмы космос, составивших грузовой договор на угольную пыль, нужно было бы засунуть в люк, в который как раз ведется засыпка.

Черт бы побрал эту Южную Африку! Такими, как оба этих атомных Фрица и как салатовые аисты в их коротких штанах, играющих роль надзирателей над заключенными, я всегда представлял себе южноафриканцев. Мне сказали, что черные внизу на пирсе — заключенные. Что бы они ни натворили — за что им приходится работать в этом угольном дерьме — мне не хватало только вида черных заключенных. Fiat justitia! (Да здравствует юстиция!) Когда я вижу бедные закутанные фигуры, у меня к горлу подступает комок.

Я выпиваю вторую бутылку, упираюсь взглядом в потолок и, наконец, засыпаю.

* * *

Утром я чувствую себя колесованным. Когда я хочу встать, мой испуг проходит: господи, как же выглядит моя каюта! Угольная пыль проникла через мельчайшие щели. Очевидно, мои легкие — внутри черные. Идиотские рулоны бумаги, влажные тряпки — ничто не помогло. Вместе с воздухом уголь проникает повсюду. Не имеет смысла защищаться от этого.

Бумаги на моем столе тоже покрыты темной пудрой. Я пишу пальцем «свинство!!» на угольной пыли, которая толстым слоем лежит на моей рукописи.

Мой умывальник — серого цвета, из серого возникают, когда я включаю воду, черные подтеки. Угольная пыль на мыле и на зубной щетке.

Дерьмовая ситуация: в ванне я неплотно закрыл окно, так как иначе я бы ночью задохнулся. Когда я ложился спать, я был готов поклясться, что ничего не случится, — но сейчас все черным-черно.

С моих рук никак не смывается жирная грязь. Я могу оттирать их сколько угодно, но эта проклятая штука вошла глубоко в поры. Если бы я отправился к хироманту, мне нужно было бы сделать скидку, так как ему нужно было бы смотреть только вполглаза.

— Разве речь шла не об угле? — спрашиваю я старика, встретившись с ним ранним утром.

— Об антраците!

— Но это же не антрацит, это же не что иное, как черная пыль!

— Антрацитовая пыль, — лаконично отвечает старик.

— И на что она годится?

— Откуда я знаю? Из угля, как известно, можно сделать чуть ли не все на свете.

— Знаю, знаю, — например, турецкий мед, — отвечаю я раздраженно и вижу, как из люка, в который как раз происходит погрузка, поднимается большое черное облако.

Теперь мне понятно, почему, услышав слово «антрацит», Молден громко смеялся. То, что нагнетается в наш корабль, является самой отвратительной угольной пылью, которую только можно найти. Самая подлая, самая мерзкая грязь, которую я никогда до этого не видел, грязь, почти такая же легкая, как воздух. Она покрывает все в течение часов, обычной пыли на это потребовались бы годы.

Ночью корабль, после того как кормовой люк был заполнен, был на несколько метров отбуксирован в сторону. В результате надстройка над мостиком еще сильнее придвинулась к грязным каскадам.

— Почему вы все еще здесь? — спрашивает первый помощник в переходе. — Я думал, что вы уже давно пробираетесь сквозь африканские заросли?

— Это было бы неплохо! — говорю я и улыбаюсь: первый помощник и его прекрасные белые рубашки, ежедневно после обеда новая белоснежная рубашка из немнущейся ткани. Первый помощник с его рулонами бумаги во всех проходах.

Когда первый помощник исчез, до меня дошло: на нем была одежда из серого тика — серого тика! Таким я его еще никогда не видел.

— Что это такое? Это же не уголь! — обращается один моряк к другому. А тот поворачивается ко мне:

— Скажите, пожалуйста, — это же грязь, на что же она годится?

Я пожимаю плечами и говорю:

— Вероятно, это должно пойти на производство электрического тока, но точно я тоже не знаю.

— На производство электрического тока? — повторяет первый, и оба смотрят на меня, как будто я не в своем уме.

В столовой мы молча сидим за круглым столом, будто сговорившись основательно наводить тоску друг на друга. Старик кривит лицо, будто не зная, как оно должно выглядеть, примеряя в связи с этим различные маски. Наконец он ворчит:

— Это, так сказать, самый плохой груз, который только может быть — этот и фосфаты.

— А почему ты не возражал против этого?

— Я хотел удивить тебя, — говорит старик с вымученным налетом насмешливой улыбки.

— Что тебе прекрасно удалось. Моя ванна совершенно испачкана. Но, к счастью, камбуз, очевидно, совершенно не пострадал, — добавляю я, так как старик мрачно выглядит. — Наша яичница имеет желтый цвет, настоящий желтый цвет. И на ломтях гренок нет даже следа угольной пыли!

Старик меня даже не слушает. Мы отмалчиваемся до тех пор, пока он, откашлявшись и запинаясь, не говорит:

— Фрахтовые ставки настолько низкие, что никакое пароходство, разумно считающее, не стало бы связываться с этим грузом.

— Не хочешь ли ты этим сказать, что нелепо тащить эту штуку по морю?

— Этим я не хочу ничего сказать, — недовольно говорит старик, а затем показывает на книгу, лежащую на столе: — Что это ты там читаешь?

— «Бразильские приключения» Петера Флеминга. Я тут подчеркнул кое-что интересное для тебя.

Старик присаживается и читает себе под нос: «Многие, а точнее, большинство изделий современной цивилизации являются при поверхностном рассмотрении безобразными, но мы с полным правом не допускаем присвоения им ранга чудовищ. Самый глупый крестьянин на самой удаленной сельской дороге уделит больше внимания какой-нибудь пегой лошади, чем двадцати междугородним автобусам. Когда-то казавшаяся такой современной детская игра в восхищение научным прогрессом совершенно устарела, потому что наука надела семимильные сапоги и перескочила горизонт дилетантизма. Во всяком случае, все мы стали слишком самонадеянными, чтобы позволить „застукать“ себя в положении дикарей, разинувших рот от созерцания граммофона. Очень мало достойного внимания осталось под солнцем: „достойное внимания“ я понимаю в том смысле, который включает в себя благоговение».

Прочитав запинаясь текст, старик с мечтательным выражением на лице повторяет, последнее выражение: «„достойное внимания“ я понимаю в том смысле, который включает в себя благоговение». Благоговения здесь ни у кого нет. Даже просто уважения.

— Возможно, только у шефа. К тому же благоговение — это большое слово.

— Да, шеф — этот комический филин. Когда Флеминг это все написал?

— Подожди-ка, — первое немецкое издание появилось уже в 1939 году. Можешь еще раз спокойно прочитать. Я оставлю ее тебе здесь. Не могу же я таскать ее с собой. Но вернемся еще раз к теме фрахтовых ставок. Не должна ли компания выплатить приличные портовые сборы, если мы, как например теперь, болтаемся на пирсе?

Старик отодвигает свой стул, обдумывает какое-то мгновение и быстро говорит, будто читая:

— Регулирование портовых сборов различается от страны к стране и от порта к порту. Дифференциация сборов осуществляется в большинстве случаев — по нетто-регистровым тоннам, к которым калькулируются и пассажирские каюты.

Я киваю, еще раз поражаясь тому, насколько точно старик держит в голове то, что имеет отношение к его делу.

— Различны тарифы для кораблей в балласте и судов, перемещающих грузы или, например, высаживающих пассажиров. Пример: различие в США было однажды равно двум центам против шести центов.

Я, правда, не знаю, за что два цента или шесть центов, но я не хочу смущать старика. И вот он говорит:

— Стоимость каждого производственного дня здесь складывается для государства в приличненькую сумму.

— Но зато мы демонстрируем флаг!

— Кому же? Разве не ты сам говорил, что корабль выглядит как какой-нибудь обычный пароход? — спрашивает старик, к моему вящему изумлению. — Я тут вспомнил, — говорит он еще и при этом ухмыляется, — генеральный консул дал знать о себе, он прибудет где-то между одиннадцатью и двенадцатью. Надеюсь, он узнает наше судно.

— Смотри-ка! То, что здесь рано приступают к уборке, он, очевидно, знает.

— Можно предположить! Но он будет поражен, когда увидит эту грязь здесь!

— Дай мне знать, когда этот господин придет. Хотелось бы увидеть его лицо.

— Приходи в десять в мою каюту и познакомишься с ним. Он может помочь тебе в составлении маршрута твоего путешествия.

В своей каюте, сдув пыль с письменного стола, я пытаюсь записать то, что в последние дни рассказывал мне старик, но не получается, я не могу справиться с беспокойством, возникшим во мне.

Снова будет долгое прощание, без стиля, такое, какое у нас уже было. Прощание в Бремерхафене было скверным, но на этот раз оно, кажется, станет еще более безотрадным.

Вместо того чтобы писать, я занимаюсь самоедством: идиотская идея пройти на руках задом наперед через Африку. Без какой-либо подготовки, ноль целых шиш десятых, даже карты Африки у меня нет. Что мне до этой Африки! Когда в юношеские годы на складной байдарке я плыл к Черному морю, у меня между колен, по меньшей мере, лежал отцепленный от школьного атласа Дирке разворот: ПРИДУНАЙСКИЕ ГОСУДАРСТВА. Здесь на борту имеются только морские карты. На них нанесены только прибрежные районы, морехода не должна интересовать обстановка внутри страны.

Сойти в Дурбане — не моя идея. Африканский план мне внушил старик — сначала помаленьку, а потом все настойчивее.

Большое морское путешествие я прописал себе в качестве терапии от внутренней тревоги, и вот уже на половине пути мне надо совершить побег? Это выглядит так, будто я не могу продержаться до конца.

«Прихватить» еще этот прием, чтобы у меня сложилось представление о моих земляках в Южной Африке, а затем долой с корабля! Но до этого нужно проститься с кораблем. Так как еще раннее утро, я сначала поднимаюсь на мостик, хотя знаю, что наша ходовая рубка в гавани закрыта. Но кто-то может там наверху и оказаться. И тут я вижу в проходе старика, он тоже направляется на мостик.

В ходовой рубке меньше всего грязи. В своем полете добрая часть антрацитовой пыли уже осела ниже уровня нашего так высоко расположенного мостика.

Здесь вверху до рычагов и тяг погрузочной машины рукой подать, и через стекло я вижу, что у нее есть основание, передвигающееся по рельсам, как у большого крана.

