Стихи первого сборника Фета «Лирический пантеон» — типичные образцы эпигонского романтизма конца 30-х годов. Любопытно отметить большое сходство между «Лирическим пантеоном» и другим сборником, вышедшим в том же году, также под одними инициалами автора, — «Мечтами и звуками» Некрасова. Начав свой путь с одного исходного пункта, два наиболее значительных поэта данного поколения быстро разошлись в разные стороны.

В «Лирическом пантеоне» представлены все модные жанры ходовой поэзии той эпохи баллады ориентальные, феодальные и «народные», «антологические стихотворения», элегии.

В начале 40-х годов Фет отдает еще дань эпигонскому романтизму, в особенности по линии романтической «народности». В циклах «Гадания» и «Баллады» Фет преимущественно перекладывает в стихи народные поверья, заимствованные из популярных этнографических сборников. Кое-где Фет пытается имитировать народный склад речи, народные интонации

Вот теперь — что день, то гонка,

И крикливого ребенка,

Пoвек девкою, качай!

И когда же вражья сила

Вас свела? — Ведь нужно ж было

Завертеться мне в извоз!..

(«Метель»)

Все это было наносным и вскоре отпало. Гораздо большее значение имели опыты Фета в «антологическом» роде, хотя и эти стихи, как выяснилось позднее, возникали на периферии творчества Фета, не были порождены основными устремлениями творческой индивидуальности.

Попытки возрождения «антологического» жанра в 40-е годы и в начале 50-х имели большой успех. Стихи этого жанра создали славу А. Н. Майкову и Н. Ф. Щербине Это отчасти объясняется исчерпанностью и утомительностью эпигонского романтизма с его аффектированной страстностью, с его стимуляцией грандиозных переживаний и вдохновенных видений. «Священному безумию» романтического художника в «антологической поэзии» противопоставлено подчеркнуто спокойное, отрешенное от страстей, «гармонически» уравновешенное, созерцательное отношение художника к миру. Место поэтического экстаза занимает холодноватая рассудочность, определяющая рациональную, ясную композицию произведений, «пластический» стиль. Выдвигаются описательные задачи описания статуй, картин становятся любимыми темами. Существенно, что и люди описываются как статуи, и жизненные темы даются в статике картины. Основное внимание уделяется выявлению и расположению «прекрасных» деталей. Именно это отношение лирика к объектам его поэзии ощущается как главный признак жанра; античные образы и темы могут и отсутствовать.

В сущности антологическая поэзия 40-х годов не была так далека от эпигонского романтизма, как это могло казаться. Их объединяло главное отношение к действительности — отрешенное, приподнятое, эстетское.

Особую роль в антологическом жанре играло мастерство стиха. Антологические стихотворения писались классическими размерами, имевшими длительные и твердые поэтические традиции александрийским стихом, гекзаметром, элегическим дистихом. Подбор звуков, соотношение ритма и фразы, распределение ударений в доцезурной и в зацезурной части стиха в соответствии с движением эмоции — все эти «гармонии стиха божественные тайны» (Майков) требовали тонкого вкуса, большого стихового мастерства. Быть может, более всего мастерство стиха было причиной преимущественного успеха антологических стихотворений Фета в 40 — 50-е годы. Стихотворения этого рода, вошедшие в циклы «Антологические стихотворения», частью в «Элегии» и «Вечера и ночи», единогласно признавались лучшими в сборнике 1850 г. всеми его рецензентами. Ни одно стихотворение Фета на всем протяжении его творчества не вызывало таких восторгов, как антологическая «Диана» с ее пластическою выразительностью, с ее выверенными, точными эпитетами и строгими интонациями александрийского стиха

Богини девственной округлые черты,

Во всем величии блестящей наготы,

Я видел меж дерев над ясными водами.

С продолговатыми, бесцветными очами

Высоко поднялось открытое чело, —

Его недвижностью вниманье облегло,

И дев молению в тяжелых муках чрева

Внимала чуткая и каменная дева.

