Мне недостает чертежных кнопок или металлических скрепок, чтобы прикрепить к доске мои бумаги. Если не прикрепить листы, то ветер закручивает их пытаясь унести с собой. Надо поискать магазин, где можно было бы купить чертежные кнопки. Но пока это мне не удается. Почти все магазины разрушены.

Гостиница «Hotel de la Paix» на Rue Algeciras. Парадокс: даже последнее слово в его названии не смогло отель защитить. На разбитом фронтоне все еще висят три большие белые жестяные буквы, образующие слово PAX. Они ярко видны среди разрушений. Эти буквы напоминают мне большую настенную надпись «JESUS» на Репербане и бомбардировку той площади.

Не могу понять, почему в этом так сильно разрушенном городе проживает так много французов. Что удерживает их здесь и заставляет страдать от несущих смерть воздушных налетов?

Я экипирован для рисования довольно бедно: нет даже скамеечки, молчит и мой мольберт. Оба предмета моей гордости не прибыли с транспортом из Ла Боля. В Париже еще можно было бы достать добротные, хорошо сделанные мольберты. Но здесь об этом даже смешно подумать.

Ладно! Хватит! — командую себе.

Мне предстоит пройти добрую сотню метров по Rue de Siam, до одного разбомбленного углового дома, который я заметил сразу по приезду. Кучи щебня и бархатно-черные обугленные высокозадранные балки. И повсюду серые, бахромчатые облака опушенных гардин. Хороши для рисования, и просто для набросков. Тростниковым перышком! — мелькает мысль, — Как Ван Гог.

Закончив рисовать, направляюсь к торговому порту.

Здесь полно бесконечных пустых улиц, которые на сотни метров являют собой ни что иное, как ущелье из просмоленных деревянных стен складских ангаров, висящих повсюду обрывков кровельного толя, поблескивающих осколков стекла на земле. По обеим сторонам грузовые платформы. Когда пробираешься по такому покрытому пылью каньону, вдруг утешаешься тем, что никакой ангар не может быть бесконечен настолько, что даже нет и метрового просвета взглянуть на портовые сооружения. Но иногда меж двух ангаров видны пустые места, перегороженные тонкими высокими бетонными стенами, с остро торчащими вверх, поблескивающими зеленым светом бутылочными осколками.

Солнце проглядывает в облаках и под ним высвечивается вся уродливая живописность порта. Драгоценность жалости и гордость нищеты. Грозный, покрытый масляными и нефтяными пятнами док с завалами из деталей каких-то машин, механизмов, зубчатых колес, разорванных звеньев якорных цепей. Вся эта груда сияет подл солнцем алмазными россыпями своих сколов. В доке лежит охотник за подлодками — переделанное китобойное судно, которому я уже удивлялся несколько дней тому назад: нос высоко задран из-за взлета палубной линии. Нос сильно вытянут вперед: гигантский лемех для распаривания морской глади.

Мореходные качества этого корабля настолько очевидны, что я словно наяву вижу, как он трудится в бушующем море. Сами по себе линии носа мало говорят о бурной морской стихии, в которую он то и дело бросается могучими волнами.

У этого корабля ярко виден новый подводный штрих: изумрудная, похожая на мох зелень.

Неподалеку целое поле гребных винтов, словно листья капусты, желающие покрутиться вокруг своей оси, да намертво пришитые к земле. Здесь же настоящие горы якорных цепей с гигантскими звеньями. Наиболее пригодные из них окрашены в черный цвет и аккуратно уложены. По соседству буквально завалы всевозможных частей каких-то механизмов. Для чего они? Между всеми этими участками возвышаются горы металлолома из техники. Здесь же и корпус какого-то парусника, словно подготовленный к конопачению — серо-белый от соли и возраста. Он гордо возвышается среди всех этих железок, будто желая выделиться из всего этого металлического абсурда своими чистыми формами. Даже в этом порту я сумел бы нарисовать целую сотню картин: бесконечные валы серых тонов, пронзительно-яркий красный сурик, коричневая ржа…. И, тем не менее, хочу уехать из Бреста.

Однако только здесь у меня есть единственная возможность напасть на след Симоны. Я просто не могу позволить ей сидеть в застенке или концлагере! В Париже, а уж тем более в Берлине, все мои такие попытки были бы ОЧЕНЬ опасны. А что произойдет здесь, если вновь заявится контрразведчик, если начнется движение фронтов, если перестанут работать телефоны между Реном и Парижем, между Реном и Берлином и между Берлином и Парижем?

Старик — он то ведь должен суметь еще что-либо предпринять! У него же наверняка есть возможность обратиться к Командующему подводным Флотом или же попытаться что-либо сделать за его спиной. Едва родилась эта мысль, как я понимаю, что все это совершенно невозможно. Прежде всего, невозможно вопреки приказа командования покинуть наше расположение. И более того: я абсолютно уверен, что Старик пытается по мере возможности разыскать Симону. Может быть, в этот самый миг он ищет ее.

Забота за заботой…. Не представляю, куда они угнали мою мать…. Что случилось с Царем Петром…. Где остался мой брат….

Странно, что Старик ни разу меня об этом не спросил. А я сам, разве я спрашиваю Старика о ЕГО семье?

А что произойдет, когда янки прорвутся? Не понимаю, почему они этого до сих пор не сделали?

Еще накаркаешь! — торможу себя. Ну а что делать в моей ситуации? И тут же говорю себе: Не паникуй! Труды, называемые фолиантами, что насочинял маленький господин из Кенигсберга, со странным именем Иммануил, тоже успокаивают, словно сеанс у спирита….

В большом доке, куда, наконец, я добираюсь, лежит огромный брандер. Широкой посадки и могучий на вид, с точенным вертикальным носом. Корабль, от которого требуется не скорость, а достаточно большое место для груза. Клюзы, якоря, люльки маляров висят на высоких бортах: повсюду красят.

Проходящая мимо гигантская колонна тяжелых, пыльно-песочного цвета грузовиков Организации Тодта привлекает мой взгляд. Черт его знает, что еще они надумали бетонировать.

Наверное, перекрытия Бункера, которые требуется еще усилить. А может еще что, кто знает?

Когда завесы пыли опадают, оцениваю свет. Свет хорош. Солнце стоит пока еще не очень высоко.

Так, за работу! Мне НУЖНО нарисовать этот могучий корабль в узости этого дока. Он выглядит как древний, гигантский кит, заскочивший по ошибке в это ущелье.

Что мне сейчас надо, так это repoussoir, чтобы придать глубину рисунку. Присаживаюсь на пирсе с названием Jetee de l’Ouest: потрепанные рыбацкие лодки в Quai de la Douane я возьму на передний план, а ангары и старые дома — на задний. С их выцветшими, плотно закрытыми ставнями и осыпающимися фасадами, они выглядят как гномики — безумное противоречие с этим гигантским, чистым кораблем.

На пирсе не видно ни одного человека. Здесь повсюду штабеля досок и бочки, но они дают мало тени. Приходится расстилать все свои пожитки на ярком солнце.

Еще раз пристально осматриваю небо и начинаю работать. Как всегда, первые пять минут решаю: быть удаче или провалу. Мне надо сразу найти обрамление картины и одновременно основные контрасты. Подсознательно считаю минуты и оттягиваю сигнал воздушной тревоги: мне надо всего полчаса тишины и я закончу.

Когда уже полностью поглощен работой, меня прерывают: кто-то загораживает свет. Это какой-то матрос, стоящий прямо передо мной. Вытянувшись по стойке, он орет:

— Господин лейтенант! Вы должны прибыть к командиру!

— К какому командиру? — спрашиваю ошеломленно.

— К господину капитану Фройденрайху! На наш минный прорыватель — вон туда!

Матрос показывает на большой, словно кусочками детской игры «пазл» раскрашенный в зеленые, коричневые и белые цвета маскировки, уродливый корабль, стоящий справа от меня в соседнем доке.

— Передайте, пожалуйста, вашему командиру, что я желал бы сначала закончить мою работу…. Кстати, у вас на борту есть приличный кофе?

Боже мой! Вот незадача! Если я выйду из такого состояния вдохновения, с которым начал картину, то могу с ней попрощаться. Напряженно пытаюсь умерить свой гнев и приказываю себе: Ни на волосок не отступать! Собраться и закончить! Собрать большие формы воедино! Собрать в кучу все эти потрепанные ангары вот сюда, прекратить вырисовывать эти вот ряды окон. Широкий взмах здесь и здесь — вот так, теперь все разделить, а решетку из мачт — на передний план.

Кажется, матрос отступил от меня.

Светлая синева кобальта задрипанных рыбацких лодок — если бы мне только удалось это передать! К этому примешать мягкие тени и легкий кобальт. Вот так и еще вот тут тушью — раз и два. И еще взмах вертикально кистью! Как здорово берет бумага тушь с кисти!

В глубине подсознания слышу, поскольку вновь нахожусь в лучшем, чем прежде настроении, равномерный стук по булыжной мостовой пирса. Уголком глаза вижу унтер-офицера с двумя матросами остановившимися на солнцепеке и пялящимися на меня. Не верю своим глазам: полное обмундирование, каски на головах, штыки. Не хочу верить, что все это ради меня.

— Приказ командира! Господина лейтенанта доставить на борт! — слышу рев боцмана.

Меня охватывает гнев: швыряю кисть на мостовую, туда же летит мольберт, и резко ругаюсь:

— Проклятье, что значит весь этот цирк?

Унтер явно ошарашен:

— Приказ командира! — только и может он произнести тихо.

Под эскортом патруля волокусь обратно по Jetee de l’Ouest и затем следую за ними по косолежащему трапу. Несколько человек стоят в малярных робах. Какой-то унтер с оснасткой стоит навытяжку: «Сюда, господин лейтенант!»

Ногу выше, голову вверх, полутемный спуск, узкий коридор: вперед или назад? В конце переборка. В голубой куртке с четырьмя полосами: три широких и одна узкая, за письменным столом, сидит шкафоподобный директор банка, с мясистым, раскрасневшимся лицом. Едва поднимаю руку в приветствии, как он поднимается с места и ревет:

— Как вас зовут? Из какой вы части?

Вместо того, чтобы ответить, с подобострастием, как можно более по-граждански, говорю:

— Разрешите спросить, господин капитан, благодаря каким своим заслугам я обязан этому почетному эскорту?

У директора банка в морской форме, мгновенно вздулись вены на висках от гнева и он рявкает:

— Как вы посмели не выполнить мой приказ?!

Я потерял дар речи: не могу понять, что взбесило этого мужика? А тот все орет:

— Вы посмели, без моего на то разрешения, рисовать мой корабль!

Вот этот несуразный пароходик? Я прямо огорошен. Хочу ответить, но не могу, потому что в этот миг из красного от гнева лица снова несется:

— Как вы посмели без моего на то разрешения, без всякого доклада мне, рисовать мой корабль?! — и опять гневный рык сотрясает каюту: — Без моего командирского разрешения?!

Это словно сцена из театра абсурда. Безумие какое-то: я едва ли принял во внимание этот гротескно раскрашенный пароходик в доке! Хотел было объяснить этому чокнутому, что меня более интересуют старые грузовые ангары и французские рыбацкие лодки, да еще брандер, но никак не его закамуфлированный пароходик, но молчу.

На темных досках задней стены вижу герб, висящий на трех желтых медных цепочках, под ним четыре громоздких кресла. Широко открытыми глазами впитываю в себя совершенно невоенное убранство каюты, синие жилы на носу чокнутого капитана, его толстенную фигуру, поперечные складки на впритык сидящей на нем форме.

— Что вы себе позволяете?! — ревет мой противник вновь, — Я могу предъявить вам обвинение в нарушении приказа! Кому вы подчиняетесь в дисциплинарном порядке?!

— ВМоВК «Запад», в Париже! — лепечу в ответ.

— Это еще что за что?!

— По ВМоВК «Запад», я ответственен за подлодки — моя рота ВМоВК в Ла Боле у Сен-Назера, господин капитан!

— Я сам знаю, где находится Ла Боль! — рявкает капитан, — Я хочу, в конце концов, узнать, кто является вашим непосредственным начальником!

— Вероятно, господин корветтен-капитан Фукс из ВМВК, отдел ВМВК Печати ВС, — предполагаю я, — А в данный момент я непосредственно прикомандирован к 9-ой флотилии подлодок кригсмарине. Командир — господин корветтен-капитан Генрих Леманн-Вилленброк. Если господин капитан….

— Вы! Вы!…

На подбородке ощущаю капли слюны вылетающие из его рта. Ну, это уж слишком!

— Если господин капитан постарается не плеваться, я очень оценю это!

Реакция последовала мгновенная: лицо его стало свекольного цвета, легкие заработали словно насосы, а затем разнесся звериный рык:

— Так… так…. Невероятно! С такой неслыханной дерзостью говорить со мной! Да я Вас сейчас…

Вместо того, чтобы что-то отвечать, я освобождаюсь от мольберта, кладу его на письменный стол, прямо поверх каких-то бумаг и лезу в бумажник.

Опершись на свободный участок стола крепко сжатыми кулаками, и откинув тело чуть не на полметра, капитан смотрит на меня широко открытыми глазами. Едва подав ему аусвайс, как можно более равнодушно интересуюсь:

— Господин капитан считает меня шпионом?

Капитан старается выхватить удостоверение у меня из рук, но я крепко держу его за верхний край: — Извините, я не могу выпустить удостоверение из рук! — заявляю отважно.

Изверг кажется в первый раз смущенным, а я пру напролом:

— Вот здесь Вы видите мою работу. Больше о ней нечего сказать. Вы мне ее испортили! Кстати, Ваш корабль, убедитесь-ка сами, я вообще не брал во внимание!

Что-то произошло с моей обычной сдержанностью: Я буквально киплю от долгое время сдерживаемого внутри гнева и непреодолимого желания сцепиться с этим скотом. Но тот, все еще трясясь от ярости, выхватывает из моей папки несколько листков, где серым цветом, на коленкоре отпечатан фотопропуск с изображением печати Верховного Командования Вооруженных Сил. На его красном, рифленом подбородке выступили крупные, блестящие в боковом свете капли пота.

Наконец этот изувер, более-менее нормальным голосом негромко говорит:

— Немедленно покиньте мой корабль!

— О Боже! Ну и компашка! — стону, когда держа под мышкой мольберт, вхожу к Старику, чтобы доложить о прибытии в расположение.

— Чего ты так? — удивляется тот.

— Свара — мать их так…

— С кем?

— С командиром минного прорывателя, там внизу, в доке. Ты его знаешь?

— Не имел удовольствия. Сядь и передохни. Не понимаю, чего ты кипишь?

Но меня уже понесло!

— Что тут понимать, ради всего святого? Вообще-то я хотел бы знать, что такого секретного на этом пароходике? Сотни французов каждый день могут спокойно его сфотографировать — из сотни окон он как на ладони. Кого интересует это корыто?

— Наплюй и разотри! — машет рукой Старик, — эти господа просто не в форме.

— Так я что, каждый раз увидев перед собой в бухте десятки кораблей, которые собираюсь рисовать, должен докладывать о себе каждому из капитанов?!

— Жизнь жестокая штука! — только и отвечает Старик.

Мелькает мысль: Чертовски повезло еще, что я был в форме офицера, иначе Бог знает, что мог бы сделать со мной тот красномордый толстяк….

— А жаль, что он тебя не заковал в кандалы, — смеясь, произносит Старик.

— Да судя по всему, он был уже на грани этого! — парирую напыщенно.

Старику посылаю такую саркастическую усмешку, которую он мог увидеть лишь у своего зампотылу.

Капитан минного прорывателя пробудил во мне воспоминания о других извергах и придурках. Более всего о Глюкштадте. Та еще травма!

От сильной бессонницы я почти свихнулся. Вот было бы здорово связкой гранат поднять на воздух это «военно-морское точило»! Однако, где найти на все это смелость?

Я частица этого до крови истерзанного, но управляемого стада.

Эти придиры всегда придумывали все новые, особые мероприятия и способы их проведения, лишь бы лишить нас сна: ночные тревоги и ночные марш-броски с полной выкладкой, дежурство на КПП, противовоздушная вахта в казарме, противовоздушная вахта в недостроенном военно-морском госпитале…. И все это пока мы полностью не валились с ног от всех этих вахт и нарядов. Иногда, во время наряда по госпиталю можно было посидеть — на гробах. Там весь чердак, до самого верха, был уставлен гробами. Гробы стояли на гробах штабелями. В этом недостроенном госпитале еще не было медоборудования, стены и двери были не покрашены, зато уже был готов запас гробов. Сырая ель, лишь слегка покрытая темно-коричневой морилкой.