Я не ослышался? Нет, шум неожиданно прекратился, что-то случилось с погрузочной машиной. «Хоть бы она вообще сломалась», — думаю я и смотрю на силуэт города.

— Ты же видишь — корабль совершенно загажен. Теперь придется его отдраивать и отдраивать до самого Роттердама. Можешь себе представить, как медленно это делается! — говорит старик, будто желая убедить меня, да и себя, что это давно решенное дело, что я покину корабль.

— И не осматривая его ты знаешь, что при разгрузке в Роттердаме корабль будет снова выглядеть так же по-свински, как и здесь. И драить придется по-новому.

— Корабль Сизифа! — говорю я, торжествуя, — это заголовок, заголовок моего репортажа.

— В чем-то ты прав, — говорит старик задумчиво, — но звучит не так, будто твой вывод предпочтительней.

— Хочешь это знать? — и так как старик ничего не говорит, я делаю вид, будто читаю с листа: — Впечатляющая парадигма для государственного гибрида… Строка ниже включается в блок. За сотнями программ, многие из которых притянуты за волосы, скрывается большая дыра, в которой исчезли миллионы и миллионы, потраченные на этот корабль.

— Продолжай в том же духе! Ты в своей стихии! — ворчит старик.

— В своей стихии! Я хотел бы, чтобы мы были бы в своей стихии, а не стояли бы — черные среди черных — у этого проклятого пирса!

— Только не торопись, — говорит старик почти строго, — ты снова забываешь о той громадной пользе, которую принес этот корабль промышленности!

Но этим он не собьет меня с толку. «Если называть вещи своими именами, то следовало бы говорить и о подкармливании промышленности, „непрямым субсидированием“ это вряд ли можно назвать. Но теперь мы по меньшей мере знаем, за что мы здесь страдаем!»

— А чтобы ты страдал не так долго, — говорит старик и смотрит на свои часы, — пойдем-ка в мою каюту — скоро должен подойти генеральный консул.

Стюард поразительно быстро принес заказанный стариком чай. Мы сидим и ждем генерального консула, и тут старик говорит:

— Navigare necesse est!

— Это правда? — спрашиваю я, оправившись от изумления.

— Но постепенно я понимаю — с меня хватит, — говорит старик. — При этом я вспоминаю, что я слышал об этом прекрасном высказывании: Плутарх, якобы, совершенно точно записал это высказывание Помпея, извращенное впоследствии для целей рекламы.

— Как это?

— Ха, ты, наверное, поражен? Полный текст гласит: «Navigare necesse est, vivere non est necesse».

Старик делает паузу, и, когда пауза кажется мне слишком продолжительной, я говорю:

— И?

— И… Вероятно, Помпей не собирался сказать ничего другого, кроме — чтобы подстегнуть своих моряков в связи с надвигающейся бурей, — сматывайтесь, в конце концов, даже если это и немного рискованно.

— Но ты легкомысленно потрясаешь основы мореходства, — говорю я старику, — это симпатичное искажение, это изречение «Navigare necesse est» красуется на портале «Дома мореходства» в твоем родном городе Бремене!!

— Ну и? — говорит старик и смотрит на свои часы. — Господин генеральный консул теперь должен был бы наконец появиться.

— Я нахожу невероятным то, что он не постоял на пирсе, — возмущаюсь я.

— Хорошего в этом ничего нет. Это можно было бы сделать и совершенно по-другому и с помощью совершенно простых средств. Ты же видел: Пасторша примчалась сразу, она заботится об экипаже.

— Это меня действительно поразило! Тут впору и мне стать верующим.

— Вот в этом-то и все различие. И при этом пасторша, я это знаю, очень занятой человек.

— В отличие от подобных государственных паразитов. Я могу рассказать тебе сколько угодно прелестных историй о таких типах.

— Ну, рассказывай, — говорит старик, посматривая на часы.

— Подобный тип был в Токио. Этот господин давал прием в честь лауреата Нобелевской премии Бутенанда и нас, так как наши картины были отправлены в Японию и там выставлены. Мне пришлось бродить в прекрасном японском саду по террасе милосердия, и при этом он постоянно придерживал за локоток и таскал меня туда-сюда: то вперед, то налево, то направо. Я представления не имел, что должен означать этот театр, пока не сообразил: в кустах были рассредоточены газетные фотографы, которым надо было сфотографировать нас анфас. И потом этот восторг по поводу выступления танцоров, исполнявших баварские народные танцы с прихлопыванием и притоптыванием! За два месяца до этого он специально пригласил этих танцоров за государственные деньги. Настоящих танцоров из Оберау в Баварии, обосновав это тем, что era жена родилась в Верхней Баварии. Там, между прочим, был и ливерный паштет!

— Давай-ка лучше выйдем, — говорит старик, еще раз взглянув на часы, — может быть, господин генеральный консул уже дожидается нас.

Багаж нашей отбывающей домой стюардессы должен быть доставлен к парому. Моряки, которых выделили для этого, в ярости. Они не хотят играть роль носильщиков «этой сумасшедшей», да к тому же таскать такое количество багажа. Увидев гору чемоданов и сумок, которых хватило бы на троих или даже четверых человек, я понял реакцию этих моряков.

— Ей придется дополнительно выложить приличную сумму денег! — говорит один из них, и в его голосе звучит злорадство. — Как самолет вообще сможет подняться, если у нее столько тряпок?

Я мог бы лететь тем же рейсом. Но теперь решено: не straight ahead в good old Germany (не прямо вперед в старую добрую Германию), а посмотреть кое-что в Африке. Но до сих пор я даже не знаю, для каких стран мне нужны визы и все такое. Об Африке я знаю ноль целых шиш десятых, но морской агент все уладит, успокаиваю я себя, для этого он и существует.

Старик переминается с ноги на ногу, так как генеральный консул все еще не появился. Тут еще раз подскакивает человек, который взялся достать мне фотопленку, и спрашивает, устраивает ли меня названная им цена. Страшно дорого, но что делать — пленки мне нужны.

Снова появляется посыльный: старика просят к телефону. Я брожу по полуюту и страшно радуюсь тому, что погрузочная машина не работает. Первая партия антрацитовой пыли, слышу я, полностью погружена. С доставкой следующей партии снова что-то не ладится. Слава Богу, не моя забота! И не старика.

— В чем дело? — спрашиваю я медленно приближающегося старика.

— Господин генеральный консул отказался приехать. Внезапно выяснилось, что в данный момент без него нельзя обойтись.

Старик демонстративно вдыхает полные легкие, в то время как я стою, не находя слов. Затем я говорю:

— Он что — смеется над тобой?

— Господин генеральный консул просит посетить его в его служебном помещении, — ворчит старик.

— Ага! И как ты туда доберешься?

— Господин генеральный консул пришлет за мной машину. Ты, естественно, поедешь со мной, это я ему сразу же сказал.

— И когда?

— После обеда! Он сказал, что примерно в пятнадцать часов, в это время у него, очевидно, заканчивается послеобеденный сон.

После обеда старик остается сидеть. Он откашливается, будто после простуды, затем глухо говорит:

— Меня радует, что ты решился покинуть корабль.

— Тебе непременно хотелось бы удалить меня с корабля?

Так как старик сидит смущенный и очевидно не знает, что сказать, я прихожу ему на помощь:

— Ясно, я знаю, что своими вечными расспросами я действую тебе на нервы и потом — еще раз тот же самый длинный отрезок пути.

Теперь старик хоть улыбается и говорит:

— Ты схватил суть!

Обратный рейс будет для старика непростым. У шефа, единственного человека, с которым он мог бы поговорить, он вызывает слишком большое уважение. Врач играет в волейбол. Если бы на борту находился старый доктор, то у меня не было бы оснований для беспокойства о старике — а так?

— В офисе ты можешь попросить объяснить тебе, как ты можешь лететь, — говорит старик, когда мы уселись в автомобиль генерального консула.

В генеральном консульстве меня выпроваживают в служебное помещение с обычной примитивной мебелью соответствующего федерального управления. Старик должен беседовать с генеральным консулом один. Позднее генеральный консул окажет честь и мне.

Я честно жду, в то время как старик свидетельствует свое почтение, и листаю проспекты, лежащие на большом круглом столе. Я вижу образцовую ферму со страусиными гонками, какие-то въезды на «хайвеи» с гигантскими слоновьими зубами из бетона, летчика-парашютиста, большой бар с черными барменами. В такой бар мне меньше всего хотелось бы попасть. Я читаю: «Holiday value beginns at Holiday-Inns!» («Ценность отдыха начинается в туристических гостиницах»). Ну, в таком случае я мог бы остаться и дома: Holiday-Inn есть и в Мюнхене. И: «See South Africa in armchair comfort» («Посмотрите Южную Африку, сидя в комфортабельном кресле»).

А теперь господин генеральный консул просят меня. У него преисполненная достоинства внешность с примечательным пузом. Несмотря на это он поразительно проворен. Высокое кровяное давление окрасило его лицо в красный цвет. Похожий на тонзуру белый ободок волос еще сильнее подчеркивает эту красноту. Господин генеральный консул прежде всего рассказывает, что оба его родителя — один девяносто четырех лет, другой — восьмидесяти пяти — умерли в течение четырех недель. «И оба шесть недель тому назад!»

Старик и я сидим и храним неловкое молчание. Он что — должен мне, точно так же как господин Шрадер в Бремерхафене, окончательно испортить настроение своим «известием в черной рамке»? Какое мне дело до его умерших родителей?

Затем многословно и сильно жестикулируя, он рассказывает, что он уже четыре года в Дурбане, а «в Африке в общей сложности уже больше двадцати лет — раньше он работал в сфере помощи развивающимся странам».

Тогда он должен по меньшей мере иметь представление об Африке, думаю я и спрашиваю, какой маршрут он предложил бы мне. Он надолго задумывается, затем вскакивает и зовет секретаря, который мгновенно прибегает. Проворный парень в безупречно выглаженном костюме, как и положено дипломату, с элегантным чемоданчиком для документов в левой руке. В этом чемоданчике у него собраны расписания движения самолетов.

В то время как я стою с глупым видом, толстяк, покряхтывая, пишет правой рукой на отдельном листке список стран и городов, одновременно листая левой рукой проспекты авиакомпаний. Внезапно он выпаливает:

— Тогда в двенадцать ночи вы прибудете в Йоханнесбург… или в два часа утра в Киншасу! — итак, он решился: — Вы же в конце концов хотите увидеть Африку, — говорит он.

