Часы пробили десять — старинный бой, без мертвых заморских голосов. Он случайно задел левой рукой дверь — и залепетали не небесные звуки Моцарта, а мерзкий механизм нашей умирающей, так казалось ей сейчас, цивилизации. «Необходимо вспомнить последний разговор с Агнией, главное, его начало. И об экстрасенсах! Да я все помню, все! Примечательная беседа со стариком в подвале «Короны». Ирина Васильевна в больничном саду. Да, вот еще что (Катя отвлеклась): к ней приходила девочка…».
Послышались тихие шаги в прихожей — жизнь сорвалась со всех запоров, замков и ключей. Катя схватилась за сердце — вошла Дуня. И чем дольше они смотрели друг на друга, тем страшнее им становилось. После мертвого тела тут, на полу, страх не стих, а усилился во сто крат.
— Алексей — убийца? — спросила Дуня как-то грубо.
— Он бы избавился от улики, во всяком случае, не стал бы заводить часы.
— Он забыл, он завел три дня назад!
— Убийца не забыл бы.
— Может, он это сделал специально?
— То есть?
— Догадался про вас с лингвистом, — продолжала Дуня так же грубо, — отравил его и эффектно дал понять, кто тут гений.
— Оригинальная версия. Но ты не свои слова повторяешь, Дуня.
— Вы не забыли, на кого указал ваш друг?
— Ты хочешь сказать, на Алексея?
— Не обязательно.
— Значит, на меня.
«Вы — вдова!» — вдруг вспомнилось, и она опять схватилась за сердце.
— Вам плохо?
Дуня исчезла, видимо, метнулась на кухню за водой; Катя крикнула: «Ничего не надо!» — и через короткое время услышала, как хлопнула входная дверь.
«Если б они все знали, что у меня на сердце! Я ничего не хочу — ни истины, ни жизни, ни любви — все отравлено. Или я хочу смерти?». Стало совсем худо, и она прошла на кухню.
Содержимое аптечки отца вывезли еще после первого обыска, и медсестра Ксении Дмитриевны, сжалившись, дала ей пузырек валерьянки, который Катя целиком вылила в стакан, разбавила водой и выпила половину. Не помогло. Выскочила во двор, постояла, глубоко дыша, глядя в мутное предрассветное небо. Ничего не помогало. Сердцебиение, головокружение и не смягчаемая даже легкой дремой явь.
«Сейчас допью — и свалюсь». Катя сняла крышечку кофейника, которая прикрывала стакан, поднесла к губам… по внезапной ассоциации вспомнился трупный запах в дачной комнате, где за столом сидела Агния. Вадим воскликнул: «А чем стаканчик пахнет, не пойму… Господи, да это, наверное…» Она наклонилась. «Это цианид, он мне давно знаком». «Вам не снится черный сосуд и благовонный миндаль?»
Мысли путались, казалось, она уже перешла грань живых и мертвых, но обострившаяся память души и плоти реагировала четко и верно: сквозь одуряющую «кошачью радость» пробивался очень слабый душок миндаля. В своем состоянии абсурда она даже не удивилась: может, так и надо, все отравлено, и надо умереть. В стерилизованную специалистами квартиру к десяти утра некие неведомые силы занесли цианистый калий.
Катя вдруг засмеялась и заплакала — от горя и радости. Засверкало вечное солнце, отрадная свежесть из форточки нахлынула далекой юностью, и гул громадного города отозвался единственной небесной серенадой. Словом, в разгромленный мир возвращалась любовь. Ведь все просто. Убийца на свободе и продолжает действовать в своем стиле. Он не умер на поминальном пире заката (он не брат!) и не взят стражниками в тюрьму ночью (он не возлюбленный!). Он — другой, третий между ними, и надо всего лишь убить его. Убить — то есть обозначить именем и словом.
Катя накрыла отраву кофейной крышечкой, вернулась в кабинет… действиям убийцы надо противопоставить свое действие!
«На чем я остановилась перед визитом Дуни? «К ней приходила девочка». Подружка, которая следила за Глебом на кладбище; студентка, которая… учится на вечернем… нет, на дневном. Вот что меня смутило тогда! Марина виделась с больной «одну минуту», потому что опаздывала в институт. А доктор сказал, что она его уже не застала. Когда же приходила она? Или доктор дежурил в ночь и ушел утром? Как же проверить? Воскресенье…». Однако она все же позвонила в больницу и после «суеты сует» (объяснений и извинений) добилась ответа: двадцатого сентября психиатр, пользующий Ирину Васильевну, находился на службе как обычное с восьми утра до пяти вечера.