Эта картина горы гробов и сейчас поднимает во мне волну жалости к самому себе. Столько гробов было ничем иным как насмешкой над Глюкштадтом.

Вижу себя неуклюже, словно на ходулях, выхаживающим по плацу. Сплошное недоразумение! При этом держу предплечья под углом, а ладони повернуты вверх: так я несу воображаемую подушечку для орденов перед животом. Передо мной так же, по журавлиному вскидывая ноги, идет курсант, представляющий собой лошадь. Вокруг нас носится боцман с секундомером в руке и орет мне в ухо, что я делаю в минуту пять лишних шагов:

— Приказано делать медленнее похоронный шаг, ты, кретин!

А мы уже шесть часов на этом чертовом плацу, со всей выкладкой, тренируемся. Упражнение называется: «Сопровождение проводов покойника». Двумя часами ранее я сам был лошадью. Затем мы поменялись. И так все время, в то время, как в Гамбурге на счету была каждая пара рук.

Вечером я уже шел в траурной процессии командиром стрелков и в конце этого безумия должен был приказать: «Для залпа — товсь! Стволы под углом — вверх!» — пауза. А затем во всю мощь легких: «Пли!» И опять, и опять. Но однажды я забыл, то ли щелкнули курки в третий раз, то ли нет. А потому опять заорал: «Для залпа — товсь!..».

Тут начался настоящий ураган. И сейчас еще слышу рев боцмана: «Ты, кривая жопа! Четыре залпа! Ты совсем спятил? Ты с какой целью это все сделал? Да я тебе жопу разорву до глотки!»

И все же: в моих воспоминаниях блекнут глюкштадские пытки, словно смотрю на них с вершины Оберйоха. Гора Оберйох в городке Альгау. Альпы: там располагался мой трудовой лагерь. Отто Ритер фон Коравек звали того чокнутого, которому мы достались на наше горе и его радость совершенно беззащитными.

Трудно представить, что ему никто не расколол череп лопатой. А ведь в нашем отделении были парни, которые не были такими тормозами, каким был один чмо из нашей учебки. Даже сегодня не понимаю, почему они позволяли себя бить.

По какому праву этой банде разрешалось делать из нас садистов? Кто отдавал приказы этим безумцам, которых натравливали на нас, будто кровожадных псов готовых кусать и рвать?! Бывшие бойцы «Фрайкора» — Свободного Корпуса, с разбитой жизнью — такие люди нужны были службе занятости в качестве руководителей подобных лагерей.

«Добряк» Веппер слег в койку подо мной: болезнь его называлась менингит. Вечером он еще носился туда-сюда трясясь от злобы и ревя: «Левое плечо вперед — шагом — марш!», а утром лежал уже холодным, посиневшим трупом.

Писарь, унтер-офицер Милло, изливает мне свою душу. Он женат уже два месяца. Ему тогда дали четыре дня для поездки домой. Мечта же его — это иметь свой домик. Он считает вслух: вот, сколько он зарабатывает в месяц, а вот, сколько она, его жена. Военное жалование, бортовая прибавка, фронтовая прибавка….

— Это больше не вопрос!

— Что?

— Выпивка! — Свое пузо Милло получил от непомерного употребления пива.

Затем он выкладывает фотографии. Заставляю себя терпеть. Девушка в купальнике, она же перед каким-то памятником. А вот на краю колодца.

— Моя жена! — сдавленно говорит Милло и покачивает головой так, словно представляет мне ее вживую. На маленьких фотографиях едва различаю его вторую половину, но говорю тем не менее:

— Выглядит прекрасно!

Лицо унтера Милло расплывается в улыбке.

Когда тяжело бреду по расположению флотилии, ноги заплетаются от усталости, но ушки держу на макушке.

У окопа, перед главными воротами, какой-то боцман рассказывает своим товарищам сидящим по кругу около бочки с водой, куда они бросают окурки:

— На обратном пути, в Бискайском заливе, так вот там, наш первый помощник капитана был ранен при очередном воздушном налете в шею — в сонную артерию — но как! Такое море крови ты себе даже представить не можешь! Весь центральный пост был полностью залит…

— И что вы с ним сделали? — спрашивает кто-то из сидящих в кружке.

— Да, это было тяжело. Как можно перевязать шею? Все что осталось, так это сунуть палец в дырку, чтобы остановить кровь.

— А морфий?

— Да дали мы ему морфий и тут же палец опять в дырку. И так 36 часов сменяя друг друга.

— А потом?

— Что потом? Потом он отправился к праотцам….

— Помер что-ли?

— Ну, я же ясно выразился! Обидно, что все наши усилия пошли коту под хвост!

Некоторое время все молчат. Затем, тот же боцман опять говорит:

— Мы не хотели предавать его морю, — боцман говорит монотонно, словно пастор

— Так вы его…

— Да. Он два дня лежал на своей койке.

Кто-то чертыхается. Другой тихо произносит:

— Знаете, вчера вернулся Ульмер. Это была его третья попытка.

— Скоро отсюда вообще никто не вырвется. Сто процентов!

— Лодки, что были готовы перебазироваться, тоже все еще стоят здесь.

— И тральщики…

— Да уж! Полна коробушка!

— Заткни глотку!

— Что случилось с Ульмером? — интересуюсь у Старика в его кабинете.

— Ему вечно не везет. В этот раз прорыв воды через клапан выхлопа. Но с этим он справился. Однако затем сломался поршень, скорее шатун полетел. Черт его знает теперь, когда он станет в строй.

Мелькает мысль, что после этого, наверное, парень и сломался. Также было и с Зсехом. Одно ЧП за другим, пока он сам не почувствовал, что невезуха просто достает его, лично его. Невезуха…. Позор флотилии…. И он застрелился с горя.

— Может нужно его просто сменить?

— Если в общем, то можно! — реагирует Старик. И поскольку я пялюсь на него непонимающе, он бормочет: — ДОЛЖНЫ сменить!

Старик замолкает. Он демонстративно ворошит бумаги на своем столе….

Вечером, когда со Стариком идем в его кабинет, он вдруг вновь поднимает эту же тему:

— Сменить командира — не так-то это и просто, как ты думаешь! Вот наш Доктор — мужик рассудительный. Так вот он говорит, что любому человеку требуется отдых. Но ни один из них не подошел и не сказал: «Я так больше не могу!». Не думаешь ли ты, что человек ответит положительно, если его спросить, в порядке ли его нервы?

— Но ведь это сидит в человеке, внутри его, и это может взорвать его. И нет никакой дилеммы, когда через четкие приказы прослеживаются четкие отношения. Но если кто спросит такого человека, по большому счету, хочет ли он быть замененным, он НАВЕРНЯКА откажется. А так все портить как ты, разве это не тот же метод? Так поступал Дениц с командирами флотилий. То ли оставлять, то ли нет. Это из той же оперы!

— ТЫ это говоришь!

Старик трет подбородок, и щетина потрескивает под его пальцами.

— Ясность приказа — это было бы по-христиански. Но такое происходит крайне редко!

— Ну-ну, болтай-болтай…. — бормочет Старик.

Солнце скрывается за облаками. Скоро все поглотит вечер. В четырехугольнике окна не осталось никаких цветов кроме сине-серой однотонности облаков и воды рейда. В комнате темнеет. Но Старик все же не зажигает свет.

По соседству тихо: адъютант закончил работу….

Какое-то время никто из сидящих не говорит ни слова. Тогда вновь вступает боцмаат:

— Непосредственно из порта мы хотели выйти в море.

Боцмаат говорит, словно пастор с амвона.

— Так вы его тоже…

— Да, он провалялся два дня на своей койке.

Кто-то тяжело пыхтит и произносит

— Ба!

— Кстати, — говорит другой, — Вчера вернулся Ульмер. Это была его третья попытка …

— Скоро отсюда вообще больше никто не выйдет. Так можно остаться совсем одним.

— Патрульные суда, которые должны были быть перебазированы, тоже пришли обратно.

— И тральщики тоже.

— Да уж, лавочка просто полна под завязку.

— Эй, заткни-ка там свою глотку!

— Что с Ульмером? — спрашиваю Старика, оказавшись в его кабинете.

— Ему всегда просто дьявольски не везет. В этот раз это была течь на выхлопном патрубке. Устранили. Но затем сломался поршень, скорее, шатун. Дьявол его знает, когда он наконец встанет в строй…

Думаю: наверное, парень уже спасовал. У Чеха все было также отвратительно. Одна неприятность за другой, пока он не почувствовал, что неудачи преследовали лично его, следуя за ним по пятам. Неудачник. Позор флотилии. А потом он застрелился.

— Его может быть следует заменить?

— Давай-ка используем здесь сослагательное наклонение! — возвращает мне Старик. И, пока вопросительно таращусь на него, он рычит:

— Его следовало бы заменить.

Старик не хочет продолжать разговор и демонстративно погружается в ворох бумаг на столе.

Вечером Старик возвращается снова — когда мы входим в его кабинет — к моему удивлению к поднятой ранее теме: — Заменить командира — это не так просто, как ты думаешь. Хотя мысли нашего врача кажутся мне действительно разумными. Он говорит мне, что иногда человеку надо отдохнуть. Но сам по себе, никто не приходит и не говорит: «Я больше не могу». Как ты думаешь, такой человек, как Эндрас, например, сумел бы запросто ответить на вопрос, все ли в порядке у него с нервами?

— Это удар исподтишка, прошу прощения! Дилеммы нет, если имеются четкие приказы на четкие условия боевой задачи. Но когда человека всерьез спросят, захочет ли он быть освобожденным от выполнения приказа, он, безусловно, должен такую попытку отвергнуть. А разве извращать вещи так, как ты уже пытался, это не метод? Денниц так и сделал с командиром флотилии, когда поднялся вопрос продолжать вести дела, как было или нет. Мы это уже проходили. Старая песня!

— Ты утверждаешь, — Старик потирает подбородок растопыренной ладонью, и слышно потрескивание щетины, — Четкость приказов — мол, так было: что-то вроде Евангелия. А теперь, мол, такое происходит от случая к случаю. Послушай моего совета: Болтай-ка об этом потише — глухо бормочет Старик.

Солнце скрылось за грядой облаков. Скоро опустится вечер. В квадрате окна, не осталось никаких цветов кроме серо-голубых унитонов облаков и морского рейда. В комнате начинает темнеть. Но Старик, вероятно, еще долго просидит, не включая свет. Наступает тишина, адъювант уже закончил службу.

Из-за высокого окна также не проникает ни звука. Такая тишина одновременно и удивительна и подозрительна! Во всем здании жутко тихо. Мы сидим друг против друга молча, словно два покинутых и забытых после работы человека в большом офисном здании: Наверное, скоро придет охранник с проверкой, все ли в порядке и что мы тут делаем, в то время как другие сотрудники уже седьмой сон видят.

Я вижу Старика теперь лишь как силуэт на фоне вечернего света в окне: он упорно молчит.

Когда он, наконец, вновь разваливается в кресле и раскочегаривает причмокивая свою трубку, он дымит так сильно, как если бы хотел скрыть нас в завесе дымного тумана. Наконец, из этого тумана вновь доносится его голос:

— Ты был такой разговорчивый. Почему ты, собственно говоря, так мало рассказываешь о фронте Вторжения? То, что я слышал от тебя, я и так это знал!

— Потому что это не укладывается в рамки.

— Укладываться в рамки — что это означает?

— Знаешь, я лучше поясню свою мысль примером. Вот что пришло мне сейчас вспомнилось: я, прежде чем добрался до Барраса, иначе говоря, во Флот, совершил большой поход по воде. Вниз по Дунаю, на раскладном каноэ и прямо в Черное море и на Константинополь. А на обратном пути посетил Венецию, а затем по прямой через Инсбрук, Миттенвальд и Гармиш. Там есть поезд, который поднимается на гору Мартинсванд…

— К чему ты это все говоришь? — Прерывает меня Старик. — Мартинсванд мне ни к чему — я хотел бы услышать от тебя хоть что-то о Вторжении!

— Суть вот в чем: Там в купе сидели много теток, трещавших как сороки по каким-то пустякам, которые все были где-то вместе летом и трещали они не умолкая: мол, простыни не были хорошо проглажены и несли тому подобную муру. А потом одна из них спросила меня, откуда я еду, потому что у меня был довольно объемный рюкзак, и так как я тогда очень ценил правду, то честно и сказал, что еду из Константинополя. В следующий миг все в купе посмотрели на меня с удивлением, а затем сидящая рядом тетка повернулась ко мне спиной. И с этого момента я перестал существовать для всех присутствовавших — словно был просто воздух. А ведь я ничего не сделал, просто сказал правду — ничего, кроме правды.

Старик пытается какое-то время совладеть со своей мимикой, но начинает странно кривить рот слева направо и снова налево.

— Так я приобрел опыт, как видишь, — заканчиваю я.

— Послушай-ка, — произносит Старик, и теперь, наконец, начинает смеяться: он смеется глубоко внутри, и этот смех звучит у него почти как кашель.

— Тебе хорошо смеяться. А я уже ничего не рассказываю из предосторожности. То, что я мог бы рассказать, может быть легко интерпретировано как пораженчество. Так что лучше будем считать, что никогда ничего не было.

— Чего никогда не было?

— Так много самолетов в небе одновременно, этого никогда не было. Не было и солнца, затемненного летящими копьями — ты уже говорил об этом. А я вижу эту картину как наяву.

— Это все лирика! — произносит Старик презрительно. — Это не более чем лирика! Прочти-ка вот здесь! — И он берет газету со своего стола. — Понимаешь, нам катастрофически не хватает сейчас самолетов с четырьмя двигателями, которые могли бы осуществлять дальнюю разведку для наших подлодок — но вот здесь газета Фолькише Беобахтер доказывает, что четырехмоторники это вздор, и союзники не совсем в своем уме, что строят такие самолеты… и что наши двухмоторные самолеты являются самыми превосходными изделиями, что ты и можешь узнать, прочитав вот здесь….

Я с сомнением смотрю на Старика.

— Вот — читай!

Но, несмотря на это свое требование, он не дает мне газетный лист, а читает сам, с презрением в голосе, вслух: «Зачем нам четырехмоторные бомбардировщики?» — это заголовок! — «… -Германия уже давно является пионером в разработке новаторских разработок в конструировании четырехмоторных боевых самолетов, в то время как американцы только приступают к строительству четырехмоторных самолетов большой вместимости. Поэтому должны быть другие, более весомые причины, тому, что немецкая авиация предпочитает быстрые и проворные двухмоторные истребители-бомбардировщики четырехмоторным конструкциям… В борьбе с вооруженными силами противника быстрые истребители имеют явное преимущество, и как раз четырехмоторные англо- американские бомбардировщики легко сбиваются одним нашим истребителем. Только в огромных стаях эти тяжелые бомбардировщики представляют силу, что, однако тоже довольно сомнительно, о чем свидетельствует увеличение числа сбитых самолетов… (Фолькишер Беобахтер, от 26 мая). Все же не верю: мы годами ищем наши собственные машины, а газета называет это сумасшедшей мистификацией. А вот еще заметка: (Падение Англии в пропасть). Я все время задаю себе один и тот же вопрос: интересно, что это за люди, которые так все расписывают? Это же ваши люди, которые все высасывают из пальца! Эти затушевывания, выкручивание, обман по всем строчкам, это какая-то…

— … Блевотина! — добавляю невольно. — А какое я отношение имею к этим господам, хотел бы я знать?

— Все это твоя фирма! — настаивает Старик. — Просто не могу взять в толк, что такого рода люди считают всех нас за дураков. Я постоянно спрашиваю себя: Что происходит? Разве есть такие идиоты, которые в это верят?

— Есть, и не один! Посмотри хотя бы на твое непосредственное окружение.

Старик смотрит на меня открыв рот, потом поджимает нижнюю губу зубами, на лбу делает гармошку из морщин и, наконец, тихо выдавливает: — Это точно.

— Возьмем имеющиеся новые лодки — а теперь давай скажем честно: Это же ничего. Возможно, что здесь одна есть законченная и готовая стать в строй, а там есть еще одна — но все лодки, не могут быть новыми…

— Нет, — Старик прерывает мои размышления, — это опять не то. Однако подобная ложь отлично работает еще со времен копья и топора!

Вдруг в голосе Старика зазвучали снова нотки неприятия. Умеет этот негодяй маскировать свое настоящее мнение! Тот еще черт!

— А как относиться к тому, что наши верфи бомбят днем и ночью?