— И, кроме того, я привык к послушанию, — шучу я.

— Однако для предосторожности мы хотим все еще раз проконтролировать. Это сделает мой секретарь. Я передаю вас для дальнейшего информирования этому господину, — и при этом указывает на человека при полном параде. На этом аудиенция заканчивается.

На автомобиле мы возвращаемся на наш угольный пирс. У водителя наверняка длинные уши. Кто знает, не понимает ли он и по-немецки, поэтому старик и я всю дорогу молчим. Водитель своевольно выбирает маршрут, который нам не знаком. Он везет нас вокруг гигантских портовых бассейнов, теряет ориентировку и бесчисленное число раз выспрашивает дорогу к нашему кораблю.

— Хорошо, что это не такси, иначе это нам дорого бы обошлось, — спокойно говорит старик и откидывается назад на сиденье.

Но вот водитель окончательно сбился с курса. Мы стоим перед большими железными воротами. Дальше автомобиль не пройдет. Отсюда видно место стоянки «Отто Гана», Итак, мы выходим и преодолеваем гигантскую дистанцию до корабля через черную угольную пыль по железнодорожным путям. Мои прекрасные белые, недавно выстиранные брюки до высоты икр окрашиваются в черный цвет.

— Эта угольная пыль, — ругаюсь я громко, — или как там эта проклятая штука называется, это же кара божья!

Старик по-прежнему отмалчивается. Неожиданно так ворчливо, что я его едва понимаю, он произносит:

— Копченые ребрышки с квашеной капустой.

— Копченые ребрышки? Что это значит?

— Это он потребовал. Их он хочет попробовать у нас на борту. Они планируют проведение грандиозного дела. Хотят пригласить всю немецкую колонию.

— Всякий сброд? И все за государственный счет?

— А как же иначе?

— То есть, мы должны продемонстрировать флаг с помощью копченых ребрышек и квашеной капусты?

— И приличной бочки пива.

— Этот невозможный человек так и сказал «приличной»?

— Да, конечно! На это, сказал он, у него хороший аппетит. — Старик останавливается: — К счастью, мы подготовились. Будто я не мог предвидеть этого. Во время последнего визита сюда были только холодные блюда, на этот раз они, очевидно, хотят наброситься на корабль, как саранча. «А для дам что-нибудь вкусненькое», — потребовал он еще. — «Чтобы снова по-настоящему почувствовать вкус родины на языке». Это были его слова. Ну, они еще подивятся, как здесь все выглядит! — говорит старик и смотрит на грязь, в которой мы оба стоим.

— Тогда должны исчезнуть и черные заключенные.

— Это не моя забота, — говорит старик в бешенстве, — откуда я могу знать, какой вид они предпочитают?

— Это было действительно все? Вы говорили только о приеме на борту корабля и о жратве?

— Да! — отвечает старик и снова пускается в путь.

— Для корабля он не захотел ничего сделать? — спрашиваю я через несколько шагов.

— Я его не спрашивал, а он тоже ничего не сказал — такая идея, очевидно, ему и в голову не приходила.

— Разве это не настоящее бесстыдство? Почему они даже не приглашают наших людей? Мы же гости!

— Это ты говоришь! Они смотрят на это по-другому.

— И это их называют «слугами государства»! Мне это смешно. Такие нелепые фигуры из парковых тиров никто не «откапывает» и никто не дает им под зад за неспособность. Достаточно долго просидел на заднице, достаточно долго для выхода на пенсию — и все за счет государства?

— Успокойся, — говорит старик, — нам этого не изменить. И кроме того это же не наши деньги.

Но тут в меня вселяется бес, и я декламирую:

— «Господи, защити нас от моря и ветра — и от немцев, живущих за границей».

Мне нет необходимости видеть лицо старика. Я знаю, что он улыбается во все лицо. Старый девиз моряков!

— Редко подходит так точно, как в данном случае, — говорю я. — Исключение из этого — пасторша.

Старика мне жалко. Во время этого приема, снова прикидываю я, я еще буду на борту. И я не оставлю старика наедине с этим нашествием.

Копченые ребрышки! При мысли о них у меня текут слюнки и тут же появляется беспокойство, сможем ли мы сегодня вечером поужинать. Камбуз — холодный, повара наверняка тоже на берегу. Вероятно, все закрыто. Или же старик планирует замечательное пиршество на берегу?

Неожиданно он бранится:

— Пусть свои копченые ребрышки…

— Нацепит себе на шляпу! — добавляю я, так как старик запнулся.

На борту старик говорит:

— Ты заметил, что этот тип ничего не предложил — даже глотка чего-нибудь? Меня мучит жажда! Пойдем в мою каюту?

— Конечно.

Едва мы уселись у старика со своими бутылками пива, как он вспоминает:

— Копченые ребрышки с квашеной капустой и приличное пиво! Но расскажи-ка лучше, какую программу путешествия они для тебя сочинили.

— Программу путешествий? — улыбаюсь я. — Ты меня не смеши! Я все время удивлялся, почему этот господин секретарь несколько раз подмигнул мне. Я подумал, что у него, очевидно, такой тик.

— Ну и? — спрашивает старик.

— Его шеф-тяжеловес живет здесь, очевидно, под колпаком для сыра.

— Не мог бы ты выражаться более ясно?

— Итак — вот как это было. Секретарь ясно и недвусмысленно сказал мне, что все, что предложил его босс, — чепуха. Отсюда его подмигивания. Он хотел дать мне понять, что я все это не должен принимать всерьез. Вот взбудоражил ты меня своим предложением двинуться вдоль Африки «на руках задом наперед», а из Южной Африки, очевидно, совсем ничего не идет. Во всяком случае, генеральный консул не имеет ни малейшего представления об Африке, и при этом он черт знает как долго работал в сфере помощи развивающимся странам.

— Вот именно! — вклинивается в мои слова старик.

— Секретарь сказал, что сначала мне надо попасть в Найроби, чтобы стать «clean» — «чистым». Куда бы в Африке я ни попал, сказал он, мне было бы не до смеха, если кто-либо узнал, что я был в Южной Африке. Я был бы схвачен сразу же в аэропорту. Где бы я ни приземлился, я все равно попаду за решетку.

— Почему за решетку?

— Это такой обычай! Прибывающих из Южной Африки арестовывают и сажают за решетку.

— А ведь интересные перспективы! — говорит старик, совершенно расслабившись, — не хочешь ли ты получить новые впечатления?

— Государства, список которых составил генеральный консул, являются теми, — сказал секретарь, — куда для всех «вход воспрещен», за исключением «clean».

— А как стать «чистым»?

— Сначала полететь в Найроби. В Кении мне ничего не сделают. Оттуда уже я смогу двигаться дальше. Но я никому не должен говорить, откуда я, собственно, прибыл, и поэтому, выезжая, не должен допустить, чтобы в паспорте поставили какой-либо штамп.

— И всего этого наш приятель не знал? Ну, конечно, для них здесь в Южной Африке ближайший город Франкфурт-на-Майне. Черная Африка для них, очевидно, даже не существует. Для подстраховки спроси еще представителей «Люфтганзы», они все-таки должны быть в курсе дела. Лучше всего тебе сразу поехать туда и использовать свой шарм.

— Сейчас у меня кет никакого желания, — говорю я.

— Сделай лучше сразу, а то потом лавочка закроется.

На пирсе как обычно ждет такси. В офисе «Люфтганзы» высокорослая, стройная как тополь, очаровательная леди подтверждает все, что мне сказал секретарь.

— Господин генеральный консул, очевидно, пошутил, — говорит она насмешливо, взглянув на маршрут путешествия, набросанный толстяком. И повторяет, что мне нужно сначала стать «чистым», иметь в паспорте кенийский штамп. — Следующий рейс через Йоханнесбург в Найроби будет завтра в пятнадцать часов!

Сладко улыбаясь, леди желает знать, куда я, несмотря на все трудности, намереваюсь действительно отправиться. Наудачу я говорю:

— В Бурунди.

— Бутумбура?

— Да, Бутумбура в Бурунди.

Леди смотрит на меня с сомнением. Но если бы я стал ей объяснять, что мне всегда удавались путешествия, если я выбирал цели моих поездок по звучанию имен и названий, то она, вероятно, посчитала бы меня сумасшедшим.

Я еще какое-то время рассыпаюсь в комплиментах, но билет на самолет я приобрести не могу. Нельзя разочаровывать агента, он тоже хочет иметь свой бизнес.

— И так именно ты хочешь поступить сейчас? — спрашивает старик, выслушав мой отчет.

— А что еще? Теперь я знаю, что к такому путешествию мне надо было готовиться заранее. То, что мы придумали, здесь совсем не проходит. Они уже смотрят на меня, как на сумасшедшего, так как я собираюсь приземлиться где-нибудь в Черной Африке.

Появляется посыльный.

— Вас к телефону в вахтенной будке.

— Кто это может быть теперь? — спрашиваю я старика.

— Вот сейчас и узнаешь.

Звонит секретарша генерального консула. Меня нисколько не удивляет то, что она мне сообщает:

— К сожалению, относительно вашего путешествия господин генеральный консул несколько ошибся. В Киншасу без визы я не попасть. В Дурбане такую визу, очевидно, получить нельзя. Во всяком случае на это потребуется время. Мы как раз занимаемся повторной проверкой.

— Очень благодарен! — говорю я секретарше и, сияя, обращаюсь к старику: — Дело движется…

Он вопросительно смотрит на меня.

— Правда, к сожалению, не в том направлении. Секретарша нашего генерального консула проверит все еще раз.

— Только что, — говорит старик, — позвонил агент. Я должен тебе передать, что из Дурбана ты не сможешь въехать ни в одну из стран, перечисленных в списке.

— Приятно сознавать, — говорю я почти весело, — что обо мне заботится весь Дурбан.

А теперь скорее под душ!

Я стою под дождем, льющимся из душа, и тут появляется запыхавшийся посыльный: меня ищут, позвонили из немецкого консульства, я должен как можно быстрее перезвонить.

Снова одевшись, я пробираюсь через угольную грязь снова в сторону кормы к вахтенной будке. К счастью, номер консульства я записал в паспорте.