Но ветер на заре между листов проник, —

Качнулся на воде богини ясный лик;

Я ждал, — она пойдет с колчаном и стрелами,

Молочной белизной мелькая меж древами,

Взирать на сонный Рим, на вечный славы град,

На желтоводный Тибр, на группы колоннад,

На стогны длинные… Но мрамор недвижимый

Белел передо мной красой непостижимой.

«Всякая похвала немеет перед высокою поэзиею этого стихотворения», — отозвался о «Диане» Некрасов. «Это стихотворение — chef d'?uvre»,191 — писал Тургенев. «Мастерской, неслыханно прелестный антологический очерк „Диана" сделал бы честь перу самого Гете в блистательный период для германского олимпийца», — так оценил стихотворение Дружинин. «Перл антологической поэзии — есть его „Диана", — писал Боткин. — Никогда еще немая поэзия ваяния не была прочувствована и выражена с такою силою <…>. Это высочайший апофеоз не только ваяния, но и всего мифологического мира!». «Последние две строчки этого стихотворения, — писал Достоевский, — полны такой страстной жизненности, такой тоски, такого значения, что мы ничего не знаем более сильного, жизненного во всей нашей русской поэзии».

По темам, по образам, по принципам словосочетания антологические и близкие к ним стихотворения Фета 40-х годов достаточно традиционны, как, впрочем, весь этот жанр, имевший в ту пору такой успех. Эти стихи восходят в основном к двум источникам написанные александрийским стихом — к элегиям Шенье, написанные элегическим дистихом — к «Римским элегиям» Гете.

«Антологические» описания статуй и картин на античные сюжеты продолжаются у Фета и в 50-е годы (стихотворения «Диана, Эндимион и сатир», «Венера Милосская», «Аполлон Бельведерский», «Нимфа и молодой сатир» и др.), вызывая одобрение критиков. Но критики уже не могут не понимать, что творческое своеобразие Фета — не в этих произведениях. Сам Фет в стихотворении «Муза» (напечатанном в 1854 г.) отвергает понимание своей поэзии как «антологической». Стихотворение начинается словами

Не в сумрачный чертог наяды говорливой

Пришла она пленять мой слух самолюбивый

Рассказом о щитах, героях и конях,

О шлемах кованых и сломанных мечах.

Декоративной пышности антологических стихотворений противостоит в более органичных произведениях молодого Фета какая-то простодушная интимность, хорошо подмеченная в статье Боткина о сборнике 1856 г. «У Фета, — пишет Боткин, — <…> поэтическое чувство является в такой простой, домашней одежде, что необходим очень внимательный глаз, чтоб заметить его, тем более что сфера мыслей его весьма необширна, созерцание не отличается ни многосторонностию, ни глубокомыслием; ничто из так называемого современного не находит в нем ни малейшего отзыва, наконец воззрения его не имеют в основе своей никаких постоянных и определенных мотивов, никакого резкого характера, который вообще так облегчает понимание поэта».

И другие критики, высоко ценившие Фета, отмечали «обыденность» его тем. «Он призван подметить много новых черт в повседневном и обыкновенном», — писал Аполлон Григорьев. Дружинин находил у Фета «зоркость взгляда, разгадывающего поэзию в предметах самых обыкновенных».

Ранние стихи Фета гедонистичны, их основная тема — наслаждение красотой, красоту же Фет видит прежде всего в простых явлениях природы

…Соловьиное эхо

Несется с блестящей реки,

Трава при луне в бриллиантах,

На тмине горят светляки.

(«Я жду… Соловьиное эхо…»)

В ранних стихах Фета тема часто вводится прямым выражением наслаждения, признанием доставляемой радости «я люблю», «любо мне», «рад я», «мне приятно». Ср. начала стихотворений «Люблю я приют ваш печальный…», «Я люблю многое, близкое сердцу…», «Здравствуй! тысячу раз мой привет тебе, ночь!.. Опять и опять я люблю тебя…», «Любо мне в комнате ночью стоять у окошка в потемках…», «Рад я дождю…» и т. п. Эти признания обычно бесхитростны, почти наивны

Чаще всего мне приятно скользить по заливу

Так — забываясь

Под звучную меру весла,

Омоченного пеной шипучей, —

Да смотреть, много ль отъехал

И много ль осталось,

Да не видать ли зарницы…

(«Я люблю многое, близкое сердцу…»)

Радость доставляет и «месяца бледный восход», и «за лесом благовест дальний», и то, что «солнце встало», что «теплым ветром потянуло» или что «знойный воздух холодает».

