Опаловое утро на вокзале Монпарнасс. Водитель отдела уже ждет и помогает мне уложить весь багаж в машину. Затем мы усаживаемся сами и едем по городу. Время от времени впереди появляется и пропадает силуэт Эйфелевой башни, но, невзирая на это не могу уследить, где мы едем в какой момент. Внезапно мой взгляд падает на Сену, и река помогает сориентироваться: до отдела остается всего лишь пара сотен метров.

«Западный Отдел Пропаганды ВМС» написано на вывеске, размещенной на большой, выше человеческого роста, железной решетке окружающей дворик. Как же я ненавижу эту вывеску! Меня призвали как военного корреспондента, а не как пропагандиста. «Пропаганда» — это слово звучало для меня раньше как ассоциация с доктором Йозефом Геббельсом. Теперь я знаю, что Вермахт имеет свою собственную организацию в этом деле, и во главе стоит какой-то генерал. Вся контора подчиняется напрямую командующему группой ВМС-Вест. До 1942 года это был генерал-адмирал Заалвэхтер, теперь — Кранке.

На КПП узнаю, что шефа сегодня в здании нет: он уехал на охоту. Меня ждет его адъютант.

Мне повезло, что не надо встречаться с нашим Бисмарком, которому удалось на волне расцвеченных нацистских лозунгов и речей выбиться из Вестфалии. Необычная, вычурная смесь дворцового великолепия и мелкобуржуазного вкуса! Во всех лестничных нишах установлены телефоны внутренней связи, на стене конторы висят утыканные флажками карты Европы и мира. Покрытые черным лаком лестничные перила с медными, блестящими поручнями: fer forge, гобелены до потолка прямо на лестничных клетках. Хрустальные люстры, даже над лестничными площадками, увешанные чудовищными лампами из какого-то морского склада. Между мебелью в стиле Луи пятнадцатого стоят четырехугольные коричневые от морилки канцелярские шкафы: обычная для моряков грубая мебель. Свежесрезанные цветы, словно для встречи кинозвезды в вазах на лестничных клетках, один большой красный, в медной, чуть ли не до второго этажа вазе. И она будто кубок возвышается над всем этим пространством. Наш главный оратор правит в этом городском дворце, словно некий князь и предается своим страстям под всем этим великолепием.

Одним из его помешательств моей командировки было: на фоне золотых гобеленов изобразить жену одного офицера, Соню Купперс. Пока я поднимаюсь по ступеням лестницы, говорю себе: дорогая Соня! Ну, как ты умудрилась со своими уловками влезть даже во флотилию? Наверное, обвела вокруг пальца своего ангела-хранителя и зло эксплуатируешь его?

— Жаль, что вы не можете подождать, — начинает адъютант.

— Чертовски жаль! Но мне необходимо немедленно убыть в Берлин. Так сказать — еще позавчера: У меня приказ явиться к господину Рейхсминистру.

— Но вы прибыли слишком поздно!

Этот упрек адъютанта бьет меня как пощечина. Я вздрагиваю:

— Я просто не мог прилететь! — резко парирую. Более всего я бы хотел сейчас смыться отсюда. В конце концов, я выполнил наконец-то приказ: доложил в отделе о своем убытии. Но поезд на Берлин отправляется только вечером, с Северного вокзала. Но мне совсем не улыбается смотреть на всех этих жоподралов, давящихся перед отправкой на фронт.

— Вы бы меня здорово выручили, если бы доставили вовремя на ночной поезд, следующий в Берлин.

Адъютант шевелит губами, высчитывая время до поезда. Затем произносит:

— Отсюда — в 18.00. вы должны еще получить наши материалы для Берлина.

— Тяжелый случай! — невольно вырывается у меня. Охотнее всего я бы отдохнул, но оставаться в здании, значит скучать или не дай Бог, рассказывать о боях. Лучше оставить этот Palazzo и пойти в город, размять ноги. Правда придется отказаться от предложенного адъютантом обеда, хотя жутко не хочется этого делать. Я сыт обычно разыгрывающейся здесь сценой, пусть и временного приспособленчества — этими постыдными уступками и подобострастным молчанием. Хотя все же до полудня еще уйма времени.