На другом конце телефонной линии никто не знает, кто мне звонил. Чтобы прекратить акцию согласований и поисков, я требую соединить меня с консулом. Пусть он попробует выяснить, кому и что от меня надо. Старое правило гласит, что не следует тратить время на общение с нижними чинами.

А теперь опять: трубку к уху и без конца ждать.

Наконец какой-то голос говорит: «Ich lege Sie urn!»

— Этого мне только не хватало! — возмущаюсь я.

Вклинивается высокий голос:

— Я только хотел сообщить вам…

— Что, — спрашиваю я, — вы хотели мне сообщить?

— Я хотел сказать вам, что вам потребуется виза и для Замбии.

— Почему для Замбии?

— А разве вы не хотели попасть в Замбию? — раздается раздраженный голос в трубке.

— О Замбии не было и речи.

— Но я думал — ведь господин генеральный консул…

— Знаете что, — перебиваю я заикающегося, — я чувствую себя как дома.

— Так это нас очень радует, — слышу я в ответ.

Я мог бы сам себя одобрительно похлопать по плечу. Я взял себя в руки еще до того, как приготовился громко демонстрировать возмущение.

— Ну и ну! — говорю я громко, входя в каюту старика, но запинаюсь, так как он сидит в кресле, неподвижно уставясь перед собой, но потом выпаливаю: — Они все здесь поголовно идиоты!

— Я бы это назвал неинформированностью, — снисходительно-порицающе говорит старик, уже стряхнувший оцепенение.

— Ну, уж тогда полностью неинформированные! — вскипаю я.

— Я же тебе говорил: для них между Дурбаном и Франкфуртом-на-Майне ничего нет. После обеда они садятся в самолет, одну ночь спят, а утром они уже во Франкфурте, Лондоне или Мюнхене.

— Это же не объяснение. Такими тупыми просто невозможно быть! Итак, что мне делать?

— Лететь в Найроби и следить за тем, чтобы они не поставили в паспорте штампика, ты же сам уже знаешь. Если бы я был ты, — говорит старик и ухмыляется, — к счастью, это не так, — так вот, если бы я был ты, то я бы смылся отсюда как можно быстрее. Возьми завтрашний рейс в Йоханнесбург в пятнадцать часов, на котором отбыла наша оконфузившаяся стюардесса. Она теперь уже в Германии! Представь себе: мы колесим по морю больше трех недель, а по воздуху в мгновение ока…

— А для этой да, мы еще и бесплатно!

— Нельзя говорить бесплатно. Платит Федеративная Республика Германия.

— Хорошо, но завтра не выйдет. Будет же прием!

— А что ты хочешь на приеме?

— Разок посмотреть на весь народ, — говорю я. На самом деле мне не хочется оставлять старика одного.

— Выброси это из головы. Ты уже видел приемы и получше.

— Ты на самом деле так считаешь?

— Да. Я сейчас же позвоню агенту.

— Что же делать с таким вот человеком? — спрашиваю я, тяжело вздыхая.

— Ты все еще о нашем генеральном консуле? Ты просто ни к чему не привык. Я же постоянно имею дело с людьми этого сорта. — Старик пыхтит, но затем жесткое выражение его лица меняется на язвительную ухмылку: — Вскоре он уходит на пенсию. Представь себе количество денег, которые он за десятилетия получил от государства, да представь все это в виде кучи из пятимарковых монет.

— И все ни за что.

— Ну, скажем мягче — ни за что продуктивное.

— А если он сыграет в ящик и оставит после себя вдову, то и она будет получать алименты…

— Как у меня, — сухо говорит старик.

Прибегает посыльный с запиской. Телефонный звонок от агента: «Свободных мест на машину, вылетающую в пятнадцать часов, нет».

— Черт возьми! — говорю я. — Но здесь еще написано, что он посмотрит, что еще можно сделать. Я должен позвонить ему.

— Ну, ясно! — говорит старик. — Он не хочет упустить комиссионные за билет. Я сообщу ему, что мы обратимся в другое бюро. После этого, как показывает опыт, дело пойдет на лад. Но это предоставь мне.

Я бесцельно брожу по кораблю. На полуюте навстречу мне идет шеф, и я спрашиваю:

— А вы не хотите сойти на берег?

— Конечно, конечно, — говорит шеф. — Мне еще нужна пена для ванны!

— И ботинки…

— Ботинки? Теперь, когда прием не состоится, они мне больше не нужны. Только новая пена для ванны.

Что это? Шеф сказал: «Прием не состоится». Я смотрю на шефа, как на призрак. Он выдерживает мой взгляд, не меняя выражения лица.

Ясно, шеф меня разыгрывает. Эта шутка отнюдь не из тех, которые называют интеллигентными.

Старика я обнаруживаю на покинутом мостике. Он сидит на лоцманском стуле и сзади выглядит так, как будто он предается унынию.

Услышав мое приближение, он поворачивается и делано говорит:

— Вот видишь — после моего звонка с резервированием места в самолете все уладилось. Агент позвонил еще раз: итак, завтра в пятнадцать часов. Что с твоими пленками, он, во всяком случае, не сказал.

Затем старик один, два, три раза откашливается и глухо говорит:

— Между прочим, генеральный консул тоже прислал весточку — прием аннулирован.

— Аннулирован? — вспыхиваю я. — Почему это? Когда он это сказал?

— Он прислал сообщение…

— С каким обоснованием?

— Обоснованием? — говорит старик. — Читай сам. — Он передает мне листок, похожий на формуляр телеграммы: — Здесь это написано черным по белому!

И я читаю: «Ship board party cancelled — due to time factor». (Прием на борту корабля отменяется из-за фактора времени.)

Какое-то мгновение я стою с глупым видом, а затем спрашиваю:

— И это все? Это все обоснование?

— Да, ты же можешь читать: «Ship board party cancolled — due to time factor».

— И он тебе не позвонил?

— Нет.

— Этого же не может быть! Без всякой причины — за исключением «фактора времени».

— Мне он, во всяком случае, больше ничего не сообщил, — говорит старик.

— Думаешь, наложил в штаны из-за реактора?

Старик пропускает это мимо ушей.

— Эта грязь также не очень подходит женщинам. В своих туфлях на высоком каблуке они не смогут пройти по многочисленным рельсам и по щебню. А черные арестанты рядом с кораблем — это отнюдь не украшение. Могу себе представить, что они предпочтут остаться в своих офисах…

— Или в своих бунгало с кондиционерами — пусть даже и без копченых ребрышек, — говорю я возмущенно.

Почему, думаю я, старик, в конце концов, не покажет свой характер? Но старик только пыхтит. При этом я знаю, что он кипит от злости. Его самообладание подвергается сильному испытанию. Но мне придется долго ждать момента, когда старик даст волю своим чувствам.

— И ты просто согласился со всем этим? — наскакиваю я на старика, и тут же мне становится его жалко, и более спокойно я говорю: — Ни извинения, ни слова о большой работе, проделанной впустую. Отменяется! Баста! Аут! Кончено! Что, собственно, воображает о себе подобный чиновный фат? Живет здесь — как сыр в масле катается. Не такое это уж непосильное требование, чтобы он пошевелил свое жирное тело и ознакомился с тем, что здесь сделали с красивым белым государственным пароходом!

Разговаривая, я все больше вхожу в раж от злости на эту самодовольную федеральную пустышку и на самого старика.

— Он обращается с тобой как с чистильщиком сапог. Ты же не лакей при его импозантном величестве!

— Не преувеличивай, — говорит старик.

Но я единственный возмутитель спокойствия и так разнервничался, как никогда раньше. Вместо того чтобы помочь старику, я переношу свою злость на него. Теперь все, именно все делается неправильно. Мне надо было сразу же покинуть корабль, переехать в гостиницу. Мне надо бы, мне надо бы, мне надо бы… Я не могу пересилить себя из-за того, что этот надутый сановный дядька так обращается со стариком.

— Он ведет себя так, будто он твой адмирал!

Старик переносит все это, не двигаясь. Потом он глухо говорит:

— Смотри, чтобы все у тебя прошло нормально. Эта лавочка не для тебя.

И тут меня неожиданно охватывает чувство глубокого стыда.

— Брось… — говорит старик неожиданно, а я добавляю:

— Другие тоже бросают.

— Так оно и есть, — говорит старик, теперь добродушно, и это звучит как «успокойся».

— Проклятое свинство! — все еще продолжаю я тявкать, — и все парикмахерское искусство, использованное дамами, коту под хвост…

— Не повезло нашим дамам. Так бывает: человек полагает, а генеральный консул располагает. С неудачей дам я еще могу примириться, но вот персонат камбуза и кладовщика мне жалко, они вкалывали как сумасшедшие.

Знаю, знаю. Камбуз с головой окунулся в подготовку, старший стюард после бесконечных согласований составил список алкогольных напитков, «окончательный», как он гордо заявил. Свои представления о том, что надо подавать, он «пробил» против возражений старика.

На нашем белом лебеде я удалился на гигантское расстояние, постоянно имея в виду большую, мрачно тлеющую картину Африки, созданную Руссо, — и вот эта цель: самый грязный пирс мира, самые ограниченные люди, когда-либо встречавшиеся мне, тупо торчащие в своих снабженных кондиционерами офисах. Я собираюсь снова браниться, но замечаю, как печально сидит в своем кресле старик, беру себя в руки и приказываю себе развеселить старика! Но как?

Неожиданно старик говорит твердым голосом:

— Я подумал, что я должен быстренько показать тебе еще кое-что в Дурбане. Интересного здесь не много, но вот есть один такой ресторан с башенкой, отсюда он не виден. Там мы можем провести приятный вечер, во всяком случае, приятнее, чем здесь, на борту.

Старик смотрит на меня выжидательно. Сумасшествие, это он хочет развлечь меня.

— Я думал, — отвечаю я нерешительно, — что ты хочешь остаться на борту, чтобы все твои господа офицеры и прочий персонал могли обрушиться на этот прекрасный город Дурбан?

— Но служебное расписание составлено по-другому, — говорит старик, — я свободен. Первый помощник все равно остается на борту. Итак: четверть часа, чтобы привести себя в порядок.

Из вахтенной будки старик хочет заказать такси, но внизу одно уже стоит.

— Так он, должно быть, ждал нас, — говорит старик. Он в приподнятом настроении, совершенно преобразившийся.

