Гюи де-Мопассан, занимавший одно из самых почетных мест в первом ряду французских писателей, достигших в период 1880–1890 гг. полной зрелости своего таланта, скончался недавно в сумасшедшем доме. Слава его выросла быстро, но не прошло и десяти лет с тех пор, и звезда его закатилась. Гюи де-Мопассан родился в 1850 г., а перестал писать сорока лет. И тем не менее в истории новейшего романа он оставил неизгладимый след. Биография его весьма несложна. Получив диплом, какой требуется во Франции, он поступил на службу в министерство народного просвещения и, подобно Терье, Коппе и другим французским писателям, в своей канцелярии занимался сочинительством. Затем он вышел в отставку и жил некоторое время на своей нормандской родине. 30-ти лет он выступил на литературное поприще, в течение десяти лет работал с нервозной неутомимостью до тех пор, пока не омрачился его рассудок. В конце 1891 г., в Канне, на своей яхте «Bel-Ami» – Мопавсан страстно любил охоту и гребной спорт – он пытался покончить с собой и помешанным был отвезен в Париж, от которого бежал к берегам Средиземного моря. С тех пор этот писатель, всех поражавший своим здоровьем, веселым и ясным умом, прозябал до кончины в лечебнице душевнобольных.

Эмиль Зола еще в 1880 г. признал своеобразность и оригинальность дарования покойного новеллиста. Именно в то время автор «Ругон Маккар» объявил своим лозунгом натурализм и около него группировался кружок молодых и горячих его последователей. к этому кружку принадлежал и Мопассан, который в литературе стремился идти по стопам своего дяди Флобера, знаменитого автора «Madame Bovary». В числе первых проб талантливости помянутого кружка, напечатанных Эмилем Зола в сборнике «Soirées de Médan», новелла Мопассана «Boule de Suif» выдавалась наиболее, хотя его сверстниками-меданистами были тогда Поль Алексис, Сеар, Энник, Гюисманс – все четыре, принадлежавшие в разряду очень недюжинных писателей.

Но Мопассан чужд был самомнения молодости, и он не решался отдавать в печать написанное им, прежде чем не подвергал это тщательнейшей отделке. В данном случае его руководителем был Флобер, этот отшельник Круасе, мучивший себя обработкой своего стиля. Прочитав первые рассказы Мопассана в стихах, Флобер отечески подбодрил его в дальнейшему писательству: «работайте, молодой человек!». В письме к матери молодого писателя (1873 г.) Флобер заявляет: «уже с месяц тому, как я хотел писать тебе, чтоб объясниться в любви в твоему сыну. Ты не можешь себе представить, каким милым, скромным, благодушным, понятливым и остроумным, словом, симпатичным я нахожу его. Не смотря на разницу лет между нами, я считаю его „другом“ и потом он так напоминает мне моего дорогого Альфреда (Альфред ле-Пуатвен – рано умерший поэт, брат г-жи Мопассан)… То, что он показывал мне из своих работ, конечно, не менее ценно, чем то, что печатается „Парнасцами“… Со временем он дойдет до оригинальности, индивидуальных воззрений и ощущений. А это главное. В результате, в успехе мало толка. В этом мире подобает прежде всего сохранить душу в высокой сфере. Культ искусства доставляет гордость. Такова моя мораль».

И Мопассан, верный заветам своего учителя, с судорожной сосредоточенностью своих умственных сил обрабатывала стих за стихом, строку за строкой, чтоб достигнуть флоберовского идеала выразительной простоты и ясности. Когда минуло ему 80 лет, он ринулся на арену литературы вполне вооруженным, и на первых же порах завоевал себе почетное место среди новейших писателей Франции.

* * *

Любопытно, что Мопассан, так мало склонный к лиризму, начал свою карьеру лирическим поэтом, и хорошими стихами. Но этот первый и последний томик стихов, напечатанный в 1880 г. под скромным заглавием «Des Vers» («стихи»), содержит в себе собственно коротенькие рассказы в стихах.

Во Франции, как и везде, в числе писателей-художников есть, конечно, такие, которые воздерживаются от рифмованной поэзии. К таким исключениям принадлежат Гонкур и Гюисманс. А по правилу даже крупнейшие прозаики, как Зола и Додэ, дебютировали стихами. Доде, напр., издал сборник легких эротических стихотворений («Les Amoureuses»), Зола в ранней юности писал не мало стихов в подражание Альфреду де-Мюссе. Они напечатаны теперь в жизнеописании Зола, которое издал Поль Алексис.

Стихи Мопассана значительно оригинальнее стихов Зола. Но если сравнить их с произведениями какого-нибудь из истинно лирических поэтов его поколения, то впечатление получается не особенно глубокое. В 20 Мопассановских стихотворениях бросается в глаза сильная и здоровая чувственность вместе с оттенком мизантропии.

Едва-ли не самое типическое для его душевного настроения стихотворение «Дикие гуси». Изображается, как над монотонной равниной пролетают дикие гуси, направляясь к югу, тогда как их прирученные друзья внизу переваливаются с ноги на ногу, съеживаясь от холода. Какой-то оборванец-мальчишка, насвистывая что-то, гонит этих прирученных гусей. И вдруг последние слышат крик дикой стаи, которая, как стрела, пролетает там, вверху. Они поднимают головы и, видя вольных гусей, рассекающих пространство, сами немножко взмахивают крыльями, топчутся на месте. В них как будто проснулось смутное воспоминание о прежней воле, о свободе тех, от которых они ведут свой род; и смотря вверх, они поднимают резкий крик, как-бы в ответ на крик своих диких братьев.

Натура дикого гуся симпатичнее поэту, и его самого, любителя мореплавания, охоты, спорта и путешествий, тянуло к югу. В его глазах различие между значительными и незначительными людьми заключается, очевидно, в том, что элементом первых служит свобода и жажда жизни, а элементом вторых оказывается стесненность с парализованными крыльями. В своем писательском призвании он чувствует себя дивим гусем, крик которого раздается над головами домашних гусей и там и сям пробуждает в сердцах их исконное мечтание о дикости и свободе. То, что цивилизация сделала из людей, напоминает писателю нечто, похожее на этих переваливающихся гусей; с одной точки зрения нечто безобразное, с другой – нечто комичное. Он смотрит на них, как дикие гуси на своих прирученных сородичей, сверху вниз.