Вместо ответа, Старик шмыгает носом и делает такое лицо, словно он унюхал нечто очень дурно пахнущее.

— Не пора ли нам на воздух? — спрашивает он, и мне приходится выбираться из слишком глубокого кресла. — Разомнем ноги?

— С удовольствием! — отвечаю сурово и почти официально.

— Лодка первой флотилии подорвалась в гавани на мине. На одной из тех проклятых зверюг с реле, — говорит Старик, едва я утром появляюсь в его кабинете. — Лодка затонула! Много тяжелораненых. Дозорный сообщил мне, что ночью самолет разбрасывал мины. Именно их-то ночью и искали катера-тральщики типа R-Booten- но безрезультатно! Против таких неприятностей мы просто ничего не можем поделать! — Старик волнуется и сильно трет подбородок.

«Коварная тайна подводных лодок больше не ваш конек», думаю про себя: «При любом передвижении лодки вырабатывается импульс, который поступает в электроцепь мины, что создает в цепи серию электровспышек, и в итоге мина всплывает и происходит ее взрыв…

…Сейчас вряд ли найдется хоть одна наша подлодка в Бискайском заливе, а несколько лодок в Бункере все еще не готовы к выходу в море… …Согласно докладу Вермахта, продолжаются ожесточенные бои вокруг Кана. А это значит безусловный успех янки! Пытаюсь мысленно представить карту, чтобы сориентироваться: Мне трудно понять все эти атаки и контратаки в Кане.

— Они умело разгружают свои бомбовозы над Мюнхеном, — говорит Старик внезапно.

— Это уж точно! — я отвечаю так холодно, насколько это возможно, и думаю: Не совсем верный тон для начала разговора, к которому, по-видимому, стремится Старик.

— Над озером Штарнберг было сбито изрядно самолетов, — спустя некоторое время, он начинает снова.

Для меня это звучит еще хуже. Тем не менее, поднимаю, как бы демонстрируя безразличие, плечи.

Наконец, говорю: — Если это правда. Над Гельголандом тоже сбили десятки бомбардировщиков только сам Гельголанд ничего об этом абсолютно не знал…

— Ну не могут же все вокруг быть мошенниками! — только и ответил Старик.

Я встаю и подхожу к большой карте Европы, которую Старик пришпилил на стене коридора.

— Знаешь, я, как раз после окончания школы, оказался как-то с пустыми карманами в Риме, — говорю тихо, — и вот там, на Римском Форуме, увидел огромные географические карты из мраморных инкрустаций, на первых вся территория Римской Империи при Цезаре была окрашена в красно-коричневый цвет: Северная Африка, Германия, Англия. А на следующих этого цвета было все меньше и меньше, и лишь на одной, на которой только сапог и Сицилия, красновато-коричневый цвет снова повторился.

Уголком глаза вижу, как Старик прочищает свою трубку. Затем он поднимает взгляд.

— Однако, фашисты создали еще одну карту, и на ней снова имеется Большое красно- коричневое пятно — а именно вся Африка и Эфиопия —, прилегающие же к ним области были уже обрамлены, но еще окрашены нейтрально…. Макаронники, по-видимому, страдают от той же болезни, что и мы.

— Путешествия образуют, — говорит Старик и делает торжествующую мину, как бы говоря: Что, съел?

Чувствую себя уязвленным, но быстро парирую:

— Это действительно было с нами всегда — мы часто чувствуем и ведем себя как римляне во времена Цезаря: менее чем за год мы завоевали Польшу, Норвегию, Голландию, Бельгию. Не говоря уже о Чехии и Австрии. А потом молниеносная война против Франции — едва началась, и тут же закончилась… Но, к сожалению, наш аппетит только разгорелся — как при расширении желудка.

Мой взгляд блуждает по карте. — Южная Италия уже не наша, — говорю тихо, — на Балканах неопределенная ситуация с Тито… Норвегия еще пока с нами, но как там насчет поставок? А на восточном фронте — какой тут прогноз? Как мы можем удержать все эти большие площади? Мы видим это здесь, во Франции: Можно ли принудить, например, французов к любви к нам? А поляков? А чехов и других?…

— Так ты не хочешь быть губернатором в Исфахане, судя по тому, что ты сказал? — смеется Старик.

— Уж лучше отшельником на Эльбрусе, по крайней мере, звучит лучше.

Старик молчит некоторое время, затем отрывисто говорит: — Людей из двадцать третьей флотилии в Данциге, очень приятно убьют их же брюки.

— Почему?

— Русские их натягивают на них, постепенно двигаясь вверх и сжимая кольцо.

— Ничего удивительного…

— Ну да, — в любом случае, они никогда не думали, что будут изгнаны русскими.

— Усадка, — бормочу про себя.

— Что ты там бормочешь? — звенит голос Старика.

— Усадка — это как усушка, утруска, осадка или что-то подобное. (>Not shrinkable< — «Не оседает»), стояло клеймо на моих плавках когда-то. Их производили в Хемнице и наверняка предназначали на экспорт.

Вестовой офицер появляется с папками под мышкой и кладет этот хлам на столе перед Стариком. Затем сообщает: — Завтра четырнадцатое июля, господин капитан!

— И что с того? — резко лает Старик.

— Национальный праздник французов, господин капитан!

— Ах, да! — тупо отвечает Старик.

Quatorze Juillet! Парижане празднуют его под присмотром оккупантов с флагами и гирляндами, и танцуют на улицах.

Даже солдаты вальсируют на улицах, не зная, что этот праздник имеет глубокий смысл: Quatorze Juillet — тайный день французского освобождения.

— Я думал только…, — неуверенно мямлит вестовой офицер снова.

— Что еще? — шипит Старик.

— Это маки;… Я просто хочу сказать, что запланированы акции…

— Говорите, но только спокойно.

— Я говорю, что маки; могут запланировать какие-либо акции.

— Да черт с ними! — скрипит Старик.

Как только вестовой офицер уходит, Старик вызывает адъютанта: — Повышенное внимание. Проинформировать все посты. Направить дополнительные патрули!

Затем поворачивается ко мне: — Могут найтись горячие головы, которые захмелеют от этой даты.

— Не это ли и хотел сказать вестовой?

— Он лучше бы о своих делах заботился! Будешь спорить, нет? — И после короткой паузы: Однако мы должны проследить за порядком, а потому после еды поедем на Северное Побережье.

Именно на Северном побережье проследить за порядком? Старику, вероятно, нужен свежий воздух… И очевидно он, хочет меня осчастливить. Он знает, что я привык часто ездить писать в Brignogan или в Aber-Vrac’h. Мы маскируем наш автомобиль ветками туи. Хотя путешествие на север довольно рискованное, я с нетерпением жду эту поездку. Наконец-то снова увижу чудесные пейзажи, а не эти невыразительные физиономии. На разговоры во время поездки времени нет. Приходится более внимательно, чем обычно, смотреть вокруг. Черт его знает, а вдруг маки решатся на подвиг. Но через полчаса у нас авария. Дело кажется в карбюраторе. Он заблокирован. Ничего удивительного — бензин полное дерьмо. Я выхожу из машины и ухожу с дороги, словно безотчетно хочу спуститься к воде. Воздух наполнен жужжанием пчел. В заросшей канаве видны красновато-фиолетовые цветы наперстянки. На длинных стеблях нескольких цветов. Но эти последние цветы предлагают всю интенсивность цвета, на которую только способно неприхотливое растение. Вправо уходит грунтовая дорожка, петляя между морщинистыми, поросшими высокой травой по пояс, стенами из валунов. Дорожка вся изрезана глубокими колеями. Колесами телег выброшены к обочине комья земли. Они выглядят жирно, напоминая куски масла. Почти вжавшись в низкую стену, стараюсь удержать равновесие, не свалившись в вязкую грязь. Время от времени хватаюсь за траву на стене, чтобы удержаться на ногах. Временами кажется, что руки насквозь пропахли ею. За каменной стеной уныло бредут коровы. Старюсь не упасть и прыгаю иногда так высоко, что могу видеть их тяжелые вымя. Наконец, сквозь покрытые паршой ветви старых вишневых деревьев, вижу дом, к которому и ведет дорожка: стены из серого бутового камня, глубоко опущенная вниз соломенная крыша — дом словно вырастает из земли. Два оконных проема. Тут же стоит телега, колеса которой, очевидно, и проложили глубокие колеи на дороге. Дышла смотрят в небо. Рядом с телегой высится золотисто-коричневая куча навоза. Эта сельская идиллия буквально поглощает меня. Делая неуверенные короткие шажки бреду дальше по ухабистой дороге, останавливаясь через несколько шагов. Но уже в следующее мгновение останавливаюсь, присаживаясь на каменную стену. С трудом сдерживаю желание убежать к этим простым людям, сказать им, что мне больше по душе эта их размеренная жизнь простого деревенского парня, скрыться у этих крестьян и начать другую жизнь. Какая-то птаха на стене подергивает хвостиком и подозрительно всматривается в меня. Я смотрю на птицу. Какое-то время это наше единственное занятие. Потом отворачиваюсь, птаха улетает, и я возвращаюсь к машине. Чувствую такое облегчение, словно побыл там, куда и стремился. По полевым дорогам едем на север. Внезапно водитель останавливается: перед нами на улице лежат шарики конского навоза. Водитель принял их за дорожные мины.

— Осторожность мать мудрости, — веселится Старик.

Перед Morlaix, справа у дороги, стоят армейские казармы. У входа одной из них толпятся люди.

— Медленно! — приказывает Старик водителю. Он стал вдруг очень напряжен. Три или четыре человека тянутся с одеждой в руках к окнам: это французы.

— Награбленное выносят, что ли? — гремит Старик, — Остановись!

Не успел автомобиль остановиться, Старик уже на дороге и идет, держа в руке автомат к казарме. Французов словно метлой сметает. Повсюду валяются предметы одежды, даже целые рулоны ткани. Старик украдкой радуется своему успеху. Но потом сквозь шум мотора он говорит: — Повезло! Когда добираемся до моря, начинается дождь. Две женщины в широких юбках, которые играючи треплет ветер, идут, согнувшись против ветра. Обеими руками они крепко удерживают свои бретонские капоты. Не видно никаких следов охраны у моря с этой стороны. И снова едем по извилистым улицам, и время от времени море за кустами или хребтами дюн то появляется, то вновь исчезает. На скудных пастбищах пасется скудный Бретонский скот. Все коровы покрыты толстой коркой навоза. Их передние или задние ноги связаны вместе: Так они вряд ли смогут двинуться с места. Печальное существование. Снова выглядывает солнце. Не знаю точно, где мы находимся, потому что все дорожные указатели замазаны то ли смолой, то ли грязью. Море больше не видно. Старик направляет водителя видимо просто по наитию. Неужто у него нет никакого плана? Когда дорога с легким креном поднимается по некоему подобии дамбы, наконец-то могу заглянуть далеко в лежащую местность и нахожу ориентир: серебристо-зеленые луга широко раскинулись под ярким солнцем, а слева тянется совершенно плоская земля — вплоть до залива Brignogan. Несколько коров, раскрашенных солнцем почти в англо-красные цвета, стоят, опустив головы, среди низких кустарников и желтого дрока. В серо-лиловой дымке выделяется шпиль далекой церкви. От него уходит горизонтальная серебряная яркая тонкая черта: море. Серебряная черта прерывается серыми домами маленького населенного пункта, которые смотрятся словно небольшие возвышения. Зеленеет земля там, где поднимается из долины. Но она не излучает настоящую летнюю зелень, потому что туман из тонкой водяной пыли смягчает зеленый цвет. А сила света яркого солнца еще более фильтрует этот тонкий пар. Он соединяет все в один цветовой тон: дома, облака — всю широкую панораму местности. Въезжаем в Aber-Vrac’h. Останавливаемся на скалистом пригорке и тащимся среди серых гранитных чудищ по желто-серому песку к воде.

— Вот здесь мы в прошлый раз все потеряли, — рассказывает Старик. — Там лежат тральщики совершенно новых видов. В начале февраля появились. А там был бой двух противолодочных кораблей типа Тритон и двух эсминцев…. А там, дальше, у Ouessant (Ашант), в конце апреля, произошло два сражения, и нами были потеряны T-двадцать девять и Т-двадцать семь (T neunundzwanzig und T siebenundzwanzig)…

Когда вижу кипящее пеной между скалами море, то эта картина мне знакома, но когда взгляд охватывает всю эту огромная область, напоминающую тщательно растянутый серебристо-серый атлас, это мне становится страшно не по себе. Я знаю, что абсолютная тишина моря обманчива. Когда долго и пристально всматриваюсь в него, то вижу, как выделяется на фоне неба его серебристо-серая поверхность, то приподнимаясь, то опускаясь, словно чередуя длинные вдохи и выдохи под полуденным солнцем. Через три-четыре часа наступит время прилива и ветра, и воцарится здесь ревущий грохот трескучих и стучащих гигантских барабанов — такой громкий, что не услышишь собственного голоса. Где-нибудь здесь, в руке Старика, должно вскоре появиться фото Симоны. Симона должно быть водит Старика за нос как дрессированного медведя. А тому, наверное, нравится послушно выполнять неуклюжие танцевальные па — к тайному веселью всей флотилии. Серые гранитные скалы стоят вокруг нас, напоминая могучих троллей. Мы присаживаемся среди них, но лишь начинаем разговор, Старик резко вскакивает и отрывисто бросает: — Мы должны вернуться!

В конце дня сижу в своей комнате с томиком книги «Молодежь» Джозефа Конрада. К этой книге я отношусь, как к талисману. Всякий раз, когда перелистываю ее, нахожу, через пару абзацев, описание моей собственной жизни. И это меня утешает и успокаивает.

Историю горящего судна Тремолино — я только что начал читать в третий раз, как в дверь кто-то постучался: Старик. Он смотрит на желтый томик в моих руках и говорит: — Знаешь, я некоторое время назад спрашивал во флотилии — ну не в открытую конечно, — кто знает Джозефа Конрада…

— И — спрашиваю нетерпеливо.

— Никто!

— Ни один человек?

— Нет! Ни один!

В образовании Старика Джозеф Конрад точно не участвовал, поляк, да к тому же пишущий на английском языке и на самом деле являющийся англичанином — это было бы слишком для нацистов. Но Старик все же его читал.

— Самая красивая его книга, я думаю это «Зеркало морей».

— Да, это тоже одна из моих самых любимых книг, — соглашается Старик.

Этого следовало ожидать: В «Зеркале морей» говорится о команде корабля. Я знаю почти наизусть целые отрывки из этой книги. Приглашаю Старика присесть, и чувствую, что ему это по душе. Испытывает ли он потребность поговорить? Усевшись поудобней, он вытаскивает из карманов свои курительные принадлежности и не торопясь набивает трубку.

— В это трудно поверить, — начинает он, когда трубка разгорается, медленно, и как-то даже трогательно, — Как быстро летит время. Вот мы уже четыре года на французском побережье. Помню, как сегодня: Седьмого июля сорокового года, первая лодка прибыла в Lorient (Лорьян)…

Похоже, что он высказался более чем достаточно.

— Да, это были те еще времена, — продолжает он снова. — То, что мы выпрашиваем сегодня это всего лишь полдела. Это длится, кажется целую вечность, непонимание того, что нам нужны подлодки!

Не осмеливаюсь поднять взгляд на Старика. Даже взглядом не хочу беспокоить его сейчас.

— В июне 1924 было принято решение, по-моему, в Париже, с техническими службами Верховного командования провести исследование относительно того, могут ли поглощаться радиолокационные волны какими-нибудь покрытиями подлодок… Решили — решили и объявили на весь мир! А потом? Ничего! Вообще ничего. Обыкновенное дело: ошибочное заявление! Только трепотня языками и утешительные слова… Но сороковой год — это было уже другое дело!

Старик вдруг так резко меняет тон, что я удивленно вскидываю глаза. Вместо возмущения звучит неожиданно голос полный воодушевления.

— Поиск корабля и напряженное ожидание, попал ли корабль в перекрестие перископа. И если да, то начать маневрировать и снова и снова, пока не станешь в правильном направлении. А затем выпустить угрей и замереть, пока не грохнет взрыв! Это была та еще вещь!