Прощаюсь, стремительно выхожу на улицу и твердым шагом топаю в направлении Trocadero. Там присаживаюсь на какую-то тумбу из песчаника. Прямо передо мной раскинулось серо-голубое море домов, со шпилем Эйфелевой башни, торчащим, словно мачта одинокого корабля среди этого бескрайнего моря зданий.

Проклятая шайка! Все эти господа, что без зазрения совести меня эксплуатируют! Наверное, то, что я откомандирован в распоряжение Геббельса, это должно быть высшее посвящение.

Н-да. Геббельс. В моей памяти прямо отпечаталась его речь, которую он держал в берлинском Дворце Спорта. Более того: звук бурной овации, последовавшей за его речью, все еще звучит у меня в ушах. И дикий всплеск энтузиазма присутствующих в момент, когда Геббельс спросил: «Хотите ли вы тотальной войны?». Я сидел в кинозале и был готов провалиться сквозь пол. Посеяли ветер и пожали бурю — вот то, что сотворила эта свора бандитов. Подумать только: прошел уже год с той его речи во Дворце Спорта. А ведь там были не дрессированные обезьяны, которые визжали и одновременно превратились в бушующую от всеобщего ликования толпу, но это был народ, это были берлинцы, от души орущие в честь великого фюрера. А мюнхенцы, они, что вели себя по-другому, когда Геббельс их точно так же разогревал? После этой речи мы, во флотилии, назвали Геббельса «Доктор Йозеф — Победный рот». А теперь этому доктору мне придется смотреть прямо в глаза. Знать бы, что ждет меня в Берлине!

Риск присутствует в любом деле, уж не говоря об этом. Адъютант, скорее всего, ничего наверняка не знает — не стоит и спрашивать. При всем при том, я всегда добывал для фирмы все самое необходимое. Лямку эту я тяну добровольно, хотя и стараюсь все свои донесения строить с беспристрастной точки зрения. Считать каждую секунду работы, подписать сотни сообщений командованию, получить тысячу замечаний. Иногда просто приходилось, как ситом, выбирать любую мельчайшую информацию из припасенного на ближайшую сотню лет. И к счастью эти запасы не потеряны — а хорошо спрятаны под старым хламом на чердаке крестьянского дома на опушке леса в Фельдафинге.

Набережная Сены по воскресному пуста. Воздух по-весеннему шелковист, и несмотря на напряжение последних дней я едва чувствую свои ноги. На другой стороне Сены, в ущелье образованном рядами домов, видна Эйфелева башня. Никогда в жизни я еще не был на ее верхотуре.

В обеденном зале, феодальной эпохи, сидя за обедом, едва ворочаю языком, хотя некоторые из присутствующих хотят знать, что происходило при наступлении противника на Сен-Назер. Подготовка к высадке? Уничтожение бункеров и шлюзов? Это вонючее общество совершенно не интересует, что же на самом деле происходило в Сен-Назере. Могу показать этой толпе обормотов фотографии, что в моей сумке, лениво думаю я, но не хочу болтать ерунду, чтобы потешить их слух.

Но все же, спустя некоторое время уступаю и достаю из сумки заранее отложенную на такой случай пачку фотографий. Перекладывая их в левую руку, по очереди предаю по кругу.

Пара убитых парашютистов-Томми, лежащих прямо на мостовой, напоминают своим видом кучу хлама. Сбитый Боинг, тоже не производит впечатление. После третьей фотографии я вдруг осознаю — нужна кровь! Фотографии не передают чувство напряжения той ночи. Нет ни намека напряженности ночи, лихорадки передвижений, сумятицы и неизвестности. И поскольку ко мне начинают приставать с вопросами, говорю:

— Эти фотографии делал не я. Лучших, к сожалению нет.

Внимание привлекает трогательная сцена, как один член экипажа сбитого бомбардировщика, судя по нашивкам, канадец, а их там было более чем достаточно — как ранее в Дьепе — склонился над распластанным на мостовой телом своего товарища. Однако настоящим потрясением для этого сброда тыловой сволочи явилась именно совестливость и надежность участников противной стороны. Адъютант взял несколько фотографий в руку и после некоторого молчания громко произнес: «Банда свиней!». У меня прямо руки зачесались закатать ему пару оплеух.