* * *

Такой же взгляд на людей сверху вниз чувствуется и в вышеупомянутой первой напечатанной новелле Мопассана «Boule de Suif» («Сальный комочек»). В предисловии в «Soirées de Médan» Зола объявил этот рассказ шедевром, и все, читавшие «Boule de Suif», не могут не разделять такое мнение. Как и все прочие рассказы в названном сборнике, Мопассановский переносит читателя во времена франко-прусской войны 1870 г.

В виду приближения пруссаков в Руану, жители этого города собрались бежать. В пасмурное зимнее утро, когда при слабом мерцании фонаря едва можешь различить другого, дилижанс битком набивается жаждущими отъезда. Тут и легитимистский граф с своей строгой супругой, и крупный фабрикант-миллионер с своей легкомысленной женой, и богатый, хотя не очень добросовестный, виноторговец с своей высохшей дражайшей половиной, и демократический хвастун, две сестры милосердия и какая-то хорошо одетая дама, которая, однако, при ближайшем знакомстве с ней, оказывается вовсе не дамой, а всему городу известной персоной. Она полная, жирная, нецеремонная в обращении, но ретивая патриотка. Мятель вынуждает этих путников долго простоять на дороге. По прошествии двух часов вся компания чувствует себя в критическом положении. Никто не запасся жизненными припасами, а купить их негде, так как население бежало от наступающих немецких войск. Только хорошо упитанная, хорошо одетая молодая дама взяла с собой корзину с съестным, набитую разными сластями, с четырьмя бутылками вина. Как раз в это время она раскладывает белую, как снег, салфетку и начинает свою трапезу.

Сперва её спутники посматривали косо на её присутствие, выражали свое негодование в полголоса оскорбительными замечаниями на её счет, потом ее стали игнорировать совершенно, как бывает с пороком, когда он проникает в нравственный круг. Но теперь, когда аппетит давал себя знать все сильнее, все алчнее, он оказывается сильнее энтузиазма демократа, респектабельности купца, высокомерия фабриканта, самомнения аристократа, добродетели дам и благочестия сестер милосердия. Один за другим все они складывают свое оружие и, рассыпаясь в предупредительных любезностях относительно владелицы корзинки, пользуются содержимым последней. Всякие политические и нравственные оттенки имеют своих представителей в этом дилижансе и все они сдаются на капитуляцию перед этой корзинкой на коленях куртизанки.

В гостинице городка, куда дотащилась наконец эта компания, дилижанс задерживается, – немцы туда пришли раньше. Войска их заняли город, и прусский лейтенант согласен разрешить компании дальний путь лишь под тем условием, если девица Елизавета Русел примет его визит. Она отвергает с негодованием такое предложение, при общем одобрении своих спутников, и через это выигрывает в уважении всей компании.

Однако ж запрещение отъезда оказывается вполне серьезным и соблюдается неумолимо. Компанией овладевает весьма понятное нетерпение, и на даму, враждебную к пруссакам, начинается давление, слегка мягкое, потом все более сильное, чтоб заставить ее отступиться от патриотических соображений и принести себя в жертву ради почтенной компании. Все теперь стараются рассеять её предрассудки относительно иноземных поработителей и в конце концов она сдается на уговоры. На следующее утро она позже всех занимает свое место в дилижансе, и тут почтенное буржуазное общество опять вступает в свои права. Зияющая пропасть между добродетелью и поровом разверзлась снова. Никто и знать ее не хочет, никто не кланяется с ней. Смущенной и пристыженной не дают ни кусочка те, с которыми она так щедро делилась еще вчера своим запасом съестного.

Она провинилась и может поголодать.

* * *

Такая же смелость в выборе сюжетов и положений, способных подорвать всякое лестное мнение о людях образованного общества, положений, исполненных иронии и мизантропии, отличает и другие многочисленные новеллы Мопассана. Их наберется до 15 томов, и в них не заметно ни малейшего внутреннего истощения. Везде тот же нигилизм рядом с здоровым юмором и наслаждением жизнью, везде отменная художественная форма, замечательно простой язык, в котором каждое слово тщательно взвешено. «La Maison Tellier» (1881 г.), «M-elle Fifi» (1883 г.), «Les Soeurs Rondoli», «Les Contes de la Bécasse» (1885 r.), «Monsieur Parent» (1886 r.), «La Main gauche» (1887 r.), «La petite Roque» (1888 r.), «L'inutile beauté» (1890 r.), – все эти сборники рассказов явились чем-то неслыханным во французской литературе, по выражению одного французского критика, взрывом молодости, здоровья и бьющей через край жизненной силы. «В эпоху, – замечает Жюль Леметр – когда наша литература была наиболее сложным явлением и дистилировала наиболее обработанные напитки, талант Мопассана, как новеллиста, явился точно источником удивительно свежей и хорошей воды». Литературный последователь Флобера и Зола, он выработал себе свою особую манеру. Он не описывал ни людей, ни мебель, не производил психологического анатомирования душевных побуждений. Он выражался немногими штрихами, одной какой-нибудь живописной или карикатурной чертой, перенося всякую психологию в самое действие рассказа. В тот век, когда иные из превосходных писателей достигали действия тем, что преследовали какую-нибудь идею в целом ряде периодов, растянутых на целые страницы, где не доберешься до сказуемого, Мопассан был краток и сжат, смел и ироничен, забавен или ядовит, но всегда краток. Несмотря на выбор смелых и опасных сюжетов, искренность, тонкая наблюдательность и качество стиля спасали автора от злоупотребления двусмысленностями, которые так любимы французскими новеллистами.

* * *

Гюи де-Мопассан более, чем кто-нибудь из его современников, писатель-натуралист. Теперь слово натурализм выходит из моды. Из него хотели сделать своего рода фабричную марку для произведений запоздалых романтиков. Пытались обозначить этим именем какую-то доктрину, которой никогда не могли уяснить сами официальные её представители и которой Эмиль Зола пользовался, по его собственным словам, лишь «для мусирования своих книг». Если же под натурализмом разуметь не пустую систему, которой пользуются ради рекламы для привлечения прохожих, а известное направление ума, интеллектуальную привычку, созданную общими результатами положительных знаний и поддерживаемую печальными политическими событиями во Франции (банкротством идеалистических мечтаний 1848 г., кораблекрушением свободы при второй империи, унижениями 1870 г.), то Гюи де-Мопассан по своему презрению к людям, по своей чувственной веселости, где всегда имеется подкладка горечи, по своей восторженной любви к природе, этой вечной утешительницы, остается именитейшим представителем или, если угодно, достославнейшей жертвой эпохи, когда все великие и малые страдают болезнью бесконечно более опасной, чем меланхолия романтизма.

