И Катина семья, и Вадима были, так сказать, неполноценные: и в той, и в другой ранние разводы. Зеркальное отражение судеб, где по характеру Ксения Дмитриевна играла роль отца, а робкий папа Кати — мягкой мамочки.
Ксения Дмитриевна, соскучившись, не выдержала, и по ее приказу: «Дети, чай готов!» — они перешли к Адашевым. Катя отдыхала в нежнейшем старом кресле рядом с кушеткой, на которой обычно полулежала хозяйка. Здесь тоже охватывал мир детства, в котором почти ничего не менялось, только больше порядка, чем у Кати, и обстановка богаче и изысканней (ихний папа, сбежав, вторую семью не завел и, хотя у своих имел прозвище Скупой Рыцарь, кое-что «выделял» от избытка: крупнейший историк, доктор, профессор и проч.). Новым был светильник на круглом инкрустированном столике: полоски фольги под напором воздуха трепетали, извиваясь, как гибкие огненные змейки, играя на лицах красноватым неземным излучением, в котором собеседники казались выходцами из ада, ухаживающими за Катей с истинной заботой и любовью: ее вишневое варенье, ее конфеты «Дюймовочка»… лимон — обязательно… Катюше крепкий на ночь не надо… Здесь все помнили о ее привычках и причудах — и Катя незаметно для себя расслабилась.
Мать с сыном очень похожи — сухощавые, высокие, черноволосые (у Ксении Дмитриевны уже полно седины), глаза черно-карие, чуть косящие, губы узкие, алые… Яркие лица, может, не очень красивые, но резко индивидуальные — выражение доброты и нежности — такие лица не забудешь никогда.
— Сейчас, конечно, полно сумасшедших, — говорила Ксения Дмитриевна, в изнеможении откинувшись на кушетку. («Что-то она стала сдавать!») — Скажете — у нас время катастроф. Но я-то поездила по свету, я знаю: так везде. На мир надвигается безумие.
— Ну, мам, ты как Сивилла…
— Дима, я чувствую. Бердяев писал, что люди делятся на две неравные части: меньшинство, остро чувствующее зло и страдание мира, и остальные — равнодушные. Мы, к сожалению, относимся к первой категории.
— Ты претендуешь на духовный аристократизм, — сдержанно отметил сын.
— Не я претендую, а душа ощущает зло. Что заставляет вас с Катюшей заниматься судьбою, уже посмертной, этого несчастного мальчика?
— Меня заставляет Катя, — он засмеялся.
— Нет, серьезно?
— Я закурю?
Женщины кивнули; взметнулось пламя зажигалки, мрачно-пепельный дым от сигареты красиво вписался в красноватое мерцание светильника.
— Так вот, дорогие мои. Меня заинтересовал убийца.
Ощущение расслабленной неги исчезло, Кате стало внезапно холодно.
— Не увлекайся и не увлекай Катю, — строго заметила Ксения Дмитриевна. — Мальчик покончил с собой. Мы с твоим отцом, Катюш, не раз обсуждали эту проблему — о своевольном конце.
— Человек не имеет права распоряжаться… — Катя осеклась, осознав, что цитирует записку Глеба.
— Ну, конечно, язычество. Кто-то из древних заметил, что люди более велики, чем боги, в одном: боги бессмертны, а мы по своей воле можем оборвать свою жизнь.
— И чужую, — вставил Вадим. — Наследственное самоубийство представляет интерес для психиатра. А вот организовать такую убойную и безукоризненную операцию мог только гений.
— Гений? — возмутилась Ксения Дмитриевна. — Человек с душевной порчей. «Гений и злодейство — две вещи несовместные».
— Вполне совместные, к сожалению: гений и переводится как «демон». Вычислить этого демона и уничтожить — вот благородная цель. Вырваться, хоть ненадолго, из этого круга повседневной пошлости…
— Вырывайся в творчестве.
— Мне этого мало.
Ксения Дмитриевна оглядела «детей», вздохнула и властно переменила тему, и Катя стала успокаиваться, покуда из убаюканного состояния ее не вывел вопрос Вадима:
— А который мы имеем час?
Ксения Дмитриевна вышла с чашками на кухню — она терпеть не могла часы, этот символ убегающего времени; сын, напротив, любил точность — крикнула:
— Десять без пяти.
— А где твои японские? — поинтересовалась Катя у Вадима.
