Частичная амнезия, сквозная — сквозь разодранную пелену беспамятства сквозит ветерок оттуда. «Ты — человек», — сказала Наташа, и Люба сказала, и ничто человеческое мне не чуждо. Простая история, банальная: она изменила, я обиделся. Так обиделся, что «Любовь» разбил. Нормально.

Мне разбили физиономию — тоже нормально, не выслеживай! — а через двадцать лет убили. А если я еще тогда заработал сотрясение мозга — и вот он, рубеж, вот почему я ни черта не помню с двадцати лет (обращался ли я к доктору… к Ивану, например?.. нет, он же еще учился). Ситуации зеркально похожи — девушка, соперник, статуя, кровь, ревность, — но драматизм неизмеримо усилился. И другой душок — аромат алых огарков и «Гибели богов».

Я вышел на станции Темь в зеленый вечерний сумрак. Оглянулся — никого, только я и моя тень, длинная и острая, тянется по платформе, в конце которой горит одинокий желтый фонарь. Я спустился по железным ступенькам, тень съежилась, юркнула в высокие заросли вдоль тропинки, ведущей к храму.

Справа от могил, как когда-то, светилось окошко в кирпичном островерхом домике. А напротив, на паперти под колокольней, сидел, сгорбившись, кто-то в черном, голова опущена. Сердце у меня похолодело, но я подошел, с неимоверным усилием отрывая ноги от земли, встал напротив. Согнутая в дугу старушка подняла белое — мертвое, показалось — лицо и сказала нараспев:

— Глянь, глянь, Гога с Магогой идет!

Ага, понятно. От сердца несколько отлегло. Обернулся я — и впрямь почудилось: меж ветвями тень проскользнула.

— Бабушка, это кого же вы так обзываете?

— А вы покайтесь, ироды!

Вот несчастная… а может, как раз и счастливая в полном беспамятстве, а у меня частичное, ни туда, ни сюда… Я подкрался к окошку, священник оторвался от книги, узнал, кивнул. Потом, подумавши, подошел к окну и открыл обе створки.

— Добрый вечер. Как вас звать, батюшка?

— Здравствуйте. Отец Владимир.

— Вон там старушка на паперти с ума сошла.

Он вгляделся.

— Это наша Анисьюшка, в Теми живет, по ночам иногда приходит. В уме она повреждена, это правда, но безобидна. Не хотите войти, Максим Николаевич?

— Я на минутку. У меня к вам просьба.

— Пожалуйста.

— В прошлую нашу встречу вы сказали, что я в мае приходил на исповедь.

— Верно, приходили.

— Как мне смутно представляется, после исповеди следует причащение.

— Да. После полного покаяния.

— Я не причащался?

— Нет.

— Почему?.. Отец Владимир, я ничего не помню. Мне необходимо вернуть себя! О каких грехах шла речь?

С минуту, наверное, он пристально всматривался мне в лицо, наконец сказал:

— Главное: гордость и любострастие. И еще: вас волновала черная магия.

— О, Господи! У меня была связь с молоденькой девушкой.

— Вы желали эту связь разорвать. И мы договорились с вами: коль скоро это случится, вы придете к причастию.

— Но раз я твердо решил… или я был неуверен в себе?

— В сомнении, я бы сказал. Даже в смятении чувств.

— Вот. Отец Владимир, кто-то все разорвал — убил эту девушку.

— Убил?

— Я ищу его.

— Правильно. Я молюсь за вас, Максим Николаевич.

Молиться-то молится, а причаститься Святых Тайн не предлагает. Тоже правильно: я с тех пор успел еще одну связь завязать, с Надеждой. Я сказал:

— Про любострастие я понимаю, батюшка. А что такое гордость?

— И это понимаешь, — сказал он вдруг на «ты» и как-то значительно. — Зачем ищешь убийцу?

— Чтобы… ваша правда — чтобы наказать.

— Это и есть гордость — следование не Божьему Промыслу, а своей плотской воле.