Что это нашло на Старика? Он отвернулся, и я не могу видеть, что происходит с его лицом. Он торпедировал и пустил на дно двадцать пять кораблей. Я знаю, как ведет себя Старик, когда на него вдруг нахлынут воспоминания. Его задумчивая медлительность всего лишь маскировка. Конечно, он может быть спокойным и собранным — но только когда оседлает своего конька. Не удивлюсь, если сейчас в его глазах вспыхнули огоньки былого удовольствия от подводной охоты… — Если союзники продолжат развивать свое наступление и уничтожат наши последние базы здесь, на западном побережье, как все потом пойдет? — пытаюсь сменить тему, — Я иногда, словно наяву, вижу наши подводные лодки, которые как Летучий голландец рыскают по океанам и не могут найти лазейку на выход. Без топлива они бессильно двигаются влекомые морскими течениями, а пьяные бородатые экипажи питаются водорослями и пойманными рыбами. — От Скагена, немецкой бухты в Норвегии, наши маршруты немногим дальше, — отвечает Старик так быстро, словно, предвидя мой вопрос, давно готовил свой ответ.

— А время, которое остается лодке на действия в оперативном районе соответственно сокращается!

— Логично.

Старик ведет себя, так словно этот разговор не доставляет ему ничего, кроме внезапного удовольствия. Может это его чувство юмора висельника? — Выглядит довольно гротескно, — по-прежнему гну свою линию, — мы правим всем миром, даже японские озера являются одним из наших оперативных районов, а на порог своего собственного дома мы вряд ли когда сможем попасть. Пауза. Старик трет подбородок ладонью руки и ничего не говорит.

— Дакар — Фритаун — Рио… Все может быть вывернуто и представлено в свою очередь так, как оно вписывается в руководящий треп.

— Я бы сказал: Как ТВОЙ любимый господин доктор Геббельс вписал бы, — Старик отвечает с насмешкой в голосе.

— МОЙ господин доктор Геббельс?!

— Аббревиатура РП, вроде как соответствует названию «Рота Пропаганда», не так ли?

— На флоте мы себя называем не так, а Подразделение военных корреспондентов, и ты это очень хорошо знаешь! Давай оставим эту тему?

— Какую тему?

— Тему развития наших потерь, например, — если потери вообще могут развиваться, — теперь я уже сам заговорил этим языком.

Лицо Старика заметно темнеет. Это длится некоторое время, но затем он говорит:

— За первые четыре месяца этого года — то есть с января по апрель включительно — по крайней мере, пятьдесят подлодок исчезли, возможно, даже больше.

— Сколько?

— Трудно сказать. Может, хочешь еще и проценты рассчитать? Ты всегда говоришь, что это ни к чему не приведет. Ведь тогда их следует различать по тому были ли они потеряны в районе боевых операций или находясь вне зоны боевых действий… Большое количество лодок — я думаю более двадцати, пришлось вернуть назад из-за преждевременного повреждения. Сколько их на самом деле дошло до районов боевых операций, я не знаю. Значительные потери они понесли также и в походе к месту боевой операции и обратно. Можно сказать лишь примерно, сколько лодок в это время ушло в поход… — Старик пытается припомнить и даже производит какие-то движения пальцами правой руки, словно призывая их на помощь: — Где-то около ста сорока.

— Значит, из ста сорока лодок более пятидесяти потеряно?

— Что-то вроде этого.

— Но это же безумие!

— Ццц, — только и произносит Старик и смотрит, не мигая прямо перед собой. Затем языком вздымает левую щеку.

Такое ощущение, словно он обнаружил частицы пищи между зубами, которыми он некоторое время и занят теперь, уставясь глазами прямо перед собой. Вижу, что Старик смотрит не мигая. Он, казался бы, если бы не движения языка за щеками, полностью парализованным. Наконец Старик издает глубокий вдох и тихо говорит во время выдоха и больше для себя, чем мне: — В первую очередь сильное повреждение шноркеля лодки в Канале. Такое повреждение, считай было у двух третей потерянных лодок. Сколько мы действительно теряем в Канале, я вообще не хочу думать. Мы также по-прежнему должны отправлять в боевой поход лодки, не оснащенные шноркелями..! Старик тупо пялится на свои руки и продолжает странным, бесцветным голосом — словно усталый учитель в школе — дальше: — В начале июня, общая сумма зарегистрированных потерь составила четыреста сорок лодок, а с начала Вторжения, уверен, еще двадцать единиц. Это составляет в сумме четыреста шестьдесят лодок — почти полтысячи! Кажется, в этот миг что-то толкает Старика изнутри. Это выглядит так, как если бы он вдруг вспоминает что-то давно забытое. Затем, твердым голосом он продолжает: — На войне не стоит спрашивать, что целесообразно, а что нет. — Это твоя интерпретация поговорки: Нельзя сделать омлет, не разбив яйца? Старик не выказывает никакой реакции. Он даже не смотрит на меня. Чувствую облегчение, когда он, наконец, готовится продолжать разговор: откашливается, делает несколько глубоких вдохов, выпрямляется. — Но что можно сделать? — произносит он, пожимая плечами, будто сам себе отвечая. Мне приходится еще подождать, пока он вскидывает глаза на меня и начинает: — Мы хотим сказать так: Нужно ли это командирам лодок, если я начну их запугивать своими страхами и буду говорить, Осторожность — вот мать успеха, или что-то вроде этого, а не настраивать их на прямое достижение успеха? — Знаю, знаю, — предупреждает он мои слова, лишь только я начал легкое движение губ, — я все твои песни уже наизусть знаю: Мы обучаем неистовых смельчаков, пестуем их, как католики своих иезуитов, делаем из командиров героев, которых распирает от тщеславия и амбициозности, которым действительно нравится Рыцарский Крест, он не вызывает у них боль в шее и не заставляет думать! Старик пристально смотрит на меня, пока я ищу достойные этой тирады слова, взглядом психиатра, чтобы ничего не скрылось от него. Этим же взглядом он побуждает меня, однако, держать себя в узде и, сдерживая себя, отвечаю: — Не хочу знать, сколько экипажей они подстрекают — или, как ты это называешь, мотивируют на успех — продать свои жизни, сколько командиров совершенно потеряли свои мозги только потому, что им где-то там маячит на горизонте железный ошейник на черно-бело-красной ленте.

— Если хочешь выиграть войну, нужно просто использовать также и психологические средства. Ты-то должен это понимать.

Боковым зрением ощущаю ожидающий взгляд Старика, и меня так и подмывает спросить: я правильно расслышал — ты сказал, выиграть войну? но вместо этого отвечаю: — В любом случае, довольно много последствий за двадцать рейхсмарок — или за что там еще, — за которые последует орден на шею. Ранее желающие воевать были готовы, по крайней мере, воевать за какую-то перспективу! Старик начинает вновь прочищать свою трубку. Он прочищает ее смешными маленькими складными приборчиками очень тщательно и показывает ясно, что не расположен в такой концентрации говорить. — Американцы могут вполне радоваться, начинает он вдруг снова. — У них теперь есть, по крайней мере, одна из наших лодок — с начала июня. Подлодка Девять-C — U505. Старшего лейтенанта Ланге. Бывшего торговца шифером. Его захватили на втором выходе в море. Почти ровно двадцать градусов западной долготы — между Канарскими островами и Островами Зеленого Мыса. Он туда отплыл из Бреста, относился ко второй флотилии. Американцы сразу раструбили об этом на весь мир. Радовались, как дети. Терпеливо жду, пока Старик вновь раскурит тщательно набитую трубку, пыхтя выпустит клуб дыма и, наконец, продолжит: — Даже не открыли нижние затворы и не позволили лодке исчезнуть, как было бы раньше.

— Они еще выходили на связь?

— Нет, насколько я знаю. Просто так оставить подлодку для захвата! Не могу понять!

Старик печально качает головой, словно имитируя непонимание.

— А можно ли узнать, не происходило ли подобное раньше?

Старик ни разу не поднял взгляд. Он ведет себя так, как если бы я ничего не сказал.

— Из множества лодок, которые безмолвно пропали, — настаиваю я, — еще не одна могла быть захвачена подобным способом. Британцы вряд ли передали бы это по радио. У них соблюдается строгая военная тайна даже на то, что в наших магазинах случайно скажут…

Тут Старик поднимает глаза и, наконец, произносит: — Мы просто очень честные люди! — при этом он делает такое глупое лицо, как всегда, когда хочет подавить распирающую его изнутри усмешку. Он хочет провернуть такое же и сейчас, но в этот раз у него ничего не выходит. Старик находит спасение, продолжая говорить:

— Довольно подлые парни, мы это точно знаем, сволочи, я бы так сказал. Ложный Альбион, вот как это называется!

— Должно быть, от излишне выпитого виски…, — я говорю в унисон.

— Точно — и еще от курения сигар. А все это вместе портит характер.

— И у старика Черчилля даже сифилис…

— С чего ты это взял?

— Лично от Фюрера узнал! Он назвал этого старого лорда адмиралтейства «сифилитиком» — в открытую — прямо по радио!

При этих моих словах Старик, приподнимаясь со своего высокого стула, говорит:

— Фюрер, конечно же, это знает! Фюрер всегда прав! — А теперь мне нужно перекусить!

В полном изумлении хочу воскликнуть: — Ничего себе! но стараюсь незаметно проглотить это свое восклицание. Наш стоматолог говорит изо дня в день все резче и очень уж откровенно. Кажется, ему по барабану, кто его слушает. Когда в клубе слышу его очередную болтовню: «Все эти солдатские ценности, солдатский этос — уже больше не могу все это слышать! Будто это создает особое отношение к военным…», то потихоньку ускользаю. Старик все-таки здорово прав со своими предупреждениями… Оставляю расположение флотилии без всякой цели. Прежде всего, держу курс на Рю де Сиам, ее никак не минуешь, потом раздумываю, куда двигать дальше. Либо в старый порт, либо к большому разводному мосту, а затем вниз к Арсеналу. Но прежде всего скорее выйти из этой душной атмосферы! И вдруг я снова вижу Вольтерса: то, что мне Вольтерс, невысокий фенрих, недавно доверил, никак не выходит у меня из головы: В течение нескольких дней он буквально преследовал меня после еды и все пытался вовлечь в какой-то разговор. Затем, однажды, он даже последовал за мной, когда я вышел с мольбертом из расположения флотилии. На Рю-де-Сиам он вдруг остановился рядом, спросил, не может ли помочь мне поднести вещи, и проводил меня до торгового порта. И оставался со мной все время, пока я сидел на кнехте с мольбертом на бедре. Наконец, я отставил мольберт и пошел с Вольтерсом в ближайшее Бистро. Мы сидели одни за столиком в углу. Я сел так, чтобы видеть одновременно и вход и стойку бара и темный проем в стене, задрапированный шитым бисером африканским занавесом, за которым, приняв наш заказ, исчезла пожилая хозяйка. Вскоре она принесла густое, темно-красное алжирское вино. После пары стопок последовал прерывистый рассказ Вольтерса, о том, как три парня из его бывшей команды изнасиловали его на пустом патрульном катере. Словно наяву вижу эту сцену, как они один за другим засовывают свои дубины в его дерьмо, кровь и слизь… И во мне поднимается волна негодования и отвращения. Даже теперь мне приходится сдерживать тошноту от представленной тогда картины.

— Мои командиры никогда не узнают, что произошло, — тихо сказал Вольтерс в конце разговора.

Спрашиваю себя, что за человек этот Вольтерс. Он, скорее всего, испытывает постоянные мучения от пережитого. По крайней мере, он, мне так показалось, почувствовал себя гораздо легче, когда излил мне свою душу, а я только слушал его, не прерывая. Теперь он знает и худшую сторону военно-морского флота. В сумерках снова собираюсь выйти на прогулку.

* * *

Из солдатского клуба доносятся голоса горланящие песню «Прекрасный Вестервальд». Она звучит довольно забористо и жестко. А потому, когда несколько пьяных матросов вываливаются в дверь, я по большой дуге скрываюсь на другой стороне дороги: У меня нет никакого желания иметь проблемы с пьяными матросами.

Вскоре добираюсь до Арсенала. Тщательно выбираю путь между тоннами разрушенного и искореженного металла, лежащих на боку огромных буев, могучих корабельных корпусов, отбрасывающих черные тени. Пробираясь среди этих темных пятен, чувствую странный холод между лопаток: не очень-то хочется блуждать здесь в темноте — и, уж конечно, не в одиночестве. Вот опять останавливаюсь перед густой тенью: Не было ли здесь какого-то шевеления? Или что-то треснуло там? Я уже давно прочно держу в руках пистолет. Снять с предохранителя! — приказываю себе. А что это было рядом со мной? Черт, не хочу, чтобы меня здесь подстрелили.

Парой быстрых шагов в сторону погружаюсь в тень, и прислоняюсь спиной к большому металлическому остову. Теперь замереть, приподнять пистолет и задержать дыхание. Ничего? Или что-то происходит? Не следовало бы ходить сюда одному. По меньшей мере, не в Арсенал в этот час. Это против всяких правил. Даже в дневное время это не безопасно. Здесь слишком много крупногабаритных отходов, слишком много укромных уголков.

Ладно. Надо успокоиться, а то кровь прямо кипит! — говорю себе. Чисто театр! В основном тебе еще может быть безразлично, что происходит с тобой. Ведь в любом случае, ничего не случилось. Судя по всему, это не твоя судьба быть застреленным здесь в темноте. Слишком много еще не сделанного… Стою на месте и слушаю. В бульканье воды у пирса примешиваются стоны и скрипы трущегося изношенного троса. Незакрепленный должным образом понтон трется о причальные надолбы. Сначала мне казалось, что вокруг царит глухое молчание, но теперь слышу десятки звуков. Вода гавани живет и трудится. Там и тут то и дело доносятся звуки похожие то на неуклюжую походку человека, то на плеск и треск. Вероятно, пришвартованные к пирсу небольшие лодки своими комингсами, подпрыгивая на волнах, производят весь этот грубый спектр звуков напоминающих трение, скобление, шуршание о понтоны или другие такие же лодки. В глубине гавани Арсенала осматриваю район глазами партизана маки; и удивляюсь, как бы такой партизан сумел взорвать все здание вместе с разводным мостом, да так чтобы никто не смог пересечь ущелье разведенного моста. Для восстановления чертовски тяжелых опор разводного моста потребовались бы огромные расходы и силы. А если на складе нет готовых запасных опор, то не было бы никакой реальной возможности все восстановить, разве что перевезти их по воздуху. А такие колонны вряд ли будет возможно перевезти и установить. Разве каким-либо поворотным кронштейном со стрелой. Наверное, такую диверсию было бы нелегко осуществить магнитными минами из-за их малой мощи. Вот если до середины моста проедет грузовик упакованный взрывчаткой, и там остановится… От двух океанских буксиров Кастор и Поллукс, которые стоят почти прямо под разводным мостом, в любом случае, останется только лом.

— Ну а теперь хватит. Пора идти! — говорю себе вслух. Кроме удвоенных патрулей солдат не видно. Страх нападения удерживает их в казармах. Распространились слухи об ужасных пытках немецких солдат, которые ночью попали в руки подпольщиков. Трудно сказать, так ли это. Из нашей флотилии еще ни с кем такого не случалось. Тем не менее, бойцы предпочитают оставаться на ночь за оградой части. Когда приближаюсь к расположению флотилии, слышу резкие свистки часовых. Они наблюдают, чтобы французы соблюдали светомаскировку и держали окна полностью затемненными. Вокруг расположения флотилии часовые особенно внимательны, так как некоторым французам может придти мысль подать световые сигналы как ориентиры пилотам врага. Сделать пару глотков в клубе! Стоматолога, надеюсь, там уже не будет. Со Стариком, я вижу это сразу же, когда прихожу на следующее утро в его кабинет, лучше не связываться. Он едва лишь бросает мне «Садись», когда я вошел к нему, и больше ни слова в мой адрес, но лишь шелестит страницами каких-то документов и неистовыми росчерками карандаша зачеркивает целые страницы. Не вижу ничего, кроме глубоко-изборожденного морщинами лба. Вид у Старика довольно тревожный и озабоченный. Спустя несколько минут, почти шепотом, он говорит:

— Плохо, что у нас пропало без вести три шноркеля. Два из них должно быть по пути к нам, но как бы они добрались? Все дорожное движение больше не работает. Мы можем их списать…

— Значит ли это, что некоторые из лодок снова должны выйти в море без шноркелей?

— Да, это оно и значит — говорит Старик скучно и вызывающе.

— Но без них они почти не имеют шанса дойти даже до контрольной точки!

Старик поднял голову и смотрит на меня теперь в упор.

— Ты хочешь обвинять меня в этом? — спрашивает он раздраженно.

Я хочу что-то сказать, но лишь бессильно сжимаю губы. Таким образом, сверля друг друга взглядами, сидим мы довольно долгое время.

