Была полночь, когда снялись со скалы и полетели. Тут мастер уви дел преображение. Скакавший рядом с ним Коровьев сорвал с носа пенсне и бросил его в лунное море. С головы слетела его кепка, ис чез гнусный пиджачишко, дрянные брючонки. Луна лила бешеный свет, и теперь он заиграл на золотых застежках кафтана, на руко яти, на звездах шпор. Не было никакого Коровьева, невдалеке от мастера скакал, колол звездами бока коня рыцарь в фиолетовом. Все в нем было печально, и мастеру показалось даже, что перо с бе рета свешивается грустно. Ни одной черты Коровьева нельзя было отыскать в лице летящего всадника. Глаза его хмуро смотрели на лу ну, углы губ стянуло книзу. И, главное, ни одного слова не произно сил говоривший, не слышались более назойливые шуточки бывше го регента.
Тьма вдруг налетела на луну, жаркое фырканье ударило в затылок мастеру. Это Воланд поравнялся с мастером и концом плаща резнул его по лицу.
– Он неудачно однажды пошутил, – шепнул Воланд, – и вот, осужден был на то, что при посещениях земли шутит, хотя ему и не так уж хочется этого. Впрочем, надеется на прощение. Я буду хода тайствовать.
Мастер, вздрогнув, всмотрелся в самого Воланда, тот преобра жался постепенно, или, вернее, не преображался, а лишь точнее и откровеннее обозначался при луне. Нос его ястребино свесился к верхней губе, рот вовсе сполз на сторону, еще острее стала раздво енная из-под подбородка борода. Оба глаза стали одинаковыми, чер ными, провалившимися, но в глубине их горели искры. Теперь лицо его не оставляло никаких сомнений – это был Он.
Вокруг кипел и брызгал лунный свет, слышался свист. Теперь уж летели в правильном строю, как понял мастер, и каждый, как надо, в виде своем, а не чужом.
Первым – Воланд, и плащ его на несколько саженей трепало по ветру полета, и где-то по скалам еще летела за ним тень.
Бегемот сбросил кошачью шкуру, оставил лишь круглую морду с усами, был [в] кожаном кафтане, в ботфортах, летел веселый попрежнему, свистел, был толстый, как Фальстаф.
На фланге, скорчившись, как жокей, летел на хребте скакуна, звенел бубенцами, держал руку убийцы на ноже огненно-рыжий Азазелло.
Конвой воронов, пущенных, как из лука, выстроившись треуголь ником, летел сбоку, и вороньи глаза горели золотым огнем.
Не узнал Маргариту мастер. Голая ведьма теперь неслась в тяжелом бархате, шлейф трепало по крупу, трепало вуаль, сбруя ослепитель но разбрызгивала свет от луны.
Амазонка повернула голову в сторону мастера, она резала воздух хлыстом, ликовала, хохотала, манила, сквозь вой полета мастер ус лышал ее крик:
– За мной! Там счастье!
Очевидно, она поняла что-то ранее мастера, тот подскакал к Воланду ближе и крикнул:
– Куда ты влечешь меня, о великий Сатана?
Голос Воланда был тяжел, как гром, когда он стал отвечать.
– Ты награжден. Благодари, благодари бродившего по песку Ешуа, которого ты сочинил, но о нем более никогда не вспоминай. Тебя заметили, и ты получишь то, что заслужил. Ты будешь жить в са ду, и всякое утро, выходя на террасу, будешь видеть, как гуще дикий виноград оплетает твой дом, как цепляясь ползет по стене. Красные вишни будут усыпать ветви в саду. Маргарита, подняв платье чуть вы ше колен, держа чулки в руках и туфли, вброд будет переходить че рез ручей.
Свечи будут гореть, услышишь квартеты, яблоками будут пахнуть комнаты дома. В пудреной косе, в стареньком привычном кафтане, стуча тростью, будешь ходить, гулять и мыслить.
Исчезнет из памяти дом на Садовой, страшный Босой, но и исчез нет мысль о Га-Ноцри и о прощенном игемоне. Это дело не твоего ума. Ты никогда не поднимешься выше, Ешуа не увидишь. Ты не по кинешь свой приют. Мы прилетели. Вот Маргарита уже снизилась, манит тебя. Прощай!
Мастер увидел, как метнулся громадный Воланд, а за ним взвилась и пропала навсегда свита и боевые черные вороны. Горел рассвет, вставало солнце, исчезли черные кони. Он шел к дому, и гуще его путь и память оплетал дикий виноград. Еще был какой-то отзвук от полета над скалами, еще вспоминалась луна, но уж не терзали сомне ния, и угасал казнимый на Лысом Черепе, и бледнел и уходил навеки, навеки шестой прокуратор Понтийский Пилат.