В рассказах Мопассана по-видимому имеешь дело с новеллистом веселым, любящим разные вольности и галантные забавные шутки. Но на поверку выходит, что он писал вовсе не для веселых компаний. Тен, которого отвращение к Зола известно, в Мопассану питал особое благорасположение. В шутку он называл Мопассана «волом в печали». В последние годы своей жизни Тэн читал Мопассана, перечитывал его, рекомендовал его своим приятелям. И это понятно. Тоже дурное мнение о человеке, которым дышит вся «Histoire des origines de la France contemporaine» Тэна, тоже презрение к человеку-зверю было «idée fixe» Мопассана. По замечанию одного французского критика (Гастона Дешан, сместившего на днях Анатоля Франса в «Temps»), среди моралистов, проповедников и аскетов не найдется писателя, чтение которого было бы более убийственно для нашей гордости, чем это оказывается из произведений Мопассана. Сколько раз он разоблачал, раздевал животное похотливое, жестокое, жадное, которое прячется под высокие цилиндры и изящные костюмы. Скольких из среды культурного человечества он показал во всевозможных смешных положениях и низменных функциях, на какие обречены люди. Сколько раз отмечал он зародыши разрушения, омрачающие наши лучшие дни и отравляющие наши радости.

* * *

Чем дальше стоишь от веры в реальность сверхчувственного, тем менее можешь противиться печали, вытекающей из созерцания вещей преходящих и бренных радостей. Искренний спиритуалист не имеет резона быть меланхоликом, если, конечно, его к тому не обязывает мода или не принуждает худое состояние его желудка. Его бессмертная душа уверена в том, что она переживет опадение листьев, закаты солнца и смену дней. Он найдет снова в лучшем из миров лиц, которых любил некогда. Ему и нечего чересчур сокрушаться о развалинах, накопляющихся вокруг него от возобновления «подлой материи». Напротив, для тех, кто имеет несчастие быть лишенным веры в сверхъестественное, нет такого утешения, которое было бы вполне действительно. Если же ничего не существует вне чувственной видимости, то жизнь, когда пройдет физический пыл юности, должна показаться пустынной, бесцветной, усеянной рухлядью. На каждом шагу наблюдая, как все имеет конец, человек мучается тем чувством непоправимого, против которого тщетно возмущается наше сердце. Всякая поблекшая красота, всякое исчезнувшее счастье, всякая расторгнутая дружба, всякая обманутая надежда тут должна быть почти ежедневным поводом к душевному трауру, и начинаешь бояться пуще всего на свете грубого удара смерти. Тут, без сомнения, надо искать и резона горького пессимизма, приступы которого предшествовали за долго до окончательного кризиса, когда помутился столь ясный ум Мопассана.

Вспомните, о чем в «Une Vie» размышляет несчастная героиня этого романа, обманутая в своей любви, пришибленная, как все деликатные и изящные создания, несоответствием между тем, о чем она мечтала и что оказалось в действительности: «иные воспоминания воскресали в ней: горькие разочарования её сердца. Все было только печалью, бедствием, несчастием и смертью. Все обманывало, все лгало, все заставляло страдать и плакать. Где найти хоть немного покоя и радости? В ином существовании, без сомнения! Когда душа освобождается от земного испытания. Душа! И она принялась мечтать об этой бездонной тайне»…

Где-же найти прибежище против таких мыслей, развлечение, которое заставило бы забыть все эти тревоги. Романтики воспевали в таких случаях чудодейственность любви. И Мопассан думал тоже, что любовь сильнее смерти. Но личный опыт обманул его жестоко. Ему казалось, что любовь в момент, когда она достигла наибольшей степени возбуждения, отказывает именно в том, что обещала: «воспарение двух сердец к недоступному идеалу, слияние двух душ, все это поддельно и неосуществимо, все это вложено поэтами в страсть». Он не раз возвращался к таким сомнениям, проклиная «женщину, существо бессознательное, восхитительное, странное», сожалея о неизбежной изолированности тех, кто хочет любить, говоря в шутку, что творец, созидая любовь, «выказал себя крайним натуралистом, и в его изобретении не хватало поэзии», с болезненной настойчивостью распространяясь о нечистоплотных реальностях, в какие повергает нас похоть, о мерзком наслаждении, которым нам приходится довольствоваться, далеко от того рая мечтаний, о котором мы фантазируем. Немудрено, что у Мопассана, подозревавшегося в острой эротомании, можно набрать не мало выдержек, которые составили бы внушительный сборник наставлений по непорочности. И настало время, когда этот живописец плотских вакханалий проникся отвращением к плоти. Он точно желал бы бежать от самого запаха женщины, распространенного во вселенной.

* * *

Все это можно проследить по его романам. Первый большой роман Мопассана называется «Une Vie» (1883 г.), т. е. «Некая жизнь». Темой для себя автор избрал не определенную какую-либо личность, в роде «Madame Bovary» Флобера или какого-нибудь из персонажей фамилии Ругон Маккар, как у Зола, а лишь «горькую истину» («humble vérité») обыденности, историю жизни, какая встречалась сотни раз и может опять повториться тысячи раз. В «Une Vie» повествуется о жизни одной женщины, которая в непорочности своего 18-ти-летнего возраста выходит замуж за бессердечного господина, душевно отчуждается от него, но из потребностей материнства снова сближается с недостойным её, и впоследствии со стороны своего собственного сына встречает обыденную заурядность его отца – ту же мелочную, скаредную, холодную и грубую натуру. В конце концов несчастная мать находит себе приют в доме своей прежней служанки.

В последующем романе «Bel-Ami» (1885 г.), который разошелся в 80 изданиях по 500 экземпляров каждое и доставил Мопассану всемирную известность, в центре повествования поставлен один из тех беззастенчивых искателей наслаждения и выскочек-карьеристов, которые со времен романа Додэ «Immortel» стали называться английской кличкой «struggleforlifer» («борцы за существование»). Этот молодой человек, при всей своей бесталанности, только за свою красоту, чары которой покоряют женщин важных и неважных, молодых и старых, а также при помощи беззастенчивости, приобретенной в школе жизни, взбирается на высшие ступени общества. Все здесь преклоняется перед удачами, которыми он обязан единственно своей самой заурядной натуре.

