Записки бостонского таксиста

Бухин Евгений Семёнович

Золотая середина

 

 

I

Самолёт поднялся со взлётной полосы московского аэропорта Шереметьево. Толстая серебристая сигара прорезала нижние слои земной атмосферы и стала набирать высоту. В хвостовой части самолёта, недалеко от туалета, в пассажирском кресле у окна примостился пожилой еврей. Лбом, на котором неумолимое время прорезало глубокие морщины, он прижался к оконному стеклу. Со стороны могло показаться, что ещё усилие и этот человек выдавит стекло, и тогда вихревые потоки воздуха ворвутся в салон самолёта. Но авиационные конструкторы предусмотрели такую аварийную ситуацию. Стекло стояло плотно в предназначенной ему раме и не думало поддаваться усилиям пожилого еврея. Человек этот не был террористом или какой-нибудь отрицательной личностью, которая живёт только для того, чтобы делать неприятности окружающей публике. Нет, он просто хотел запечатлеть в памяти вид Москвы, в которой прожил долгую и, зачастую, трудную жизнь, и которую покидал навсегда. Может быть, в этот момент в его голове вихрем пронеслись разнообразные картины: коммунальная кухня, первая любовь, свары с соседями, развод с женой. Да мало ли какие события могли произойти в жизни рядового еврея, и вообще, человека любой национальности, прожившего долгие годы в Советском Союзе. Серебристая сигара, взлетевшая в аэропорту Шереметьево, имела конечной точкой назначения столицу мира город Нью-Йорк.

В этот же самый час, с точностью до минуты, со взлётной полосы нью-йоркского аэропорта Ла Гардиа взлетел другой самолёт и стал набирать высоту. Толстая серебристая сигара прорезала густую облачность, которая в тот день нависла над грандиозным мегаполисом. В хвостовой части самолёта, недалеко от туалета, в пассажирском кресле у окна примостился другой пожилой еврей. Этот человек не смотрел в окно. Во-первых, была густая облачность, и даже наблюдатель с острым зрением, сколько бы ни таращил глаза, ничего не сумел бы разглядеть. А во-вторых, этому другому пожилому еврею не было интересно что там внизу. Хотя этот еврей родился также, как и первый, в Советском Союзе, может в Киеве, а может в Одессе, но какой-то отрезок жизни он провёл в Нью-Йорке и знал в этом мегаполисе все ходы и выходы. Самолёт, поднявшийся в аэропорту Ла Гардиа, имел конечной точкой назначения столицу великого Советского Союза. Где-то на половине пути между Москвой и Нью-Йорком две серебристые сигары поровнялись, и тогда первый еврей стал крутить пальцем у головы, стараясь дать понять сотоварищу: идиот, мол, куда ты возвращаешься. В ответ еврей в американском самолёте тоже стал крутить пальцем у головы: идиот, мол, куда ты едешь.

Конечно, эта история — анекдот, который придумали евреи, как и все еврейские анекдоты. Но, как говорит народная мудрость, сказка — ложь, да в ней намёк… То, что произошло в реальной жизни с моими знакомыми Лёвой Рамзесом и Сеней Липкиным, подтверждает правоту народной мудрости.

 

II

Если бы сторонний наблюдатель сравнил Лёву и Сеню, то сразу уловил бы у них что-то общее. Хотя сходного было только то, что оба они были среднего роста и довольно плотного сложения. Лёва был красив лицом, с несколько смуглой, можно сказать, шафранного цвета кожей южанина, а голову украшала шапка длинных, прямых, чёрных волос. А Сеня был белокож, даже бледен от недостаточного пребывания на свежем воздухе, а на голове росли какие-то клочки коротко стриженных волос. Лёва был строен, широкоплеч, с тонкой талией кавказского джигита, а Сеня — пухленький, рыхлый, похожий на прямоугольник, поставленный стоймя, в котором, куда ни сунь пальцем, везде наткнёшься на подушечки жира. И по внутреннему содержанию они сильно отличались друг от друга. Лёва интересовался литературой, много читал и даже пробовал сочинять стихи. Сеня же читал только те книги, которые заставляла изучать учительница, да и то, зачастую, не дочитывал до конца. Но зато Сеня увлекался музыкой, которую Лёва терпеть не мог, брал уроки игры на скрипке и даже пытался сочинять скрипичные пьесы. Лёва, конечно, был круглый отличник, а вот Сеня получал когда четвёрки, а чаще тройки. Но, тем не менее, сторонний наблюдатель заметил бы у них что-то общее; и они это чувствовали интуитивно, а потому дружили со школы, где сидели на одной парте; и Лёва разрешал Сене списывать у него диктанты по русскому языку, а также по украинскому, потому что жили они, как и я, в столице солнечной Украины городе-герое Киеве.

Познакомился я сначала с Сеней Липкиным. Он жил за два квартала от меня в большом сером пятиэтажном доме, и парадное его выходило на оживлённую улицу имени маршала Ворошилова, по которой ходил трамвай № 2. Это был очень удобный и полезный трамвай для живущих в этом районе жителей. Во-первых, на нём можно было доехать до Сенного базара и на обратном пути не таскать тяжёлые кошёлки с продуктами; и конечной точкой его маршрута был киевский вокзал, что позволяло, в случае нужды, экономить деньги на такси. Познакомили нас наши мамы, которые работали в одной организации под названием «Дирекция радиотрансляционной сети». Мамы чертили планы города Киева и отмечали на них квартиры тех жильцов, у которых были установлены популярные тогда радиоточки, а также те квартиры, владельцев которых нужно было охватить в соответствии с общегородским планом развития радиосети. В этих радиоточках не было ручек, переключателей программ и других новомодных штучек. Из них всегда нёсся один голос — голос родной Коммунистической партии, которая однозначно чётко освещала все вопросы как внутренней, так и международной жизни.

Я тогда был студентом второго курса горного факультета Киевского политехнического института, а Сеня работал рабочим в какой-то типографии и занимался на первом курсе вечернего полиграфического института, хотя мы были однолетки; и конечно, ему, бывшему троечнику, учёба давалась тяжело. Зачем он пошёл в этот институт — не знаю. Наверно, по настоянию мамы, которая хотела, чтобы сын стал инженером. Так вот, однажды в нашей коммунальной квартире зазвонил звонок. Тут следует сказать, что квартиру населяло пять семейств, и, следовательно, было пять электрических счётчиков, от которых шли провода к пяти индивидуальным звонкам. Итак, однажды зазвонил именно наш звонок. Он не звучал спокойно и положительно, то есть так, когда кнопку звонка нажимали наши родственники; он также не звучал резко и требовательно, то есть так, когда приходил управдом или участковый милиционер. Нет, он был какой-то тихий, деликатный, и я бы сказал, неуверенный. Когда я открыл парадную дверь, то увидел Сеню — этакий прямоугольник, поставленный стоймя, в новеньком белом парусиновом кителе и только что наглаженных широких, матросских брюках. Для этого визита он несколько принарядился. На его бледном лице сияла деликатная улыбка. Сеню прислала его мама, и прислала с определённым умыслом: чтобы я помог ему выполнить какое-то задание для института. С тех пор он стал бывать у меня, часто нуждаясь в подобной помощи, и я тоже иногда приходил к нему в маленькую комнату коммунальной квартиры, похожую на коробочку, куда дети складывают перья, резинки и огрызки карандашей. В этой коробочке Сеня Липкин проживал вместе с мамой-чертёжницей и папой-доктором, специалистом по лёгочным заболеваниям.

 

III

Я летел из Лондона в Тель-Авив на самолёте британской авиакомпании. К этому времени могучий Советский Союз, в котором прошла большая часть моей жизни, вдруг треснул и рассыпался на крупные и мелкие обломки, словно это был грецкий орех, по которому ударили молотком. Капитализм восторжествовал во всём мире, и только в Северной Корее по инерции ещё продолжали заботиться о светлом будущем всего человечества и своего народа, в частности. Я летел в Тель-Авив, потому что хотел посетить святые места, связанные с пребыванием на земле сына Божьего Иисуса Христа, который, по моему твёрдому убеждению, был первым проповедником коммунистических идей. Мне было удивительно то, что в земной жизни у Него в паспорте, в графе национальность было записано — «еврей». В Советском Союзе это была непопулярная национальность, но пути Господни неисповедимы. Мне также было удивительно, что проводя в жизнь Его светлые идеи, люди совершили невероятные злодейства и пролили море крови.