— Но это же чистое убийство… — Прерываю я эту пытку молчанием.

Старик высоко вверх вытягивает брови. Две глубокие вертикальные складки прорезают его лоб.

— Ты чертовски быстр такими словами! — ворчит он. И сверлит меня взглядом, более жестоким, чем его слова.

В столовой вижу Любаха сидящего на своем месте, словно призрак. Когда встречаемся взглядами, он кивает мне, а я киваю в ответ. После еды обращаюсь к Старику:

— Почему это Любах снова здесь?

— Он должен был выехать преждевременно. Мы послали ему телеграмму.

— А что его жена?

— Плохо.

Спустя некоторое время Старик, добавляет:

— «Судоремонтная верфь сократила время простоя» так это называется официально. — А затем бормочет: — Веселые времена…

Сразу же после этого он, к моему удивлению, меняет тон.

— Мы поедем в Cheteauneuf и устроим праздник — для всего нашего сообщества, — объявляет он. И потом добавляет: — Старая народная примета: Праздники празднуют, как они падают…, — эти его слова звучат как-то напыщенно.

— И если он должен стать последним, — добавляю, поддавшись внезапному порыву.

— Тогда просто то, что надо! — реагирует Старик. — В противном случае парни просто опустят голову…

— Праздник чисто мужской пьянки?

— Ни в коем случае, на самом деле будет с дамами и всем таким, что полагается. Мы поедем после работы — или может на пару часов раньше. До замка что-то около семидесяти километров. Но ты это уже знаешь, нет?

— Сколько людей в целом там будет?

— Думаю около восьмидесяти мужиков. Или немногим больше. На двух автобусах. Половина парней флотилии и свободные от вахты из экипажа Любаха и Улмера. Если им скоро опять предстоит выйти в поход — мы должны им предложить хоть что-то!

— Полагаю, там будут и дамы?

— Я так рассчитываю.

— Мужеподобные женщины?

— С чего ты это взял?

— Ты же сказал восемьдесят мужиков!

Если бы кто-нибудь увидел нас здесь так веселящихся, он должен был бы думать, что у нас нет лучше времени, чем в данный момент. Когда иду пустым коридором к выходу из здания, спрашиваю себя: что происходит сейчас со Стариком? Должно быть, это своего рода боевой дух, который разбудил его. Наконец я его узнал: Чем складывается более критическая ситуация, тем более это раззадоривает Старика. Вскоре узнаю: Любах не едет с нами потому, что он «полностью готов», как выразился Старик. Его Ведущий Инженер тоже не поедет: Он должен остаться на лодке. Но почти весь экипаж лодки едет. Старший полковой врач просто не хочет, адъютант не должен, зампотылу естественно будет: без зампотылу ничего не получится. Он считает, что настало время так или иначе, Шатонеф вновь почаще использовать. Вполне возможно, что зампотылу сам и предложил эту поездку. В любом случае он и его команда организовали эту вылазку… В автобусе притворяюсь, что сплю. Подводники, сидящие за мной, кажется, довольно быстро убедились в этом: Они так громко переговариваются о медсестрах и женщинах, военнослужащих вспомогательной службы ВМФ во втором автобусе, что сквозь рев мотора я отчетливо слышу их голоса.

— Они все очень горячие, эти членомеры!

— Жаль, что лишь немногие.

Одна из медсестер Красного Креста, кажется, особенно популярна.

— Парни, у этой Эмми, наверное, молочный магазин! — орет кто-то позади меня.

Я видел при посадке в автобус эту самую Эмми: Ее значительный дифферент на нос, похоже, совсем ее не раздражает. Она колышет своими грудями, скорее как веселыми, тяжелыми молочными глыбами, а не гигантскими гирями. — Если бы мероприятие было достаточно разумно организованно, то думаю, там было бы достаточно баб.

— Одна баба на пятерых — полный отстой!

— Пока один будет долбить — четыре других будут дрочить…

— Судя по всему тебе не впервой! Но некоторые предпочитают потрахаться с бабой — я, например!

— Вот так всегда: Нам придется уехать, а эти придурки из флотилии будут взбивать свою яичницу с бабами! Все схвачено твердой командирской рукой!

— Ты, наверное, уже все разнюхал, сука?

— Думаю все это дело случая и везухи. Эти стервы и так все сообщения на родину перехватывают.

— Лучше бы ты заигрывал с медсестрой, у которой карболка не переводится!

— Ха — ха — ха!

Чем дальше удаляемся мы от Бреста, тем более задумываюсь: сумасшедшая идея Старика, и вот мы без всякой цели просто мчимся в Шатонеф. Наверное, думал провести нас в автобусах чисто ради демонстрации нашего духа: Мы мчимся на автобусе через всю местность и показываем французам, что мы вовсе не трусы, что прячутся в разного рода щелях. Только, к сожалению, никого из французов не видно. Дьявол его знает, где они все спрятались. Я бы предпочел, чтобы Старик всю эту ораву на три автобуса — по крайней мере, на три — рассадил бы или, хотя бы, четвертьтонку пустил вперед. Таким мирным, как выглядит окружающий нас пейзаж, он просто не может быть здесь… Вижу Старика, сидящего рядом с водителем, только в полупрофиль. Если не ошибаюсь, он доволен и собой и всем миром. Вероятно, он считает эту вылазку первоклассной идеей, возможно, даже простой шалостью. Наша поездка затягивается. Приходится объезжать два участка ремонта дороги. Интересно, о нас уже сообщили по рации и нас ждут в засаде? В задней части автобуса поют песню:

— «Идет одна большая, жирная / и замужем / или любая другая баба / через лес /Она пока еще осмотрится /, и вот уже не целка /, и это разносится по всем горам…!»

Ликование, волнение, возбуждение — все соответствует повестке дня. Cheteauneuf! Наконец-то! Автобус катится по широкой гравийной дороге через парк, а затем сворачивает на большую площадку. Перед замком стоят часовые. Могучее и экспансивное здание в стиле Ренессанса расположено на холме с видом на старый канал, идущему от Нанта до Бреста. Говорят, замок принадлежал какому-то французскому железнодорожному магнату. Но что это за железнодорожный магнат? Я знаю, что имущество находится под управлением одной бретонской семьи и что эти бретонцы вряд ли являются могущественными французами.

— Выглядит до сих пор устойчиво!

— Что ты хочешь этим сказать?

— Настоящий замок Раммельбург, я хотел сказать!

Даже на этом замке наши идиоты по маскировке поизощрялись. Но то, что эти прямые аллеи, ведущие к окрашенному теперь пятнистому зданию, просматриваемые с птичьего полета, делают его хорошо узнаваемым, эти парни с заскоком в голову не берут. Огромные кусты рододендрона стоят близко друг к другу вокруг замка, образуя глубокие, лесистые заросли. Вероятно, виной тому, что рододендрон растет здесь так пышно, стали дожди Бретонии. Проходит немного времени, и прибывший с нами джазовый ансамбль распаковывает и настраивает свои инструменты.

— Хорошо! — сказала бы моя мать, что я ее сын! — доносится до меня.

Стоя в стороне, обозреваю открывшуюся мне сцену: Широко разлетающиеся брюки молодых вахтенных офицеров смотрят на дешевый проход моряков, на их подпрыгивающие на головах пилотки. Что у меня общего с этим театром абсурда? Чувствую себя странно, словно превратился в одного из ботокудо. Из цветущего букета дам я еще никого не видел. Только когда вытягиваю шею, обнаруживаю небольшую группу представительниц слабого пола в углу — жмущихся друг к другу, словно робкие цыплята. Неужто Старик действительно тщательно продумал всю эту увеселительную прогулку? В этот момент слышу голос Бартля, стакан пива в руке, травящего свои небылицы каким-то молодым маатам:

— В шестнадцатом году, в Шампани, не было никакого шампанского, а вместо него был выжатый в штольнях сок. Его получали через здоровенные дыры, идущие вниз, которые пробивались бомбами со взрывателями ударного действия, но без замедлителей, как сейчас специально делают у авиабомб. Они сначала ввинчивались точно в дерьмовую пустоту, и только потом раздавался огромный взрыв. Не завидую тем, кто сидел в этот момент в этом меловом туннеле!

— В мелу всегда плохо — обозначаю я себя. Но для Бартля мои слова служат тонким намеком. Он только смотрит на меня укоризненно и, видя, что я ушел, продолжает травить байки дальше.

Зампотылу действительно молодец: Все столы ломятся от жратвы — не то чтобы на кухне с любовью подготовленной, а в большинстве своем в виде консервных банок. Какой-то боцман подносит пальцы, которыми он раскладывал рыбу в сардинницы, себе под нос и оценивающе обнюхает их. Ca sent la jeune fille qui se neglige…, — проносится в моей голове. Понятия не имею, откуда я взял эту фразу. Из угла доносится взрыв смеха. Вахтенные офицеры — лейтенанты и обер-лейтенанты, ведут себя как совершенно другие существа! Трудно поверить, что это те самые скучные и педантичные парни из нашей столовой в Бресте. По свободной поверхности середины зала плывет, покачиваясь, сестричка Эмми: сольный выход с гигантскими грудями. Эмми рассыпает воздушные поцелуи легкими пассами своих рук направо и налево. Со всех сторон доносятся возгласы — Клевая бабенка! — и — Десяток баб заменит!

— Ох, только попадись мне! Задолблю твои барабаны пока не уссышься!

Словно раззадоренные сестрой Эмми, приободрились теперь и несколько офицеров и фенрихов и тянут своих курочек из угла на свет: Они хотят танцевать с ними. И тут же раздается громкий крик:

— Танцы запрещены! — кричат из группы перепоясанных портупеями офицеров — какой-то тощий боцман орет.

— Вот дерьмо! — слышен голос.

— Ну и мудак! — говорит другой.

— Мы здесь не в Рейхе! — вторит другой.

— У нас здесь частная вечеринка! Так или нет?

Ищу глазами Старика — но его нигде не видно. Старик мог бы только одно слово сказать, но судя по всему, он не хочет вмешиваться. Ему, конечно, кто-то так посоветовал. А вот курочек мне искренне жаль: Они явно не понимают, что сейчас происходит на этом празднике в замке. Гуляш уже нарезан и подан.

— Я жру, но не все! — Жалуется боцман, который орал, что танцы запрещены. — Они думают, что могут сделать с любым, что захотят!

Голос звучит плаксиво. У этого несчастного, наверное, есть и жена и дети и никаких новостей от них за последние недели, а потому он и настроен так желчно. Кто бы сомневался! При ближайшем рассмотрении, мы все здесь сошли с ума — при всей нашей храбрости. Наше безумие тщательно замаскировано. Но то и дело оно прорывается наружу. Я должен придти на выручку человеку, который все сам здесь разрушает. Но как? Я же не могу просто схватить его за руку и утащить. В Военно-морском училище нам устраивали религиозную службу в главной столовой — особенно для католиков и для таких, как этот боцман. Ему срочно нужен спасательный круг для успокоения души. Волосы у него свисают запутанными прядями на лоб, спутанными и слипшимися от пота. Вот он сжал губы так сильно, что на щеках образовались ямочки. Ради бога, он же не собирается плакать? Постоянно встречаю таких тридцатилетних носителей портупеи, у которых происходит нервный срыв. Семейные дураки ловят его в первую очередь. Проклинаю свою наблюдательность художника: Наблюдаю мимику боцмана, как если бы это был научный эксперимент. Вот у него напряглись сухожилия шеи, уголки рта оттягиваются глубоко вниз. Это лицо я уже раньше видел! — но где? Закрываю на мгновение глаза, чтобы в тот же миг увидеть: черный льняной переплет книги «Пятьсот автопортретов», издательство Phaidon, Вена. В конце книги две скульптуры: «Мрачный, угрюмый человек» и «Опечаленный». Период Барокко. 1770-е годы: подозреваю, в это время и был написан ряд автопортретов Францем Ксавером Мессершмидтом — то же имя, как и у нашего истребителя. Все это проносится в моей голове, и еще воспоминания, где я купил книгу: В магазине Тица в Хемнице, в этом прекрасном книжном отделе с перегруженными книгами стендами. Мне было лет восемнадцать и все доходы от частных уроков, которые я давал бестолковым пяти- и шестиклассникам местной гимназии, я относил Тицу. Расставив перед собой по кругу рюмки с коньяком, смотрю на происходящее вокруг, как на сумасшедший карнавал: Удовольствие для morituri. Подводники Любаха с видом специалистов разглагольствуют о достоинствах двух проституток. Судя по их лицам, они предпочли бы оказаться сейчас, скорее, в борделе, чем на такой грустной вечеринке. В публичном доме и потрахаться и выпить культурно можно, а не глушить стаканы со шнапсом черт-те где! Дочень? Где бы мне найти здесь «дочень»? Здесь? Потому что, прислушавшись, узнаю, что сахарная свекла в Саксонии, называется «дочь». До меня доносится:

— Франц влюбился в проститутку.

— Да брось трепаться!

— Так и есть. Для него она просто Мадонна. Молодуха какая-то. Я ее видел: черненькая, с очень хорошенькой фигуркой.

— Ну-ну, давай, не тяни!

— Случилось это так: один раз он ее оставил без оплаты, и с тех пор прилип к ней как муха к меду. Она его полностью в себя втюрила. И теперь он хочет ее сохранить во чтобы то ни стало. Слетел полностью с катушек… Хоть бы крыша не поехала.

— Тут ничего не поделаешь.

— Не-а. Остается только ждать.

— Думаю, придет в себя все-таки.

— Я не знаю, но у него точно крышу снесло.

Это не первый рассказ в стиле Ромео и Джульетты из истории публичного дома, что доходит до моих ушей. В целом, все бордели — это одно страшное недоразумение. Сразу же спрашиваю себя: Насколько велики — или, скорее сказать, насколько малы — теперь у нас у всех, шансы на возвращение? Конечный счет прописан на английских листовках, что сбрасывают нам ежедневно с самолетов. Я стараюсь выкинуть из головы эти грустные мысли.

— Всю эту чепуху, кроме Бога, мог бы нам только Командующий Военно-морским флотом доложить, — гремит офицер-подводник, сидящий с другим офицером за столиком недалеко от толпы моряков.

— Мы здесь не в цирке! Мы не должны прыгать через обруч, кто бы ни выскочил с кнутом на арену! К чему все эти призывы к порке?

— Вот это-то я и хотел бы сказать вслух! Да в нужном бы месте!

— Уж я это сделаю, можешь поверить! Не могу предложить моим парням всю эту ерунду! Иначе это будет чистой воды Ночь длинных ножей!

— Чистой воды мальчишеская дурь для сопливых! Мы не идиоты!

— На некоторых это, кажется, еще воздействует.

— Должно быть, на тех смешных парней, которые хотят от этого что-то получить. Благодарю!

За этими двумя, которые тут так увлеченно треплют языками, кажется никто больше, кроме меня, не наблюдает… Встрепанный старший механик садится за рояль, дает несколько аккордов, склоняет голову, словно прислушиваясь, и поет:

— Не вешай нос / И будет тебе счастье! / А если все пойдет не так / то мы не проиграем по любому!

Старик разместился непосредственно рядом с пианино. Его лицо сияет, как только что начищенная рында. В следующий миг он подходит ко мне и говорит:

— Удачно и очень красиво поет, не так ли? Светлая голова, он все сделал сам!

Все выглядит так, словно стая птиц значительно поуменьшилась. Курочки и голубки исчезли в комнатах верхних этажей… Позади меня, кто-то тянет мелодию на губной гармошке и поет с тремоло:

— Позволь испить воды из твоей ванны/ Позволь тебя в сухое полотенце завернуть / Позволь мне стать твоим спасителем..!

И через минуту басом: — Мой старый парусник так стонет и кряхтит / Что пусто на душе от этих стонов /А потому еще раз нагружусь-ка алкоголем… Судя по всему, этот парень знает по куплету из разных песен. Он, очевидно, хочет, показать весь свой репертуар — и быстро, насколько это возможно, прыгает по песням:

— В Гонолулу, в стране Азорских островов / и в Самоа, где жарко / Там топают девчонки / Вечерами в город..!

В этом месте все заорали: — Но как?

— Без рубашки, без штанов / Лишь с фиговым листочком! /Девчонки, девчонки! / Лишь с фиговым листочком!

Стоит только гармонисту сделать паузу, как начинает декламировать зампотылу:

— Мы готовы кричать «Ура!» / Коль нам поможет это..!