— Как же угадать Промысел?

— В смирении сердца, милый. Поставь себя ниже всех.

— Да, да, ниже всех, хуже всех…

— Зачем «хуже»? это не нам решать. Опять в тебе гордость говорит, потеря простоты, а стало быть — любви.

— Это очень глубоко, отец Владимир, это надо обдумать.

— Обдумай. Только суд не верши.

Я обернулся: позади стояла старушка, словно вросши в землю, маленькая, чуть мне не до пояса.

— Иди, Анисьюшка, домой, — ласково приказал священник, — скоро ночь.

— А дьявола кто, по-твоему, сторожить будет?

— Какого дьявола? — спросил я.

— Вон там в могилах прячется… вон там, видишь?

Могил уже не видно было, только кресты, кое-где покосившись, странно угадывались во тьме, казалось, кто-то бродит.

— Я посторожу.

— Он посторожит, — подтвердил отец Владимир. — Иди с Богом.

Она как-то сгинула в ночи, исчезла, растворилась, я крикнул:

— Я еще приду к вам! — и бросился на погост, старый-престарый, полузаброшенный, ощущая за спиной открытое окошко и человека в нем. Обежал за секунду — пусто! Ну, скоро стану, как юродивая старушка на паперти, дьявола сторожить. И медленно побрел по тропинке меж высокими кустами акаций. Свернул на проселок. Узкий месяц сиял желтой улыбочкой-ухмылочкой — в звездном поднебесье… попробуй поймай! И так ярко вообразилось, как некто — некий кабанчик бежит, торопится на заветную электричку в 10.55. Хозяина ухандокал, отпечатки с кувалды стер, узелок надежно спрятан, труп… Господи, где же мертвая? Неужто в этом лесу? Я отчетливо, со стыдом понял, что боюсь ее: от живой не мог отвязаться, а уж от покойницы… Отвяжусь, когда найду кабанчика. Я уже не брел, а почти бежал, месяц смеялся, звезды перемигивались, дьявол наблюдал, совсем нервишки сдали.

И тут до меня с опозданием дошло, что я упустил его. Не вообразился мне бегущий кабанчик — на обочине в ажурных зарослях подлеска, действительно, проскользнула тень, силуэт, шорох… а я смотрел на ночные светила и о какой-то небесной материи грезил, идиот! Вернуться назад, на платформу, на кладбище?.. Словно в ответ прогрохотала электричка, удаляясь к Москве. Поздно.

Померещился ли мне человек в зарослях или нет? Я поспешил к себе на Солдатскую, в сад, постоял, переводя дух. Надино оконце светилось в вышине голубым шелком, озаряя ветви дуба. Не отвлекаться! Поднялся на крыльцо, подергал дверь — конечно, заперта. Если у него есть ключ… У кого? Опомнись!.. Нет, надо проверить: совсем я с ума сошел или дьявола сторожу. Дворец — душа моя, или сарайчик с замшелой крышей? Ага, сарай не запирается. Я быстро подошел, открыл застонавшую дверь, зажег спичку.

Гроб на месте. И непохоже, что в нем двойное дно… Чего гадать? Зажег вторую спичку, щелкнул замками, крышка отвалила, пламя погасло, но в дрожащей вспышке мелькнуло мертвое лицо.

Я пулей вылетел из сарая, пронесся к изгороди, оперся о нее руками. Ноги не держали, сверхъестественный трепет охватил. Голубое оконце светилось, но я не пойду к ней, я мужчина и сам справлюсь!

Главное — мне знакомо это лицо… Дрожащими руками расстегнул молнию на кармашке сумки, достал фотографию. Опять зажег спичку, взглянул, преодолевая ужас и отвращение. Не она! Ты ведь знаешь, что не она, и уже догадываешься, кто и что… Это лицо Ангелины — вспомни семейный алтарь в цветах. И вот, уже догадавшись, я не мог сдвинуться с места: страх потаенный, даже не соответствующий по своей глубине моменту — мешал. Розыгрыш. Меня разыграли, как с гробом… а может, подсунули улику. Нехорошие игры, смертные, с душком разложения. Но зеленых пятен на лице не было, да и быть не могло.