Самолёт попал в турбулентные потоки воздуха и по нему прошла нервная дрожь вибрации. Опираясь крыльями на плотные слои воздуха, он стал медленно подниматься, туда — поближе к солнцу, как выбирается из остывшей ванны, опираясь на её борта, крупный, ширококостный мужик. Девочка впереди меня, слева от прохода, никак не могла устроиться поуютнее. Она забрала у матери подушку, стандартную принадлежность пассажирского кресла, и заложила себе за спину, а затем, откинув столик, положила собственную подушку на него. Девочка считала, что решила свою проблему, и теперь можно подремать. Голова её медленно опустилась на столик.

Но от её неловких движений задняя подушка соскользнула на пол, и на ней стал виден небрежный рисунок — какой-то шкодник изобразил фломастером грустную рожицу. Девочка открыла глаза и вдруг пропела: «Точка, точка, запятая — вышла рожица кривая». Идущая по проходу стюардесса-филиппинка толкнула грустную рожицу ногой.

Она не подняла подушку, потому что по инструкции у неё в этот момент было другое задание. Сидящий справа от прохода солидный джентльмен, увидев у себя под ногами печальную рожицу, осторожно отодвинул её снова в проход. Возвращаясь, стюардесса-филиппинка, споткнулась было о неожиданное препятствие, а затем прошла дальше, потому что у неё по инструкции было новое задание.

Пути Господни действительно неисповедимы. Через две тысячи лет после сына Божьего Иисуса Христа, или около этого, на земле появился человек, у которого в паспорте, в графе национальность тоже было записано — «еврей». В новейшие, просвещённые времена его никто не стал именовать сыном Божьим, но появился он не случайно. Звали его в земной жизни Карл Маркс, и он тоже стал проповедовать коммунистические идеи. Люди с восторгом приняли их, но проводя эти идеи в жизнь, они пролили море крови и совершили невероятные злодейства.

Самолёт снова попал в турбулентные потоки воздуха и по нему прошла нервная дрожь вибрации. Тогда пилот принял решение немного сбросить высоту, и самолёт, опираясь крыльями на плотные слои воздуха, стал медленно снижаться, как опускается в тёплую ванну, опираясь на её борта, крупный, ширококостный мужик. Я летел из Лондона в Тель-Авив, и в моём кармане лежал не советский, а американский паспорт, потому что сегодня я живу не в столице солнечной Украины, а в Бостоне, главном городе штата Массачусетс. В отличие от паспорта Карла Маркса, в моём американском паспорте не значится графа национальность. Теперь, если я захочу, то могу признаться бывшему полковнику, а нынче начальнику отдела кадров какого-нибудь предприятия, что я еврей. Но могу также сказать, что я итальянец, японец или афроамериканец, и проверить он не сможет. Стюардесса-филиппинка опять прошла по проходу. Впрочем, возможно, она была не филиппинка, а еврейка. Когда я летел через океан из Бостона в Лондон той же британской авиакомпанией, то обслуживающий персонал был женский, и притом не очень молодой, а возглавлял его только один мужчина — стюард-индус. А от Лондона до Тель-Авива всё было наоборот: обслуживали нас мощные мужики-стюарды, говорящие с израильским акцентом, и кормили несравненно лучше, чем английские дамы в первую часть перелёта. Я смотрел в окно, за которым расстилался огромный сияющий мир и слушал спокойный и приятный гул турбореактивных двигателей. Звук работающих двигателей был мне сладостен, поскольку с отроческих лет я увлекался моторами.

 

IV

В подростковом возрасте я бредил моторами. Они мне даже снились. Другим мальчикам снился удивительный мир, населённый прекрасными девушками, которые ласкали и целовали их. Правда, пробудившись, мои сверстники попадали в другой мир — мокрый и неприятный. А мне снились поршневые двигатели — двухтактные и четырёхтактные; и в свободное время я пропадал в автоклубе, где в нашем распоряжении были два стареньких мотоцикла марки Харли-Дэвидсон, а нашим кумиром был шестикратный чемпион СССР Евгений Грингаут, который установил абсолютный рекорд скорости — 172 км/час. Уже значительно позже нам прислали несколько кроссовых мотоциклов с коляской выпуска Ижевского завода.

Моё увлечение было удивительным для окружающих и для меня самого. Дело в том, что мы жили в большом, пятиэтажном доме, стоящем на пересечении двух улиц. Эти улицы были названы в честь знаменитых советских лётчиков Валерия Чкалова и Полины Осипенко. Так вот, когда мне исполнилось четыре года и я только выучился читать, нас посетила одна из моих многочисленных киевских тётушек. Она задала мне стандартный вопрос, который обычно задают детям: «Кем ты будешь, когда вырастешь?» Тётушка была уверена, что я скажу — лётчиком, поскольку мы жили на пересечении улиц, названных в честь прославленных покорителей воздушных трасс. Но я твёрдо ответил: «Писателем». Однако выполнение этого утверждения я отложил на несколько десятков лет, а пока что занялся моторами. Но даже сейчас, когда я пишу рассказ или объёмную повесть, у меня возникает нетерпение, какое бывает у беременной женщины, то есть желание поскорее разрешиться от бремени, покрыть положенный литературный путь с максимальной скоростью. Приходится контролировать себя, сдерживать это нетерпение, потому что природа установила определённые сроки, и преждевременные роды могут оказаться пагубными для ребёнка.

Если оглянуться назад, то можно утверждать, что увлечение моё не началось на ровном месте. Сразу, как я провозгласил себя писателем, родители купили мне трёхколёсный велосипед. Они справедливо полагали, что теперь мне положено собственное транспортное средство. Я гонял на этом велосипеде вокруг цветочной клумбы, похожей на сплюснутый с боков огромный эллипс. Он помещался на Театральной площади возле оперного театра. Возможно, именно тогда возникла некая раздвоенность моей личности, и меня, как человека, попавшего в толпу после футбольного матча, всю жизнь несло из одной стороны в другую, то есть от литературы к технике и обратно. Позже, когда я подрос, на улицах города появился мотовелосипед «Киевлянин». Он казался мне чудом — этакая изящная стрекоза со стрекочущим мотором. Мой сосед, владелец этого чуда, вызывал законную зависть. Иногда он позволял мне покататься на нём. Самое сильное потрясение в тот период я испытал, когда увидел человека, который катил по декабрьскому снегу правой рукой один мотовелосипед «Киевлянин», а левой рукой — другой. Министерство финансов проводило денежную реформу, и трудящимся Советского Союза были даны три дня, чтобы обменять старые деньги на новые. Чтобы спасти свои денежные запасы, этот человек вложил их в «движимость».

Мы сидели в рабочей столовой недалеко от нашего автоклуба. Ребята отмечали присвоение мне 2-го спортивного разряда по мотогонкам по пересечённой местности. Саша Овечкин, мой товарищ и опекун, налил мне полстакана водки. Ребята было засомневались — я был ещё мал, но Саша сказал, что сегодня случай особый. Наряду с чемпионом Евгением Грингаутом, Саша был другим моим кумиром, потому что считался восходящей звездой нашего автоклуба. На нём живого места не было — весь в переломах и шрамах, как старый, поседевший в битвах наполеоновский солдат. Он только возобновил тренировки после почти годичного перерыва, потому что у него были сломаны ключица и правая нога.

После выпитой водки мир приятно кружился вокруг меня, а голова отяжелела и распухла, наподобие сплюснутого земного шара, уютно расположившегося на трёх слонах, толстые ноги-колонны которых, по утверждению учёных, навечно приросли к шершавой поверхности панциря черепахи. Поэтому я не очень чётко воспринимал сашин рассказ. Но суть его была в следующем: во время тренировок перед ответственными соревнованиями милиция перекрыла трассу, что не устроило какого-то мужика, который перегонял корову. Мужик обошёл милицейские посты и вдруг увидел перед собой разъярённое чудовище, которым управлял Саша Овечкин. — «Корова!» — с ужасом закричал колясочник Дима, но залатанный и многократно чиненный мотоцикл уже летел в кювет, словно опытный боксёр-профессионал, который ловко ушёл от удара, грозящего ему нокаутом.