Его голос звучит замедленно, как в плохом граммофоне, и он спрашивает сидящих вокруг:

— Что происходит?/ Я не ворона каркать для начала/ Предсказав конец…

Тут ему на помощь приходит Старик:

— Мы стоим на коленях пред твоим престолом / Мы стоим пред тобой клянясь в верности… — глубокий вдох, а затем: — А на переднем плане перед нами: Что вырастает, там на горизонте? / Чей это гордый корабль…? / И сотни думают тотчас: — Разве это не судно нашего императора? / Наш смелый «Метеор»…?

— Я говорю только: либо так, либо никак — орет один из сидящих боцманов. — Что тут чепухового?

— Значит, либо с бабами, либо без баб. Но все-таки не такой же беспорядок иметь как здесь — это моя позиция!

— Ты прав, — говорит второй боцман, громко отрыгивает и погружается в сон, с открытым от отрыжки ртом. Голова его откидывается назад, кадык высоко взметается, а откинутая назад шея так напряжена, что если бы кто-то сделал ему один всего лишь порез бритвой, то легко достал бы шейные позвонки.

Оркестр распался, потому что некоторые лейтенанты, потупив головы, начали петь церковные гимны. Они исполняют их довольно своеобразно, и гимны звучат душераздирающе, так как офицеры стоят и хором, нараспев поют:

— Лишь тот, кто любит только Бога / И уповает на Него / Во время оное получит чудо/ Презрев печали и нужду!

Старик заливается смехом так, что вместо глаз образовались щелочки. И он даже протирает их суставами указательного пальца. Затем вытягивает ноги, и глубже устраивается в своем кресле. Сложив руки перед животом, он сидит, напоминая монаха удовлетворенного роскошным ужином. Теперь хор лейтенантов старается перепеть группа боцманов. Но услышав припев песни гитлерюгенда с измененным текстом, начинают подпевать почти все:

— … Мы будем продолжать маршировать / Даже тогда, когда дерьмо начнет падать с неба, / Мы хотим вернуться в Город затянутый илом / В Брест, лежащий у черта на куличках!

Лишь только поднимаюсь со своего места, направляясь к лестнице, т. к. просто хочу сходить в туалет, как меня тут же звонко шлепает ладонью промеж лопаток зампотылу:

— Ну, чувствуете себя как дома, как сверхчеловек, не так ли? — ревет он и выдыхает мне в лицо коньячный перегар.

При этом он так близко сует мне под нос наполненный коньяком стакан, что ничего не могу поделать, кроме как пригубить его, если не хочу чтобы коньяк пролился на мой френч. В следующий миг зампотылу уже забыл обо мне. Споткнувшись у стойки бара, он орет:

— Поехала моя бабуся в курятник на мотто-оции-кле, мотто-оции-кле..!

И поскольку никто не аплодирует, он сам начинает дико аплодировать себе. После чего опять орет:

— Проклятые свиньи, сказал старый лесник. А звали его Уго!

Затем в очереди на исполнение горланится песня о польской девушке:

— В одном глубоком пруду…

В кабинке туалета слышу, как двое громко разговаривают в умывальной:

— Наш Старик и этот его пропагандист, они же два кореша — ты это еще не усек, а?

Я резко протрезвел. Чтобы успокоиться, говорю себе: Все это только болтовня. Вульгарный жаргон.

«Кореша» — это звучит отвратительно.

Едва я вернулся в зал, мне орет кто-то прямо в ухо: — Фюрер прикажет — и мы слушаемся! И эти слова эхом отзываются троекратно в плотно стоящей группе: —… мы слушаемся! Все это сопровождается безудержным хохотом. Старик делает страдальческое лицо, потом доносится его голос:

— Вымойте себе грудь! Рекомендую всем, за несколько минут вымыть себе грудь, приготовив ее к расстрелу — стоит только вас услышать парням из СД.

«Кореша», думаю снова — это звучит так же неприятно, как фраза «Каждая баба позволяет себе…», что трубил мне в ухо один дерьмовый торговый представитель, как результат своего жизненного опыта, когда он подобрал меня на шоссе и вез на своем драндулете в Лейпциг. Все, о чем я теперь постоянно думаю, это как представить себе такого носителя этого прозвища, а слово «кореш» остается у меня словно твердо отпечатанное — и нет никакого шанса избавиться от него. Старик еще глубже вжался в свое кресло. Каждый должен видеть, что он словно бы отсутствует в этот момент. Мол, в таком состоянии никто ничего не может услышать… Таким образом, вопрос о его ответственности отпадает сам собой. Мое удовольствие от этой вечеринки буквально испаряется.… Несмотря на обилие напитков и закуски, что-то не слышно более счастливого смеха. Очень напоминает прощальный прием пищи. Напускная робость Старика производит на меня жуткое впечатление — мне буквально сводит скулы. Хватит! Немедленно в постель! — приказываю себе, затем поднимаюсь по широкой каменной лестнице на второй этаж. У меня довольно помпезная комната с напоминающей роскошный дом кроватью с балдахином. Хотя стены толстые, ясно слышу поющий снова хор, и шум горланящих глоток перемежающийся криками ура, обрывками песен, странных трубных звуков и вдруг взрывающего мозг стука. Я думаю: Надеюсь, что это не моя голова. Звук такой, словно звучит разбиваемая на стапелях при спуске корабля на воду бутылка шампанского. Но громовой хохот успокаивает меня. Когда я наконец вытягиваю усталое за день тело, в голове начинается хоровод красочных картин — летящих то горизонтально, то вертикально. Не надо мне было пить так много. Я не привык. Никогда не пил столько. Хорошо, что я вовремя убрался из зала. В серебристом, болтающемся свинце в моей голове с невыносимым гулом стучит и ворочается гигантский валун. Он в тысячу раз больше моей головы. Прибавьте к этому сверкающие огни, вырывающийся шнурами блестящий фейерверк, горящие огнем тигли и резкий грохот пушечных выстрелов разрывающих голову толчков. И вдруг воцарилась тишина. Я с хрустом потягиваюсь и просыпаюсь. Пустота шумит в моей голове. Исчезли дрожь и гул. Окно моей комнаты высвечивается серым светом. Что же это было? В следующий момент слышу крики и, шатаясь, выползаю из постели. Не могу сориентироваться. Черт, где мои шмотки? Еще сильнее раздаются чьи-то крики. Мигом вспоминается отель, где ночью солдаты были убиты выстрелами. Эти крики звучат здесь как нападение. К окну — посмотреть, что происходит. Вместо серости рассвета в глаза летит пыль. Не пойму что от чего. Граната? Бомба? Только в брюках и рубашке скатываюсь вниз по лестнице во двор. Ничего не видно кроме пыли. А что это за дикий рев со всех сторон? «Прямое попадание!» доносится до меня. «Прямое попадание мне в рожу!» И снова: — Прямое попадание!

Куда запропастился чертов Старик?

В следующий миг пыль рассеивается, и в тусклом свете могу видеть, что здание сверху вниз сразу от портала, рассекла гигантская щель. И тут же слышу громкий крик:

— Там наверху висит койка!

Я напрягаю глаза, пытаясь проникнуть во мрак, но вижу не много. Затем, наконец, загораются два или три сильных фонаря. Теперь ясно вижу: К стене, напоминая ласточкино гнездо, прилипает двухъярусная кровать. Только эта одна стена еще стоит, остальные три словно испарились. В углу застрял треугольный кусок пола комнаты, а на нем кровать. Бомба разорвалась почти вплотную к ней, балдахином свисают лохмотья обоев. А в кровати кто-то лежит и не двигается. Не могу понять, неужели он все еще лежит в своей помятой кровати и спит.

— Он мертв? — слышу я вопрос.

— Не-а, — дрыхнет!

— Да ты чё?…

— Приглядись!

— Чудо природы…

— Так точно! Ну, дает парень…!

Наконец доносится подтверждающий голос Старика:

— Прекратите орать! Он скатится прямо к нам в руки, когда проснется!

Старик ведет с десяток парней непосредственно под «ласточкино гнездо». Они должны подхватить этого человека, если будет необходимо. В темноте они бродят по развалинам, держа друг друга в пределах видимости, и то и дело доносятся их проклятия и ругательства, когда спотыкаясь, они стараются удержать равновесие.

— Давай, ищите стремянки! Здесь должно быть несколько стремянок! — Это был снова Старик.

— Вот, отлично! — Я слышу это сразу же после этого, потому что два человека уже нашли стремянки.

Две стремянки достаточно длинные, чтобы добраться до человека на койке.

— Этот придурок и не думает просыпаться!

— В полном отрубе!

— Ему придется прыгать на парусину! — кричит кто-то сверху.

В эту минуту лежащий на койке пошевелился. Но в этом его состоянии мы не сможем отбуксировать его с койки на лестницу. Найти бы линь! Но где его здесь найдешь? Выясняется, что в нашем омнибусе есть расчаленный конец, вероятно, швартов, к тому же еще и третью стремянку нашли. Между тем выясняется, кто этот человек, что завис на треугольнике пола: Этот везунчик — второй помощник командира с одной из лодок, которая послезавтра должна идти в море. С лодки Любаха?

— Он утопил свой испуг в коньяке — долетает до меня. — Мертвецки пьян!

— …Напоминает скорее состояние комы!

Тут кто-то поднимает вопрос о том, а не было ли рядом со вторым помощником еще и дамы. Не лежит ли она где-нибудь в щебне? Все спрашивают зампотылу: — Были две кровати в этой комнате или только одна? — Тот не знает. Может, раскопаем кого-нибудь в щебне? Как-то сразу вокруг высящейся горы щебня начинается суматоха. Пропал ли кто-то еще? Дамы, слышу, в полном комплекте. Теперь весь личный состав наших людей должен построиться на въезде, так чтобы зампотылу смог их всех пересчитать. В царящих сумерках личный состав строится по нескольку раз. После третьей попытки, наконец, устанавливаем, что пропал один человек. Интересно, а не мог ли он просто сбежать, говорю свою догадку Старику. Он так не считает, и приказывает какому-то обер-лейтенанту срочно начать уборку мусора:

— Если потребуется, то руками. И быстро!

Вскоре раздаются крики: — Мы нашли его! Человек мертв. Это унтер-офицер, писарь флотилии. Убит одной из упавших на него тяжеленных балок, да еще и каменистой щебенкой засыпан. Крови нет. Его снова и снова заваливает пылью, как если бы на него сыпался дождь из пепла. У поднимающих его много трудностей: он буквально ускользает от них. У него перебиты все кости! Постепенно светлеет: заросли рододендрона уже не такие черные, но стали черно-зеленые.

— Когда нужен врач, никогда его не найдешь! — жалуется зампотылу, и это звучит так, как если бы доктор смог вернуть этого погибшего к жизни.

В одном углу зала делают завтрак. Настоящий кофе — что за благодать! Бутерброды с колбасой вызывают аппетит.

— Хорошо, что они не подожгли своей стрельбой весь замок, — говорит Старик скрипучим голосом — здесь повсюду более чем достаточно дерева, и тогда наши дела были бы совсем фиговыми!

Шутки в духе Старика, чтобы забыть о случившемся: Могло бы быть гораздо хуже! Но свое дело делает: — Наверное, косоглазый стрелял. Один человек погиб и один ранен, странно при таком разрушении — слышу его бормотание. На обратном пути в Брест в автобусе меньше людей, чем когда ехали в замок: Старик оставил одну группу для разбора завалов. Поездка назад кажется мне в десять раз длинней, чем в замок. Хочу, чтобы водитель дал больше газа. Но зачем ему это надо: Старик ему не приказывает, а лишь сидит так, как если бы был сделан не из плоти и крови, а вырезан из дерева или камня. Я должен предположить аналогичную картину разрушений и в других местах. Странная тупость и пустота овладевают мной. Мысли путаются. Какую тему ни подниму в своих мыслях, она тут же исчезает. Второй помощник командира лодки Любаха лежит в автобусе вытянувшись в полный рост. Теперь он в надежном месте. Пока придет в себя, возможно, это займет много времени. Раненый тоже с нами в автобусе. Ему санитар унтер-офицер вколол обезболивающее и он уснул. Если это были самолеты союзников, то теперь они будут возвращаться назад как раз над нами. Но мы проезжаем через городок Даула — ничего не происходит. Какая разница на обратном пути: никто не поет, не шутит, вообще не говорит ни слова. Все лица серо — пепельного цвета. И теперь я постоянно думаю: Как же нам повезло! Но, наверное, то, что случилось, может иметь и неприятные последствия. Замок был полон людей — два полных экипажа. Один покойник — that has to be accepted — фраза, которую я помню из какой-то английской газеты, из текста о потере эсминца. Мыслями возвращаюсь к погибшему: унтер-офицер, писарь флотилии. Довольно нелепо! По иронии судьбы, убит тот, кто писал письма семьям погибших. «Убит в бою», слова, что с трудом подходят к этому жеребцу отсидевшего войну за письменным столом. Ну, Старик наверняка, что-нибудь другое сможет придумать. То, что так отбомбился летчик Томми — я в это не верю! Организация, которая за этим стоит, должна быть суперпервоклассной. Пробую произвести измерения того, как далеко от южных английских портов до этого Cheteauneuf. У Старика в его кабинете надо посмотреть карту… Должно быть, у летчика было какое-то странное чувство, получив это задание низко лететь над Францией в темноте ночи, и искать какой-то дурацкий замок. Радиопеленгация? Световые сигналы? Как, ради всего святого, можно все это организовать? Может ему помогла нарастающая луна — ярко осветила замок — но ее света было явно недостаточно. Небо было сплошь в облаках. Как же они смогли это сделать? Если, допустим, один самолет полетел вперед и вывесил осветительную бомбу… Но этот бешеный пес, по-видимому, пришел один, и долго крутиться он там не мог — если он вообще был над замком. Старик хотел сделать эту поездку для изменения настроений…. Изменил! Ему это удалось как нельзя лучше. — Боже мой, как я часто я желал, чтобы вся суета унеслась одним махом! Бабах! и я опять вернусь в Фельдафинг: летний пейзаж, коричнево-пятнистые коровы, стрекозы в постоянном полете над болотной грязью, и появившиеся вскоре первые грибы… Но что черт не делает, пока Бог спит…. Эти проклятые прожекторные позиции! Стоят, затаившись в засаде: Почему бы там также не затаиться и моему домишке? Затаившийся — потаенный — самый потаенный из всех…. Во флотилии все восхищаются человеком, лежавшим на кровати на куске стены. Ему приходится снова и снова поднимать бокал за свой второй день рождения. А насколько реально весело ему в преддверии нового выхода в море, в чем вопрос. Старший полковой врач никак не возьмет в толк, как такое могло произойти: почти попасть под прямое попадание авиабомбы и спать как ребенок.

— Вам просто надо было с нами поехать, вот и увидели бы все своими глазами!

— Ну, Вы-то хоть сфотографировали все, что произошло, по крайней мере? — спрашивают меня то и дело.

— Света было недостаточно! — отвечаю раздраженно.

В довершение всего говорят, что Старик послал отряд в Шатонеф, чтобы доставить погибшего. Старик стал осторожным — он посылает с ними четвертьтонку для прикрытия. А теперь еще узнаю, что это Милло, который погиб — как назло, именно Милло — тот самый унтер, писарь, с пивным брюхом и мечтой о собственном домишке, который недавно показывал мне несколько фотографий своей жены. Перевариваю услышанное и сижу такой же закрытый и отсутствующий, как и Старик, и размышляю о погибшем писаре, унтер-офицере Милло: Вот ведь какая судьба: по своей военной специальности он не попал служить на подлодку, а нес тихую службу в своей писарской рубке, потом захотел съездить на вечеринку в великолепный, реконструированный замок эпохи Ренессанса в глубине Франции — и в это самое время, где-то в Англии поднимается в середине ночи какой-то бродяга-мародер, и унтер-офицер, простой писарь спящий сладким сном, убивается одной — единственной бомбой этого шатуна, и к тому же является одной-единственной жертвой из всего соединения: Пути Господни воистину прекрасны и непостижимы! — И тот мерзавец, кто говорит иначе! Замок Шатонеф является притчей во языцех всего офицерского клуба. Причина достаточная для Старика, чтобы не заходить сегодня в клуб. Еще говорят о пропавшей медсестре из Военно-морского госпиталя, как говорится «вывезена в тыл», мол, потому что сошла с ума. Или как шепчутся, «явила все признаки безумия…». Они все, кажется, знают эту медсестру. Со всех сторон доносится, что она была подругой, одного за другим, трех командиров и что все трое были потоплены. «Многовато для одной девушки!» Необходимо как-то все это осмыслить. Совсем не смешная история. Смешные истории стали редкостью. Я тоже не хочу больше слушать сальные шуточки. Надо бы запретить говорить подобные вещи здесь, как унтер-офицерам так и оберфельдфебелям о своих сослуживцах. Предпочитаю прогуляться в наступивших сумерках, а затем стучусь к Старику, чтобы предложить ему выпить со мной пару бутылок пива в его кубрике. Но Старика в комнате нет. Усаживаюсь на стул и жду. Из тихо звучащего радиоприемника слышу знакомые три короткие удара литавр, потом еще один, глуше на одну терцию, с большим временем затухания: вражеская радиостанция. Удивляюсь, что Старик не переключил свой радиоприемник, покинув кубрик, на другую радиостанцию. Ну, на Старика не смогут много навесить. Он всегда, в случае необходимости, сможет утверждать, что он вынужден слушать официальные сообщения Лондона по служебной надобности. Я не хочу увеличивать громкость приемника. Так что приходится напрягать слух, чтобы услышать то, что вещает диктор. В следующий миг входит Старик, замечает, что радио работает, быстрым движением выключает его и говорит:

— Не стоит слушать шпионов.

