Бабье лето шло своим удручающим чередом: день — солнышко, день — дождик, день — солнышко… Сегодня день дождя, вернее, в воздухе висела мга, бусенец по-старинному. Без шляпы, в длинном плаще она бродила по милому Замоскворечью, где прошла жизнь… Но отчего же «прошла»? (Катя усмехнулась.) Жизнь только начинается: новые чувства и взаимоотношения, новая профессия. «Я люблю выслеживать людей, какое упоение, какое сладострастие: он ничего не знает, а я о нем знаю все.»
Она уже отчаялась и зашагала к себе на Петровскую, как вдруг совсем неподалеку от дома, в маленьком Монетчиковом переулке, в глаза бросилась блестящая вывеска — черными буквами по красному полю: «Издательство «Корона». Колоритный купеческий особняк, обшарпанный донельзя, но с признаками возрождения: строительные леса по фасаду, груда новеньких кирпичей у входа.
После недоуменных переговоров с секретаршей и главным редактором она вышла на Виктора Аркадьевича — старика завхоза («вице-президента» на местном диалекте), который подтвердил, что Воронов действительно нанимался к ним «подсобником», но с понедельника прогуливает.
— Я ж его сюда и пристроил, — сердито пояснил Виктор Аркадьевич. — Пожалел сироту — и вот пожалуйста!
— Вы знаете эту семью?
— На одной площадке живем.
— Да как же вы не знаете, что Глеб умер?
— Как? — ахнул старик.
— Как отец. Отравился.
Вице-президент забормотал невнятно про командировку за лесом в Брянскую область, из которой он только что…
— Господи, а Ирина-то! — перебил он сам себя.
— Она в больнице. В Кащенко.
— Это ее добьет.
Виктор Аркадьевич тяжело поднялся и подошел к оконцу, забранному решеткой (сидели они с Катей в полуподвале на пачках книг среди ужасающего количества Гарднеров), постоял, вернулся, сел напротив.
— А с кем я, так сказать, имею честь?
— Екатерина Павловна — учительница Глеба по английскому. Меня вызывал следователь… я ничего не могу понять.
— Эх, жизнь собачья!
— Но не в семнадцать лет! Неужели он так переживал за отца?
— Не то слово. Затаились оба, обособились, ни с кем в доме… А как родные были, я ведь Алика с рождения знал.
— Отца?
— Отца. Деликатный человек. Мы еще с его родителями дружили, покойными… и как он о них заботился! Умница, интеллигент. Бауманское закончил, научный сотрудник. Заметьте — не пил… и вдруг!
— Для вас его смерть явилась неожиданностью?
— Слабо сказано. Весь дом вздрогнул.
— Он страдал депрессиями, кажется?
— Не замечал. Жене, конечно, виднее… Остроумен, обаятелен, мягок — как воск. Поневоле вспомнишь: чужая душа — жуткие потемки. Главное — сын его мертвым застал, будь оно все проклято!
— Вы те события хорошо помните?
Старик пристально смотрел на странную посетительницу.
— Екатерина Павловна, а в чем, собственно, дело?
— Перед самой смертью Глеб был у меня и оставил в моем доме записку и цианистый калий.
— Так это он у вас…
— Нет, на даче.
— Тоже на даче! Что-то во всем этом есть… — старик подумал, — нарочитое, чересчур. Вы понимаете?
— Понимаю. Артистический почерк.
— Вот-вот. А в записке что?
— Он как будто обвиняет кого-то в гибели отца.
— Кого?
— Непонятно.
— А яд оставлен зачем?
— Тем более непонятно.
— Он нам звонил, — заявил Виктор Аркадьевич неожиданно.
— В прошлую пятницу?
— В пятницу я в Брянске был. В апреле, когда отца на даче обнаружил.
— Почему вам?
— Мать искал. Она близка с моею Машей, с женой… была близка.
— И он вам про отца сказал?
— Ни слова. Ну, я ответил, что Ирины у нас сегодня не было. Это уж потом до меня дошло, что он ее из-за отца разыскивал. Из Герасимова звонил, из автомата — звонки особые, короткие.
— А во сколько, не помните?
— Вечером. Не поздно, — старик вгляделся в лицо Кати. — А что, это так важно?
— Может быть. А вдруг это преступление?
Виктор Аркадьевич, словно услышав в последнем слове походный зов трубы, посуровел и сосредоточился.
— По телевизору как раз начиналось «Время», помню, я звук приглушал. В самом начале десятого… И такой жутью ото всего от этого несло, вы не поверите!
— От его звонка?