Вспоминая студенческие годы, Я. П. Полонский рассказывает «Юный Фет <…> бывало, говорил мне, К чему искать сюжета для стихов; сюжеты эти на каждом шагу, — брось на стул женское платье или погляди на двух ворон, которые уселись на заборе, вот тебе и сюжеты"».

О «незначительности» тем фетовской поэзии говорилось немало. Впечатление незначительности связано и с фрагментарностью, «беглостью» лирических сюжетов, психологических ситуаций поэзии Фета. Вот несколько «сюжетных центров»

Шли мы розно. Прохлада ночная

Широко между нами плыла.

Я боялся, чтоб в помысле смелом

Ты меня упрекнуть не могла.

(«В темноте, на треножнике ярком…»)

Вечерний воздух влажно чист,

Вся покраснев, ты жмешь мне руки,

И, сонных лип тревожа лист,

Порхают гаснущие звуки.

(«В леса безлюдной стороны…»)

Так молчать нам обоим неловко,

Что ни стань говорить — невпопад;

За тяжелой косою головка

Словно хочет склониться назад.

(«Зной»)

В наиболее удачных стихах беглое переживание глубже раскрывает чувство. Так, в стихотворении «Еще акация одна…» любовь раскрывается в желании задержать время, остановить мгновение, а это желание реализуется в такой ситуации

…К твоим ногам, на ясный круг,

Спорхнула птичка полевая.

С какой мы робостью любви

Свое дыханье затаили!

Казалось мне, глаза твои

Не улетать ее молили.

Сказать «прости» чему ни будь

Душе казалося утратой…

И, собираясь упорхнуть,

Глядел на нас наш гость крылатый.

В изображении чувства Фета увлекает фиксация деталей, тонких оттенков, неясных, неопределенных эмоций. Чувство у Фета обычно раскрывается не в обобщенном виде, не как результат более или менее длительных переживаний, единство и смысл которых осознаны переживающим; Фет фиксирует отдельные душевные движения, настроения, оттенки чувств.

Даются лишь моменты чувства, нет его развития, хотя Фет любит сопоставить его две стадии по «музыкальным» принципам повторения (например, в стихотворениях «Вчера я шел по зале освещенной…», «Сияла ночь. Луной был полон сад. Лежали…») или контраста («О друг, не мучь меня жестоким приговором…», «Что за ночь! Прозрачный воздух скован…»).

Своеобразие психологического анализа Фета хорошо чувствовали современники; критики противоположных лагерей сходно характеризовали это своеобразие, хотя и расходились в его оценке. Салтыков-Щедрин в цитированной уже рецензии на собрание стихотворений Фета 1863 г. так характеризует поэтический мир Фета «Это мир неопределенных мечтаний и неясных ощущений, мир, в котором нет прямого и страстного чувства, а есть только первые, несколько стыдливые зачатки его, нет ясной и положительно сформулированной мысли, а есть робкий, довольно темный намек на нее, нет живых и вполне определившихся образов, а есть порою привлекательные, но почти всегда бледноватые очертания их. Мысль и чувство являются мгновенною вспышкою, каким-то своенравным капризом, точно так же скоро улегающимся, как и скоро вспыхивающим; желания не имеют определенной цели, да и не желания это совсем, а какие-то тревоги желания. Слабое присутствие сознания составляет отличительный признак этого полудетского миросозерцания».