Таксист ориентируется в лабиринте рельсов лучше водителя нашего вельможи, он едет очень медленно, без грохота багажника.

— Впечатление как от почти вымершего города, — говорю я, когда мы проезжаем ночные улицы.

— Порядочные люди!

Очевидно, водитель догадывается, куда мы хотим попасть, он целеустремленно объезжает несколько блоков домов, потом тормозит: нас встречает ярко освещенный открытый подъезд. Мы, кажется, прибыли по правильному адресу.

Довольно нахальный портье с бородкой а ля Менжу провожает нас в кабину лифта, и мы едем наверх.

— Черт побери! — вырывается у меня, когда месье Менжу откидывает тяжелую портьеру и лепечет «voila messieurs». С двух сторон подходят фигуры во фраках, и мы стоим, как идиоты. Все это выглядит как надувательство и как «vieux jeu»: лампы на столах, скатерти, свисающие до пола, ведерко со льдом для шампанского — огни за гигантскими панорамными окнами.

Помещение круглое, и я наконец соображаю, что мы оказались во вращающемся ресторане, о котором рассказывали на борту. Я обнаруживаю зазор между выступом двери и гигантским поворотным кругом, на котором установлено большинство столов.

Мы размещаемся на скудно занятой периферии этого круга. Стол выбрал старик:

— Тут мы лучше всего будем видеть, как эта лавочка вращается.

Не хотим ли мы шампанского?..

— Нет, пива! — заявляет старик.

Прямо напротив нас в полутьме я обнаруживаю небольшой джаз «Комбо»: три черных музыканта в белых куртках, занятых подготовкой своих инструментов. Свет падает так, что создается впечатление, что у них нет голов.

Южноафриканский джаз! Ну, сейчас что-то будет, думаю я. Но нет — короткое вступление и затем медленная приглаженная сентиментальщина, очевидно, из merry old England.

Старик смотрит на меня, язвительно улыбаясь, будто желая сказать: вот тебе и Южная Африка как она есть.

— С ума сойти! — говорю я. — Прямо из угольной шахты во всем своем великолепии.

Снаружи огни Дурбана проплывают так медленно, что это едва заметно.

— Прямо трюк в духе всемирной выставки, — иронизирую я.

— Ну что ты хочешь, — говорит старик, — здесь ты можешь ознакомиться с южноафриканским высшим обществом.

— Ты имеешь в виду эти пагоды здесь?

— Да, конечно!

— Это скорее Глаухау в Саксонии.

— Относись к этому легко, — говорит старик, — чего-нибудь более лучшего нет.

Музыканты — ленивые работники, но меня это устраивает, — мы можем говорить. То, что у старика что-то на уме, ясно видно по нему.

— Раздражительность людей не становится меньшей, — начинает он немедленно, — и если они направляются домой, они становятся нетерпеливыми, как лошади.

Я об этом не подумал. Сейчас на меня накатит чувство вины: я сматываю удочки и оставляю старика одного.

Меня поражает, что старик так много говорит, и я смотрю на него в полглаза. Я вижу, как он качает головой, будто удивляясь самому себе. А теперь он поворачивается ко мне и говорит:

— Да, так оно и есть. Настоящее мореходство было когда-то. Между прочим, я для тебя подобрал еще кое-что о корабле.

— Ты, наверное, хочешь, чтобы я работал до последнего часа?

— А для чего еще мы тебя взяли с собой, если позволишь спросить?

Собственно, мы уже в процессе прощания. Почему же, когда я думаю о нашем последнем прощании в Бремерхафене, то вспоминаю радиста? Едва мы пришвартовались в Бремерхафене, как у капитана объявился радист во всем воинственном убранстве. С формой он носил ковбойские сапоги с тремя блестящими пряжками, а на правой руке толстые золотые часы. Печальный настрой того хмурого зимнего дня — и тут этот блеск золота. Я и сегодня вижу, как старик скривил лицо и поднял плечи, когда радист вышел.

Неожиданно джаз «Комбо» снова начинает играть, но сразу же обрывает музыку: следует первый аттракцион! Юноша-блондин объявляет иллюзионистку и «всемирно известную звезду с Бродвея». Его хрипловатые слова «леди и джентльмены» относятся к нам.

В черном платье до пола, танцующей походкой на середину паркета выплывает выдрессированная на элегантность пухленькая девица, держащая в правой руке на полированной палке волшебный мешок, какие носят сборщики фруктов. Широкими движениями левой руки она вынимает из мешка лавандно-зеленую косыночку из шифона и внимательно и с удивлением рассматривает находку. Далее следуют розовый, а вслед за этим фиолетовый куски материи, которыми она приветливо машет зрителям. Ее изумлению нет конца, потому что она находит в мешке еще и желтый и кроваво-красный лоскуты, которые с воодушевлением демонстрирует зрителям. А теперь она решительно хватает всю эту красоту, развешанную на ее правой руке, и сминает ее, бросая вокруг себя злые взгляды, и швыряет все это обратно в мешок. Абракадабра! Сверкающие взгляды к потолку, заклинающие жесты — и затем решающий запуск руки внутрь мешка. А теперь — ТРИУМФ — толстушка вытаскивает из своего мешка пестрые шифоновые косынки, аккуратно нанизанные на нитку.

Жидкие аплодисменты.

— Лекция номер один — бормочет старик. — Школа волшебства для христианского дома.

Экономный во всем, старик вместо того, чтобы прилично гульнуть, заказал простые стейки, которые подают на большом блюде между пестрыми овощами и картофелем фри.

— Роскошно, — говорю я, и старика это радует. Он осклабился так, что рот до ушей.

В то время, как мы поглощаем мясо, джазовый оркестрик упражняется в воспроизведении всхлипываний. И тут я замечаю, что гигантский поворотный круг с нашим столом уже совершил четверть оборота. Старик тоже заметил это и так этим доволен, что можно подумать, что все это изобрел он сам. Меня так и подмывает сказать, что мясо от этого лучше не станет, но я и не подумаю портить ему удовольствие.

А теперь начинается второй аттракцион: выходит худощавая девица в фиолетово-розовом костюме с рукавами с буфами и светлыми локонами, похожими на штопор для открывания бутылок, задуманная, очевидно, для роли живой игрушечной куклы.

Джазовый оркестр снова дает о себе знать, и бедное существо выпускает из себя каскады визгливых звуков. Она ликует и издает руладу еще более пронзительных звуков и лукаво смотрит в нашу сторону.

— Тоже с Бродвея, прямой импорт, — ворчит старик, достаточно поаплодировав. Потом он в упор смотрит на меня, что, очевидно, должно означать: «Ну, что ты скажешь теперь?»

— Мне надо в комнату для мальчиков, — говорю я, — но я дождусь, когда вход в клозет очутится прямо против нас, это займет примерно пять минут, и тогда я просто перейду туда.

— Вот ты их и имеешь, — говорит старик, когда я снова занимаю место за столом.

— Что же?

— Плоды развития техники. Раньше для того, чтобы отлить, тебе пришлось бы идти через весь ресторан.

Слава богу — старик оживает. Все-таки, в конце концов, хорошая идея — сойти на берег, хотя мы совсем не вписываемся в рамки общества расфуфыренных леди и расфранченных мужчин: старик в одежде попроще, я в своем мятом полотняном костюме.

В одном из углов за пределами карусели боковым зрением я замечаю прямо напротив поворотного круга одну из наших офицерских жен и ее супруга. Оба разряжены, а головка леди полна светлых завитков. Я делаю вид, что не заметил обоих. Убедившись, что и они меня не заметили, я говорю старику:

— Не оборачивайся, через несколько столов от нас сидит твой второй помощник со своей донной. Посмотри осторожно — еще левее! Прямо рядом с поворотным кругом. Теперь узнаешь, несмотря на метаморфозу?

Старик сидит, как громом пораженный, и делает такие узкие глаза-щелочки, что никто не сможет определить, куда направлен его взгляд.

— Скажи же что-нибудь! — требую я от него, но у него, по всей вероятности, отнялся язык.

— Этого не может быть, — говорит он наконец.

— Безукоризненно одеты, a? «épatant», как мы раньше говорили. Головка с локонами — это великолепно.

— Оно того стоит, — говорит старик. — Теперь она демонстрирует флаг.

— Так сказать, в качестве культурного посла Федеративной Республики…

— Ну что ты! — говорит старик и берет бокал с пивом.

— Надеюсь, что стиральную машину она выключила.

— Надеюсь! — фыркает старик, поперхнувшись.

— Скоро мы проедем мимо них.

— В таком случае я должен что-то сказать? — растерянно спрашивает старик.

— Скажи просто: «Хороший сегодня вечер», или «Моей ли хижине такая честь».

Вместо того чтобы засмеяться, старик смущенно смотрит перед собой. К счастью, музыканты наконец рьяно принялись за дело.

Кому же они сдали напрокат своих отпрысков? Думаю, жестокий отец передал их первому помощнику. Уголками глаз я вижу, что второй помощник просто выворачивается в своем кресле. Ему явно неприятно натолкнуться здесь на нас обоих. Ему неприятно и нам неприятно. Старик судорожно старается не встретить взгляд своего офицера.

«Идиотская игра» и «абсурдная ситуация», думаю я, с трудом подавляя смех: эта сцена готова для съемок фильма.

Еще пять, шесть метров до стола нашего второго помощника. В перерыве между номерами джаза я шепчу старику, прикрыв рот рукой: «Скажи просто: „О-ла-ла!“».

И теперь, когда нас придвинуло к столу нашего второго примерно на метр пятьдесят, второй помощник встает навытяжку. Старик поворачивается к даме с локонами и смущенно мямлит: «Смотрите-ка!», а затем: «Добрый вечер! Желаю хорошо повеселиться!» Я же ограничиваюсь приподниманием задницы и мысленно желаю, чтобы у поворотного круга был бы переключатель скоростей, чтобы мы могли быстрее удалиться.

— На здоровье! — говорит старик, и я замечаю, что на стол принесли новое пиво.

— А почему мы не пьем знаменитое южноафриканское вино?

— Все в один присест не делается, — говорит старик и смотрит на меня испытующе: — Что тебя снова мучает?

— Я себе сказал: Я в Африке, а именно совсем внизу у Мыса, не где-нибудь в джунглях — непостижимо! Это великолепно!