После еды устал, как собака, но сидеть далее под гобеленами уже не могу. Сейчас бы покемарить самую малость на кровати, или на худой конец на диване. Но здесь ни тем, ни другим и не пахнет. На проходной тоже есть железная койка, но там я тоже не могу прилечь: надо соблюдать приличия.

«У тебя еще целых пять часов!» — говорю себе. Их нужно использовать с пользой. Куда поехать мне не надо долго раздумывать: в «мой» район. «Мой» район — это часть старого Парижа между бульваром Сен-Жермен и рекой Сеной. La Rue Бонапарта и La Rue Сены.

А это значит — снова в Trocadero, затем вниз, в Metro-Orkus и две пересадки. Просить машину и водителя у адъютанта нет достаточных причин: сегодня воскресенье, и какие-либо поручения, не оговоренные заранее, становятся просто невыполнимыми. Для простых поездок по городу, из-за нехватки бензина, машин нет.

Когда я выхожу из метро на улицу, у меня словно второе дыхание открывается. Еле волочу ноги, а внутри меня будто черт вселился. Мой тот первый день в Париже также попал на воскресенье. Охотно встретил бы сейчас еще раз того продавца каштанов с его изящными манерами. И до чего же приятная была покупка: чистишь обжаренные каштаны и уже через пару штук каждый следующий встречаешь как метрдотель приличной гостиницы своих постояльцев. Да вот наступили совсем другие времена…. С Симоной в Париже! Послеобеденного времени проведено с ней в постели! А вечера блестящие серебром и золотом! Семейные ссоры, нищие музыканты, рекламные щиты, гонки на роликах в Лувре, художники на Ронд Пойнт. Безделушки на Рю Де Риволи, а в магазинах разрисованные галстуки и выставки: “Createur des chemises”, “Portez une chemise logique!”. Многие часы сидения на пандусе перед уличным кафе: плохой кофе, плохое пиво, бессовестные гарсоны с таким видом, будто именно здесь и находится пуп земли!

И все время эти уличные девушки. Я очарован их походкой, их привлекательной беспомощностью. Останавливаюсь, и долго смотрю на них, провожая каждую взглядом. Затем как зачарованный двигаюсь дальше.

Слышны сентиментальные звуки мелодий льющихся из граммофонов. Останавливаюсь и просто таю. Словно опьяненный этими звуками продолжаю свой путь. Сам не знаю куда иду. Справа раскинулся какой-то большой парк. На скамейках, словно голубки, воркуют, обнявшись парочки. Приглушенное хихиканье и нежное воркование слышны тут и там. Хорошо им!

Тут же чувствую как во мне, где-то в глубине тела растет напряжение и сердце начинает усиленно колотиться. Невыразимая тоска и одновременно с этим горячее желание оставить все и оказаться на одной из этих скамеек с одной из этих, таких влажных, мягких и податливых девушек.

— Стучите, и откроют вам. — Пришли слова на память.

— Обойдешься! — кричит во мне черт. — Ни одна из этих девушек пальцем для тебя не шевельнет, а не то, что ноги раздвинет. Воркование и хихиканье предназначены для других ушей, и это вполне закономерно.

Раньше я бы метался по городу и купил как всегда духи Chanel № 5 — Гизела просто с ума сходила от них. И пальто из меха опоссума она тоже хотела иметь в своем гардеробе. Что это за животина такая этот опоссум? Скорее всего какая-нибудь вонючая крыса. Даже понятия не имею где живут такие твари. А Марлиз просила пальто из тонкой кожи. Эти бабенки знают, что им надо: злюка Гизела, что попушистее, а Марлиз, в силу своего короткого умишка, что поглаже. Гизела даже хотела оплатить покупку. Марлиз тоже. Старая песня…

Обе вручили мне свои списки, но ни одна не удосужилась спросить мое мнение и узнать мои желания. А как Гизела накинула пальто из меха опоссума на свои обнаженные плечи! Красота — настоящее достоинство и искреннее увлечение! На самом деле Гизела не обладала ни тем, ни другим. Стерва!

«Между алчностью и совестью — ем…» — отличный заголовок! Только где я его читал? Алчность и совесть — это вроде бы называется аллитерацией? Отличный лозунг для нашего расколотого бытия. Хотел бы я заглянуть в дальнейшую свою жизнь. Ловлю себя на слове «дальнейшую»! что может в наших условиях означать «дальнейшая жизнь»? После войны, что ли? Старик уже как-то раз тоже сказал «после войны».