В романе «Mont-Oriol» (1887 г.) героиня – молодая девушка. экзальтированное существо; молодому человеку, к которому она привязывается, она скоро надоедает. На фоне комизма, связанного с сплетничаньем новейшего курорта, выступают её горе и его пошлость. Он бросает это изящное создание, которое отдалось ему в свободной любви, чтобы по своей глупости предпочесть ей крестьянскую девушку, ухаживатели которой возбуждают его ревность.

Поворотный пункт в творчестве Мопассана отмечается с появления романа «Pierre et Jean» (1888 г.). Тут романист как бы отрешается совсем от натуралистических подробностей и делается настоящим психологом. Из положений двух совершенно несхожих братьев, он с неумолимо ясной логикой выводит наказание для провинившейся матери их. Пьер врач, имеет в себе нечто терзающее его, Жану-юристу больше везет в жизни и он одерживает победу над старшим братом в их соперничестве из-за руки одной молодой вдовы. Жану вдруг достается значительное наследство от давнего друга дома, и это все разъясняет Пьеру: Жан – сын этого друга; мать, значит, браконарушительница. И Пьер начинает беспощадную игру с пытаемой матерью до тех пор, пока она не сознается в своем грехе. Жан с благородством относится к этому трагическому признанию, так что отец его, поглощенный рыбной ловлей, остается по-прежнему в неведении насчет проступка его жены, а Пьер в качестве морского врача уезжает далеко.

В предисловии к этому роману Мопассан бесповоротно осуждает доктринерский реализм и выставляет своим эстетическим принципом то, что искусство каждого писателя состоит в передаче читателю своего субъективного взгляда на явления действительности. Эти рассуждения Мопассана о теории романа свидетельствовали, что он сам чувствовал себя неудовлетворенным своим натурализмом. Он уже мечтал об искусстве более широком и гуманном, в котором было бы больше любви и скорби и которое отводило бы больше места душевным явлениям.

* * *

В этом отношении следующий роман его «Fort comme la mort» (1889 г.) явился едва-ли не самым значительным произведением. Живописец Бертэнь живет в связи с графиней Анной де-Гильеруа. По прошествии 12 лет, в родительский дом возвращается дочь графини, 17-ти летняя Аннета, похожая как две капли воды на портрет, который Бертэнь некогда писал с её матери и который привел его в связи с графиней. Бертэнь относится весьма предупредительно в Аннете. Графиня по этому поводу задает вопрос своему другу, но тот не понимает, в чем дело.

– Я говорю не о вашей совести, а о вашем сердце.

– Я не понимаю загадок. Пожалуйста, выражайтесь яснее.

Графиня медленно берет за руки художника и говорит так, точно каждое слово терзает ей душу:

– Имейте в виду, мой друг! Вы на самой настоящей дороге к тому, чтобы влюбиться в мою дочь.

Он быстро отнял свои руки и с раздраженностью невиновного, который протестует против позорного подозрения, стал защищаться, живо жестикулируя и с возрастающим возбуждением обвиняя ее, с своей стороны, в неосновательности подозрения.

Графиня продолжала:

– Но я не подозреваю вас, мой друг. Вы сами не знаете, что происходит в вас, как и я не знала этого еще сегодня утром. Вы поступаете так, точно я вас обвинила в обольщении Аннеты. Нет, нет! Я знаю, насколько вы безупречны, достойны уважения и доверия. Я настоятельно прошу вас только хорошенько взвесить, насколько расположение, какое вы невольно начинаете чувствовать к моей дочери, не представляет собою нечто другое, чем простую дружбу.

Бертэнь еще долго боролся с собой, потому что он не хотел сознаться, что графиня смотрела верно. Наконец, с горечью, он убедился в истине, но не сделал ни малейшей попытки, чтобы действительно сблизиться с молодой девушкой, которая дает слово юному маркизу быть его женой просто потому, что он обещает ей каждое утро ездить верхом с ней в Булонском лесу.

Последняя беседа между графиней и её другом опять-таки поразительна в хорошем смысле и без малейших следов фальшивой сентиментальности.

– Мой бедный Оливье, как вы страдаете! – говорит графиня художнику, тогда как сама она провела последние дни в тоске по своей поблекшей красоте.

– Более, чем вы думаете, – ответил Бертэнь.

– О, я это хорошо знала. Я все поняла. Я видела, как это зародилось и выростало, – пробормотала она печально.

– Это была не моя вина, Анна.

– Я это хорошо знаю и нисколько не упрекаю вас, бедный друг, это вина наших сердец, которые не состарились. Я чувствую, как полно жизни мое сердце!

Он пробовал говорить, но не мог. Она слышала, как душило его рыдание и снова стала мучиться от ревности.

– Боже, как вы любите Аннету!

– Ах, да, я люблю Аннету!

– Так вы никогда не любили меня.

Он не отрицал, ибо он был в таком состоянии, когда говоришь полную правду, и прошептал:

– Нет я был тогда слишком молод!

– Слишком молод? Почему?

– Потому что жизнь была слишком легка. В наши годы любишь только как отчаянный.

– Мой бедный друг! Через несколько дней она выйдет замуж и уедет. Когда вы не будете видеть ее, вы, конечно, выздоровеете.

– Нет, нет, я пропал, действительно пропал!

Финал был такой. Старик-художник как раз в тот вечер, когда жених невесты обедал у родителей, шатался по улицам Парижа и в одном из отдаленных кварталов попал под омнибус. Графиня могла только принять его последний вздох на смертном одре. Любовь, действительно, оказалась такой сильной, что могла кончиться только со смертью.

Такая развязка подготовлена так мастерски, так ясно мотивирована психологически, что огромная печаль от сознания своей старости невольно задевает и читателя.

Основной мотив последнего романа Мопассана «Notre Coeur» (1890 г.) не менее меланхоличен. Счастье в человеческой жизни возможно только на половину. И разочарованность писателя жизнью выступает здесь еще ярче. Мопассан изображает, как в свете – утонченнейшем свете парижского общества, где не знают никакого иного серьезного занятия, кроме любви, утрачиваешь дар даже к этому занятию. Женщины теряют его вследствие светской утонченности, которая делает их равнодушной к физической любви, мужчины вследствие дуализма между их чувственным и душевным влечением любви, в какой повергают их отношения к ним элегантных женщин.