Напротив, Боткин и Дружинин видят в манере Фета не ущербность, а новый способ раскрытия душевной жизни (хотя и они нередко сетуют на «неясность» Фета). Дружинин определяет основное свойство таланта Фета как «уменье ловить неуловимое, давать образ и названье тому, что до него было не чем иным, как смутным, мимолетным ощущением души человеческой, ощущением без образа и названия». «Мотивы г. Фета, — пишет Боткин, — заключают в себе иногда такие тонкие, такие, можно сказать, эфирные оттенки чувства, что нет возможности уловить их в определенных отчетливых чертах и их только чувствуешь в той внутренней музыкальной перспективе, которую стихотворение оставляет в душе читателя».

Двойственное отношение вызывает новизна психологического содержания лирики Фета у первого «пестуна» его поэзии — Аполлона Григорьева. Близкий Фету в своей романтической лирике 40-х годов, Григорьев в 50-е годы стремится преодолеть романтические увлечения и в поэзии выше всего ставит цельность, ясность, простоту. В то же время поэзию Фета он знает и понимает «изнутри», как никто другой. В результате оценка его двойственна, в основном скорее неблагоприятна, хотя Григорьев и указывает в обзорной статье «Русская изящная литература в 1852 году», что он «считает обязанностью оговориться в некоторой, может быть, пристрастной симпатии» к таланту Фета. «Дарование Фета, — пишет Григорьев в этой статье, — совершенно самобытное, особенное, до того особенное, что особенность переходит у него в причудливость, подчас в самую странную неясность или в такого рода утонченность, которая кажется изысканностью <…>. В таланте Фета явным образом различаются две стороны как поэт антологический, он не страждет указанными нами недостатками в антологических его стихотворениях вы видите и яркость и ясность выражения <…>. Но Фет, кроме того, поэт субъективный, поэт одной из самых болезненных сторон сердца современного человека». Следует многостраничный анализ поэзии Гейне, как главного, по мнению Григорьева, представителя «болезненной», субъективной поэзии. «Манера болезненной поэзии, — пишет далее Григорьев, — отличается отсутствием типичности и преобладанием особности и случайности в выражении, особности и случайности, доходящих как у немецких стихотворцев, так и у наших до неясности и причудливого уродства <…>. Представителем, и притом единственным оригинальным представителем этого рода поэзии в нашей литературе, назвали мы Фета <…>. Из болезненной поэзии Фет развил, собственно, одну ее сторону, сторону неопределенных, недосказанных, смутных чувств, того, что называют французы le vague…(Неясное, расплывчатое (фр.).) Чувство в некоторых его стихотворениях как будто не созревает до совершенной полноты и ясности — и явно поэт сам не хотел довести его до такого определенного, общедоступного состояния, что он предпочитает услаждаться, так сказать, грезою чувства <…>. И оттого никому не удается подмечать так хорошо задатки зарождающихся чувств, тревоги получувств и, наконец, подымающиеся подчас в душе человека отпрыски прошедших чувств и старых впечатлений, былых стремлений, которые „далеки, как выстрел вечерний", памяти былого, которая

Позднее отрицательное отношение А. Григорьева к особенностям поэзии Фета усиливается. В статье 1855 г. «Обозрение наличных литературных деятелей» он пишет «…смутность и неопределенность птичьего щебетанья терпимы только в зародыше таланта. Мало ли что понятно и осязательно для самого поэта и его знакомых, которым самое знакомство с его натурою дополняет недомолвки, поясняет странности. С другой стороны, никогда не касаясь глубоких, настоящих чувств души, постоянно выражая только какие-то отблески чувств и зная свою силу в выражении тонких оттенков чувств — Фет большей частию только балуется чувством…».

Не лишено интереса сближение манеры Фета с манерой «натуральной школы», к которой Григорьев относится безусловно отрицательно. Он пишет «При рассматривании общих физиологических признаков болезненной поэзии невольно приходит в голову сближение этой поэзии, в общих чертах ее и в миросозерцании, с тем, что мы в повествовательном роде называем натуральною школою; некоторое сходство та и другая представляют даже и в самой форме как манера натуральной школы состоит в списывании частных, случайных подробностей действительности, в придаче всему случайному значения необходимого, так же точно и манера болезненной поэзии отличается отсутствием типичности и преобладанием особенности и случайности в выражении».