Я вошел в дом, взял на кухне электрический фонарик (свет мутный, батарейка садится, но сойдет). Вернулся к гробу. На дне в изголовье лежала белая гипсовая маска. Как я вчера сказал: «Посмертные маски отца и матери уничтожены». Доктор уточнил: «Может, у тебя еще какие были?» Кто ж ее сюда принес? Кабанчик, прошмыгнувший в кустах.

Все это я бормотал вслух, пытаясь заглушить таинственный страх, ассоциирующийся с духом разложения. Может быть, память плоти, пальцев, снимавших маску с лица мертвой. Пальцы одеревенели, никак не мог ухватиться за нее, вынуть из гроба. Наконец справился, фонарик в карман сунул, вышел за порог.

Кто-то шел напротив, через дорожку, в кустах. Я вдруг (продолжая, должно быть, опасную игру) приложил к лицу маску. Раздался крик. Надя метнулась назад к штакетнику, я догнал ее, тоже крича: «Надюш, это я! Гипсовую маску в сарае нашел!»

Мы остановились, тяжело дыша, у самой изгороди.

— Прости, я не подумал, как-то машинально.

— Ты эксперимент провел?

— Да нет… сам не знаю. Это лицо ты тогда видела?

— Кажется, да, — она вся дрожала, я обнимал ее за плечи. — У тебя на кухне свет загорелся, и я… что за маска?

— Посмертная. Одной женщины, она погибла в автомобильной катастрофе.

— А где ты взял?

— Кто-то положил в гроб. Надюша, вспомни точно. Отсвет из окон падал на лицо, да? А человек стоял в кустах?

— Да, вон там, под яблоней.

— То есть фигуры почти не видно было?

— Смутно. Белая фигура, крылья над плечами.

— Если человек, например, в белой рубашке или свитере, поднял руки, придерживая маску?

— Господи, зачем?

— Да чтоб лицо нельзя было увидеть и опознать впоследствии.

— Значит, то был убийца?

— Вполне вероятно.

— А кто маску подложил? Ведь ее раньше не было?

— Не было, конечно.

— Я боюсь, Макс! Поживи у меня, я тебя прошу, хоть до пятницы, до Андрея, пожалуйста, пойдем, — говорила Надя бессвязно. Тебя смертельно ненавидят и во второй раз не промахнутся! Пожалуйста.

— Если только ради тебя… — я осекся: прямоугольные стеклышки соседской веранды вспыхнули голубоватым от тюлевых занавесок светом, и сад наполнился слабым мерцанием. — Тебе уже нечего бояться — ты не одна.

Надя обернулась.

— Ой, Андрей приехал!

— Сегодня, между прочим, понедельник.

— Ой, что-то случилось!

— Погоди, — я взял ее лицо в ладони, вгляделся. — Почему ты сказала, что Котов человек опасный?

— Он на нашей улице то и дело мелькает.

— У него тут невеста в восьмом доме.

— А-а.

— Так вот. Я с ним завтра хочу встретиться и рассказать о новых фактах.

— О каких? О маске?

(Вообще-то чувствовалось, что ей не терпится уйти).

— Не только о маске. О дереве.

— Что это значит?

— «У лукоморья дуб зеленый; златая цепь на дубе том; и днем и ночью…»

— При чем тут Пушкин? Ничего не понимаю!

— Не понимаешь? Правда? — я все смотрел в голубые глаза: неужели человек с таким лицом может лгать?.. — Ну, с слава Богу. Иди.

Она легко коснулась холодными губами моей щеки (уже торопясь, уже не со мной) и ушла.

— До поздней ночи я ждал на веранде братца, не дождался: либо он не имеет к дуплу никакого отношения, либо Надя ему наши разговоры не передает.