* * *

Как видите, меланхолия и разочарованность все более овладевала творчеством Мопассана. В последних своих произведениях он с особенным упорством твердил такие фразы: «жизнь, коротка ли она или длинна, делается иногда невыносимой. Она всегда одинаково завершается смертью». В другом месте читаем: «бреясь, я ежедневно испытывал непомерное желание перерезать себе горло». Или вот еще предчувствие трагического конца: «Неужели я лишился рассудка? То, что произошло, то, что я видел в прошлую ночь, до такой степени страшно, что голова у меня идет кругом, когда я думаю об этом… Я становлюсь помешанным».

Коллеги Мопассана тогда считали это за шутки, забывая об иных страницах мрачных, почти зловещих, попадающихся даже в его самых развеселых рассказах. И только теперь припоминается, как часто Мопассан старался избегать общества людей, как он уединялся на многие месяцы на море или в деревне, как пытался начать упрощенную жизнь, чисто физическую и животную, где бы он мог забыть про глухого врага, которого носил в себе. Эту ипохондрию считали временной, а на самом деле она оказалась непоправимой и роковой.

* * *

«Figaro» поставил недавно своим читательницам следующий вопрос: «Стоят ли женщины за или против свадебных путешествий?» Полученные ответы сводятся к единодушному решительному приговору, осуждающему подобные путешествия. В некоторых из них чувствуется затаенная, даже при отдаленном воспоминании поднимающаяся злоба, в иных звучит меланхолический тон, но все ясно и решительно высказываются против соблюдения этого условного обычая. Вот несколько образчиков из писем, присланных в «Figaro».

«Все женщины, в том числе и я, знакомы с этим ужаснейшим периодом положения невесты и с волнением, переживаемым в последний день перед свадьбой. Проснувшись на рассвете великого дня, – не знаю, впрочем, спала-ли я сколько-нибудь, вообще, – с семи часов утра я принялась за утомительный свой туалет. Свадьба была назначена ровно в 12 часов пополудни, но еще в половине первого гости ожидали нас в церкви. Я приехала туда такая усталая и такая обессилевшая, что едва могла расслышать говор своих любезных приятельниц, сохраняющий, впрочем, одинаковый характер при всех свадьбах: „Как ей не идет белый цвет“. – „Это правда, милочка, да и неудивительно – белое платье днем представляет всегда самый ужасный критерий для цвета лица“. Наконец, они продефилировали передо мной. У меня было такое ощущение, будто я прошла через колесование; щеки мои горели от поцелуев целой сотни пожилых дам.

Не отдохнув и часочка, сейчас-же после завтрака, наскоро переменив туалет, я уехала. С обеда прямо в вагон… Это, право, банально и отвратительно. Прислуживавшие нам лакеи называли меня „барышней“, несмотря на всю серьезность моей физиономии и дамскую шляпку. Морис смеялся над этим, а я приходила в ярость.

В первый отель, где нам предстояло остановиться, предварительно послана была горничная, чтобы все было готово для нашего приезда. Она воспользовалась случаем, чтобы разболтать всем мою биографию. Прислуга и путешественники, еще до моего приезда, знали уже, что я только что повенчана, что я еще очень молода и что мы женились по страстной любви. Каждый, по дороге, мог полюбоваться содержимым дорожного моего несессера и изяществом моего приданого.

При нашем прибытии мне пришлось выдержать перекрестный огонь нескромных взглядов, я не переставала краснеть от шушуканья – на меня прямо указывали пальцами.

Несмотря на цветы, которыми была украшена моя комната (приятное обыкновение, тем не менее сейчас же причинившее мне мигрень), я нашла ее ужасной. Как! Эта комната должна служить моей брачной горницей! Моей первой обителью, моим первым „chez-soi“, в котором я поселюсь, в качестве молодой!

Я чувствовала себя одинокой, чужой в этом пустынном четырехугольнике. Домашняя кокетливая моя горница представлялась мне каким-то раем, утраченным мною на веки. Сердцем моим овладела бесконечная грусть, слезы стояли у меня в глазах, когда муж впервые поцеловал меня, как свою молодую жену.

На другое утро я не смела пошевельнуться, не смела выйти со двора, так как все глаза с любопытством были направлены на меня… Никогда не приходилось мне переживать такого чувства стыда.

Таковы были первые впечатления моего супружества. Постараюсь пощадить свою дочь от чего-нибудь подобного. Пускай совершает свадебное путешествие, если ей захочется, но только не тотчас после свадьбы. Ни за что не соглашусь подвергнуть ее всем этим случайностям и тревогам в отеле, ни за что!»

В другом письме говорится:

«Что меня касается, я положительно против свадебных путешествий и вот на каких основаниях. Прежде всего я не нахожу в том никакого удовольствия. Если брак состоялся по любви, в таком случае какое же тут может иметь значение красивый ландшафт или великолепная местность? Они не доставят никакой радости. Дома можно также сильно чувствовать взаимную любовь, как и в каких-нибудь гостиницах, – даже сильнее. Если же маленький божок не сопровождает новобрачных, то путешествие их обращается в мрачное tête-à-tête, во время которого оба собеседника заняты единственной мыслью, как бы его сократить; является скука, только увеличивающая стену, воздвигнутую между супругами. Дурное настроение берет верх, и тихонько подкрадывается раскаяние, – это роковое раскаяние.

Во-вторых, брачные путешествия бывают всегда сопряжены со всевозможными неудобствами, о которых существует столько рассказов. Ограничусь замечанием, что неудовольствия во время свадебных путешествий могут служить началом к разводу.

Как! Неужели мало всех волнений, смутного страха от приближения чего-то неведомого, слез, пролитых при расставании с семьей – так как, по-моему, всякая девушка, обладающая чувством, как бы ни была она влюблена в своего жениха, обязательно ослабевает в ту минуту, когда за ней закрывается дверь родительского дома – неужели же всего этого мало? Неужто необходимо еще странствовать из отеля в отель с усталым лицом и томными глазами, проезжать огромные расстояния в нервном состоянии и обессилев от всех свадебных треволнений, против которых единственным универсальным средством был бы покой!

Бедные женщины, с первых шагов замужества, обреченные на страдание, возвращайтесь лучше домой и оставайтесь в уютном своем гнездышке, среди собственной мебели, семейных воспоминаний и свадебных подарков. Какая вам польза от Швейцарии и Италии, какой прок от гор и озер, за которые вы платитесь напряжением и разными неудобствами, нередко оказывающимися не по плечу даже сильнейшим и самым здоровым организмам. Что могут значить для вас красоты природы, когда вы любите и любимы!