Сближение своеобразия художественного зрения Фета, столь поражавшего современников, с особенностями художественного познания, которые принесла новая школа русского реализма, кажется странным. Но ощущения такого тонкого и чуткого критика, каким был Аполлон Григорьев, не заслуживают пренебрежения. Видимо, было в приемах Фета что-то конвергировавшее с развитием русского реализма.

Странным может показаться и сближение Фета с Гейне по линии «болезненной» субъективности. Надо отметить, что все статьи о сборнике 1850 г. — в «Отечественных записках», «Москвитянине», «Библиотеке для чтения», «Современнике» — настойчиво подчеркивают связь Фета с Гейне. Да и через десять лет о Фете писали, что он «гораздо более принадлежит к немецкой школе поэтов — последователей Гейне, чем даже немецкие Гартманы, Гейбели и Мейснеры». Характеризуя Фета в уже цитированной рецензии, Салтыков-Щедрин также считает его подражателем Гейне, разъясняя, однако, что Фету совершенно чужды наиболее сильные стороны таланта Гейне, «его исполненное горечи отрицание, его желчный юмор и то холодное полуотчаяние, полупрезрение, выражающееся в постоянном и очень оригинальном раздвоении мысли»; Фет связан с Гейне лишь как с поэтом «неопределенных мечтаний и неясных ощущений».

В сочинениях Белинского мы находим два кратких отзыва о поэзии Гейне. В 1838 г. Белинский говорит, что лирические стихотворения Гейне «отличаются непередаваемою простотою содержания и прелестию художественной формы». В 1846 г. он называет «довольно пустой пьесой» «Лорелею» Гейне и, приведя перевод стихотворения «Был старый король», спрашивает «Что же дальше? — Ничего. Сам Гейне спрашивает „докончить ли?", чувствуя, что немного найдется охотников слушать такие пустяки». По-разному оценивая поэзию Гейне в разные годы, Белинский отмечает в ней те же черты, которые современникам бросались в глаза в поэзии Фета «простоту содержания» и обрывочность, незаконченность, фрагментарность.

В 40-е годы в России был известен по переводам лишь узкий круг стихотворений Гейне — и Гейне воспринимался лишь как романтический лирик.

Понимание Гейне как поэта «неопределенных мечтаний и неясных ощущений» было в эту пору настолько общим, что в романе Писемского «Богатый жених» (1851) пошлый фразер Шамилов говорит о Гейне (разумеется, с чужих слов), «что поэт этот постиг тайну производить то же впечатление словом, какое производит музыка, и что в его поэзии чувства подмечаются в первый момент их зарождения и потому не высказываются ясно и определенно, и что в этом-то состоит главная прелесть его стихотворений». Это — то самое, что критика писала о Фете.

Описание природы, как бы откликающейся на настроение поэта, выбор отдельных впечатляющих деталей вместо связного описания, иногда некоторая неопределенность фабулы при тонкой рисовке настроения — вот чему учатся у Гейне поэты 40-х годов, прежде всего Фет.

В своих мемуарах Фет сам говорит о сильнейшем своем увлечении Гейне в молодые годы «К упоению Байроном и Лермонтовым присоединилось страшное увлечение стихами Гейне». «Никто <…> не овладевал мною так сильно, как Гейне своею манерой говорить не о влиянии одного предмета на другой, а только об этих предметах, вынуждая читателя самого чувствовать эти соотношения в общей картине, например плачущей дочери покойного лесничего и свернувшейся у ног ее собаки».

Присмотримся к ранним стихотворениям Фета, которые современникам казались «гейневскими». Вот стихотворение, каждая из трех строф которого начинается словами «Я жду…». Ждет, конечно, свою любимую, — но прямо это не сказано. В конце второй строфы усиливается напряженность ожидания

Я слышу биение сердца

И трепет в руках и в ногах.

У другого поэта той эпохи напряжение разрешилось бы приходом или неприходом любимой; у Фета конец иной

Звезда покатилась на запад…

Прости, золотая, прости!

(«Я жду… Соловьиное эхо…»)

Создавалось резкое впечатление фрагментарности, нарочитой оборванности.