— А не выкуривают ли, собственно говоря, нас томми из флотилии? — спрашиваю с невинным видом.

— Не профессионально! — Старик отвечает резко и как-то странно.

— Они ежедневно посылают к нам своих воздушных разведчиков, а потом дома, в уютной тишине разглядывают на сделанных фотоснимках различные милые детали, такие например, как здания нашей флотилии — с настолько высоким увеличением, что даже слепой идиот разглядит, что у нас есть и маскировочная сетка и укрепленные здания!

Но Старик не попался на мою удочку. Совершенно невпопад он отвечает:

— Его могли бы просто четвертовать… — и мне требуется некоторое время, чтобы понять, что он мысленно опять улетел в Шатонеф, и говорит о втором помощнике Любаха. — Он бы этого даже не заметил!

— Сколько могла весить такая авиабомба? — интересуюсь.

— Не слишком много. Я бы сказал килограммов шестьдесят.

— Наверное, кто-то нас предал, сообщив, что в замке будет происходить пирушка…

Старик надолго задумался, а потом говорит:

— Не обязательно. Господа с другого факультета, возможно, тоже знали об этом, когда мы были там… Мне кажется, ты подозреваешь семью управляющего…

— … только тех, кто говорит по-бретонски, — я заканчиваю.

— Я не думаю, что это они. Вероятно, по соседству с замком сидели люди с рациями.

— Наводившие самолет на цель?

— Полагаю, что им было достаточно посылать световые сигналы. У нас здесь почти нет войск. Поэтому это не то… Но в любом случае, хорошая работа! Иначе на нас спустили бы стаю воздушных собак!

Через некоторое время встряхивает головой:

— Я уже многое повидал но, судя по пережитому, еще не все!

Вспоминаю, какую нелепость я уже пережил на этой войне, когда приехал на машине в Сен-Назер, вышел из нее и только успел свернуть за угол, как разорвалась авиабомба и моя машина оказалась на почти плоской крыше пятиэтажного дома аккуратно стоящая на колесах, а я стоял и удивлялся. И было чему…. Но что это был за трюк против сальто-мортале в Шатонефе? Утром, с рисовальными принадлежностями под рукой, отмечаюсь об убытии из расположения флотилии у Старика. Пришедший в упадок угловой дом, неподалеку от гаража Citroen, впечатлил меня во время моей последней вылазки туда. Я хочу нарисовать его вместе с навесом гаража и сужающимися вдалеке узкими улочками.

— Ты уже был после последнего воздушного налета в торговом порту? — интересуется Старик. — Тебе стоит увидеть, как там все сейчас выглядит.

— Покорнейше благодарю. Картин и фото с руинами у меня уже было достаточно, — говорю я. Но когда я узнаю, что могу взять автомобиль Старика, хочу съездить и туда.

От увиденного в гавани, у меня перехватило дыхание: Серый газгольдер рухнул, и сжался слоями, напоминая морщинистый гигантский старый гриб-дождевик. Могучие двутавровые балки изогнуты в спирали и как виноградные лозы странно торчат из лома сгоревших ферм. Интересную тему навевают странные метаморфозы в растительные формы побывавших в чудовищном огне технических строений. Их страшное очарование буквально манит меня. Мне нужно пройти еще один участок, потому что дорогу разбомбили почти полностью, но я присаживаюсь и начинаю рисовать. Израсходовав три листа чертежной бумаги и уже собираясь упаковать свои вещи, появляется инженер-механик флотилии. Он тоже хотел увидеть повреждения, говорит он. Он просматривает мои рисунки, которые я еще не успел убрать, и когда хвалит меня, я говорю ему, что чувствую себя польщенным.

Узнать инженера-механика флотилии издалека как офицера не так просто. Он выглядит скорее как судостроительный рабочий и не придает значения офицерскому жеманству. После всего, что я услышал, его частная жизнь кажется полным отстоем. Хотя он должен заботиться, по слухам, о трех женщинах, он почти никогда не получает почту. Немногие письма, которые ему все же приносят — это официальные письма из местного управления по делам молодежи и загса.

Инженер-механик флотилии вырос до этой должности из рядового состава. Он инженер по призванию. Когда он сжимает губы, морщит нос и с шумом выдыхает воздух, выказывая свое презрение и скептическое неудовольствие каким-либо сообщением, это выглядит, как будто бы он унюхал слишком старый сыр камамбер — или подобную фигню. Инженеры-механики с подлодок трижды подумают, прежде чем обратиться к нему с какой-либо просьбой или жалобой. Однако, затем, если точно установлено, что они не могут продвинуться вперед своими «бортовыми средствами», они могут рассчитывать на быструю и радикальную помощь с его стороны. Даже от Старика инженер-механик флотилии умеет обороняться — если, например, лодка должна выйти в море, а она, по его мнению, еще нуждается в конечном ремонте. Между Стариком и его инженером-механиком флотилии господствует, тем не менее, тайное согласие. Я еще ни разу не слышал, чтобы Старик отдал ему приказ в повелительном тоне.

— Наши новые подлодки типа U-21 и U-23 должны были бы, если программа их строительства так функционирует, как сообщалось, скоро вступить в действие, — я пытаюсь выманить инжмеха из его сдержанного молчания.

— Что касается этого, нашему брату не стоит баловаться с такой информацией. Шеф разбирается в ней лучше!

Сказал, как отрубил! Исподволь у этого старого лиса я ничего не смогу выведывать. Но, вероятно, это потому, что слишком много людей стоят неподалеку. Когда я демонстративно оглядываюсь вокруг, инженер-механик флотилии движением руки и кивком головы приводит меня в движение, и скоро уже мы остаемся одни.

— Вот Вы, что собственно считаете новыми подлодками? — наступаю я на него.

— То, что я слышал, звучало очень хорошо, — получаю нерешительный ответ на ходу, — у них, например, новая глубина погружения до 300 метров! Большее помещение для экипажа, сильная батарея аккумуляторов и огромные двигатели! Радиус подводного хода при скорости в 6 узлов превышает больше чем в три раза ход подлодок типа U-7C — а именно 285 морских миль против несчастных 90 морских миль, которые все еще считаются у нас суперрасстоянием.

— Прилично! — бросаю я, чтобы побудить его продолжать.

— Во внутренней части у них все тоже совсем другое. Новые лодки — это двухэтажные лодки с встроенным твиндеком. Жилые помещения больше не лежат ниже двигателей, а расположены над ними.

Инженер-механик флотилии прямо замер от восторга.

— Две стальные трубы, составляя прочный корпус подлодки, проходят друг над другом — и это разделение оправданно: В нижней половине размещается только двигатель, в другой — помещения для экипажа, кроме того устранена угроза поражения членов команды газами аккумуляторных батарей. И, кроме того, лодка получает большую устойчивость, так как диаметр обеих труб меньше, чем единственной, собственно большей трубы. Естественно, там же оборудованы шноркель и масса всяких новых штучек-дрючек.

Инжмех так раздухарился, словно принимал непосредственное участие в строительстве лодок нового типа.

— А как насчет нового двигателя, мотора Вальтера? — продолжаю спрашивать.

Инжмех замирает на некоторое время, а потом, менторским тоном, словно в студенческой аудитории, как будто бы не замечая, что мы следуем по улице, начинает:

— Мотор Вальтера — это турбинный двигатель, который работает независимо от наружного воздуха. Все же, большие и тяжелые аккумуляторные батареи, которые должны двигать наши лодки, — это самый серьезный их недостаток. К сожалению, до сих пор нет такого двигателя, независимого от наружного воздуха и, при том такого же мощного как обыкновенные двигатели внутреннего сгорания. Мотор Вальтера нуждается также в кислороде для воспламенения, но он не может получить его из-за борта. Необходимый кислород скорее выделяется из перекиси водорода — мотор Вальтера — это турбина сгорания, которая получает необходимый кислород как 80-процентную перекись водорода, таким образом работая без кислорода. Впервые мы получили независимую, настоящую подводную лодку.

— Такой совершенной силовой установки, кажется еще никогда не было, но что-то, кажется, пока не ладится.

— Точно, продолжительность работы турбины еще слишком незначительна. Но там уже решают эту проблему. Энергия тепла для турбины Вальтера возникает, между прочим, из-за смешивания высококонцентрированного пергидроля с водой…

— Мне это ничего не говорит. Был всегда слаб в химии. Но если процесс удачен, почему тогда он не находит применение?

— Потому что обращение с этим бульоном, к сожалению, очень проблемно. Он химически очень активен. Требует специальных баков. Все должно быть очень четко выверено. И, кроме того, материал страшно дорог. Но все идет по пути улучшения. Турбина Вальтера скоро увидит свет — это вполне официально!

Инженер — это старая, хитрая лиса, думаю про себя. Этот патетический тон его речи мог бы быть насколько серьезен, настолько же и насмешка надо мной. Он выучил этот фокус у Старика.

— Все-таки уже построены четыре небольшие лодки U-24 на 240 тонн с приводом. Однако они слишком долго остаются на своих местах. Прототип на 312 тонн, который испытывается теперь, должен суметь пробыть под водой 24 часа….

Но теперь он, к сожалению, должен идти дальше, говорит инженер-механик флотилии.

— Там сзади стоит моя машина. Если хотите еще помучить меня — а у меня будет время: я в вашем распоряжении.

Завтра Любах и Ульмар должны выходить в море. Старик собирает их заранее в своем кабинете к «Молитве перед битвой», как он называет проводимый им инструктаж перед выходом лодки в море. Я занимаюсь подготовкой документов и могу при этом во всех подробностях слышать, что Старик вдалбливает обоим командирам: «Новые успехи ждут… Трудный период преодолен… Скоро НОВЫЕ ТИПЫ ПОДЛОДОК прибудут из учебных подразделений… изменится все внезапно. Добьетесь уважения… Кто смеется последним…» Едва оба исчезают, Старик обращается ко мне, хотя я молчу как рыба, раздраженно:

— Что я должен говорить всем этим людям, по твоему мнению? Должен ли я лишать их мужества, чтобы они стали непокорны и неуправляемы? Если они откажутся выполнять приказ, они будут расстреляны — это тебе ясно или нет?

— Я же не сказал ни слова! — я пробую сдержать несправедливые нападки Старика.

— Нет, ты не молчал! Но ты сидел, выражая всем своим видом один сплошной упрек.

И снова все происходит, как обычно в таких случаях. Старик застывает на мгновение, и превращается в статую. Он смотрит на меня так долго, как будто никогда не видел раньше. Затем складывает три, четыре папки для бумаг одну на другую и с размаху шлёпает ими по своему столу. А затем с шумом вдыхает воздух и глухо говорит:

— Твою мать! Проклятье! Будь оно все проклято!

На следующее утро я, с серой, туманной зарей, уже на территории порта, чтобы принять участие при выходе подлодок. Здесь, говорят, после последнего воздушного налета, надо быть особенно осторожным, чтобы не сломать себе ноги. Поэтому здесь запрещено толпиться: рельсы и повсюду лежащие тросы и кабели ясно говорят: тут уж точно морду расквасишь. На подходе к бункеру доносится шум восьмицилиндрового двигателя Horchа Старика. Четыре человека выходят из машины и образуют, в еще плотной рассветной мгле, силуэт группы: Старик, инженер-механик флотилии, Любах и Ульмер. Я следую за этой четверкой к воротам бункера-укрытия. Старик на миг останавливается, позволяя Любаху приблизиться на шаг, и интересуется у него:

— Ну, что? Что сейчас с Вашей женой?

— Никаких известий. Опять был тяжелый авианалет.

— Вы звонили?

— Не смог пробиться — пытался всю ночь. Больница находится как раз посреди города.

— Что же теперь? Ваша жена все еще лежит в больнице?

— Да — все еще там.

У часовых перед воротами бункера высоко подняты воротники шинелей. Они зябнут от холода в тумане. Их лица почти полностью скрыты между стальной каской и поднятым воротником. Увидев нас, часовые тут же становятся навытяжку. В бункере царит размытый полумрак: Дух погребальной пещеры. Отдельные члены экипажей маршируют в направлении обеих лежащих бок обок подлодок, проходят по сходням и исчезают внутри. Свои немногочисленные пожитки для похода подводники увязали в свои кожаные брюки и кожаные куртки. Это все выглядит так, как будто бы они переносят разделенные пополам тела. У одного за спиной гитара, у другого гармонь под мышкой. Высоко вверх бесшумно выдвигается перископ на лодке Ульмера. Глаз Полифема поворачивается во всех направлениях. Он высоко вытягивается на серебристо блестящей штанге, затем снижается и исчезает. На верхних палубах еще лежат кранцы, тросы и новые швартовы. Из открытых камбузных люков клубится пар. Большинство моряков полны озорства и шалят как мальчишки. Но я вижу также и других, которые стоят группкой в стороне, вокруг аккордеониста с лодки Любаха. Какой-то маат одного из отплывающих экипажей, осторожно несет перед собой свою правую руку в повязке.

— Маат электрических машин, — говорит Старик, — сломал себе позавчера в потасовке запястье. Заменить некем, а Любах поручился за него, как за вполне годного офицера.

Взбегаю по сходням, смешиваюсь на верхней палубе с группой моряков, поднимаю время от времени фотоаппарат, и то и дело смотрю в визир, чтобы все поверили, что я поднялся на лодку только для фотографирования. При этом я все время прислушиваюсь. Вот я вижу одного моряка, который протягивает узелок, связанный узлами платок, к другой лодке и говорит:

— Отдай это моей матери! Мы утонем!

— Ты что, Франц! Не мели чепуху!

— Я знаю, что мы утонем, — звучит упрямо.

— Да брось ты! Забери его обратно. Ты несешь полную хреновину. С таким успехом и мы можем утонуть!

— Пожалуйста! Выполни мою просьбу…, — говорит Франц и всхлипывает.

Моряк на другой лодке хочет что-то сказать, но сначала сглатывает, словно кусок застрял в глотке:

— Тогда отдай это все Бруно, — наконец, выдавливает он и указывает на какого-то судостроительного рабочего, — он тоже живет в Берлине. Потом сможешь у него забрать.

Мне невмоготу и я отворачиваюсь. И невольно вовлекаюсь в деловитость сцены прощания — громкие команды швартовным командам, суета на верхней палубе при подготовке к выходу в море, тупая покорность бледных morituri в жестких, серых кожаных штанах и куртках, тупо ждущих своей участи, словно убойный скот — все это сильно действует мне на нервы. К счастью, у меня есть мой фотоаппарат, за которым я могу скрыть свое лицо. Я борюсь с собой изо всех сил, чтобы сдержать свою ярость. Знать, что этот точно запрограммированный ритуал непосредственная дорога в погибель, что никто не может приказать остановиться этому безумию… Я едва выношу собственное бессилие! Также мятущиеся взгляды молодых матросов, подергивание щек и глаза полные слез.

— Все же, табанить на электромоторах через Бискайский залив слишком долго, — говорит Старик, когда прощание заканчивается. — Но другого нам не дано.

А потом внезапно говорит так громко, что я вздрагиваю:

— Хочешь обратно со мной вернуться?