Для развлечения, в виде путешествия, будет еще достаточно времени впоследствии, значительно позднее. Вы успеете разглядеть чудеса природы и искусства и оцените их по достоинству, когда у вас будет больше опытности и голова станет посерьезнее смотреть на вещи.

Что же касается принятого обычая, то, по-моему, умнее не мешаться с толпою и не бросаться в железнодорожную сумятицу, а держаться тихо и скромно в стороне, и скорее представлять собой исключение».

В третьем письме заключается такой вопль: «О, это свадебное путешествие в Италию! До сих пор камнем лежит оно у меня на сердце! Прежде всего Италии я совсем не видела. Хотя мы проездили по этой, так называемой, чудной стране целых долгих пять недель, но в дождливое время лил такой дождь, что нам постоянно приходилось слоняться из угла в угол по пустым комнатам отеля, в этих отвратительных караван-сараях, в конце концов, сделавшихся для меня пугалами, где на меня обращались все взоры. Я готова была лучше провалиться сквозь землю. Заглянув в глубину своего сердца, как мне кажется, и до сих пор сержусь я на мужа, что он потащил меня в это свадебное путешествие.

С каким счастливым чувством приветствовала я тот день, когда мне объявили, что мы возвращаемся в наше гнездышко, это очаровательное гнездышко, так прелестно устроенное заботливой рукой нежной матери, в наше милое chez-soi, с которым нам никогда не суждено было расставаться… Впоследствии мы еще раз ездили в Италию, причем муж тогда постоянно уверял меня, что нам нечего спешить домой. Ведь человек никогда не бывает доволен!»

В том же роде следующее письмо: «Свадебное путешествие мое представляется мне исключительно в виде какого-то отвратительного гнетущего кошмара, посягавшего на мое здоровье и на мою любовь. Имея возможность наслаждаться самым приятным существованием, пользуясь притом всеми удобствами жизни среди старых слуг, собственной семейной мебели, не замечая пролетающих часов, с глазу на глаз с милым сердцу, чувствуя себя словно на крыльях блестящих грез, вдали от всяких отвратительных банальностей, располагая всем, чего желаешь, – положительно глупо всем этим пренебречь и променять на испытания кочевой жизни, на все случайности и муки путешествия, в роде тревоги перед отъездом, снования по прибытии, глупого людского любопытства, холодной пустоши отельного помещения, неприятного соседства, ужаса „Table d'hôte'а“ и нахальства или-же стеснительной угодливости прислуги. Это называется самовольно отдаться в рабство».

Одна дама особенно энергично высказывается против свадебных путешествий: «Предоставляю другим, более призванным, разъяснить происхождение странного этого обыкновения. Меня только изумляет, что, при всех сопряженных с этим обычаем неудобствах всякого рода, он так долго держится среди нас. Одновременно с моментом вступления нашего в новую жизнь, мы создаем себе совершенно излишние затруднения, спешим найти случай в какому-нибудь faux pas. Как раз в это время желательно было-бы иметь около себя верного руководителя, который сгладил-бы новый наш путь разумными советами, которому мы могли-бы доверить наши сомнения и маленькие тревоги. А между тем, этот самый момент мы выбираем, чтобы умчаться в даль и таскаться из отеля в отель с нашей неопытностью.

Впрочем, в юности я ничего не имела против этого смешного обычая, в силу которого новобрачную в свадебном её наряде, с флер д'оранжем в волосах, прямо отправляли по белу свету вместе с молодым её супругом. Напротив, мне всегда улыбалась мысль о свадебном моем путешествии, я мечтала о прекрасном, отважном супруге, – все ведь они рисуются такими, по крайней мере, в книгах, – который возьмет и унесет меня далеко, далеко, подобно могучему орлу, уносящему маленькую птичку в свое гнездо. Мне представлялось это чем-то в роде похищения, окружавшего брачный союз какой-то поэтической атмосферой, и похищения, совершавшегося с разрешения г. мэра и с благословения церкви. Но увы! Едва маленькая птичка успевала вылететь, как снова начинала рваться в дому. Однако, как-же возможно отступить, наобещав столько рассказать и написать милым своим подругам о впечатлениях поездки, об Италии и её чудесах.

Что касается итальянских чудес, то мне удалось-таки заметить некоторые из них. Знаю, что холмы Сан-Миниато, близь Флоренции, весьма тенисты, так, что там возможно мечтать целыми часами. Рим произвел на меня впечатление разрушенного храма, из которого исчезли боги и куда въехали путешествующие новобрачные. Знаю еще, что в Неаполе, на Каподимонте, находится прелестная вилла, очаровательно скрывающаяся в тенистом кустарнике. С одной стороны, у ног зрителя тянется морская синева, тогда как с другой возвышается красноватая вершина Везувия, словно какая-то угроза, как-бы говорящая влюбленным: жизнь коротка, наслаждайтесь ею.

Но для меня не требовалось никаких угроз Везувия, я и так любила своего мужа. Чудные-же часы, проведенные нами на холмах Сан-Миниато и в вилле Каподимонте, принесли-бы мне гораздо больше наслаждения в нашем тихом доме, где мы были-бы один на один, и я легко могла-бы воспроизвести их потом в воспоминании.

К чему это требуется срывать цветок первой любви по всевозможным местам и дорогам и затем развевать его лепестки на все четыре стороны? Как было бы приятно впоследствии иметь возможность снова собрать эти развеянные лепестки и связать их в букет, чтобы вдыхать его аромат.

В виду этого, давайте-ка, молодые барыни, порешим мы с этой глупой и смешной модой и откажемся от всяких свадебных путешествий. Не будем разбрасывать по всем концам Италии и Испании чудные воспоминания, обретение которых вновь сделало бы нас счастливыми, обретение их вблизи нас, где они снова могли бы воскреснуть, без погони за ними по всевозможным местам, куда, по всей вероятности, мы сами более никогда не заглянем».

Последнее письмо кратко, но выразительно. Там сказано:

«Мне было весело во время моего свадебного путешествия. Оно представлялось мне еще раньше приятным, и я настояла на том, чтобы сделать это путешествие, несмотря на некоторые мудрые советы. Возвратилась я из путешествия усталая, без сил, почти больная. Было-бы куда лучше, если бы я спокойно осталась дома».

Доводы, кажется, довольно-таки убедительные, и приведенными заявлениями самих потерпевших вопрос о брачных путешествиях может считаться порешенным вполне определенно.