Пока мы разговаривали, старик все-таки заказал вино. Теперь он наливает мне полный бокал, как у французской цинковой стойки. Вот так вот правильно, так мы делали все лучшие годы нашей жизни: всегда полные до краев бокалы. Ле Круазик, многие пивнушки в порту, и наливали уже по правильно понятому взгляду И добавляли сколько угодно «даров моря». У матушки Бину обслуживали лучше всего. Для отваривания омаров она использовала даже коньяк.

— Что-нибудь не так? — спрашивает старик глубоким голосом.

— Нет, все так, — отвечаю я.

Прожектора выключили, и мы снова сидим в полутьме напротив друг друга и смотрим через стекло как рыбы из аквариума на внешний мир. Но на что смотреть, что там снаружи примечательного? Несколько одиночных огней и уличные фонари темных длинных улиц…

Внезапно на меня находит желание бежать отсюда. Мыс Доброй Надежды! Мы обогнули мыс не в том направлении, ситуация вокруг кажется безнадежной. Вся эта шутовская лавочка вызывает у меня такое отвращение, что я хочу обратно на корабль и возможно быстрее. По-настоящему поговорить друг с другом в этом отставшем от моды увеселительном заведении мы все равно не сможем.

Мой взгляд еще раз падает на нашу расфуфыренную парочку с ее амбициозным важничаньем, и тут я чувствую, что не выдержу здесь больше ни минуты.

— В чем дело? — озабоченно спрашивает старик.

— Ах, ничего, — успокаиваю я, — я просто с трудом переношу эту южноафриканскую инсценировку с обзором сверху. Не поменять ли нам питейное заведение?

— Но это, насколько я знаю, единственный приличный ресторан из тех, которые здесь имеются, — говорит старик. Но затем он рывком поднимается из-за стола: — Собственно говоря, ты прав. Знаешь что? Давай возьмем такси, и пусть оно отвезет нас снова на корабль.

— И допьем мою половину бутылки «Чивас регальс», — говорю я почти весело, — я ее уже отставил для тебя — с собой я же не могу ее взять. Позволь мне оплатить это удовольствие — и замётано!

— Все хорошо получилось, — говорю я, когда мы уселись в каюте старика, — исчезновение из ресторана без визуального контакта с нашей корабельной парочкой — это хорошая работа.

— Ставшая возможной только потому, что поворотный круг занял удобную для нас позицию, — добавляет старик, наливая нам по полному стакану виски, которое я принес из своей каюты.

— Здесь нам по-настоящему уютно, — говорит он, проведя полотенцем по слегка припудренной черным крышке стола, — следующая партия угля еще не пришла.

— А это разве не является гигантским свинством? — снова начинаю я нервничать.

— Оставь, — говорит старик, — можешь мне еще рассказать, почему ты расстался с Симоной. Если, конечно, ты не против.

— Это тебя действительно интересует?

— Да, конечно — я ведь тоже оказался не в состоянии разобраться в ней, — говорит старик.

— И это была, — когда я сейчас все обдумываю, — основная причина, почему я не смог жить с ней долгое время. Я тоже никогда не мог понять ее, — начинаю я медленно. — Так на чем я прошлый раз остановился — на моих вероисповеданиях?

— Ты рассказывал о расколотом драгоценном камне, об изумруде и выброшенной оправе одного кольца.

— Ах, да, постоянно и наилучшим образом делалось все, чтобы наша жизнь оставалась интересной. То, чем она постоянно поражала меня, не всегда было обманом. И тут появляется еще одна история, снова связанная с кольцом. На этот раз камень не раскололся, а просто исчезло все кольцо. Естественно, я Симоне ре поверил. Это было ее собственное кольцо. Как оно могло так просто исчезнуть? «Может, его унесла сорока?» — предположила Симона. Через несколько дней за домом я нашел сверкавшую вещь — это было кольцо! Почти полностью втоптанное в грязь. Симона выплеснула его в окно вместе с водой после стирки. У нас даже приличного стока воды не было.

Я делаю глоток, старик не издает ни звука, только напряженно смотрит на меня.

— Ты же знаешь, у Симоны все ели с руки. Моим друзьям она обещала все, что они только хотели иметь, например, велосипеды. На наш адрес не поступило ни одного. Но никто на нее не обижался. Своим глубоким, бархатистым голосом она могла размягчить даже самых бесчувственных. «Тебя, например», думаю я, но не решаюсь сказать это вслух. — К своей работе при такой жизни с ежедневными сенсациями и неожиданностями я почти не приступал. Для меня многое оставалось неясным. Я же не мог насильно выжать из Симоны правду. Многое я просто принимал на веру, несмотря на сомнения. Что я мог предпринять, когда она, например, возвращалась из Парижа на новом «пежо», вместо того чтобы заплатить там наши долги? Но теперь я перешел уже в другую, так сказать, продвинутую эпоху.

Добрых десять минут никто из нас не произносит ни слова. Затем старик хриплым голосом спрашивает:

— На что вы, собственно говоря, жили?

— Одно время у нас была галерея во Франкфурте-на-Майне, а потом мы даже попробовали участвовать в аукционном бизнесе. В галерее я после войны провел первые выставки графики Пикассо, графики Жоржа Брака, и картин Пауля Клея и художников «Моста».

Почти ничего не было продано. Мы делали показы моды с парижскими фирмами, это шло несколько лучше. Чтобы заплатить наши долги, Симона отправилась в Париж. Не возвращалась она целую вечность — а потом появилась на этом новеньком «пежо».

— А затем появилось издательство?

— Оно появилось органично — постепенно, а именно из наших скромных выставочных каталогов. В то время к каждой выставке мы выпускали каталог, тонкий, но хороший. — Какое-то мгновение я раздумываю, а потом говорю: — Я все это покажу тебе, скоро у тебя будет время. — При этом я уже сейчас знаю, насколько это маловероятно. Между прочим, это было хорошо, что мы тогда в галерее ничего не продали. Все, что осталось, сегодня стоит в сто раз больше, чем тогда.

— Неплохо, — говорит старик, смотрит бутылку на просвет и разливает остаток по пустым стаканам.

— Когда ты видел Симону в последний раз? — возвращает меня старик из задумчивости.

— В суде низшей инстанции в Штарнберге. Там она была элегантно одета в платье-костюм, шляпку с фиолетовой вуалью, а спереди на шляпке — колибри.

— Скажешь тоже! — поражается старик. — И для чего все это?

— Речь шла о родительских правах на сына. Ему было примерно восемь лет.

— И чем все это закончилось?

— Судья не попался на удочку Симоны, он приложил много усилий, будучи психологически подготовленным человеком. Он подверг сына так называемому Роршахтскому тесту. Ребенку пришлось каждого, в том числе и Дитти, которая заботилась о нем как его мачеха, нарисовать в виде животного. Когда я увидел результат, то подумал, что проиграл! Я оказался большой змеей. К своему удивлению, я узнал: змея является, так сказать, самым лучшим животным на ценностной шкале.

— Чего только не бывает, — говорит старик, и через некоторое время продолжает: — Но то, что Симона была в концентрационном лагере, верно?

— Да, из Равенсбрюка незадолго до окончания войны ее освободили в результате акции, проводившейся графом Бернадотом.

— Ты однажды сказал: «Возможно, хорошо, что до этого она была в тюрьме Френес».

— В то время я думал о том, что бы ей сделали в Ла Боль ее собственные земляки, если мы больше сможем ее защищать. Оказалась бы она позднее в Ла Боль, так сказать, прославленной героиней Сопротивления — вот в чем вопрос.

— Не обижайся, но для меня все это звучит немного путано.

— Так оно и есть, — и больше чем немного. Очевидно, никто — кроме Симоны — не знает, работала ли она во время войны на Сопротивление или нет. Возможно, что все это был лишь театр, возможно также, что наша военная контрразведка принимала ее театр за чистую монету, а ее земляки воспринимали это так же.

— Ты что же, не спрашивал ее?

— Спрашивал? Я выпытывал это у нее!

— И?

— Никаких «и». Каждый раз жалюзи опускались.

— Смешное существование, — бормочет старик.

— Это говоришь ты. Но не пора ли нам наконец поспать?

— Да, сейчас. Подожди-ка. В моей бутылке виски еще кое-что осталось. А теперь быстро скажи мне, что она сейчас делает. Она снова вышла замуж, сказал ты. Что делает ее муж?

— Он — астматик.

— Тоже — профессия, — говорит старик. — Это все?

— Ну да, ну она таскает его за собой. Когда-то он хотел заочно стать преподавателем истории.

— Француз или американец?

— Американец.

— Как она на него вышла?

— Он сын ее мачехи.

Старик, сбитый с толку, поднимает веки.

— Это звучит как анекдот, но это действительно так. Симона одновременно является теткой, — ах, ерунда, — кузиной своего мужа — нет! тоже неверно. Еще раз сначала: Симона является одновременно сводной сестрой своего мужа, ее мачеха — одновременно ее тещей и ее отец является одновременно ее свёкром.

— Ты, наверно, выпил слишком много виски и теперь разыгрываешь меня?

— Ни в коем случае! Это было так: ее отец — такой вот папочка из секретной службы, ты таких, очевидно, знаешь, — не терял времени на профессиональные дела, он охотнее обслуживал дамочек, особенно состоятельных американских вдов. Он нашел одну с сыном примерно тридцати лет, женился на этой богатой вдове, а его дочь Симона вышла замуж за ее многообещающего сына.

— Тут без логарифмической линейки не обойтись! — сетует старик и спрашивает нормальным голосом: — Ты еще поддерживаешь контакты с Симоной?

— Спорадически.

— И что она делает теперь?

— Магазины игрушек, я тебе уже говорил, затем недвижимость, антиквариат, гостиничный менеджмент, всего и не перечислишь. Города она также меняет постоянно.

И тут я замечаю, как я ослабляю контроль над своей злостью к пытаюсь смягчить ток:

— Возможно, мне следовало бы смотреть на это так: Симона — дитя войны. Ее юность была чем угодно, но только не нормальной. Я бы сказал, что она меченная войной. Такими, в сущности, являемся все мы — меченые, сломанные — или как там еще. — Старик согласно кивает, а я продолжаю говорить: — И вот наше короткое счастливое существование довольно быстро превратилось в ад, потому что везде проглядывали обман и ложь и даже твердой почвы под ногами больше не было. Чего у Симоны не отнимешь, так это сверхактивную фантазию, направленную во зло.