Снится безответно любимая девушка — вот более чем обычная тема для лирического стихотворения. Но как развивает ее Фет?

Ах, дитя, к тебе привязан

Я любовью безвозмездной!

Нынче ты, моя малютка,

Снилась мне в короне звездной.

Что за искры эти звезды!

Что за кроткое сиянье!

Ты сама, моя малютка,

Что за светлое созданье!

Образ царицы звезд вытеснил тему «безвозмездной» любви и оборвал стихотворение «по-гейневски».

Вот стихотворение «Кот поет, глаза прищуря…». Средняя его строфа занята чьим-то (матери? няни?) обращением к задремавшему мальчику; ему велят идти спать. А в двух обрамляющих строфах повторяются два мотива «кот поет», «ветер свищет во дворе». Связь трех мотивов могла не улавливаться, стихи могли казаться бессвязными.

«Гейне писал стихи точно так, как г. Фет, — издевался барон Брамбеус (О. И. Сенковский) над стихотворением «На двойном стекле узоры…», — на стекле мороз чертит узоры, а девушка умна, и г. Фет любит созерцать утомления». «Я не понимаю связи между любовью и снегом».

Вот еще стихотворение, приводившееся критикой в пример типично «гейневского»

Шумела полночная вьюга

В лесной и глухой стороне.

Мы сели с ней друг подле друга.

Валежник свистел на огне.

И наших двух теней громады

Лежали на красном полу,

Ав сердце ни искры отрады,

И нечем прогнать эту мглу!

Березы скрипят за стеною,

Сук ели трещит смоляной…

О друг мой, скажи, что с тобою?

Я знаю давно, что со мной!

Поэт хочет выразить настроение и без психологического анализа его, и без прояснения сюжетной ситуации, с которой оно связано. Что произошло и происходит между героями стихотворения — читатель не узнаёт; «Мы сели с ней друг подле друга» — вот в сущности единственная фраза, в которой дано какое-то «действие». Между тем читатель должен ощутить что-то напряженное, тревожное и грустное в эмоциональной атмосфере, которую поэт стремится передать деталями обстановки. При скрытости сюжета эти детали выступают на первый план и, окрашиваясь неясной мрачностью ситуации, становятся эмоционально выразительными шум полночной вьюги в лесной глуши, скрип деревьев за стеной, свист горящих дров и треск смолы, красный от огня пол в темной комнате заменяют описание эмоции. Она, правда, отчасти выражена в стихах

А в сердце ни искры отрады,

И нечем прогнать эту мглу!

Но характерно, что это — метафора, перевод в сферу душевной жизни предыдущего описания темноты, еле разгоняемой огнем печи.

Слова заключительного двустишия не только не проясняют ситуацию, но даже неясно, чьи они то ли это диалог, то ли целиком слова лирического «я», обращенные к его спутнице, то ли вовсе не произносимые в данной ситуации слова, а лирическое восклицание, эмоционально завершающее стихотворение.

Таким образом, выражение «неясного» переживания, не определенного сюжетно и не анализированного психологически, реализуется в символических деталях внешнего мира, подобранных по их эмоциональной выразительности, вводящих в атмосферу нераскрытых отношений.

Внешний мир как бы окрашивается настроениями лирического «я», оживляется, одушевляется ими. С этим связан антропоморфизм, характерное очеловечивание природы в поэзии Фета. Это не тот антропоморфизм, который всегда присущ поэзии как способ метафорической изобразительности. Когда Пушкин говорит о реке «И лижет утесы голодной волной» — это метафорическое изображение бурной реки в скалистых берегах. Когда Лермонтов говорит о пальмах

Одежду их сорвали малые дети,

Изрублены были тела их потом —

одежда должна быть понята как листва, а тела как стволы. Но когда у Тютчева деревья бредят и поют, тень хмурится, лазурь смеется, свод небесный вяло глядит, а гвоздики лукаво глядят, — эти предикаты уже не могут быть поняты как метафоры.