— A-а, подарил, дурак, по пьянке, — он улыбнулся совершенно по-мальчишески. — Поехали проветримся?
Поздний вечер пронзительно свеж, мокрый ветерок врывается в боковое окошко с чуть приспущенным стеклом; фонари, как водянистые огни в аквариуме, на миг озаряют его лицо, тонкие нервные пальцы на руле (на безымянном — тяжелый перстень, давний подарок папы-коллекционера; «Королевский, — хвастался Димка еще в школе, — видите инициалы: принадлежал Карлу Великому!»). В лицо ей ударили капли, подгуляло бабье лето. Но всё равно хорошо, только голова разболелась.
— Дим, я тебя не понимаю. То ты мне советуешь сменить круг лиц, отстраниться, то сам вдруг…
— Ты не отстранишься, чувствую. Значит, я с тобой. Ну, самоубийство, согласен, ну, мания, а мы создадим собственную фантазию, правда?
— Нет, я хочу реальности.
— И какой ты себе ее представляешь?
— Глеб пришел в мой дом за кем-то, за кем отследил полгода назад.
— То есть ты связываешь две смерти?
— Да.
— Что же мешало ему прийти раньше?
— Трудно сказать… Та слежка происходила в темноте. «Темно, сумерки», — он сказал. Если не смог сразу отыскать нашу улицу… или полгода отыскивал того человека и пришел за ним по пятам.
— Что ж, круг действующих лиц ограничен: Алексей и Мирон, Агния и Дуня. Тебя, душа моя, я исключаю.
— Трое учеников у меня с начала года, а Алексей поселился на Петровской с февраля и явился в один день с Глебом.
— Интересное совпадение. Кто раньше?
— Глеб.
— Он тоже тут неподалеку жил?
— Не знаю. Работал где-то рядом, но название фирмы мне неизвестно. Никакой, так сказать, жажды знаний я в нем не почувствовала, как будто его отвлекало какое-то другое, более сильное впечатление.
— Влюбился в учительницу?
— Ну нет, эмоции скорее негативные. Я вообще ума не приложу, зачем они все деньги платят, — ни у кого интереса к языку, лишь бы отделаться.
— Псевдоученики — это любопытно. Мог кто-нибудь из них слышать разговор молодых про дачу?
— Я не слышала… но я могла на кухню, например, выйти. Да и не прислушивалась, зачем мне… так они на расстоянии плясали, возможно, громко переговаривались.
— Впрочем, если кто-то последовал за Глебом…
— Глеб как будто сразу сбежал, а обе пары еще некоторое время не расставались. Вот Мирон мог пойти за Дуней.
— Да, у него мотив на поверхности: ревность.
— Ни у кого не на поверхности, Дима. Если Глеба действительно убили, то в связи с отцом.
— Но ведь там установленное самоубийство, — воскликнул Вадим с досадой. — Мы опять в тупике. Только я было разошелся…
— Для тебя это игра, — сухо сказала Катя.
— А для тебя трагедия?.. Катя, сознайся, разве все это по большому счету затрагивает твою частную жизнь?
— У меня ее нету, — отозвалась Катя по-прежнему сухо. — Поэтому я лезу в чужие дела.
— Твоя ирония над собой совершенно неуместна. Все зависит от тебя.
— Ну, конечно! — она рассмеялась нервно. — Я окружена поклонниками и привередничаю.
— А я уверен: все зависит от тебя.
Она опять рассмеялась.
— Ну так давай поженимся, а, Вадим?
— Ты этого действительно хочешь?
— А ты?
— Я первый спросил.
— Ну, детский сад. Успокойся, я пошутила. Поехали домой.
Она не смогла бы признаться ему, что внушает мужчинам отвращение. Ну, может, это слишком сильно сказано.
— Слишком больно! — сказала она вслух, вглядываясь в свое отражение в старом зеркале на комоде. К тридцати годам она имела случай — и не один — убедиться, что есть в ней нечто отталкивающее, только никак не могла понять, что именно. Интересно сказала Ксения Дмитриевна: «Душевная порча». Даже в школе за ней никто не «бегал» — ну, это ладно, детство… А потом? Катины, так сказать, романы — всего их было четыре — кончались быстро и одинаково: очередной претендент исчезал… точнее, избегал дальнейших встреч. Она, понятно, не навязывалась, только спрашивала и спрашивала себя: почему?