— Нда… — говорит старик, в то время когда мы маленькими глотками допиваем остатки виски, а затем он еще раз говорит: — Нда, ну а теперь наверно пора спать. Ты, правда, можешь поспать завтра, нет, сегодня, в самолете.

— А тебе не нужно будет принимать гостей.

* * *

«Трапеза перед казнью», думаю я, усаживаясь в столовой за привычный стол, за которым сидят старик и шеф. Что за бредовая идея покинуть корабль. В одиночку через Африку! Что я потерял среди негров?

Так как старик слегка озабоченно смотрит на меня со стороны, то я говорю:

— Надеюсь, со мной не случится такое, что я опять заговорю о «неграх». Сразу же после войны со мной произошел неприятный случай, когда в одной берлинской галерее черный музыкант великолепно играл «рег», и, когда он сделал паузу, я спросил: «Почему негр не играет?» Я получил нахлобучку от хозяйки галереи: «Нельзя говорить „негр“!» — набросилась она на меня. Тогда я повторил: «Почему не играет господин негр?»

— Это же отдельная раса, — говорит шеф. — Ведь говорят же индеец об индейце — или нет?

— В наши дни, — добродушно говорит старик, — вероятно, корректнее будет говорить «господин индеец»… Ты все свои вещи собрал? — спрашивает он меня теперь уже чуть ли не в третий раз.

— Да, совсем небольшой багаж. Могу ли я то, что я не в состоянии взять с собой, оставить в моей каюте?

— Я сейчас же распоряжусь, чтобы ее закрыли, а потом все отошлю тебе домой.

Я еще раз обхожу всех по очереди и прощаюсь, спускаюсь также к китайцам, которым я все же, несмотря на то, что старик сказал, что они не ждут никакой благодарности, сунул в руки по банкноте, — многочисленные поклоны, много добрых пожеланий. Они мне пригодятся.

Когда старик видит, как я бегаю по палубе, он говорит:

— У тебя еще есть время. Сейчас стюард, делает, вероятно, последние приготовления, мы еще можем выпить у меня чаю.

— Хорошая идея!

В то время, когда мы потягиваем наш чай с ромом, я собираюсь с духом и говорю:

— Я рассказал тебе почти все о моей жизни, но я не слышал от тебя, как шли твои дела дальше в Южной Америке. Не мог бы ты все же — пусть быстро — рассказать об этом?

— Могу. Да и рассказывать-то почти нечего, — говорит старик, но сразу же замолкает.

— Под конец ты получил патент «капитана дальнего плавания», — помогаю я ему. — А потом ты перешел к Круппу?

— Нет, не сразу к Круппу. Я нанялся на один корабль такого же типа, как и у моего тестя.

— Как он назывался?

— «Мореход».

— «Мореход»? Поэтично!

— У меня даже остались его фотографии, которые я мог бы показать тебе. «Мореход» плавал по годовому контракту в Карибском море под немецким флагом. Сначала я заменял первого штурмана, сначала нужно было набраться опыта. У них плавали два штурмана. На одном из судов пароходства «Хорн» я добрался в качестве пассажира до Порт-оф-Спейн на острове Тринидад. Туда пришел корабль «Мореход». Так было запланировано по времени. Корабль перевозил лесоматериалы из Никарагуа, которые он разгружал в Порт-оф-Спейне. Там я поднялся на борт, произошла замена, а через четыре или пять месяцев я стал капитаном, заменив капитана, который ушел в отпуск. Но потом он ушел со службы и преподает в Бремерхафене в академии судоходства.

— Как долго ты этим занимался?

— Целый год.

— А затем ты перешел к Круппу?

— Нет, еще нет. Между тем в этот карибский период на корабль прибыла из Буэнос-Айреса моя жена. Наш второй сын уже родился. Моя жена приехала по причинам личного характера: с одной стороны, чтобы повидаться, а с другой — для обсуждения семейных вопросов, как нам быть дальше. Она поднялась на борт в Кюрасао.

— А дети?

— Были в хороших руках — у родителей жены.

— Вот тогда ты познакомился со всеми этими чудесными карибскими портами?

— Да, но у нас были рейсы и в Северную Америку — на Восточное побережье до Вирджинии. В Саванне, например, было очень красиво. На корабле не было кондиционеров. Так удобно, как теперь, тогда не было, но в то время мы были в нашем лучшем возрасте, так что я провел с моей женой прекрасное время. Мы использовали каждый час, когда можно было оставить корабль, чтобы что-то увидеть. Много раз мы были в Гаване.

— На Кубе?

— Да, в сахарных гаванях на Кубе, мы видели их все. Мы перевозили очень много сахара в Северную Америку, а обратно или с промышленными, или штучными товарами для Кубы. Из-за детей мы тогда решили вернуться в Германию. Когда мой контракт закончился, а корабль находился как раз на родине, я уволился. Так как я хотел провести в Германии больше времени, то согласился принять на себя надзор за строительством последовательно двух кораблей, которые были несколько большими и принадлежали компании «МакГрегор».

— И что тебе приходилось делать, когда ты занимался строительным надзором?

— Следил за тщательным выполнением строительных работ.

— Значит, твоя работа проходила на верфи?

— Да.

— И как долго длится такая работа?

— Примерно три-четыре месяца. В конец недели был свободным. В это время я подыскивал себе квартиру.

— Ты был своего рода артельным старостой на верфи?

— Нет. Я не был в штате верфи. Я был представителем заказчика. Это была компания «МакГрегор», которая строила корабль, приписанный к пароходной компании «Бастиан» в Бремене. Она существует и поныне. Если при строительстве обнаруживалось, что что-то должно было быть улучшено, то разрабатывались предложения. В большинстве случаев они принимались. А затем происходит приемка судов во время пробных выходов в море. Постепенно к кораблю привыкаешь. На корабле приходится плавать с самого начала. Я это делал.

— Что это было за судно?

— Одно называлось «Трансильвания», второе — через год — «Карпатия» — потому, что владелец компании «Грегор» Клёс был выходцем из южных Карпат.

Старик делает паузу. Мне не надо ничего говорить, я ясно вижу, как в старике происходит внутренняя работа, что в нем просыпаются все новые и новые воспоминания.

Старик смотрит на часы:

— Только десять часов. У нас еще есть время. Тебе надо оставить корабль в двенадцать. Итак, с одной стороны это было смешно: на кораблях мы возили древесину из России. И русские, русские агенты «Интерфлота», спрашивали: «Почему „Трансильвания“? Это же наша территория». И интересовались, как же так получилось, что мы дали кораблю это имя?

Мы им рассказали, как корабль получил это имя, что это никакая не наглость, как русские сначала считали, и не путаница в представлениях о географии, идущих от Третьего рейха.

— И в качестве кого ты плавал на этих кораблях?

— Естественно, в качестве капитана. После того как на «Мореходе» я стал впервые капитаном немецкого судна, я плавал только в качестве капитана.

— Какой тоннаж был у этих судов?

— Грузоподъемность до 3000 тонн.

— То есть это были малые суда. Но позднее у Круппа ты водил и более крупные суда?

— Да, они становились все крупнее и крупнее. Ну, а потом произошло следующее: компания «МакГрегор» передала эти суда более крупному пароходству в Гамбурге — из экономических соображений. Это было пароходство «Детьен». Так я перешел в это пароходство вместе с судном «Карпатия», которое было прекрасно оборудовано. В это время я часто брал с собой жену и детей. Это было время, когда они еще не ходили в школу.

Старик снова смотрит на часы.

— Очевидно, твои вещи подготовлены к отправке? — озабоченно спрашивает он.

— Все наготове!

— Тогда позволь еще раз послать за чаем — и приготовить для тебя несколько бутербродов. Кто знает, когда ты сможешь снова поесть.

— Да что ты, в самолете в любом случае что-нибудь будет, — отказываюсь я.

— Ну, позволь мне все-таки сделать это, — говорит старик и подходит к телефону. — Я также скажу людям в вахтенной будке, чтобы они прислали сюда агента или человека с твоими пленками.

— Большое спасибо, — говорю я, — но лучше рассказывай. Мне все же хотелось бы знать это, как ты попал на корабль «Отто Ган».

— До этого прошли годы… В пароходстве «Детьен» я водил различные корабли для перевозки штучных грузов. Это были корабли несколько большего порядка, каждый крупнее предыдущего. Один корабль, который ходил в Северную Атлантику, имел около 6000 брутторегистровых тонн. Еще один корабль, на котором мы совершали экскурсионные поездки между Средиземным морем, Центральной Америкой и Западным побережьем Северной Америки до Ванкувера, был «Маас». А потом был еще пятитрюмный корабль грузоподъемностью примерно 12 000 тонн. Затем из пароходства «Детьен» я перешел в пароходство Круппа, из экономических соображений.

— У них ты больше получал?

— Это тоже, но для меня главной была безопасность, вопрос, насколько платежеспособным было это пароходство.

— И твой новый корабль назывался «Дунай»?

— Нет. «Дунай» принадлежал еще пароходству «Детьен». За ним я тоже осуществлял строительный надзор. «Дунай» был моим последним кораблем там. У Круппа я водил рудовозы, сначала «Рур Оре».

— «Рурорт»?

— «Рур Оре» — Оре означает руда. Все корабли имели названия с Оре: «Рур Оре», «Майн Оре»…

— Это ведь на «Майн Оре» вы совершили переход по Панамскому каналу. Красные блузы, о которых ты мне рассказывал?

— Точно! — говорит старик. — Но теперь я продолжу. Там имелись еще «Рейн Оре», «Везер Оре», «Эмс Оре» и «Эльбе Оре». Я начинал на «Рур Оре». Этот корабль был зафрахтован для перевозки руды, главным образом между Англией и Центральной Америкой. Но мы совершили несколько рейсов с рудой из Ориноко, Венесуэлы в Англию. Между Мексиканским заливом и Багамскими островами мы возили шифер для цементных заводов. А после этого в пароходстве Круппа я перешел на корабль более крупного типа — «Майн Орс» — это был большой скачок. Эти корабли имели грузоподъемность 70 000 тонн. А затем, как было договорено, и это послужило для меня стимулом перейти к Круппу, я получил право надзора за строительством корабля типа «Майн Оре» в Копенгагене.

— Корабли строились постоянно?