— Нет, потом. В те дни… на похоронах, на поминках. Закаменели оба — ни слез, ни слов, чтоб душу отвести. Так они и жили с апреля — в доме у них смерть стояла — это я по Машиным словам говорю, сам не заходил. А когда он в институт не прошел…
— Он поступал?
— В юридический.
— Значит, собирался жить.
— Конечно!.. — старик осекся. — Одного балла недобрал, а хорошо шел. Умный мальчик, способный: стихи писал — и такие… изысканные, знаете. Учился на пятерки, с детства по-английски свободно разговаривал. Помню…
— Что? — перебила Катя. — По-английски?
— Ну, вы-то разобрались, конечно. С шести лет в кружок ходил. И вот я предложил место у нас. Простое, что называется — принеси, унеси, — зато голова не забита и деньги приличные.
— Какого числа он сюда поступил?
— Да только что. Третьего приехал бумаги заполнил, а с четвертого начал.
— Он один сюда приехал, без вас?
— Я ему все объяснил: метро «Новокузнецкая», маршрут начертил.
— Во сколько он приезжал?
— После обеда. В четвертом, в четыре.
«Ко мне он пришел часа в три, сразу после Дуни».
— Виктор Аркадьевич, начертите мне этот маршрут, пожалуйста.
Вице-президент беспрекословно — видать, завороженный словом «преступление» — оторвал кусок от оберточной бумаги, валяющейся на полу, и сделал карандашный набросок.
— И вот вам мой домашний телефон. Если следствию потребуется…
— Дело закрыто, Виктор Аркадьевич. И никого не интересует, кроме меня.
— И кроме меня.
Катя подошла к выходу метро, достала из кармана плаща коричневую бумажку; из высоких дверей выплеснулся народ, ее толкали, она не замечала. Маршрут, знакомый до слез: каждый поворот, переход и закоулочек, самый краткий и разумный. Она прошла квартал через смежные дворики, свернула, еще раз свернула — и перед ней открылась ее Петровская. Тут надо перейти на другую сторону и свернуть в Монетчиков. Но в тот момент он, вероятно, не свернул, он стоял и смотрел, и в измученной памяти его возникли «ночь, улица, фонарь, аптека». Да, вон невдалеке ярко-алый крест над тротуаром («там яд»), фонарь, а напротив — ее дом. «Вот эта улица, вот этот дом, вот эта барышня, что я влюблен…» «Я вдруг увидел ту улицу, по которой проходил когда-то, но тогда было темно, сумерки, я запомнил угрюмый вход во двор и угрюмый дом».
Она записала эти слова, эту страстную обвинительную речь в понедельник, сразу после звонка следователя. Живя в сумбуре, в непротивлении «мировому мусору», так сказать, Катя тотчас забывала лица, например, и даты, обладая зато превосходной памятью на слова, жесты, оттенки чувств — памятью душевного общения.
«Вот он дошел до аптеки и увидел напротив угрюмый вход во двор — темный, продуваемый, но вонючий тоннель. За кем он следил в тех апрельских сумерках? Дуня, Агния, Мирон… и Алексей! Он еще не был моим учеником, но поселился на Петровской уже в феврале. А если юноша следил за мною? Прекрати! Вообще прекрати про тот апрель — у тебя почти нет данных.
Итак, третье сентября. Глеб приехал наниматься в «Корону» и — может быть, случайно, неожиданно для него — открылась провалом в минувшее улица с аптекой и фонарем при свете дня. И он повторил минувший путь. (Катя прошла через тоннель и вошла во двор.) Он вошел во двор, в угрюмый дом, поднялся на площадку между первым и вторым этажами. Перед дверью с бумажкой (печатными буквами: «Екатерина Павловна Неволина, уроки английского языка») стоял Алексей и тотчас ушел. Дверь отворилась, мимо юноши проскользнула Дуня, которую ждал во дворе в машине Мирон. Вся компания собралась, как нарочно, — только Агнии не хватало. «Загадочная Агния»… а вдруг она тоже присутствовала — втайне? (Катя вошла в подъезд и поднялась к себе.)