 

V

Когда я закончил школу, то намеревался поступить в Киевский университет. В этот период жизни мне не давали покоя лавры писателя Ильи Эренбурга. Передо мной сияла возвышенная цель затмить его журналистскую славу. Клик-клак стучали деревянными подошвами немецкие фрау из очерка Эренбурга, и этот звук завистливо резал мой слух. Однако та же киевская тётушка, которая думала, что я буду лётчиком, посоветовала мне поступать в Политехнический институт на горный факультет. — «В Киевский университет принимают только национальные кадры», — сказала она. Я был комсомольцем, будущим строителем коммунистического общества, но я не был национальным кадром. Поэтому я послушался тётушку и подал в Политехнический институт на отделение механизации и автоматизации горнорудных процессов. Возможно, меня всё равно бы не приняли и на горный факультет, потому что я не был национальным кадром, но помогло то, что к этому времени у меня был 1-й спортивный разряд по мотогонкам.

Вот здесь я познакомился с парнем, которого звали Иван Гузенко. Был он человеком удивительным — словно переехал на машине времени из славного революционного прошлого, овеянного романтичными легендами, в наш трезвый, меркантильный мир. Конечно, радио и газеты призывали строить светлое будущее народа, и студенты горного факультета не возражали, но к лозунгам относились прохладно и больше заботились о своих делах, также как и те люди, которые бросали звучные лозунги в массы. А Иван был какой-то странный — всё воспринимал буквально, поэтому на этой почве у него возникали конфликты как с другими студентами, так и с руководящими товарищами. Так бывает в птичьей стае: вожак даёт команду — «вперёд», и все летят вперёд; потом вожак даёт команду — «назад», и все летят назад, а одна птица продолжает лететь вперёд, натыкается на товарок и возникает столкновение интересов.

Но подружился я с Иваном Гузенко только на четвёртом курсе и притом при чрезвычайных обстоятельствах. Наш факультет отправили на месячные военные сборы, и я с Иваном попали в военный городок в тридцати километрах от Баку. — «Защита социалистического Отечества — священный долг советского гражданина», — было написано в конституции СССР. Вот мы и выполняли священный долг, хотя было жарко, а на обед давали кашу из сушёного гороха и не первой свежести селёдку. — «Тяжело в ученье — легко в бою», — говаривал фельдмаршал Суворов. Послужил бы он под Баку пару месяцев, так внёс бы коррективы в свои инструкции. После сборов, уже в Киеве, мы должны были сдавать экзамены и затем получить офицерское звание младшего лейтенанта — командира зенитно-артиллерийского взвода. Поскольку было тяжело в ученье, то я «сачковал» по мере возможности, за что получил внеочередной наряд на кухню.

Я сказал, что было жарко, но это не то слово. Отвесные лучи солнца падали на плоские крыши неказистых зданий, на нефтяные вышки, которые тянулись навстречу солнцу, на стриженые головы студентов, едва прикрытые пилотками. От этих жарких лучей наши носы и уши получали ожоги второй степени. Иван и здесь умудрился «качать права» и потребовал, чтобы студентам выдали шляпы, которые носили солдаты срочной службы. Поля этих шляп шириной с Каспийское море были предназначены защищать солдатские уши. А где же их взять? Как говорится: на нет — и суда нет. За свою политическую активность Иван получил внеочередной наряд на кухню.

Из истории известно, что американский журналист Генри Стэнли прошёл шесть тысяч километров по африканскому континенту, и однажды, выйдя на берег озера Танганьика, увидел хижину, откуда с трудом вышел белый человек. Журналист Стэнли посмотрел на этого человека и вежливо произнёс: «Доктор Ливингстон, я полагаю?» Моя встреча с Иваном на кухне зенитно-артиллерийского полка проходила по сходному сценарию, но условия были похуже, чем на берегу озера Танганьика.

Незадолго до нашей преддипломной практики было назначено комсомольское собрание факультета, посвящённое дню советской конституции, которая раньше называлась Сталинской. Иван, как комсомольский активист, должен был выступить согласно заранее утверждённого списка, и от него ждали нужные слова. Он взобрался на трибуну, как когда-то Ленин на броневик или Троцкий на ступеньки паровоза, и стал бросать в комсомольскую массу пламенные слова. Неожиданно для всех он стал обвинять работников районного комитета комсомола, а заодно и партии, в пьянстве и аморальном поведении; он рассказал о том, что они приглашают на работу смазливых комсомолок, но используют их не для участия в строительстве светлого коммунистического будущего. Руководящие товарищи были ошарашены, но зал слушал с интересом. Это был хорошо аргументированный доклад о стране, где текут молочные реки среди кисельных берегов. После этого собрания Ивана многократно допрашивали компетентные товарищи, поскольку было подозрение, что он связался с агентами американского империализма и международного сионизма. Но потом эти подозрения отпали, и тогда его исключили сначала из комсомола, потом из института и отправили на одну из шахт Донбасса, и дальше его след потерялся. А меня тоже исключили. Моя вина состояла в том, что я пил водку с Иваном, слушал его антисоветские речи и не доложил об этом в соответствующую организацию. Я ни о чём не жалею. Отслужил три года в армии командиром зенитно-артиллерийского взвода, вернулся в Киев и стал работать в таксопарке, куда меня по «блату» пристроил мой старый друг Саша Овечкин. Зарабатывал тогда в три раза больше любого инженера.

 

VI

Всё, что я рассказал о себе, — присказка, а сказка будет впереди. Речь пойдёт о моих приятелях Лёве Рамзесе и Сене Липкине. Об их вполне заурядной жизни и не совсем стандартном конце. Легко сказать — рассказать. Писательский труд очень тяжёлый. Он напоминает полноводную реку с многочисленными притоками. Но если любая река, например Волга или Днепр, текут в определённом направлении к морю, а притоки тоже стремятся донести свои воды до главной артерии, то мысль подлинного писателя норовит плыть против течения и рыскает одновременно по всем притокам, забираясь в такие тупики, откуда выбраться почти невозможно. Эти постоянные изменения ритма и направления движения действуют на психику писателя. Поэтому подлинные писатели — люди не совсем нормальные.

Итак, я остановился на том моменте, когда в нашей киевской квартире раздался неуверенный звонок, и, открыв парадную дверь, я увидел прямоугольник, поставленный стоймя и одетый в парусиновый китель, то есть Сеню Липкина. Сеня был очень доброжелательный человек. Он всегда о ком-то заботился: одних знакомил с серьёзными девушками на предмет женитьбы, других — с полезными людьми, которые на поверку оказывались не очень полезными. У него была несколько странная манера вести разговор: он брал меня за руку, словно боялся, что я убегу, и периодически прерывая свою речь, близко наклонялся к моему лицу, чтобы убеждённо произнести: «Ты, конечно, понимаешь, о чём я говорю». А речь шла о совершенно обыденных вещах, например, о солидном сослуживце, который хочет жениться и ищет невесту с жилплощадью. Вечно он меня знакомил с какими-то некрасивыми девушками, с которыми знакомиться не очень хотелось, но отделаться от этих знакомств было не так просто; со своими сослуживцами, типографскими рабочими, которые все учились в вечернем полиграфическом институте. Он делал это столь часто, что мне иногда казалось будто все евреи Киева работают типографскими рабочими и учатся в этом институте; и если среди них появляются футболисты, вроде известного костолома Лермана, или специалисты, вроде врача-уролога Блатного, то это приятные исключения. Сеня и познакомил меня со своим школьным товарищем Лёвой Рамзесом.

Лёва тогда только что вернулся из Советской армии, где отслужил три года в какой-то артиллерийской части где-то на севере нашей необъятной Родины; и жил с родителями в развалюхе, состоящей из полутора комнат и прислонившейся к тёплой стенке общественной бани. Баня выходила на широкую улицу, по которой ходил трамвай № 23, а на другой стороне улицы был главный вход в административный корпус завода «Ленинская кузня» и за ним, в глубине, уже само предприятие. Производственный шум не умолкал 24 часа в сутки, поскольку рабочие и служащие завода в три смены выполняли заветы Ильича. Неподалёку находился другой завод — пенициллиновый, который периодически выпускал из огромной трубы, возвышавшейся над ним, облако жёлтого, едкого дыма, зависавшего над близлежащими жилыми кварталами, пока ласковые ветры не уносили его куда-нибудь подальше — в соседние жилые кварталы.