— Ну, не так уж и много их было. Седьмой корабль у Круппа, «Эльбе Оре», был построен в Копенгагене на верфях «Бармеестер и Вейн», — красивый корабль! Между прочим, на корабле того же типа мы добились большей осадки за счет укрепления днища. Когда корабль был построен, фирма Круппа, к нашему большому сожалению, но очевидно из-за некоторых финансовых трудностей, продала его англичанам, одновременно зафрахтовав на восемь лет. Нас это очень огорчило, но меня это затронуло не очень, так как к тому времени я, когда я представительствовал на «Майн Оре» и мы на Рождество 1968 года находились как раз в Северной Америке, в Норфолке, получил телеграмму от пароходства «Крупп». Они спрашивали, не хотелось бы мне на определенное время, сначала речь шла об одном годе, взять на себя руководство атомоходом «Отто Ган». Предполагалось наличие специальных знаний, их можно и нужно было получить, пройдя специальный курс. Это предложение, сначала с оговоркой, я принял.

Теперь уже я смотрю на часы, но украдкой: старик должен довести свой рассказ до конца.

— В то время мы случайно попали в Ведель, чтобы разгрузить уголь на электростанции фирмы «Гамбургские электростанции» (HEW), и в это время я установил первый контакт с моей нынешней компанией. Главное управление ее в то время располагалось в Гамбурге на улице Гросс Райхенштрассе. Здесь во время первой встречи я познакомился с очень почтенными представителями руководства компании. Коммерческим директором в то время был один прибалтийский барон. И они согласились с моей кандидатурой. Я должен был пройти специальный курс по защите от излучений и динамике реактора, учитывающий специфику атомохода «Отто Ган», а затем сдать экзамен в ведомстве по контролю за профессиональной деятельностью, которое представляли один университетский профессор, один директор департамента этого ведомства и министерства. Для меня это не представляло проблемы. Задача меня заинтересовала. И вот из всего этого родилась длительная работа на атомоходе «Отто Ган».

— И сколько ты уже здесь капитаном?

— Почти десять лет. Корабль прошел испытания в Балтийском море и был показан на побережье в «день открытых дверей». В то время с саботажниками дело обстояло проще, поэтому был организован широкий доступ публики.

— Чтобы люди по крайней мере знали, куда исчезают налоговые поступления, — добавляю я и получаю в ответ неодобрительный взгляд.

— Вначале не было человека, который мог бы заменить капитана, поэтому в отпуск я мог ходить только во время пребывания корабля на верфи. Позднее для замены капитана на время отпуска допустили первого офицера. В дальнейшем, когда по состоянию здоровья мне приходилось прерывать исполнение моих обязанностей, первый помощник был назначен моим преемником. Вот так, в общих чертах…

— А когда ты оставишь это дело здесь, что будет дальше?

— Ха, если бы я знал. Еще раз по-настоящему походить под парусом — вот чего я всегда хотел. Как ты назвал этот рейс? «Лебединая песня»? Это слово никак от меня не отвяжется, хотя и отдает настоящей литературщиной, — говорит старик и криво усмехается.

— Поэтический дуэт с горячей плитой почти под самой задницей — уже смешно, — говорю я и тоже усмехаюсь.

— Просто хорошо, что у нас не очень много общего с так называемыми модерновыми временами, — говорит старик еще. Возможно, правы молодые люди, по-своему правы, считаю я. Это же совершенно другие люди, отличающиеся от нас, люди, которым приходится обходиться без нашего опыта.

— Я бы охотно отказался от этого опыта.

— Видит Бог, я тоже, — говорит старик, переведя дух. — А теперь давай лучше посмотрим, где застрял курьер от агента с твоими пленками.

Уже почти двенадцать, и я начинаю проявлять нетерпение. Самое позднее, в час я должен покинуть корабль, чтобы попасть на самолет, вылетающий в пятнадцать часов в Йоханнесбург. По пути в аэропорт мне нужно еще получить штамп эмиграционной службы. И тут у меня в голове вспыхивает красный сигнал предупреждения: только не в паспорт! Мне это достаточно часто внушали.

Я снова и снова бегаю по верхней палубе и осматриваю территорию за железнодорожными вагонами — курьера нигде не видно. От нетерпения я становлюсь неспокойным. Долго я этого не выдержу! Я направляюсь к вахтенной будке, чтобы позвонить агенту. Сначала меня соединяют то с одним, то с другим человеком, затем мне говорят, что заместитель агента — босс как раз сейчас в Лондоне — чрезвычайно обрадовался бы, если бы я его посетил. И вот таким образом я узнаю, что имею дело не с настоящим агентом.

Едва я покинул вахтенную будку, как зазвонил телефон и часовой, снявший трубку, крикнул мне вслед:

— Из немецкого консульства!

— Скажите им, что вы не можете беспокоить меня, так как я нахожусь на важной конференции! — резко говорю я.

Появляется водитель генерального консула, но не тот тип, у которого мои деньги для приобретения пленок. Этот чернокожий должен забрать старика. Черт его знает, где стоит его автомобиль. Во всяком случае, где-то далеко за грязными флагами.

Наконец старик сообщает водителю, что без него здесь обойтись не могут, а, если он нужен, то могли бы ему и позвонить.

Ну, наконец-то, думаю я, старик ведь не лакей этого господина.

Мало-помалу мною овладевает беспокойство за мои деньги, но старик пытается успокоить меня:

— Он еще придет…

И тут я вижу настоящего курьера.

— Слава богу, вот здорово!

— Ну вот! — говорит старик.

Не доходя до корабля, курьер поднимает голову кверху, обнаруживает нас и разводит руками. Я показываю ему, что он должен быстро подняться к нам.

— Пленок у него определенно нет, — скептически говорит старик.

Черный бегом поднимается наверх и начинает тараторить — оптовик вдруг захотел иметь за пленки больше денег. При этом он протягивает мне правую руку. Деньги зажаты у него в кулаке. Я беру промокшие от пота банкноты, даю одну из них курьеру и, обращаясь к старику, говорю:

— Дерьмо!

— В Йоханнесбурге ты определенно найдешь то, что тебе нужно.

— Вероятно. Но для чего весь этот театр?

— Чистая символика. Это символично для всего: много шума из-за ничего! Но сейчас тебе надо действительно отправляться в путь. Воспользуйся более коротким путем — паромом. Паром отходит через полчаса. Где твой багаж?

— Стоит за вахтенной будкой.

— Ничего не оставил в каюте?

— Только большой чемодан, который ты хотел переслать мне из Бремерхафена.

— Ты уже со всеми попрощался?

— Да, так сказать, вдоль и поперек судна.

— Мне нужно на короткое время отойти, — говорит старик и оставляет меня одного.

Наш путь ведет вдоль колесных рядов гигантской погрузочно-разгрузочной машины. Я озабоченно смотрю наверх, в сторону кабины крановщика, чтобы убедиться, что там вверху нет никого, кто бы смог привести в движение это чудище, работающее от электричества.

За носовой частью нашего корабля мы останавливаемся. Длинная полоса ржавчины тянется от якорного клюза, расширяясь книзу и переходя в бахрому.

— Надо будет сказать боцману, — бормочет старик.

Черный якорь висит над нами и кажется на гигантской боковушке носа намного меньшим, чем его двойник, расположенный на фронтальной стороне реакторной палубы.

Один из заключенных, которые сгребают угольную пыль, рассыпанную между товарными вагонами, тайком делает движение в мою сторону. Оно выглядит непристойно, но у нас он хочет попросить, очевидно, только сигареты. Идиотство, что у меня нет сигарет. Старика я не хочу и спрашивать, ему больше нельзя курить.

— I don’t smoke, — бормочу я, извиняясь, и на ходу пожимаю плечами, несмотря на обе сумки, которые я несу. Мне не хотелось бы таскать за собой еще и нечистую совесть.

До понтона, к которому пристает паром, идти еще прилично. Между рельсами кранов лежит разбитый бетон. Осколки бетонных плит надвинуты друг на друга как льдины. И вот я уже спотыкаюсь об один обломок.

— Дай-ка мне лучше твою сумку, — говорит старик.

— Обойдется!

— Нет, лучше давай сюда, эта нагрузка не для твоей ноги, — так давай и другую, а то стану кособоким.

Чтобы не упасть, я должен постоянно смотреть под ноги. Здесь лежит неимоверное количество металлолома и отбросов.

— Здесь идти лучше! — говорит старик, идущий по самому краю пирса. — Следи только за тросами. Если тебя здесь сбросит, то ты головой вперед попадешь в эти помои.

Вот так — то идя, как на ходулях, то шаркая ногами, обходя всевозможные препятствия и перешагивая дыры в гранитном покрытии, мы приходим к причальному понтону парома. Понтон тоже черный, покрыт черной смолой и с черными же покрышками, закрепленными для смягчения удара при причаливании.

— Только не бери автомобиль агента, — говорит старик, — даже если он стоит на этой стороне вблизи от парома. Это будет дорого стоить. Такси в любом случае дешевле. Агент берет ровно сто процентов сверху.

Это типично для старика, как всегда по-хозяйски озабоченного. Тот, кто ступает с корабля на землю, должен быть осторожным и быть бережливым, в конце концов, сутяги и любители наживы везде подкарауливают моряков. Меня следует по меньшей мере предостеречь.

Понтон движется на легкой зыби, приходящей через вход в гавань. Мы оба все время смотрим на часы, потом на ноги полицейских в коротких штанах, ожидающих паром. Если через край понтона я смотрю вертикально вниз, то могу видеть играющих в воде больших черно-белых рыб с полосами, как у зебры.

— Там идет паром! — говорит старик. Я вижу паром в контровом свете в положении нуль в виде черной головы с большими светлыми усами, и тут паром начинает разворачиваться по дуге.

С парома сходят два наших машиниста и басят; «Здравствуйте!»

— Здравствуйте! — отвечаю я также грубым голосом.

— Оставь, я помогу тебе, — говорит старик, когда я берусь за сумки.

— Итак, будь здоров!

— Да, ты тоже! Счастливо!

Паром отчаливает. Я вижу, как старик, не оборачиваясь, шагает обратно к кораблю, и как он, так как паром набирает скорость, все уменьшается. Мы еще в середине входа в порт, а я уже не вижу его: возможно, он выбрал другой путь к кораблю, проходящий за товарными вагонами.

В этот момент я понимаю, что никогда больше не увижу старика.