* * *

Гипнотизм, магнетизм, спиритизм в последние годы всюду пустили глубокие корни, и среди самых прозаических и трезвых людей обретается не мало последователей этих «измов». Но едва ли где-нибудь в Европе вербуется любителей чудодейства больше, чем в Париже, где не изъяты от увлечения «чудесами в решете» даже сферы высшего образования и высшего общества. Об Америке и говорить нечего. Это Обетованная земля «духов» и «ясновидящих». В Европе же Париж является раем для сомнамбул, гадалок и ворожей. Недавно во французской печати прошел слух, что парламент намерен заняться изысканием мер для борьбы с этими новейшими пифиями. И это имеет основание, ибо в столице Франции в числе пророчиц на ряду с совершенно безобидными дамами есть заведомо и такие, салоны которых сделались настоящими агентурами вымогательства и шантажа. Эти агентуры ведут дело на широкую ногу, знают всякие семейные истории и в особенности «скандальную хронику» всех тех, кто пользуется влиянием по рождению, по таланту или по официальному положению. Они-то при случае и делаются подходящей добычей вымогательства. Если кто-нибудь из этих лиц обращается к гадалке, то может статься, что первый шаг клиента в её приемной окажется первым шагом в его полному разорению. На-днях еще попала под арест одна парижская сомнамбула, совершенно опутавшая своими сетями одну богатую даму из высшего круга. Сомнамбула соблазняла свою клиентку предвещаниями больших выгод всевозможных спекуляциях, и легковерная дама таким путем лишилась своего богатства.

Для таких преступлений строгость закона, разумеется, вполне целесообразна. Конечно, это лишит куска хлеба безобидных последовательниц m-lle Ленорман, но и спасет многих маленьких людей, которые составляют главнейшую клиентуру гадалок и новейших пророчиц, дорого расплачиваясь за предсказание.

* * *

Кстати о девице Ленорман. Ровно полвека тому, как в Париже скончалась эта знаменитейшая ворожея всех времен. Уверяют, что она предсказала заранее великую революцию во Франции, Директорию, Консульство, Империю, Реставрацию, Правление Ста Дней, Вторую Империю и Июльскую Революцию. Быть может, действительно, исполнение её столь своеобразных предсказаний зависело от необъяснимого совпадения случайностей, но этого, разумеется, никто утверждать теперь не может. Достоверно только одно, что Наполеон I твердо верил в прозорливость необыкновенной женщины и способствовал упрочению её славы. Весьма возможно, что предсказания Ленорман имели решающее влияние на превратности судьбы Наполеона.

Никто, конечно, не станет оспаривать, что нередко какая-нибудь идея до тех пор преследует человека, пока она не воплотится в самое дело. При таких условиях часто могут исполняться предсказания, когда человек, поверивший предсказанию, настойчиво, напролом, идет к данной цели, или же взволнованный дурными предвещаниями совершенно падает духом. Иначе нельзя объяснить себе осуществление необычайных предсказаний. Охотник, встречающий ранним утром, по дороге на охоту, старуху – не имеет удачи на охоте, не потому, что он встретил старую женщину, а потому, что охотничьи предрассудки так глубоко всосались в него, что он, при виде старой женщины, предвещающей несчастие, утрачивает свою энергию и меткость. Дерзкая угроза, предсказание неудачи, окончательно лишают малодушного последней энергии, тогда как человека энергичного указание судьбы, предсказание окрыляет новой надеждой, мужеством и самоуверенностью.

Единственно только так можно объяснить себе некоторые действительные исполнения предсказаний, причем одно из них исполнившееся обыкновенно приносит ворожее больше пользы, нежели может ей повредить сотня неоправдавшихся предвещаний. Какого же влияния могла достигнуть гадальщица, которой удалось верно предсказать будущность самого Наполеона!

Пятьдесят лет прожила m-lle Ленорман в маленьком простеньком домике в Париже, в улице de Tournon, № 5. На дворе, над входом в первый этаж, находилась доска с следующей надписью: «M-lle Lenormand, libraire». Она назвалась книгопродавцем, на что имела полное право, так как продавала собственные свои гадальные книги. Притом же открыто называться «ворожеей», несмотря на все внимание и большую клиентуру, какими пользовалась носительница этой клички, возбранялось и прежде, как не допускается теперь.

Знаменитая парижская гадальщица принимала во всякое время. Девушка докладывала о посетителе, и его немедленно допускали. Комната её всегда отличалась простым убранством, несмотря на то состояние, какое она приобрела себе своей ворожбой. Но у неё всегда было чисто и уютно. Никаких черепов, скелетов, или других наводящих ужас украшений, которыми, для порождения мистического впечатления, особенно любят украшать свои жилища гадалки. M-lle Ленорман обыкновенно сидела на оттоманке в великолепном белокуром парике и удивительном персидском тюрбане. Такою изображается она и на отпечатках гадальных карт Ленорман. Остальной костюм гадальщицы напоминал обыкновенную горожанку.

Консультация у Ленорман описывается так:

Войдя в её кабинет, гость получал приглашение занять место против её оттоманки. Затем таинственная женщина совершенно деловым тоном задавала вопрос: «Какую игру желаете: в 6, 8, 10, 20 и т. д. до 400 франков?» После назначения цены m-lle Ленорман осматривала левую руку своего клиента, спрашивала его, сколько ему лет, какой любимый его цветок, какое животное для него противнее всех и т. д. Затем ворожея брала свои карты, заставляла клиента снимать их опять же левой рукой и раскладывала эти карты перед собой по столу, с зеленой покрышкой. И тут, упорно уставившись на карты глазами, свободно льющейся звучной речью излагала свое предсказание.

* * *

Ленорман родилась 27 мая 1772 г. в Алансоне и при крещении получила имя Марии-Анны. Там же в Алансоне, в Бенедиктинском монастыре, получила она превосходное воспитание. Особенно дались ей языки, музыка и живопись. Говорят, она не раз проявляла и поэтическое дарование. Искусство прорицания передано было ей в детстве одной монахиней. Уже на седьмом году своей жизни предсказала она, – так, по крайней мере, рассказывают, – смещение игуменьи Бенедиктинского монастыря, и за это пророчество была посажена под арест. Месяц спустя, предсказание её действительно сбылось. Она указала заранее наместницу игуменьи, и это пророчество также оправдалось в течение короткого времени.