Я уже говорил, что Лёва был очень привлекательный мужчина. Когда в первый раз мы с Сеней, протиснувшись сквозь толпу советских граждан, желавших культурно помыться, и преодолев глубокую траншею, которую забыли засыпать, вошли в лёвину квартиру, а вход был со двора бани, то я был потрясён. В одном углу комнаты сидел толстый, солидный папа, в другом — худощавая мама, у входа в кладовку, которая считалась лёвиной комнатой, восседал Лёва Рамзес, а в центре на колченогом стуле расположилась девушка. Каждое её движение, каждое её негромкое слово были милы и нежны. Я тогда подумал, что на конкурсе красоты хвалёные звёзды Голливуда проиграют этой девушке. Когда мы вошли, то сразу стало тесно, словно опять попали в толпу советских граждан, которые хотели культурно помыться и спорили о чём-то за окном. А потом пришла ещё одна девушка, не очень красивая, с ключицами, выпирающими из скромного, сатинового платья, похожая на тех девушек, с которыми меня знакомил мой друг Сеня Липкин. Звали её Анжела.

 

VII

Тут следует сказать, что Лёва Рамзес работал не в типографии, как Сеня и его многочисленные приятели, а на электромеханическом заводе, то есть был приятным исключением среди евреев столицы солнечной Украины, вроде футболиста-костолома Лермана или врача-уролога Блатного. Лёва работал на стационарном гравировальном станке с постепенной вертикальной подачей шпинделя и считался квалифицированным специалистом. Сначала, конечно, учился на настольном гравировальном приспособлении типа «Малыш», которое ставили на верстак. Ему нравилось плавными движениями заставлять скользить копировальный палец по углублённому контуру знака или буквы, выгравированных на копировальной планке, одновременно нажимая большими пальцами на гашетки. Тяжёлая глыба шпинделя медленно ползла вниз, подводя резец к обрабатываемой поверхности, и на ней возникали надписи и рисунки, одобренные начальством. Лёва был человеком дотошным и добросовестным, и у него были хорошие руки, а потому руководство цеха его уважало, и он прилично зарабатывал. Эти качества в сочетании с приятной внешностью делали Лёву желанным женихом, а потому все девушки электромонтажного цеха, а там, в основном, был женский состав, не давали ему прохода. О голливудской звезде из электромонтажного цеха я уже говорил, но были и другие — немногим хуже. Но выбрал он Анжелу, ту самую — с выпирающими из платья ключицами. Вернее выбирал не Лёва, потому что был человеком мягким и деликатным. Выбирала Анжела. Кто смел, тот и съел.

Поселились они сначала в Левиной кладовке, но семейное счастье в ней продолжалось недолго. Развалюхи, в одной из которых проживало семейство Рамзесов, стали сносить, и они получили трёхкомнатную квартиру на одном из киевских жилых массивов. Тут наши контакты практически прервались из-за отдалённости его новой квартиры, но о главных событиях лёвиной жизни я узнавал от Сени Липкина. Я знал, что у него родился сын, что без отрыва от производства он поступил в техникум и сразу на третий курс, что после получения диплома его назначили мастером в родном цехе. Но потом до меня стали доходить какие-то странные слухи о неладах в его семье, о ссорах Анжелы с лёвиными родителями. Конечно, эта информация шла, в первую очередь, от Сени Липкина, но иногда и от его приятелей. Из чего я сделал вывод, что эти нелады начинают приобретать космический характер. Рассказывая о Левиных делах, Сеня, как всегда, брал меня за руку, словно боялся, что я убегу, и близко наклоняясь к моему лицу, спрашивал: «Ты, конечно, понимаешь, о чём я говорю?» А потом объяснял, что Лёва, спасаясь от домашних сражений, стал пить с цеховыми приятелями, сначала после получки, а потом всё чаще и чаще, и это пагубно отражается на его здоровье.

Но как было не ссориться, когда лёвин папа, мужчина солидный и полный, очутился с женой в комнате, похожей на отделение узкого пенала для цветных карандашей. А когда он выходил в открытое море, то есть в общую комнату, чтобы посмотреть по телевизору важный футбольный матч, то Анжела заявляла, что ей надо послушать последние известия, поскольку назавтра ей поручили провести политзанятия среди сотрудников электромонтажного цеха, и тут же маленький ребёнок громким плачем требовал тишины, потому что общая территория, совсем не общая, а его спальня, и ему давно пора спать.

Конечно, и раньше Лёва мог выпить со мной пол-литра «Столичной», но всегда в сочетании с хорошим обедом и по случаю какого-нибудь важного события, например, 50-летия образования Советского Союза или годовщины Октябрьской социалистической революции. Но чтобы так, почти каждый день. Этого никогда не было. Лёва в армии был сержантом, поэтому хорошо знал быт солдат, которые зависели от него, но он также хорошо знал быт офицеров, от которых зависел сам. Веселие Руси есть питие. Чего только не вытворяли господа офицеры в часы досуга на северных отдалённых батареях, лишённые прелестей цивилизации. Они не читали классиков Тургенева или Гоголя, не слушали музыку Чайковского или Бетховена. Их фантазия работала совсем в другом направлении.

Собирались в помещении, которое называлось кают-компанией. Посредине стола ставили тарелку с отбитыми от частого употребления краями. Каждый участник застолья клал на тарелку некоторую сумму денег, и начиналась игра. Заправила разливал водку по стаканам. Глаз у него был намётанный — всем поровну. Закуску ставили самую простую — никаких разносолов: сало, солёные огурцы, квашеная капуста, ржаной хлеб. Кто-то произносил тост за родную коммунистическую партию. Все стоя выпивали, и вдруг под истошный крик — «волки», господа офицеры лезли под стол. Потом заводила объявлял, что волчья стая ушла, и господа офицеры занимали свои места, закусывая выпитую водку солёными огурцами и салом, пока заводила снова не провозглашал тост за родную коммунистическую партию. И так много раз, пока оставшийся за столом в единственном числе победитель не забирал деньги из тарелки и дожил к себе в карман. Лёва не участвовал в этих развлечениях, поскольку был всего лишь сержантом, но господам офицерам никогда не завидовал. А вот дома стал «заглядывать в бутылку».

И вдруг Сеня Липкин сообщил мне, что Лёва покидает Советский Союз и уезжает в Америку. Я сначала подумал, что лёвино семейство решило таким способом улучшить свои жилищные условия, поскольку в Киеве никаких надежд на решение этого вопроса не было.

 

VIII

Я пришёл в их пенал, состоящий из трёх частей с небольшим отделением для карандашной резинки, каким являлась кухня, чтобы попрощаться с Лёвой. К этому времени у него уже было двое сыновей, которые сами играли в футбол, были завзятыми болельщиками киевского «Динамо», и потому футбольная проблема для лёвиного папы решилась сама собой. Когда я вошёл, то увидел огромное скопление народа. Я заметил, что людьми владело какое-то нервное возбуждение, хотя все улыбались, а от громких разговоров стоял такой шум, как от хлопанья крыльев неожиданно поднявшейся в воздух стаи пернатых. Это было естественно. Еще недавно за невинную переписку с американскими родственниками могли уволить с работы, меня в социалистическую Венгрию даже на две недели не пустили, хотя я был ударником коммунистического труда, а тут в Америку и навсегда. Мне хотелось расспросить Лёву о причинах столь непонятного, как мне тогда казалось, скороспелого отъезда, но суета вокруг него стояла такая, что это оказалось невозможным.

— Евгений, я никогда не буду зарабатывать так, как на родном электромеханическом заводе, — только и сказал мне Лёва. — Я получал зарплату мастера, прогрессивку в конце квартала, а в последнюю неделю месяца шёл в цех и подрабатывал на гравировальном станке, помогая выполнять план.

— Лёва, ты построил для себя коммунизм. Зачем же ты уезжаешь? — хотел спросить я, но не успел, потому что его вниманием завладели другие люди.