Катя в волнении прошлась по кабинету — не прибранной после обыска чужой комнате, где все слегка сдвинуто и асимметрично, — сегодня ей должно везти во всем, ее несло на черных — горе и радость — крыльях победы… куда? Бог весть! К освобождению — а там хоть сердце разорвется.
Позвонила и убедилась — везет: Марина дома. Да, она привезла фотографию к девяти утра и опоздала на первую пару, больше в Кащенко она не ездила.
«Ключики-замочки, шелковы платочки»… Охрана, возможно, разные смены, предупрежденная доктором, без формальностей пропустила Марину… и еще кого-то. Охраной займется следователь, а я…»
Она продолжала нервно ходить по комнате, восстанавливая в подробностях одну недавнюю сцену. «Вы все сумасшедшие!», «Мы с мамой встречаемся сейчас. Тут, у аптеки»…
Кажется, пришла пора сделать третий звонок.
— Дуня, когда ты сидела с больной в саду, тебе не показалось, будто кто-то прячется в кустах?
Молчание, потом — быстрое:
— Я не сидела!
— Не глупи. Проведут очную ставку с вахтером.
И — короткие тупые гудки в ответ.
«Если моя догадка верна, сейчас она придет!». Катя опять прошла на кухню, взяла стаканчик с зельем дьявола («Дамское деяние» — Мирон), огляделась и спрятала в духовку газовой плиты. (А Вадим продолжил: «Еще в средневековье отравительницы воспринимались как сеющие повсюду смерть колдуньи».) И измученную душу ее понесло дальше, в головокружительную древность зла. «Ты испорчена, испорчена, испорчена! Высокий, до неба, костер аутодафе и последний смертный крик возлюбленной… Восстанет ли в Судный день из праха человек и будет ли осужден за свои грехи?..»
Катя очнулась, услышав шаги в прихожей, в кабинете, в спальне, опять в прихожей… Дуня вошла на кухню.
— Ты очень удивилась моему звонку?
— Очень.
— Ты думала, я уже не в состоянии буду позвонить, да?
— Ничего я не думала.
— А я допила валерьянку и, знаешь, мне стало легче.
— Не издевайтесь! Вы нам шьете дело?
— Вам? Ты уезжаешь с Мироном?
— Не ваше дело!
— А если он обманет, не возьмет?
— Это мое дело…
— Дуня, сдвинься с «дела». Ты украла ключи у Ирины Васильевны?
— Нет!
— Зачем ты к ней приходила?
— Это мое дело!
— Следователю все известно, — соврала Катя. — Запираться бесполезно.
— Ну… вы сказали, она уже в третьей стадии, не выживет. И я принесла лекарство.
Катя похолодела и схватилась за сердце.
— Какое лекарство?
— Новое, американское.
— Название!
— Не знаю… от шока.
— Сейчас!.. Не уходи, я позвоню.
Дежурный врач.
— Я вас сегодня уже беспокоила по поводу больной Вороновой, помните?
— Ну как же.
— Ей тайком принесли лекарство от шока, американское, не знаю название. Как бы это не повлияло на процесс…
— Тайком? Немедленно разберемся!
— А она… жива?
— Жива, жива, что вы так волнуетесь? Не цианистый же калий ей принесли.
От банальной этой шуточки мороз по коже подрал.
— Дуня, почему ты боишься Мирона?
— Не боюсь!
— Помнишь, ты отказалась идти с ним? Ты испугалась, когда я спросила про его алиби.
— Ничего я не испугалась!
— Значит, тебя не было с ним, когда погибла Агния!
Дуня смотрела прямо перед собой широко раскрытыми пустыми глазами.
— Ты и мне принесла лекарство? — прошептала Катя. Ко мне на кухню, да?
Дуня попятилась, закрыв лицо рукой.
— Вы с коммерсантом правильно рассчитали: смерть — самый надежный способ избавиться от любого шока.
Дуня пошла к двери, обернулась на пороге и произнесла трезво и жестко:
— Если этот сумасшедший дом будет продолжаться, я и вправду отсюда сбегу!
«Итак, пришла пора сделать последний звонок. — «Мирошникова нет и до завтра не будет». — «Где его найти? «Он на «деле» (ага, «служебная тайна»). Нет, домашние телефоны сотрудников мы посторонним не даем. А, по поводу той серии отравлений. Излагайте. Это очень сложно. Я не особо в курсе, но разберусь». — «Нет, лучше… (и правда, сложно, и победу ей хотелось одержать именно над Мирошниковым)…лучше как можно скорее разыщите его и передайте: надо задержать Мирона Ильича Туркина». — «Он проходит по делу?» — «Проходит. Мирошников поймет».