Фет идет в этом дальше Тютчева. У него «цветы глядят с тоской влюбленной», роза «странно улыбнулась», ива «дружна с мучительными снами», звезды молятся, «и грезит пруд, и дремлет тополь сонный», а в другом стихотворении тополь «не проронит ни вздоха, ни трели». Человеческие чувства приписываются явлениям природы без прямой связи с их свойствами. Лирическая эмоция как бы разливается в природе, заражая ее чувствами лирического «я», объединяя мир настроением поэта.

Этому Фет действительно мог учиться у Гейне. Первой журнальной публикацией Фета были три перевода из Гейне, напечатанные в «Москвитянине» в 1841 г. среди них стихотворение, в котором особенно сказалась эта манера одушевлять всю природу чувствами лирического «я»

Из слез моих много родится

Роскошных и пестрых цветов,

И вздохи мои обратятся

В полуночный хор соловьев.

Дитя, если ты меня любишь,

Цветы все тебе подарю,

И песнь соловьиная встретит

Под милым окошком зарю.

Человеческие свойства в поэзии Фета могут быть приданы и таким явлениям, как воздух, мрак, цвет («устал и цвет небес»), а с другой стороны — в тех же целях выражения лирической эмоции — живое существо может быть превращено в часть, в орган очеловеченного поэтом единства

Рассказать, что лес проснулся,

Весь проснулся, веткой каждой,

Каждой птицей встрепенулся…

(«Я пришел к тебе с приветом…»)

Чувство поэта находит отклик во всей природе, оно одушевляет этот мир, «где воздух, свет и думы заодно», где

…в воздухе за песнью соловьиной

Разносится тревога и любовь.

(«Еще майская ночь…»)

О последнем двустишии Лев Толстой писал В. П. Боткину «И откуда у этого добродушного толстого офицера берется такая непонятная лирическая дерзость, свойство великих поэтов?».

Объединяя и оживляя лирической эмоцией и предметы, и понятия, Фет пишет

Зачем же за тающей скрипкой

Так сердце в груди встрепенулось,

Как будто знакомой улыбкой

Минувшее вдруг улыбнулось?

(«Улыбка томительной скуки…»)

Скрипке придан эпитет, выражающий впечатление от ее звуков. Характерные эпитеты Фета, такие как «мертвые грезы», «серебряные сны», «благовонные речи» и т. п., не могут быть поняты в прямом смысле они теряют свое основное значение и приобретают широкое и зыбкое переносное значение, связанное с основным по эмоциональной ассоциации.

(Ср. в другом стихотворении

Исполнена тайны жестокой

Душа замирающих скрипок.

(«Весеннее небо глядится…»))

Такие эпитеты постоянно вызывали у современников Фета удивление и насмешки. В наши дни, после всего пути, пройденного русской поэзией со времени Фета, его словосочетания уже не кажутся «дерзкими», но еще в конце прошлого века литератор Ф. Ф. Фидлер, любитель и знаток русской поэзии, с удивлением отмечает на подаренной ему Фетом книге такие выражения, как «овдовевшая лазурь», «травы в рыдании», «румяное сердце» (розы), — и на полях пишет «Не понимаю».

Это же «не понимаю» преследовало Фета со страниц журналов от начала до конца его литературной деятельности.

Вначале, как сказано, при этом поминали Гейне, потом аналогии с Гейне отпали. Надо сказать, что близость поэзии Фета к гейневской даже в тот период, когда Фет так увлекался ею, была относительной. Не говоря уже о круге тем, о направленности идей, — не схож и стиль. Если лирике Гейне свойственны недосказанность, лирическая фрагментарность, описание природы, как бы откликающейся на настроения лирика, то способы словоупотребления и словосочетания Фета, придание словам ассоциативного значения, в котором на первый план выступают эмоциональные ореолы слова, — все это не близко Гейне с его ясным словоупотреблением. Здесь Фет идет за Жуковским, за Тютчевым (в его «мелодической» линии), смело развивая принципы их поэтической семантики.

Как видно из приведенных выше цитат, уже первым критикам Фета было ясно, что особенности его художественной манеры связаны со стремлением передавать не те чувства и ощущения, которые легко определить точными словами, а неясные, смутные душевные движения, которые трудно точно назвать, а скорее можно «навеять на душу» читателя.