Тут я огляделся и увидел двух человек, сидевших особняком за журнальным столиком. Перед ними стояла бутылка водки, но закуски никакой не было. Ясно было, что эти люди случайно попали сюда, ни с кем не были знакомы и не стремились познакомиться. Я был в том же положении, поэтому взял стул и подсел к ним; тем более, что бутылка уже имелась в наличии, так что можно было «сообразить на троих». Тот, что сидел напротив меня, был высокого роста, лыс, голубоглаз, прыщав и носил длинные светлые усы. В углу его открытого толстого рта висела потухшая и прилипшая к губе папироса.

— Молятся, а сидят. Сволочь, — сказал он презрительно. Из дальнейших его слов я понял, что утром от нечего делать он зашёл в польский костёл и теперь делился впечатлениями со своим напарником.

— Слёзкин, — протянул он мне руку. Рука была влажная, липкая. — Начальник цеха на электромеханическом заводе.

— Бухин, давний приятель Лёвы — отозвался я и, сунув руку в карман, незаметно вытер её носовым платком.

Напарник Слёзкина, до сих пор хранивший молчание, вдруг произнёс:

— Я осуждаю такие нездоровые явления. Надо оказывать всемерное сопротивление американскому неоколониализму.

— Кавказец, — подумал я, — и, наверно, отставник.

Человек этот был явно восточного типа; на нём была гимнастёрка, перепоясанная солдатским ремнём, которая облекала полную, представительную фигуру.

— Это наш начальник отдела кадров, — представил напарника Слёзкин, — полковник в отставке товарищ Хьюго Шамес, бывший политический эмигрант из дружественной теперь Венесуэлы.

Товарищ Шамес строго посмотрел на меня и стал говорить:

— Я предупреждаю, что скоро состоится визит Фиделя Кастро на наш славный Киевский орденоносный электромеханический завод. Мы ждём тебя, дорогой Фидель, чтобы ты, товарищ, сказал нам речь на шесть часов.

Глядя на его дородную фигуру, я сказал:

— Это не для прессы, но у меня вопрос: вы что-нибудь читаете, кроме книги о вкусной и здоровой пище?

— А как же, — ответил бывший полковник. — Я выписываю газеты «Правда», «Красная звезда», а также журнал «Блокнот агитатора».

— А как насчёт Тургенева, — осторожно поинтересовался я.

— Я, конечно, в школе изучал классиков, — неопределённо произнёс товарищ Шамес, — но из иностранных авторов предпочитаю труды товарища Сталина.

Я хотел было разлить водку по стаканам, но меня остановил Слёзкин:

— Погоди. Сейчас принесут ужин.

— А что будет ещё и ужин? — удивился я, потому что еды на столах было предостаточно.

— Ох, и что вы говорите? — запаясничал Слёзкин. — И ещё какой ужин. Фаршированная рыба, фиш по-еврейски, жареный гусь со смальцем. О-ох, это что-нибудь особенного!

Когда мы уже приняли по стакану вовнутрь и закусывали разносолами, к нам неожиданно подошёл Лёва Рамзее, из нагрудного кармана его пиджака торчала жёлтая роза.

— Я рад, что вы подружились, — сказал Лёва, но его перебил товарищ Хьюго Шамес.

— Уезжаешь, — сказал начальник отдела кадров, — и правильно делаешь. Погостил и хватит.

Но Лёва не успел что-либо ответить бывшему полковнику, потому что его взяли в плен какие-то весёлые молодые женщины.

— Суслики. Безродные космополиты, — только и сказал Слёзкин, разливая остатки водки.

И тут мне в голову пришла неожиданная мысль, — а может мне тоже «свалить за бугор», как это делает Лёва Рамзес.

Когда я уходил, то до меня донеслись слова бывшего полковника Хьюго Шамеса:

— Наши трудящиеся берут предприятия под свой контроль. Это страшит олигархов и буржуазию. Они объявили нам войну. Я принимаю их вызов. Вы ведь знаете, что мне нравятся битвы. Я рождён для битвы! Я объявляю этим жалким безродным космополитам экономическую войну. Мы построим социалистическую Родину для достойной жизни рабочего класса!

 

IX

Люди всегда мечутся из стороны в сторону при решении важных жизненных вопросов, не понимая, что истина всегда лежит посредине. Некоторые, правда, понимают, но найти эту золотую середину не могут. Вот недавно, к примеру, со мной произошёл такой случай. Попросил я родственника, который живёт в штате Нью-Джерси, купить газету с моим очерком и переслать мне, поскольку к нам в Бостон русскоязычные газеты приходят с большим опозданием. В тот день была назначена репетиция всемирного потопа, и огромные массы воды обрушились на американский штат Нью-Джерси. Жители штата или сидели дома и кушали пиццу, или, если выходили на улицу, то одевали резиновые сапоги. А мой родственник, несмотря на преклонный возраст, отправился в русский магазин и купил не одну газету, а целых две; потом пошёл на почту и заплатил 18 долларов, чтобы мне доставили эти газеты в тот же день. Мало того, он не разрешил мне вернуть долг, мотивируя тем, что когда-то я оказал ему некоторые услуги. Чтобы убедить его взять эти деньги, я рассказал ему библейскую историю.

Первая версия библейской истории:

Призывает Высший судия двух рабов божьих Якова, то есть моего родственника, и Евгения, то есть меня, и начинает рассматривать наши дела при земной жизни. Положил Он на одну чашу весов одолжения, которые я делал Якову, а потом спрашивает:

— Яков, а как ты отблагодарил Евгения за его добрые дела?

— Я подарил ему 18 долларов, — отвечает Яков.

— Ты что, смеёшься над судейской коллегией? — возмутился Высший судия и тут же отдал команду: — Евгения — в Рай, а Якова — в Ад.

Вторая версия библейской истории:

Призывает Высший судия двух рабов божьих Якова и Евгения и начинает рассматривать наши дела при земной жизни. Положил Он на одну чашу весов одолжения, которые я делал Якову, а потом спрашивает:

— Яков, а как ты отблагодарил Евгения за его добрые дела?

— Я во время репетиции всемирного потопа купил две газеты с его очерком и заплатил 18 долларов, чтобы эти газеты ему доставили в тот же день, — отвечает Яков.

— Вернул ли Евгений тебе этот долг? — спросил Высший судия.

— Нет, — ответил Яков, — потому что…

Но судейской коллегии некогда было разбираться с вопросом о 18 долларах, потому что в тот день доставили много грешников. Поэтому Высший судия отдал приказ:

— Якова — в Рай, а Евгения — в Ад.

Третья версия библейской истории:

Она заключается в том, что Яков и Евгений оказали друг другу услуги. Яков даже потратил 18 долларов, которые Евгений, конечно, вернул. Высший судия был доволен их действиями и отдал приказ:

— Обоих, Якова и Евгения, отправить в Рай.

Эта история закончилась, как видите, благополучно, потому что я сумел в конкретной ситуации определить, где находится та точка, которая именуется золотой серединой. Поэтому у меня и Якова, когда придёт наш срок, есть неплохой шанс попасть в Рай. Мои приятели Лёва Рамзес и Сеня Липкин не сумели этого сделать, и потому их жизненный путь закончился печально. Но прежде чем завершить этот невесёлый рассказ, надо на машине времени ненадолго вернуться назад, когда мы были молоды и здоровы, когда Лёва только что женился и жил с молодой женой и родителями в развалюхе, а Сеня знакомил всех типографских рабочих Киева с некрасивыми девушками, а потом неожиданно и сам сделал одной из них предложение. Когда это случилось, он, конечно, пригласил меня на свадьбу, в отличие от Лёвы, который этого не сделал.

 

X

Это было так давно, что теперь я не могу вспомнить детали. Помню только, что невеста показалась мне чем-то похожей на лёвину жену. Только та была худощавая, с полными ногами, и ключицы выпирали из сатинового платья, а Гертруда, так звали невесту, была толстенькая, пухлая, и поэтому в том месте, где у неё были ключицы, лежала ровная гладь свадебного платья. В памяти моей остались только два ярких пятна. Во-первых, бабушка невесты, которая сидела в инвалидном кресле. В глазах её было столько огня, что и близорукому становилось ясно: душа её выделывала в этот момент невероятные танцевальные па и замысловатые коленца. На мгновение я даже пожалел, что не родился лет на шестьдесят раньше, когда этой бабушке было семнадцать лет. Другим пятном, не менее ярким, запечатлелась красивая, молодая женщина, которая танцевала с подругой. На устах женщины блуждала загадочная улыбка моны Лизы. Мне тогда в голову пришла мысль, что на такой я бы женился, чтобы не отставать от товарищей, но рядом вертелся высокий мужчина со стаканом вина в руке. — «Муж, наверно», — подумал я и сел за журнальный столик, на который кто-то поставил бутылку водки, а потом отвлёкся, да и забыл про неё.