Катя заходила по комнате, торжествуя победу. Торжество, в которое постепенно, «медленно, но верно» проникало тяжелое, еще не испытанное ощущение: за ней охотятся (ну, это ощущение не новое). Ее хотят о т р а в и т ь! «Они не посмеют, уговаривала она себя, я им скажу, что предупредила органы. Уговоры не помогали, утренняя радость жизни покинула, воздух отравлен… пойти на кухню (Катя вдруг рассмеялась) и поднести к губам… Нет, этого они от меня не дождутся, пусть у меня не осталось ни одного близкого… Как не осталось?» Катя остановилась как вкопанная. «До завтрашнего утра я поживу у Ксении Дмитриевны, как бы ни было мне больно, но эта боль — живая».
Она лежала на своей кушетке, до подбородка укрытая ало-черным пледом: лицо в адском пламени электрических змеек обрело выразительную закоченелость посмертной меловой маски.
— Она жива? — еле слышно спросила Катя.
— Можете говорить громко, — холодно ответил Скупой Рыцарь. — Она не слышит.
— Умерла?!
— Врачи сказали: кома.
Чуть отлегло от сердца. Катя села на низенькую скамеечку между изножием кушетки и креслом, в котором восседал старик. «Он-то как здесь?.. У него погиб сын».
— Вы… давно знаете?
— Меня известили час назад.
Было невыносимо говорить — и невыносимо молчать.
— Что такое кома?
— Полная утрата сознания, отсутствие рефлексов, двигательные центры нарушены, — излагал Петр Александрович, бесстрастно, как на лекции.
«Вот холодное чудовище!»
— И она ни разу не приходила в себя?
— Ни на секунду — по свидетельству медсестры.
— А где она?
— Спит в гостиной, я заменяю. Нельзя оставлять одну, — он кивнул на кушетку.
— Я буду до утра…
— Ее вот-вот заберут в реанимацию, ночью не рискнули перевозить.
— Все равно, Петр Александрович, вы свободны.
— Благодарю, — старик кивнул, но остался сидеть, неподвижный и прямой, как палка.
«Как он меня, должно быть, ненавидит!» Катя не поднимала глаз от ковра, на котором валялся «труд» историка: черный крест, обвитый лозой с шипами и розой в центре перекрестья. Любовь, распятая на кресте.
«Они якобы знали тайну мертвых». И он уже знает — ее брат, такой живой, надежный и верный. Да, с того школьного новогоднего вечера (незабвенный пронзительный запах хвои, легкое головокружение от шампанского, «шепот, робкое дыханье»), с того вечернего «бдения» она всегда чувствовала его руку на плече.
— Петр Александрович, а где Сальери хранил яд?
Старик вдруг молча поднялся и ушел.
«Да, ненавидит. Меня ненавидят все… кроме, может быть, но он в тюрьме. Здоровяк-отставник». Катя вздрогнула. «Нет, невозможно! Я не хочу!» Однако фрагменты жизни, вопреки ее страстному желанию, складывались в опустошенный магический ландшафт… «Нет, невозможно, — сопротивлялась изо всех сил, — ведь порошок был подсыпан сегодня утром. И могли это сделать только…»
— Я больше не могу! — произнесла она вслух с отчаянием. — Я спущусь на волю, надышусь воздухом напоследок, выпью валерьянку.
И, вопреки страстному желанию, ноги сами понесли следом самоубийц — или убийц. Она вошла в кабинет: горная свежесть густых сумерек лилась из форточки, окно над аптекой не светилось, привычный «здешний» хаос бумаг и бумажек в ящиках письменного стола. Три кратких телефонных разговора — с беспощадной последней прямотой — и трехкратный ответ: «Иначе — смерть».
Всех троих она застала, и все трое «раскололись» — так и должно было быть: ее опять несло на черных крыльях победы. Куда? Бог весть.
Оставалось только ждать. В прозрачном сумраке она прокралась на кухню, достала стакан с ядом. Казалось, вечность прошла, когда послышались шаги — не крадущиеся, осторожные, а тяжелые и уверенные.
Кто-то вошел на кухню и включил свет. Катя спросила:
— Как умер Патриций? Его отравили?
— Тебе виднее, — ответила старуха ясно и звонко. — Тебе-то известно, что по сути, по совести, убийца — ты!