Фет часто подчеркивает бессознательность описываемых состояний «Думы ли реют тревожно-несвязные», «И в темноте тревожного сознанья», «Тканью непроглядною тянутся мечты». Бессознательностью характеризуются состояния экстатические, совпадающие с апогеем стихотворения

Уж начали звезды мелькать в небесах…

Не помню, как бросил весло,

Не помню, что пестрый нашептывал флаг,

Куда нас потоком несло!

(«Над озером лебедь в тростник протянул…»)

Эти «не помню», «не знаю», «не пойму» постоянны в вершине лирического движения, на котором обычно заканчивается стихотворение. Характерны, как и для Жуковского, и постоянные «что-то», «как-то», «какое-то»… «Где-то что-то веет, млеет», — пародировал Фета Тургенев.

Уже с ранних стихов Фета иррациональность душевной жизни подчеркивается противоречивостью или контрастностью чувств и настроений

И радостен для взгляда

Весь траурный наряд.

(«Печальная береза…»)

Если же ты — предо мной,

Грустно головку склоня, —

Мне так отрадно с тобой.

(«Не отходи от меня…»)

Улыбка томительной скуки…

(«Улыбка томительной скуки…»)

Ты втайне поняла души смешную муку…

(«Тебе в молчании я простираю руку…»)

и т. п.

В позднейших стихотворениях совмещение противоречивых оттенков придает фиксации настроения особую психологическую тонкость

Встает ласкательно и дружно

Былое счастье и печаль,

И лжет душа, что ей не нужно

Всего, чего глубоко жаль.

(«У камина»)

Примером тонкой обрисовки противоречивого чувства может служить следующее стихотворение

НЕОТРАЗИМЫЙ ОБРАЗ

В уединении забудусь ли порою,

Ресницы ли мечта смежает мне, как сон, —

Ты, ты опять в дали стоишь передо мною,

Моих весенних дней сияньем окружен.

Всё, что разрушено, но в бедном сердце живо,

Что бездной между нас зияющей легло,

Не в силах удержать души моей порыва,

И снова я с тобой — и у тебя светло.

Не для тебя кумир изменчивый и бренный

В сердечной слепоте из праха создаю;

Мне эта даль мила в ней — призрак неизменный —

Опять чиста, светла я пред тобой стою.

Ни детских слез моих, ни мук души безгрешной,

Ни женской слабости винить я не могу,

К святыне их стремлюсь с тоскою безутешной

И в ужасе стыда твой образ берегу.

Это одно из редких в русской поэзии стихотворений, написанных мужчиной от лица женщины. Сознание своей безгрешности сосуществует в ней с сознанием своего позора. Самое светлое, неотразимо влекущее к памяти юных дней — это то, что вызывает безутешную тоску и ужас стыда. Разрушенный кумир вновь и вновь воссоздается и опять превращается в прах.

Стихи написаны от лица женщины, но по своей тональности они близки стихам, вдохновленным памятью о Лазич, — и можно думать, что и эти стихи внушены поэту теми же переживаниями. Светлая, чистая, безгрешная — эти эпитеты естественнее в устах мужчины, оплакивающего загубленную им женщину, чем в устах женщины, вспоминающей о своей юности тут они отдавали бы самодовольством, самовлюбленностью. Если так — здесь творческий эксперимент Фет представляет себе Марию оставшейся в живых, представляет себе те чувства, которые она испытывала бы, мысленно обращаясь к нему. Что-то в этом роде есть и в других стихотворениях

Хоть память и твердит, что между нас могила,

Хоть каждый день бреду томительно к другой, —

Не в силах верить я, чтоб ты меня забыла,

Когда ты здесь, передо мной.

(«Нет, я не изменил. До старости глубокой…»)

И снится мне, что ты встала из гроба,

Такой же, какой ты с земли отлетела,

И снится, снится мы молоды оба,

И ты взглянула, как прежде глядела.

(«В тиши и мраке таинственной ночи…»)