Как потом выяснилось, женщина с загадочной улыбкой, тоже выделила меня из общей компании. Но она также заметила, что одна из Сениных некрасивых девушек не сводит с меня ревнивых глаз. — «Жена, наверно», — решила женщина с загадочной улыбкой и постаралась выбросить меня из своего сердца. А я пил водку, закусывал фаршированной рыбой и не замечал, что делается вокруг. Но, видимо, кто-то прочитал наши не высказанные вслух мысли, потому что вскоре удивительным образом я встретился с этой женщиной вторично, и это имело для нас далеко идущие последствия. В дальнейшей нашей семейной жизни загадочная улыбка, похожая на улыбку красавицы моны Лизы, оказалась совсем не загадочной, а даже с некоторым зловещим оттенком. Вроде яркой кометы, которая прочерчивает ночное небо, суля людям большие неприятности.

После свадьбы я виделся с Сеней Липкиным чрезвычайно редко, что было естественно: Сеня перестал быть моим соседом, потому что переехал из коробочки родителей к жене и стал жить в её двухкомнатной квартире в фешенебельном киевском районе под названием Печерск, в котором до революции жили либо очень богатые люди, либо важные чиновники, а евреев на пушечный выстрел не подпускали, даже купцов 1-й гильдии. В двухкомнатной квартире, кроме Сени и Гертруды и явившегося в наш неприглядный мир их сына, проживали папа и мама Гертруды, а также бабушка, та самая в инвалидном кресле с неугасаемым огнём жизни в глазах.

Однажды, когда в небе сгустились тяжёлые тучи, грозя залить прекрасный город холодным, осенним дождём, я заскочил к Липкиным. Это случилось уже после того как Лёва Рамзес уехал в Америку. Зашёл разговор на модную тогда тему — об эмиграции. — «Ну куда нам ехать, — сказала Гертруда. — Я учительница. Кому я там нужна?! А Сеня… — Тут она безнадёжно махнула рукой: — Я не знаю, что он делает в своей типографии». Я тоже не знал, и, думаю, сам Сеня тоже не смог бы это связно объяснить. И вдруг как-то на улице я столкнулся с типографским рабочим. Тем самым, что женился на девушке, которую предварительно Сеня пытался познакомить со мной, и он сообщил мне о трагическом событии в жизни семейства Липкиных: то ли водитель был пьян, то ли дорога обледенела, а может эти два неприятных явления соединились вместе, но машина, в которой ехала Гертруда, перевернулась, и она погибла.

Прошло много лет и много событий: Советский Союз неожиданно развалился, словно это был карточный домик, а Украина стала независимой. Я прилетел из Бостона в Киев на встречу бывших студентов и постарался разыскать Сеню. Мои студенческие друзья меня не забывали, хотя из-за истории с Иваном Гузенко меня исключили перед самой защитой дипломного проекта. Я стоял у станции метро возле Золотоворотского садика, станции, которой прежде не было, и вдруг увидел Сеню. Теперь это был не прямоугольник, поставленный стоймя, а квадрат, у которого, как известно из геометрии, все стороны равны. На нём был всё тот же парусиновый китель, который он носил на заре туманной юности, когда впервые появился на пороге нашей коммунальной квартиры. Но от долгого употребления китель сильно выцвел под воздействием солнечных лучей и воздушных потоков и, кроме того, стал тесноват, а потому застёгнут был только на одну пуговицу. Сеня выглядел довольным своей жизнью.

«Ты, конечно, понимаешь о чём я говорю, — сказал мне Сеня Липкин во время нашей встречи, как всегда, беря меня за руку, словно опасаясь, что я опять убегу в свой далёкий Бостон. — Я бы уехал хоть сейчас в Германию, но что я буду там делать один?» Я с сомнением посмотрел на его парусиновый китель и подумал, что ему трудно будет найти подругу. Но он сразу разуверил меня: «О, есть много свободных женщин, которые оказывают мне внимание». Когда Сеня говорил это, то на его лице играла улыбка многоопытного покорителя женских сердец.

 

XI

Вскоре я вернулся домой в город Бостон, красиво расположившийся на берегу Атлантического океана, город, который стал моим новым домом. О дальнейших переменах в судьбе Сени я узнавал от нашего общего друга Лёвы Рамзеса, с которым часто перезванивался, но которого мне никогда не удалось повидать, потому что он жил от меня очень далеко — на тихоокеанском побережье в городе Сиэтл.

Так вот, однажды у Сени Липкина заболела голова. В этом не было ничего необычного. У каждого среднестатистического гражданина земли один раз в два месяца болит голова. Но у Сени это неприятное явление возникало обычно весной, когда начинало припекать солнце. Сеня объяснял это тем, что у него гайморовы полости не в порядке. Иные люди после тяжёлого инфаркта живут ещё двадцать лет, а тут такая мелочь. И надо же — привела к трагическим последствиям.

Итак, Сеня стал ходить в поликлинику, где в кабинете физиотерапии ему стали прогревать гайморовы полости. Обслуживала аппарат медсестра по имени Марфа, женщина средних лет, но ещё вполне сохранившаяся. Неизвестно что в ней привлекло Сеню — сдобная фигура, полные ноги или нос картошкой, а может то, что Марфа называла его уважительно — Семён Леонидович. Как бы то ни было, но Сеня пригласил Марфу послушать его скрипичные пьесы, и она согласилась. Её не смутил даже сенин выцветший парусиновый китель. С этого началось.

Все счастливые любовные истории похожи друг на друга, и кончаются они в ЗАГСе при стечении большего или меньшего количества свидетелей.

То же самое произошло у Сени и Марфы, и они в свободные минуты мило ворковали о том, как вместе поедут на постоянное жительство в Германию, предварительно продав квартиру Сени, а комнату Марфы в коммунальной квартире будут сдавать студентам или одиноким женщинам. У Сени к тому времени была отдельная двухкомнатная квартира на массиве, которую он выменял взамен двух комнат в престижном киевском районе Печерск после смерти тёщи, тестя и бабушки, которая была прикована к инвалидному креслу.

Итак, неизвестно как долго продолжались безоблачные дни счастливой пары, однако через некоторое время Сене Липкину стало казаться, что отношение Марфы к нему изменилось в худшую сторону. Может на самом деле это была выдумка расстроенного воображения, но, тем не менее, в голове у Сени зародилась неприятная мысль: та ли это женщина, с которой можно ехать на чужбину в Германию? И хотя Сеня продолжал эпизодически ночевать у Марфы, но, несмотря на её возражения, подал документы на развод, мотивируя краткостью брачного стажа, и недостаточно ласковым отношением его новой жены, то есть Марфы. Этому обстоятельству способствовало то, что сын Марфы от первого брака, Никодим Иванович, заканчивал свой тюремный срок и должен был вернуться домой. Брать такого родственника с собой в Германию было не совсем удобно.

Вообще первые сомнения в душе Сени зародились ещё во время их медового месяца, хотя смешно теперь говорить о нём, когда их союз продолжался всего несколько месяцев. Однажды случилось так, что Сеня пришёл к Марфе в гости, а жили они и после регистрации брака каждый в своей квартире, и Марфа культурно так предложила: «Может пообедаете, Семён Леонидович?». Сеня сидел за столом, кушал борщ со сметаной и вдруг увидел перед собой таракана. Сеня смотрел на таракана, а тот смотрел на Сеню и грозно шевелил усиками. Он был чем-то похож на сына Марфы, Никодима Ивановича, который тогда сидел в тюрьме и фотография которого в алюминиевой рамке стояла на буфете. Сеня положил деревянную ложку на стол, таких ложек в его хозяйстве не было — только металлические, и сказал Марфе: «Убей его!» — «Зачем? — отвечала Марфа. — Пусть живёт. А ты лучше ешь пока дают». Сеню покоробил грубый тон Марфы, и хотя тогда он ничего не ответил, но про себя подумал, что у них с Марфой разные взгляды на жизнь.