Итак, Глеб поднялся, позвонил — и они встретились. «Это вы даете уроки?» — «Я. Проходите, пожалуйста, присаживайтесь. Как вас зовут?» — Он ответил не сразу, я помню, быстро взглянул — ожег взглядом — и сказал хрипло: «Глеб». А я еще подумала: какой красивый юноша (в бело-голубых одеждах: ветровка, джинсы, кроссовки). «Вам для какой цели нужен язык?» — «Для института. Юрфак». — «Хотите стать адвокатом?» — «Прокурором». Я засмеялась, он — нет. Красивый юноша, но очень нервный (судорожный жест — левой рукой провести по лицу). «В каком примерно объеме вы знаете английский?» — «В школе учил». — «То есть, наверное, не очень?» — «Иначе я бы к вам не пришел». — «Значит, начнем с азов, да?» — «Вам виднее». — «Глеб, знаете, уроки стоят недешево, но можно в кредит, если…» — «Я зарабатываю достаточно, в частной фирме, и готов платить по высшей ставке». — «Вас кто-нибудь ко мне послал?» — «Что вы имеете в виду?» — «Ну, рекомендовал…» — «Нет!.. то есть да». — «Кто же?» — «Я не помню». На миг, она-то помнит, ей подумалось: уж не подослан ли вправду этот мальчик… но стало смешно: украсть у нее, окромя рухляди, нечего! «Вас устроит понедельник и четверг в два часа?» — «Устроит. Я тут рядом работаю». — «Так до завтра?»
И за три занятия я не разобралась в его знаниях. Весьма средние, я бы сказала. Или Виктор Аркадьевич заблуждается, или Глеб притворялся».
Катя переоделась в уютный халат из мягкой черной фланели, разыскала общую зеленую тетрадь с «речью» Глеба и текстами обеих предсмертных записок, взяла ручку и в привычной своей изнеженной позе легла на диван. Листва за окном словно прильнула к стеклам, струящимся потоком.
«Сын обнаружил труп отца примерно в половине одиннадцатого ночи, причем, по данным экспертизы, смерть наступила с девяти до десяти. И именно в начале десятого Глеб звонил из Герасимова Виктору Аркадьевичу. Что если он нашел отца раньше, а органы известил через полтора часа? Почему? Он разыскивал мать и только после разговора с ней связался с милицией? Допустим, что так. О чем же они договорились? Отец издавна страдал тягой к самоубийству и заходил к жене в лабораторию, где имеется яд. Кажется, все сходится. Эдипов комплекс… Нет, не сходится! Как можно заставить взрослого человека написать предсмертную записку? Катя медленно вчиталась в текст: «Моя дорогая, прости и прощай. Во всем виню только себя. Ты поймешь, что дальше тянуть нет смысла, все объяснит запечатанная тайна мертвых». Какая-то тайна… а ведь ни слова о сыне! Неужели Глеб стоял и смотрел, как отец перед смертью пишет… нет, подобного садизма и безумия невозможно себе представить! А предсмертная ли это записка?
Да, но «запечатанная тайна мертвых»?! Какая-то неизъяснимая запредельная мука сквозит в этих словах, дважды повторенных!»
Закружилась голова — ощущение, ставшее почти привычным, — Катя поднялась, постояла у окна, вдыхая острую струю из форточки, мысленно повторяя: «Вот представьте: ночь, в окне горит настольная лампа, в кресле улыбается труп, и какая-то тень скользит в каком-то ином измерении. А записка уже написана, и все продолжают жить как ни в чем не бывало».
О прошлом он говорил или о будущем? Труп отца он видел в окне?.. Или представлял себя самого… вот очень скоро он примет яд и откинется с последней улыбкой на спинку кресла? К окну подойдет девочка — и чья-то тень скользнет… отнюдь не в ином измерении — здешнем, трехмерном, и заговорят небесные голоса. Неужели кто-то из нас, из сидящих вот за этим столом, буквально исполнит его предсказание? И продолжает жить, как ни в чем не бывало?»
Она решительно взялась за телефон.
— Виктор Аркадьевич? Это опять вас беспокоит…
— Узнал, Екатерина Павловна, никакого беспокойства.
— Вы случайно не знаете, где была мать Глеба, когда он ее разыскивал?
— Нет, откуда… Может, Маша? Погодите!
Катя услышала отдаленный невнятный говор, затем суровый женский голос произнес прямо в трубку:
— Кого вы подозреваете в преступлении?
— Вы уверены, что это преступление?
— Я уверена, что два нормальных человека ни с того, ни с сего не могли впасть в смертный грех! Но не трогайте Ирину.
— Вы знаете, где она была в тот вечер?
— Не трогайте!
— Тогда я ничего не смогу доказать.
Последовала долгая пауза.
— Посоветуйтесь с доктором, который ее пользует.
— Имею ли я право доверить официальному лицу свои подозрения?
— Насчет Ирины? Без сомнения.
— Не проще ли сказать, где она была, когда погиб ее муж?
— Я не могу предать несчастного и беспомощного человека.