Катя была инстинктивно целомудренна, но в этом году сдалась, стала любовницей человека уже немолодого, не обремененного ни женой, ни детьми, только старики родители… И что же? Все повторилось: остались тоска, страх и, вопреки всему (Катя усмехнулась), надежда.
Да черт с ними со всеми! Она вынула шпильки из волос, встряхнула головой, длинные русые пряди заструились шелковым потоком по плечам и груди… Тяжелый день, так болит голова.
Катя прошла в прихожую, включила свет — неяркий фонарик с железными переплетениями, — открыла белый шкафчик с алым крестом, чтобы отыскать в скопившейся за годы груде лекарств анальгин (разобрать и выкинуть половину… нет, больше!). Однако белая пачка сразу бросилась в глаза: она лежала с краю, рядом с маленьким сосудом из черного металла. Катя вынула таблетку, прикрыла дверцу… опять открыла. Что это такое? Взяла сосудик — продолговатый, легкий, с белой бумажной наклейкой, на которой красными буквами выведена формула: KCN.
Вдруг текст из предсмертной записки — «Вам не снится черный сосуд и благовонный миндаль?» — словно ударил в голову, боль усилилась, и показалось, что за нею кто-то наблюдает. Катя бросилась к дверному глазку — на тусклой площадке никого — в кабинет, к окнам… «Да что я? Второй этаж. А пожарная лестница рядом с окном в спальне?..». Распахнула раму с грохотом, перевесилась через подоконник, жарко вдыхая печальную прелую свежесть… Кто-то пересек улицу и вошел в дом напротив… где аптека — «там яд»!
«Ну, нервы! Надо наконец пересилить лень — не физическую, а, скорее, душевную — и освободить свой дом от многолетнего хлама. Завтра же займусь…». Катя взглянула на сосудик в правой руке, отвинтила крышечку — белый порошок, примерно на треть заполнивший емкость. Подошла к книжным полкам в кабинете, взяла химический справочник. KCN — цианистый калий. Вдруг вспомнилось: «Еще в средневековье отравительницы воспринимались как сеющие повсюду смерть колдуньи».
Катя опустилась на диван, обхватила руками голову — мозг будто разрывается… как будто душа убиенного юноши вернулась в угрюмый дом, чтобы напомнить и обвинить… «Меня?» Как женщине ей не чужда была мистика, но здравый смысл, вопреки жгучему страху, взял верх. «Хранился ли этот сосуд у меня в аптечке? Никогда не обращала внимания, впрочем, с моей зрительной памятью… Или его принес и подложил Глеб? Но с какой целью? Он сказал: «Голова дико болит», — и я послала его в прихожую… «Вам не снится черный сосуд и благовонный миндаль? Приснится, обещаю.
Кому адресовано безумное обвинение? Безумное? Но вот, однако, у меня в руках — реальный сосуд с цианистым калием, и если растворить его в жидкости… Она быстро прошла на кухню, налила в стакан воды из-под крана и осторожным движением бросила туда крошечку порошка. Поднесла стакан к лицу, вдохнула… Я не знаю, как пахнет миндаль, но этот запах мне знаком. Откуда?! Господи, прости и помилуй! Не просто знаком, а ассоциируется с чем-то совершенно конкретным и ужасным… с трупом!»
Освещенное в ночи окно, на столе стакан с ядом, мертвый человек откинулся на спинку садового кресла и улыбается — жуткая эта картина вспыхнула ярко и зримо, как цветная фотография, как если б она ее видела сама. «Но я ездила в Герасимово в детстве, — защищалась Катя, — с папой, мы ходили по грибы, я никогда не была на этой даче!.. «Аптечная, 6» — сказала Дуня? — В раскалывающейся голове нежно прозвенел обрывок прекрасной мелодии. Да мало ли на свете улиц с таким названием? Запомни главное: к «тайне мертвых» ты не имеешь никакого отношения. Разумеется. Однако мне — именно мне — подброшены яд и записка».
Она решительно вылила смертоносный раствор в раковину, тщательно вымыла стакан и раковину заодно. Вернулась в кабинет и принялась ходить взад-вперед по скрипучим дощечкам паркета — новая привычка, с проклятого этого понедельника. Обычное и любимое времяпрепровождение: лежать в уютной позе на диване с книгой и слушать Моцарта. Второй день не лежалось, не читалось, не слушалось… «Нет, им не удастся свести меня с ума! Кому — им? Вот в этом я и должна разобраться».