Итак, Сеня Липкин подал на развод, чтобы развязать себе руки и поискать более подходящую спутницу для эмиграции в Германию. Но когда он явился в суд, то судья не сумел принять решение, поскольку ответчик, то есть Марфа, не явился на заседание суда. Пришлось отложить дело на пять месяцев в связи с огромным количеством бракоразводных процессов, которые, словно эпидемия птичьего гриппа, охватили огромный город в тот злосчастный год. И вот однажды, когда Сеня Липкин по старой памяти заглянул к Марфе, намереваясь остаться ночевать, он увидел широкую спину мужчины, спящего на диване. Со смешанным чувством ужаса и недоумения, уставившись на дырявую пятку коричневого хлопчатобумажного носка спящего мужчины, Сеня деликатно заявил, что сейчас уйдёт, потому что не хочет мешать. Это был вернувшийся из тюрьмы сын Марфы — Никодим Иванович.

 

XII

— Мамаша, кто это был? — спросил позёвывая Никодим Иванович.

— Да этот — муж мой, — сказала со смешком Марфа.

— На кой чёрт тебе сдался этот еврей? — продолжил беседу Никодим Иванович, поглаживая редкие, тараканьи усы. — Он что — богатый?

— Какой там богатый. В залатанном парусиновом кителе ходит, — отвечала Марфа.

— Так выгони его, — опять продолжил беседу Никодим Иванович.

— В Германию я собиралась с ним ехать, — объяснила Марфа. — И, кроме того, квартира у него неплохая.

— Квартира — это хорошо. Мне тоже где-то жить надо — не у тебя же в этой кладовке, — задумчиво произнёс Никодим Иванович, поглаживая тараканьи усы.

А тем временем Марфа поставила на стол блюдо отварной картошки в мундирах, солонку и на отдельную тарелку высыпала румяные кусочки докторской колбасы, поджаренной на подсолнечном масле.

— Выпьем по напёрстку, — предложила она, доставая из шкафчика заветную бутылку. — Припасла для соответствующего случая.

— Не откажусь, — отвечал Никодим Иванович и продолжал: — Эх, мамаша, как я жил в городе Чирчике до посадки. Катался, как сыр в масле.

Тут Никодим Иванович замолчал, потому что положил себе в рот аппетитный кусок картошки, пышущий паром наподобие паровозной трубы, прожевал его и между делом стал рассказывать:

— Подходит, к примеру, поезд к какому-нибудь полустанку. Один вагон мой. Я в нём хозяин. Помощник, шестёрка, соорудил мне что-то вроде прилавка. Гляжу — кругом не то казармы, не то бараки и люди — толпы, бегущие к составу. — «Родной, — слышу, — Продавать-то станешь?» — «Стану, но недёшево!» — отвечаю. Один кричит: «Родной, скажи по скольку?» А другой перебивает: «Давай по любой. Только бы состав не тронулся» И другие загалдели: «Милый, золотой ты наш, если он не хочет, — давай другим!» Понимаешь, мамаша, у меня целый вагон этой водяры. Минут тридцать идёт активный бизнес, потому что машинист за три бутылки водки немного задержал состав; затем мы медленно трогаемся, расписание есть расписание, а толпа неохваченных бежит за составом с руганью и плачем; «Родной наш! Когда ещё завернёшь к нам?!»

Тут Никодим Иванович замолчал, потому что положил себе в рот пухлый кусок докторской колбасы, пышущий жаром, словно его вытащили из паровозной топки, прожевал и задумчиво повторил: «Да-с, катался, как сыр в масле».

А тем временем Сеня возвращался к себе домой в полном смятении чувств, и тут ещё сгустившиеся сумерки наполнили его сердце дополнительной порцией тоски и страха. Никодим Иванович, который до сих пор был абстрактным понятием и мирно коротал дни своей жизни в неизвестно где расположенной тюрьме, вдруг объявился во плоти и крови. — «Как же так, — корил себя Сеня, — почему я вовремя не порвал все нити, связывающие с этой семейкой. Не проявил элементарную бдительность». Так машинально добрался он до своего дома. Здесь с трудом поднялся к себе на второй этаж, потому что ноги были как ватные, вошёл в квартиру и только тут немного ободрился. — «Может всё не так уж страшно. Они сами по себе, а я их не буду видеть и, значит, сам по себе», — возникла в голове успокоительная мысль. Но тут Сеня подумал, что формально они с Марфой муж и жена, что до судебного рассмотрения их дела ещё очень далеко, и эта мысль опять принесла в его сердце дополнительную порцию тоски и страха. Чтобы немного отвлечься, он сел в кресло и включил телевизор, но сколько не смотрел на голубой экран, не мог понять, что там происходит. Где-то шла война, где-то сбили гражданский самолёт; но где, зачем? Этого Сеня не мог понять, потому что в голове роились мысли о собственной сложной ситуации. Незаметно он уснул в мягком кресле и спал долго, пока его не разбудил звонок.

Он был какой-то тихий, неуверенный, и поэтому Сеня, когда открыл глаза, решил, что ему померещилось. Он сидел в кресле неподвижно ещё некоторое время, решая этот неприятный вопрос — померещилось или нет, когда звонок повторился. Он был всё такой же неуверенный, как и в первый раз, но одновременно настойчивый. Сеня подошёл к входной двери, но не открыл её, а только стоял, затаив дыхание. — «Семён Леонидович, откройте, пожалуйста», — послышался из-за двери голос Марфы. Сеня некоторое время стоял и колебался — открыть или нет. — «Уже поздно», — проговорил он. — «Сенечка, ты же хотел сегодня быть со мной, — послышался укоризненный голос Марфы. — Не переть же мне через весь город к себе домой!» Эта мысль убедила Сеню. Он снял цепочку и открыл дверь. Но Марфа повела себя странно: не сняв лёгкого пыльника, не поцеловав его, как обычно, она, раскинув руки, пошла прямо на него. Сеня даже попятился невольно, а Марфа, миновав его, быстрым шагом прошла в спальню. — «Куда ты?» — хотел спросить Сеня, но повторный скрип наружной двери отвлёк его внимание. Он обернулся и вдруг увидел, как огромное белое лицо с тараканьими усами с космической скоростью стало приближаться к нему, и тут же длинные руки-щупальца схватили его за воротник парусинового кителя. — «Что? Что? Зачем?» — закричал было Сеня. Но это был писк маленького мышонка, попавшего в мышеловку, который не услышали соседи.

 

XIII

Когда писатель базирует своё произведение только на жизненных фактах, то из-под его пера выходит всего лишь документ; если базой для произведения является только писательская фантазия, то возникает текст, похожий на бред не совсем здорового человека. Но вот писатель начинает смешивать попадающиеся под ноги жизненные факты со своей неуёмной фантазией, и тогда из этого коктейля возникает подлинная литература.

Лёва Рамзес в юности писал стихи. Потом жизненные обстоятельства отвлекли его от этого полезного занятия. И вдруг, уже в солидном возрасте, возродилась тяга к творчеству, словно какие-то угли в душе, долго тлевшие под завалами хвороста и старых газет, наконец разгорелись, и вот уже из каминной трубы густо валит столб дыма. Но стихи у него были своеобразные: он брал слова какой-нибудь старой советской песни, например, «Прощай любимый город, уходим завтра в море…», и несколько менял содержание. Стихи были грустные, с ностальгическим оттенком. Иногда их печатали в нью-йоркской газете «Новое русское слово».

«Евгений, — кричал он мне в телефонную трубку, — я сначала попал в город Сент-Луис. Страшно было — словно попал в Сталинград, только что освобождённый от немецких оккупантов. Целые кварталы сожжённых домов». В другой раз он похвалил город Сиэтл, но сказал, что работает на бензозаправочной станции, и тут же добавил сокрушённо: «Ну что я приношу домой! Разве это работа для мужика?» Но бодрости Лёва не терял, а потому поступил на двухгодичные заочные чертёжные курсы. И вдруг он перестал звонить, а когда я позвонил, то выяснилось, что Лёва серьёзно заболел. — «У всех людей одинаковые болезни, — сказал мне Лёва, — но моей болезни больше подвержены евреи», — а что это за болезнь не объяснил. И каждый раз ему было всё трудней поддерживать разговор со мною, какие-то спазмы мучили его, и казалось, что он вынужден руками помогать языку выталкивать нужные слова.