Отваживаюсь отказаться и продолжить свой путь, поскольку бензина и так не хватает, на велосипеде до самого берега, мои принадлежности для рисования свисают с багажника справа и слева. Перед церковью Saint-Mathieu с огромной покрытой мхом крышей, стоит небольшая Calvaire: на простом фундаменте расположен узкий, каменный крест с фигурами на нем. Дождь исполосовал темными полосами темно-серый камень, а светло-серые лишайники образуют покрытые мхом таинственные орнаменты: неразборчивые послания праздным гулякам. Таким образом, эта Calvaire — чистое крестьянское искусство: сильное, и неподдельное. При этом уверен, это был не только стиль, что диктовал создание таких простых форм, но сопротивление материала принудило их к этому: Гранит. И вот, наконец, передо мной широко раскинулось море цвета сланца: finis terrae. Край Света. Никакой линии горизонта: Небеса и море переходят друг в друга в сизой дымке. Здесь такое редко встретишь. В большинстве случаев западный ветер начисто выдувает мощными порывами линию горизонта. Мертвая тишина. Ни дуновения ветерка между утесами. Лишь слабый шум прибоя. Доносится шум самолетов, стреляют металлические молнии, отсюда все видится бесконечно медленно. Ничто не мешает стройному стальному клину. Пытаюсь определить его генеральный курс из направления полета. Скорее всего, они вылетели с южно-английских аэродромов. Наконец-то могу спокойно, без страха, провожать взглядом эти бомбардировщики: Куда хватает взгляда, здесь нет интересной для них цели. Немного позже в уши бьет поющий грохот: дневной авианалет. На низких стенах из бутового камня, обрамляющих здесь каждую улицу и каждую тропинку, лежат странные, коричневато-серые лепешки, напоминающие безобразно окрашенные, блеклые оладьи: коровье дерьмо. Так как в этой местности едва ли имеется древесина на растопку, крестьяне обречены сушить коровье дерьмо, а потом сжигать сухие лепешки на открытых очагах в своих каменных жилищах для обогрева и готовки пищи. Они горят неважно, несущественно отличаясь от торфа, но при этом дают достаточно жара для ежедневного супа. В таком одиночестве, между этими стенами, вдруг чувствую неосознанную угрозу. И тут, слышу щелканье кнута и приглушенные крики “Ну-ну”. Должно быть, они доносятся откуда-то из-за стен, но с какого направления? Внезапно я вижу растрепанного черного дервиша, который двигается справа налево над стеной из бутового камня рядом с улицей и при этом то исчезает за ней, нагибаясь, то вновь возвышается. Это напоминает мне кукольный театр, но всего-то лишь тянется усталая кляча. Когда бы я не посещал Saint-Mathieu, каждый раз замечаю что-нибудь новенькое. Не только из-за перемены погоды и освещения — приливы и отливы — часто определяют всю картину и меняют ее: При отливе между очень крутыми, высокими утесами и водой лежит широкое поле странных скалистых горбов, меж которыми образовалась тут и там сверкающая трясина, у вершины, однако, ничего не увидеть с этого предполья, с гласиса, настоящих скалистых бастионов: Совсем другой ландшафт, чем при отливе раскинулся передо мной. Вот и сейчас, все погружено в яркий, в высшей степени ослепительно-резкий свет. Я вынужден закрывать глаза до щелочек — настолько яркое солнце. Оно высветило все цвета ландшафта. Только маяк своими горизонтальным, красно-белым цветом образует странную полосу в ряду множественных линий серого и коричневого цвета и замершим, стального цвета морем, создавая сильный цветной эффект. Он стоит так, напоминая огромную дурацкую подошву. Все маяки мертвы: Ночью противник мог бы легко ориентироваться по ним. В дневное время маяки играют для него, конечно, отличную роль береговых ориентиров. Сбрасываю куртку на песок, ослабеваю поясной ремень и позволяю брюкам сползти. Теперь запросто выбираюсь из них. В таком скомканном виде я их и оставляю. Мои полуботинки сидят на ногах настолько свободно, что могу снять их, просто зацепив один носком другого ботинка, а потом, то же сделать со вторым не наклоняясь, лишь пальцами ноги. А вот рубашка требует от меня некоторых усилий с вывертом: Она мокрая от пота. Ну а теперь — в воду! Там, где песок темнее, он тверже. Я чувствую, как прохладная влажность благотворно влияет на подошвы ног. И уже первые, пенистые капли долетают до меня: Прилив прибывает. Я останавливаюсь: глубоко и спокойно дышу, поднимаю и опускаю грудную клетку, однако руки оставляю висеть свободно. А затем совершенно неожиданно сильно вращаю руками словно пропеллером. И — внутрь в низкую воду, что словно дождь брызжет солеными каплями и плещется впереди. Вода быстро становится довольно глубокой — она словно хочет схватить мои ноги и заставить оступиться. Но я наклоняюсь вперед и щучкой бросаюсь навстречу следующей, бутылочно-зеленой, полой стене воды. Приподнимаясь, несу на своих плечах на какие-то секунды бело-завитое полотно морской пены, словно вуаль из горностая. Однако, с моими первыми гребками кролем, пенный горностай быстро исчезает. Мчусь как сумасшедший, пока совсем не теряю дыхания. Тогда переворачиваюсь на спину и мигаю от яркого солнца. Глаза горят от соленой воды. Яростно моргаю веками, чтобы облегчать жжение. К счастью, здесь, вдалеке от берега, нет больших волн.

Ласковые волны мягко поднимают и опускают меня. Я едва двигаю руками и ногами. Мягкие подъемы и опускания убаюкивают меня и уносят вне времени. Остаются только эти водные качели, небесная лазурь и ослепительное небесное светило.

Выйдя из моря, прыгаю как сумасшедший, напоминая мятущийся огонек между скалами, до тех пор, пока не валюсь с ног совершенно сухим от обдувающего тело воздуха. А потом позволяю солнцу погреть мою шкуру. Рисовать? Сейчас не хочу. Я позволю себе прикрыть глаза. Но я не бездействую: Мой взгляд то и дело бродит вокруг и буквально пожирает открывшиеся картины — моментальные снимки больших бушующих волн, портреты скалистых троллей. Воздух пронизан густым запахом морских водорослей. Водоросли морской капусты, ламинарии — здесь, для этой скудной земли единственное удобрение. Миг — и ветер снова смешивает запах земли с запахом морских водорослей. Где-то позади меня, наверное, работают крестьянские плуги, вгрызаясь в землю. Война не могла бы быть от меня дальше, чем сейчас. Никакой приказ не достанет меня здесь. Я мог бы скрываться в одном из покинутых жителями домов или в одной из многих скалистых пещер. С продовольствием проблем не было бы тоже: За три-четыре поездки я смог бы подсобрать кое-чего. Здесь, на прибрежном песке, в изобилии имеется нанесенная волнами древесина. Я мог бы зажигать костер и жить как отшельник. Воду можно было бы черпать из углублений в скалах. Я уже пробовал такую воду: Это пресная, «сладкая», вода. Раньше я удивлялся названию «Сладкая вода», но когда пробуешь ее солеными от морской воды губами, она действительно сладкая. Наконец, я начинаю рисовать и, как ни странно, довольно быстро. Один за другим исписываю три листа — тростниковым перышком и черной тушью. Никаких цветных красок. Знаю, знаю: пора смываться, уже довольно поздно. Старик всегда недоволен, если являюсь в расположение слишком поздно. Но именно сейчас солнце начинает опускаться, и морской ландшафт и скалистые утесы у моих ног, а также небо, обтягивающее все вокруг, погружаются в цветовую гамму. А потому, раскрываю этюдный акварельный ящик и еще раз погружаюсь в творчество: Я смотрю прямо на солнце. Моя кисть буквально летает. Непосредственно под солнцем море образует красно-серебристый, сверкающий, украшенный выпуклым орнаментом гигантский щит. Закончив рисовать я, словно внезапно проснувшись, удерживая взором открывшийся ландшафт, внезапно чувствую: Произошло что-то значительное.

Невольно задерживаю дыхание: Солнце исчезло — и в эту минуту, кажется, что оно никогда не вернется, вообще, никогда…. Оно опустилось и исчезло навсегда…

Вода перед утесами быстро становится темно-лиловым. Коричневые морские водоросли лежат, словно пучки волос на головах скалистых троллей. Они потеряли свои тени и слились в плотную массу — и лишь нескольких могучих горбов торчат из них. Сразу ощущаю себя одним из этих серых скалистых гигантов. Что за судьба: Неподвижно стоять в череде приливов и отливов — то мокреть в разбивающемся приливе, то высушиваться солнцем и покрываться крапинками солевых кристаллов, как тонкой тканью выпавшего снега… Чем ближе к флотилии, тем больше растет моя подавленность. На КПП я превращаюсь из любопытного молодого человека в «лицо, носящее форму». Неприязнь к этому званию вызывает горечь во рту. В ушах все еще стоит шум нарастающих волн, глухой грохот сталкивающейся гальки. Но мне снова предстоит выслушать очередную, набившую оскомину, пустую глупую болтовню, устаревшие лозунги и призывы, неоднократно провернутые через идеологическую мясорубку абсурдные гипотезы и умозрительные рассуждения… Чтобы отдалить этот момент, я делаю крюк и прохожу мимо офицерского борделя. Он выглядит безлюдным и пустым, как и весь город. Зампотылу — первый, кто встречает меня во флотилии:

— Шеф ищет Вас! Вас уже считают пропавшим без вести. Я бы доложился как можно быстрее.

Старик озлоблен:

— Ты должен ставить в известность о своем выходе. Месте и времени. Мы направляем двойные патрули, а ты шатаешься в ночи. Так больше не пойдет!

На следующее утро царит плохая погода. И все же меня тянет в гавань. Весь вид — это одно сплошное сфумато: Туман над гаванью настолько плотен, что я боюсь задохнуться в нем. Время от времени вздымаются вверх несколько туманных пластов, но тут же их место занимают бурлящие новые пласты. Все серое и туманное. Чайки яростно проносятся в тумане, пронзительные, как темные призраки: крылатый голод. Пахнет морскими водорослями и морем, нефтью и рыбой. Я присаживаюсь на огромный влажный кранец и выжидаю, до тех пор, пока не различаю во все более и более редеющем тумане у противоположной пристани корабли, маленькие суденышки, плотно стоящие там друг подле друга. Сложно представить, как они различают, кому принадлежат пересекающиеся носовые части и корма. Когда туман рассеивается, на борту одного из них сверкает в утреннем свете свежая зеленая окраска, слепящая взор словно эмаль, и окрашенные свинцовым суриком пятна сияют, словно это инкрустированные в серые корпуса куски кораллов. Плавучий док с противолодочным кораблем внутри проходит мимо. Корабль кажется неуклюжим, когда показывается его раздутое в различных позициях подводная часть. Солнце, которое еще почти невидно, сверкает в окне кабины крана: оно одновременно высвечивает и глубокосидящие в воде, черные как смоль, шаланды с песком, что лежат перед акваторией порта. Внезапно раздаются пронзительные гудки — условный сигнал на восходе солнца. Перед завтраком держу курс в канцелярию Старика. На входе меня встречает щелкая каблуками фигура из театра теней, и приветствует зычным «Хайль Гитлер!»

— Кто это такой? — интересуюсь у Старика, входя в его кабинет.

— Господин из СД, — сухо бросает он.

— Надо бы все продезинфицировать здесь, — говорю осторожно, однако думаю в этот момент о Симоне: Нет ли каких новостей?

Старику, очевидно, не до шуток. Он сидит как аршин проглотил за письменным столом и не прикладывает ни малейших усилий, чтобы скрыть свое состояние.

— Хороших сообщений нет! — наконец бросает он резко.

Нет хороших сообщений?

И тут Старик говорит:

— «Та француженка, которая работала в Вашей флотилии, содержится под стражей в Fresnes» — так сказал этот костолом из СД. Но так ли это?

— Fresnes? — удивляюсь, — Где же это?

— Где-то около Парижа.

И помолчав добавляет:

— Кстати, он расспрашивал меня о тебе.

Чувствую такое сердцебиение, словно сердце готово выскочить из груди. Опять, с трудом подавленная паника овладевает мною.

— Жаль, что я не рассмотрел его.

— Ты его еще увидишь…, — произносит Старик глухо.

— И как все в целом было обрисовано, если я могу таким образом спросить? — спрашиваю как можно равнодушнее, чтобы Старик не заметил, что творится у меня на душе.

— Как товарищеская информация, так сказать.

Пришла лодка с ранеными на борту. На пирс Бункера их достают через люк рубки перевязанные бинтами, словно мумии и по сходням сносят с лодки к санитарному автомобилю. Никто не оттренировывал этот маневр. Дело дрянь, судя по тому, как страдают эти бедолаги. Но никто не сетует и не кричит.

— Нас обстреляли с бреющего полета! — доносится до меня. — Трое убитых, двое тяжелораненые.

Кто-то обращается к командиру:

— А что произошло вон с тем?

— Маат электромеханической боевой части. Обожжен газообразным хлором. Весь скальп снесло. Руки тяжело обожжены. Будем надеяться, что все обойдется.

Взгляд мумии бьет мне под дых. Когда я собираюсь уходить, вижу, что Старик тоже пришел. Старик, который уже многое повидал, выглядит довольно мрачно. Однако здесь ему открылась такая картина, с которой сложно примириться. Здесь, высший Режиссер пустил в ход все средства: глухую реверберацию команд в пустых кавернах бункера-укрытия, тусклое освещение… Проклятая инсценировка! Когда мы сидим в его кабинете, Старик говорит:

— Раньше, если что-то подобное происходило, то это оперативно исправлялось. Теперь же у нас практически нет врачей на лодках!

— У нас всегда на лодке был маат-санитар.

— Да, уже…

— И врач-командир.

Проходит немного времени, и Старик погружается в представленный перечень аварий произошедших на борту. Между тем у меня перед глазами стоят картины наполовину сожженных, потерпевших кораблекрушение судов, людей на лошадях, скелетов в спасательных шлюпках, утопленниках. Потерпевшие кораблекрушение — это стало бы темой номер два, если бы Свод правил и норм поведения позволял говорить об этом. Но эта тема является табу. Она никогда не будет затронута. Входит адъютант и хочет узнать у Старика насчет «мероприятия сегодня вечером». Старик одаривает его несколькими скупыми фразами.

— Не пойму, как эти парни отваживаются вновь рисковать своими жизнями ради пирушки, — ругается Старик, когда адъютант уходит.

Я знаю, что он подразумевает — я уже слышал от зампотылу, что партийный оратор на подходе.

— Это говорит о том, что они мужественные и смелые люди, — говорю я. — Они жаждут этого из-за близости фронта.

— Я бы хотел, чтобы все уже закончилось! — кидает Старик, театрально закатывая при этом глаза.

— Но должно ли так вообще все быть?

— Да, все должно идти, как предначертано. Мы просто должны смириться. Командующий подводными силами, кстати, тоже прибудет.

— Превосходно! С собакой?

— Как же иначе! — Знаешь, а этот господин Партайреднер — государственный советник. Поэтому речь идет о, так сказать, «высоком посещении».

— Государственный советник? Как же его встречать?

— Как золотого фазана, естественно! Сегодня вечером, в любом случае, состоится богослужение в столовой. Как-никак, служителя заказали уже месяц назад.

— А почему ты мне не сказал ни слова об этом?

— Потому что я думал, что он больше не отважится… — Старик умолкает, а затем недовольно добавляет: — Меня удивляет только то, что Командующий подводными силами все еще сидит в Angers. Ему там, должно быть, постепенно становится довольно рискованно.

Наступает молчание. Старик берет следующую папку для дел из стопки на своем письменном столе, карандаш и начинает читать. Мне же остается только сидеть и размышлять, что здесь мог бы хотеть КПС… Я никогда не мог понять, в чем, собственно состоит его служба: Стратегической работой занимаются в Коралле, а если лодки стоят в базе, то непосредственно Флотилия заботится и о лодке и об экипаже. И все же вот имеется этот «Командующий подводными лодками на Западе», вместе с богатым штабом, как высшая служебная инстанция над флотилиями. Мне известно, что КПС совершил, в качестве командира, два подводных похода с отлично обученным экипажем. Во времена, когда не было еще такого смертельно опасного Абвера как сейчас. Два похода — и это все в его послужном списке. В одном я уверен: Я точно не стремлюсь с ним встретиться. Если он запретил Старику беспокоиться о Симоне, то ему, конечно, известно все произошедшее. Но что он знает на самом деле? В этот миг Старик откладывает в сторону папку и объявляет:

— Когда прибудет КПС, ты пойдешь со мной в клуб!

— Мне это надо?

— Так точно! — И затем гремит: — Эта встреча может тебе пригодиться, и ты снова нравственно вооружишься.

Ни слова о том, что для него встреча с КПС может тоже оказаться неприятной.