В 1790 г. 18-ти-летняя Ленорман поселилась в Париже. Таким образом она вступила в свет в то время, когда все умы живо интересовались величайшим событием прошлого столетия – французской революцией. От неё слышались одни мрачные предвещания, над которыми легкомысленный Париж только подсмеивался. Однажды ее посетили трое молодых людей. Она начала уже тогда прорицательскую свою профессию. Разложив карты своим гостям, она серьезно сказала: «Все вы трое умрете насильственной смертью. Вы, – продолжала она, указывая на одного из них, – сопровождаемый благословениями народа, который будет чтить вас как своего кумира, а вы оба – осыпаемые народными проклятиями». Молодежь посмеялась, кинула ей золотой и отправилась по домам. То были Марат, Робеспьер и Сен-Жюст.

Когда Марат пал под кинжалом Шарлотты Кордэ, и народ ликуя снес его труп в Пантеон, тогда, видя исполнение одной части предсказания, Робеспьер пришел в сильное волнение, тем более, что Ленорман продолжала мрачные свои пророчества. И вот, в одно прекрасное утро, по распоряжению Робеспьера, она была арестована и отправлена в тюрьму Бонсьержери, откуда в то время обыкновенно выходили лишь для того, чтобы взойти на эшафот.

9-е Термидора спасло жизнь также и Ленорман и вернуло ей свободу. Но преследование Робеспьера украсило ее новым ореолом. Все устремились к ней, чтобы узнать свою будущность. Однажды к ней явилась молодая женщина в глубоком трауре, потерявшая мужа на гильотине. Ленорман, старалась утешить печальную вдову и заключила свою речь пророческим уверением: «Вас ждет корона, madame!» То была Жозефина Богарне, вскоре после того вышедшая замуж за маленького, тогда неведомого генерала Бонапарта, не располагавшего ни состоянием, ни прочной будущностью. Жощефина Богарне в душе отказалась от короны и, быть может, только для того, чтобы показать гадальщице, что та ошиблась, уговорила Наполеона отправиться с ней вместе к Ленорман. Каково-же было удивление Жозефины, когда Ленорман встретила ее словами: «В вашей участи ничего не изменилось, madame!» Затем Бонапарт, смеясь, протянул ворожее свою левую руку и, говорят, Ленорман громко, с воодушевлением приветствовала неказистого и тогда вполне неведомого офицера в таких выражениях: «Сотни победоносных сражений, спаситель республики, основатель династии, победитель Европы». Бонапарт сначала будто бы рассмеялся, затем вдруг сделался серьезен и сказал: «Постараюсь оправдать ваше пророчество».

Наполеон долгое время был расположен к Ленорман. Императрица Жозефина также покровительствовала ей. Когда-же впоследствии Ленорман напророчила ей предстоящий развод, Наполеон велел арестовать ворожею. Ее отправили к Фуше, которому она напомнила о прежней их встрече. В бытность Фуше депутатом Конвента, Ленорман предсказала ему следующее: «Вы уже высоко поднялись, но поднимитесь еще выше». Фуше, бывший в то время молодым профессором философии в Нанте, совершил воздушное путешествие на вошедшем в то время в моду аэростате.

– И ваше пророчество сбылось, – сказал он при встрече с арестованной Ленорман, – я поднялся выше, чем я дерзал тогда мечтать на воздушном шаре. Но знаете ли вы также заранее, что вам придется попасть в тюрьму и, по всей вероятности, очень долго просидеть там?

– Конечно, я прочла это в моих картах, – отвечала Ленорман. – Только я не унываю, так как знаю, что меня скоро освободит оттуда один могущественный человек.

– Кто же этот могущественный человек? – смеясь спросил Фуше.

– Ваш наместник – герцог де-Ровиго.

Вскоре после того Фуше впал в немилость и был отставлен. Место его занял герцог де-Ровиго, и прорицательница была освобождена из тюрьмы.

В 1809 г. Ленорман за свои предсказания была признана настолько опасной, что подверглась изгнанию из Франции. Она поселилась в Брюсселе, где написала книгу, под заглавием «Souvenirs prophétiques d'une sibylle sur les causes de son arrestation», в которой предсказала падение Наполеона. Но Наполеон так боялся гадальщицы, что помешал выпустить это сочинение, которое могло появиться лишь в 1814 году, когда Ленорман снова уже вернулась в Париж. С возвращением Наполеона во Францию, Ленорман вторично бежала в Бельгию, где и проживала веселая и довольная, в полном убеждении, что тамошнее пребывание её теперь уже не затянется, и что возвращению её на родину скоро не будет препятствовать никакой император.

После падения Наполеона она спокойно проживала себе в Париже, в качестве известной и привилегированной гадальщицы. В списке обращавшихся в ней за советом значатся имена значительнейших особ. В 1818 году она также ездила на Ахенский конгресс, где с ней беседовал император Александр Павлович. В числе других знаменитостей из её клиентуры называют г-ж Сталь, Тальен, Ревамье и Бенжамена Констана. Именитые иностранцы, приезжая в Париж, также посещали интересную женщину, не столько, быть может, ради того, чтобы услышать её предсказания, сколько ради знакомства с необыкновенной и удачной гадальщицей.

В двадцатых годах Ленорман напечатала «Mémoires historiques et secrets de l'impératriie Josephine», выдержавшие несколько изданий. Но в тридцатых годах гадальщица снова предана была забвению. Когда же в 1843 году она скончалась, нашлось много людей, которым кончина её напомнила о ней.

Еще в последние годы жизни пыталась она передать кому-нибудь свой дар, но ни одна из её учениц не достигла какого-либо значения. Некоторое время некая mademoiselle Лакомб пыталась продолжать дело своей наставницы, но она не имела успеха. Быть может, она не владела настоящим пророческим даром, или же сами парижане стали благоразумнее?

Своим гаданием Ленорман составила значительное состояние. её племянник, служивший капралом в Алжире, после её смерти вдруг стал богатым человеком. Он поспешил в Париж, и в наследство после Ленорман получил полмиллиона франков, затем всевозможные игральные карты, гадальные книги, массу писем от исторически знаменитых лиц и драгоценные украшения, присланные ей, в виде гонорара, от различных высокопоставленных особ, которым она гадала.

Все ожидали появления её мемуаров, но эти ожидания не оправдались. Говорят, будто бы, крайне невежественный её племянник вскоре продал все оставшиеся после неё рукописи, а покупатель, по всей вероятности, имеет основание тщательно скрывать содержание этих рукописей.

Любопытно, что и все нынешние парижские пророчицы претендуют, опираясь на различные «документы», быть непосредственными представительницами и продолжательницами фирмы Пифии первой империи.