Вот в этот период он опять начал сочинять стихи. Может быть, фраза: «Прощай любимый город…» и натолкнула его на мысль вернуться в Киев. Возможно, он видел себя на Крещатике молодым и красивым, с тонкой талией кавказского джигита, или входящим в обеденный перерыв в столовую киевского электромеханического завода, и все девушки из электромонтажного цеха, как одна, поворачивали головы в его сторону. Ему казалось, что если он вернётся в Киев, то будет опять, если не молодым, то хотя бы здоровым.

Иногда, когда он дремал в кресле, к нему приходил его начальник цеха товарищ Слёзкин. В другой раз к ним присоединялся начальник отдела кадров, бывший политический эмигрант из Венесуэлы, товарищ Хьюго Шамес. Тогда они, как в старые добрые времена, разливали бутылку на троих, и товарищ Хьюго говорил Лёве: «Вернулся и правильно сделал. Погостил и хватит».

И вот однажды, когда Анжела была на работе, старший сын в университете, а младший болтался неизвестно где, Лёва сложил вещи в чемодан и вызвал такси, чтобы ехать в аэропорт.

Но в этой жизни не всё так просто, как хотелось бы. Старший сын, который по всем расчётам должен был быть в университете, неожиданно вернулся домой, и Лёву со скандалом водворили в постылую ему комнату. Но недаром говорят: за битого двух небитых дают. Мечту о Киеве Лёва не выбросил из головы, но стал куда осмотрительнее, хотя все члены семьи тайно следили за каждым его шагом. Когда он брал чистую рубашку или носки, то Анжела сразу же недоверчиво спрашивала: «Ты что на бал собрался?» Мало того, она мобилизовала для слежки за ним всех русскоязычных жильцов дома. Когда, взяв трость, он выходил на прогулку, то его сразу останавливала соседка с верхнего этажа, представительница первой волны эмиграции, и спрашивала куда он идёт.

— Подышать свежим воздухом, — отвечал Лёва и тут же задавал встречный вопрос: — Ксения Густавовна, когда я жил в Советском Союзе, правительство часто закупало в Канаде пшеницу. Вы не знаете какое положение сейчас?

— Когда мой отец был курским помещиком, то один кормил хлебом пол-Европы, — отвечала Ксения Густавовна и с подозрением смотрела на Лёву — не собирается ли он опять сбежать в Киев. А Лёва, постукивая палкой, шёл дальше, пока его не останавливала соседка по лестничной площадке, представительница второй волны эмиграции, и спрашивала куда он идёт.

— Подышать свежим воздухом, — отвечал Лёва и тут же задавал встречный вопрос: — Оксана Мусиевна, когда я жил в Советском Союзе, то в Киеве одно время продавали французское сливочное масло. Вы не знаете какое положение сейчас?

— Мой дед был всего лишь зажиточным крестьянином и, пока его не раскулачили, один обеспечивал сливочным маслом пол-Франции, — отвечала Оксана Мусиевна и с подозрением смотрела на Лёву.

— Сомнительно это. Скорей всего он продавал масло в Киеве на Бессарабском рынке, — говорил Лёва и шёл дальше, пока не наталкивался на соседа с нижнего этажа, представителя третьей волны эмиграции, который с подозрением спрашивал его, куда он идёт.

— Подышать свежим воздухом, — отвечал Лёва и тут же задавал встречный вопрос: — Миша, когда я жил в Советском Союзе, то в Киеве одно время было популярно филе из исландской трески. Вы не знаете какое положение сейчас?

— Не говорите мне про Исландию. Мои одесские предки заваливали весь мир бычками, кефалью и хамсой, а о тюльке и говорить не приходится, — отвечал Миша, который в Америке стал Майклом.

— Сомнительно это. Скорей всего они продавали рыбу в Одессе на Привозе, — говорил Лёва и шёл дальше, постукивая палкой; и когда он беседовал с соседями, тело его дёргалось и содрогалось, так что приходилось чуть ли не руками помогать языку выталкивать нужные слова. Но сколько верёвочке не виться, а конец будет. Однажды бывший напарник Лёвы, с которым он работал раньше на бензозаправочной станции, вышел из квартиры Рамзесов, и никто из соседей не догадался, что этот человек несёт лёвин чемодан. А Лёва, постукивая палкой, дошёл до конца улицы, завернул за угол и, сев в машину напарника, был таков.

Самолёт, в котором летел Лёва, прибыл в Киевский аэропорт в Борисполе поздно вечером. План был таков — остановиться на первых порах у киевских родственников, а дальше видно будет. Но не будешь же беспокоить людей в первом часу ночи. Поэтому Лёва, запрятав чемодан в ящик автоматической камеры хранения, пошёл в буфет. Здесь он съел две ватрушки с творогом и выпил два стакана кофе, а затем направился к длинному ряду стульев, которые были связаны в единое целое металлической арматурой, словно солдаты на полковом плацу, скованные железной дисциплиной.

Вдруг он почувствовал, что с ним творится что-то неладное. Мир вокруг него поплыл, потом чуть замедлил движение, чтобы с новой силой закружиться, словно все эти чемоданы, стулья, служащие аэропорта были звёздами неведомой галактики, центром которой был он — Лёва Рамзес. Тогда Лёва, уронив палку и сумку, сел на пол, боясь упасть и разбить голову, а затем вдруг быстро пополз туда к спасительному, как ему казалось, длинному ряду стульев. Какой-то человек, увидев странную ползущую фигуру, подошёл поближе, подобрал сумку, а потом направился к дежурному милиционеру. — «Человеку, кажется, плохо», — сказал он и ушёл с лёвиной сумкой, которую повесил себе на плечо. А Лёва всё-таки добрался до длинного ряда стульев и взгромоздился на один из них. Но стул повёл себя как-то необычно. Лёве показалось, что они вместе взлетели на воздух, затем мягко опустились, словно под Лёвой был не стул, а сказочный ковёр-самолёт, и так несколько раз. Но вдруг режущая боль пронзила сердце Лёвы Рамзеса, и он уже больше ничего не чувствовал.

Приехавшие из далёкого Сиэтла члены семейства похоронили Лёву Рамзеса на киевском городском кладбище в Берковцах рядом с могилой его школьного товарища Сени Липкина. Они посчитали, что так будет справедливо, поскольку Лёва мечтал вернуться в Киев. Кроме того были и практические соображения: безутешная вдова Сени Липкина, которая теперь жила в его квартире, передав свою прежнюю комнату сыну, согласилась за небольшую плату ухаживать за обеими могилами.

 

XIV. Эпилог

Самолёт поднялся со взлётной полосы московского аэропорта Шереметьево. Толстая серебристая сигара прорезала нижние слои земной атмосферы и стала набирать высоту. В хвостовой части самолёта, недалеко от туалета, в пассажирском кресле у окна примостился пожилой еврей. Лбом, на котором неумолимое время прорезало глубокие морщины, он прижался к оконному стеклу. Серебристая сигара, взлетевшая в аэропорту Шереметьево, имела конечной точкой назначения столицу мира город Нью-Йорк.

В этот же самый час, с точностью до минуты, со взлётной полосы нью-йоркского аэропорта Ла Гардиа взлетел другой самолёт и стал набирать высоту. Толстая серебристая сигара прорезала густую облачность, которая в тот день нависла над грандиозным мегаполисом. В хвостовой части самолёта, недалеко от туалета, в пассажирском кресле у окна примостился другой пожилой еврей. Этот человек не смотрел в окно, потому что ему не было интересно что там внизу. Самолёт, поднявшийся в аэропорту Ла Гардиа, имел конечной точкой назначения другую столицу — златоглавую Москву.

Где-то на половине пути между Москвой и Нью-Йорком две серебристые сигары поровнялись, и тогда первый еврей стал крутить пальцем у головы, стараясь дать понять сотоварищу: идиот, мол, куда ты возвращаешься. В ответ еврей в американском самолёте тоже стал крутить пальцем у головы: идиот, мол, куда ты едешь. Возможно, оба они были правы; и сознание своей правоты наполняло их сердца предвкушением близкого счастья. Каждый из них находился в той точке жизненного пути, которая зовётся золотой серединой.