«Совесть» — это, наверное, значит «плохая совесть». Когда на самом деле я был свободен от этой «плохой совести»? От плохой совести и от страха? Просто смех как нас в юности околдовывали этими словами «плохая совесть». Как-то раз, вместо стеклодува, который в нашем интернате в Шнееберге за месяц до рождества показывал, как сделать поделки из стекла, к нам зашел однажды белобородый проповедник. Он прошел в актовый зал и проповедовал полным важного достоинства скучным голосом против домашних побоев.

В то время я нанес первый тяжелый удар своей мальчишеской душе: я даже сразу и не понял, что подразумевает этот человек со своими мрачными намеками на исчезающий костный мозг и наводящими страх словами о «запятнании себя»…. Эти слова не произвели на меня впечатления и тогда, когда у одного паренька, соседа по комнате, они стащили с койки простыню с пятнами занятий онанизмом, напоминавшими неоткрытые части земли, и выставили на всеобщее обозрение.

В одной витрине отражается задняя стена. Останавливаюсь и вздрагиваю: речи быть не может о свежем виде! Мой вид напоминает, скорее всего, загнанную собаку.

Спускаюсь к Сене и присаживаюсь на скамейку. Сижу, и глубокая грусть полностью захватывает меня.

Наконец-то настал момент моего отъезда с вещами на Северный вокзал. Горящими глазами впитываю в себя великолепные сумерки, опускающиеся на город.

Мой поезд называется «Дора 25». Со временем отправления 20.45. Согласно расписанию, поезду потребуется ровно 24 часа на всю дорогу, а именно через Люттих, Аахен, Кельн, Дортмунд, Ганновер. Прибытие в Берлин на вокзал Шлезвиг в 19.11.

Этот вокзал я еще никогда не видел. Да и вся тамошняя местность мне незнакома. Но может, удастся выйти раньше, на станции «Зоопарк»? Как-нибудь дальше я уж доберусь — хотя, конечно, лучше бы сразу в квартирмейстерское управление на вокзале обратиться, а затем с утра, первым делом в ГКВ — Главное Командование Вермахта — на Бендлерштрассе. Если бы я только не был итак перегружен всеми этими вещами!

Обычно я выезжал с Восточного вокзала, т. к. получал приказ следовать в Мюнхен. Но я не сожалею: Северный вокзал пленяет меня, так же как и Восточный.

Въезд крытого перрона Северного вокзала ярко расцвечен в густых сумерках. Лазурный свет облаков плавно переходит в оранжево-апельсиновый. Между фермами крыши перрона матово отблескивают фиолетовым цветом металлические конструкции, зеркально отраженным железнодорожными путями, которые словно пучки нервов среди усыпанных щебнем шпал уходят в темную даль.

На вокзале почти нет отъезжающих. Только несколько небольших групп пехотинцев, стоящих кучками. Тележка с жалкими чемоданчиками одиноко стоит тут же. Каждый мог бы воспользоваться при необходимости. Два-три пронзительных свистка, глухо отраженные эхом втягивающегося состава. Глубоко согнувшись, тянется за ним тормозной шланг. Все выглядит так, словно смертельно раненный боец тянет за собой свои вывернутые кишки.

Напоминающий кваканье лягушек раздается сигнал к отправлению. По перрону разносится шипенье сжатого воздуха. Оно звучит как тяжелое дыхание усталого великана. Воздух спущен. Гарсон перед буфетом чистит латунную стойку указателя цен. Этот указатель совершенно излишен: в буфете продают лишь желудевый кофе с сахарином. Меня знобит, скорее всего, от переутомления: я смертельно устал! Ла Боль — Берлин: приличный кусок! А еще предстоит сутки ехать по железке. И если уж предстоит воздушный налет, то у меня есть достаточно времени попасть под него. Ни голод, ни жажда мне не грозят: еда и питье у меня с собой. Удостоверение курьера лежит в нагрудном кармане кителя. Есть и что почитать — но сейчас я совершенно не в настроении читать хоть что-нибудь.

Пар, дым, едкий запах — клацанье тормозов. Паровоз чуть не въезжает в упорный брус. Огромное черное чудище вырывается из испачканного сажей трубы нашего железного карлика: мой поезд трогается в путь.