Во вторник завтракали мы втроем на терраске. Я избегал смотреть на молодых, молча курил, потягивая кофе. Отчего-то не мог я уйти, остаться один, не мог — и все.

Когда-то любил я эти утренние часы, еще не жаркое солнце, подрагивающие тени от сиреневых кустов на пестрой клеенке, особый вкус и аромат еды и первой сигареты в свежести сада. А птицы пели так сладко, осы звенели так тонко и зло над вазочкой с вареньем — казалось, воздух пропитан медом на исходе лета. Все так — да не так!

В райские мои запущенные кущи прокрался некто, прошелестев, точно черное знамя, чтобы совершить проклятие над прадедом этой вот девушки, сидящей напротив в желтом сарафанчике.

Что ж, наделал дел — отвечай: в нашем отечестве срок давности на убийство не распространяется.

Но при чем тут я?

Почему Прахов перед смертью вызвал именно меня с рукописью? В работу мою над романом он не вмешивался, не лез с советами, не подгонял. Вдруг ему кто-то позвонил. Ну на что можно было поймать старика, отжившего свой век? На чем мы все «ловимся»? На близких — наша уязвимость, наше «второе я». Прелестный ребенок на коленях у дедушки, забавный подросток с Колей во дворе, русалка, юное безжалостное существо. Я нечаянно встретился с яркими золотыми глазами — ни у кого таких не встречал, — отвернулся и закурил новую сигарету.

О том, что я переменил имена и названия, Прахов не знал, это само собой подразумевалось.

Ну, например: «Востоков написал документальную вещь, издание которой чревато для вас скандалом и позором». — «Мне перед гробом терять уже нечего». — «А вашей праправнучке? Ее взрастил, как выразилась поэтесса, убийца. Поторопитесь, уже завтра ваше преступление станет достоянием гласности. А «подвиг» девятнадцатого года, по законам диалектики, станет «позором» в девяностом».

Старик срочно вызвал меня для объяснений.

«Неужели ты думаешь, что все произошло из-за меня?» — «Я в этом уверен», — заверяет меня ученик. То есть, выражаясь в том же поэтическом ключе: я сам взрастил убийцу.

Грехов и грешков у меня к сорока пяти годам скопилось немало, но никогда — клянусь! — никогда я не был сторонником насилия и никакого влияния в этом смысле оказать не мог.

«Ты не виноват, Леон. Не ты отвечаешь за убитых». Разумеется, не я, черт подери, коль об этих убитых мне ничего не известно!

— Налить вам еще кофе? — вежливо спросила Мария.

Я кивнул.

(Что она знает про «тяжелый серый камень», почему для прадеда она выбрала такой же, отсюда? Взять бы да спросить — боюсь!)

— Пап, ты кого-нибудь ждешь?

— Василия.

Наверное, на моем лице по мере углубления в тайну отражались мысли и чувства охотника, идущего по следу, или, напротив, затравленной дичи. А они наблюдали.

— А я подумал, даму.

Тонкий намек на то, что домашних деревенских вольностей в одежде я теперь себе не позволял, даже вместо шлепанцев на мне туфли.

— Мы с Василием собираемся к Горностаевым. Алла больна.

— Чем?

— Требуется поставить диагноз.

Чтоб не думать о камне, о монастыре (о ней!), я вернулся к Прахову.

Итак, старик вызвал меня для объяснений и тем самым, как пишут в детективах, подписал себе смертный приговор. «Отпущу». — «Каким образом?» — «Зарежу».

Тогда в спальне меня и Колю смутило наполовину очищенное яблоко, и мы принялись искать нож. Мой охотничий (футляр давно потерян) презент всем примелькался — годы и годы я ходил с ним по грибы — и лежал обычно в ящике кухонного стола. На месте его не было, но с каких пор — трудно сказать: захваченный романом, я в то лето грибную охоту забросил. «Ты его точил и точил, помнишь?» Никогда не точил, нож был тупой, а корреспондент мой пишет: «Остро лезвие». Значит, кто-то заточил.

Вещица своеобразная, запоминающаяся, с инкрустированной ручкой. По этому ножу в трупе меня бы вычислили быстренько.

Ситуация такова. Подпольный прозаик, одержимый преступным замыслом и страдающий манией величия, обещает при свидетелях умертвить «героя» и приводит замысел в исполнение. То есть сначала описал, а потом исполнил по писаному. Психушка обеспечена.

Я представил открытую дверь, луч света, прорезающий сумрак подъезда. Как я, удивленный, вхожу… прихожая, гостиная, кабинет… У камина труп с ножом. Испуганно вызываю по телефону «кого надо», даю маловразумительные объяснения (и рукопись при мне!). Или трусливо сбегаю с места происшествия. Неважно: все равно «возьмут» меня, я похвастался, что зарежу, и зарезал.

Дело «верняк». Меня спасла семейка Праховых. Старик, вовремя скончавшийся от разрыва сердца. Вот эта девочка, вовремя приехавшая к сыну. Спасли меня, но не Марго.

Проскрипела калитка, и за домом послышались шаги. Наконец-то! Однако вместо Василия возник Милашкин и разрядил атмосферу. Кофе, сигареты, погода, комплименты невесте, то, се… Но вот приступил к делу:

— Леонтий Николаевич, вы говорили с Григорием Петровичем?

— Говорил. Но в настоящее время, понимаете… — начал было я золотить писательскую пилюлю, но секретарь оборвал:

— Он отказал?

— Отказал.

К чему, в самом деле, реверансы? Мы же старые литературные волки.

— Ну и черт с ним, пардон. Быстренько сориентировался и откололся. Не наш человек.

— Наш, ваш… Артур Иосифович, я ведь тоже писал «в стол».

— Вы не «тоже»! Вы не лезли на трибуны. А я еще в позапрошлом году по его публикации в «Огоньке» понял, куда он переметнулся.

— Журнальчик желтенький, согласен. Но ведь нигде больше не взяли, он предлагал.

— Правильно сделали. Вот уж действительно дешевка. «Имя которому смерть, и ад следовал за ним» — через семьдесят лет переоценивать военный коммунизм, когда люди горели мировой революцией!

Вот уж с кем действительно черт, так это с военным коммунизмом и мировой революцией; но статья Горностаева имела эпиграф из Апокалипсиса про смерть и ад и именно ее с автографом я привез Прахову на Страстной неделе! Как же я позабыл? Головка моя начала потихоньку покруживаться.

— Тогда он прогремел, — продолжал Милашкин злобно. — И пошел в коммерцию. Вот они — наши «витии»!

«Все вы хороши! — подумал я так же злобно. — Двадцать пять лет — и кровь, кровь…»

Милашкин распрощался, я не удерживал, был ошеломлен. Дошел с ним до калитки.

— А чем Горностаев вам обязан?

— Было «дело». Аморалка. Я сумел «поставить на вид». А гнать надо было из Союза поганой метлой, как многие предлагали.

— Дело об отравлении?

— А, вы в курсе! — Милашкин очнулся и отчеканил: — Я видел этого козла на озере с вашей женой в недвусмысленной, простите, позе.

— Благодарю, Артур Иосифович. Вы мне помогли, и вам зачтется.

— Где зачтется, хотел бы я знать? — вопросил он горько.

«В зале суда», — чуть не ответил я, но сдержался, улыбнулся на прощанье. Сатир — попросту, по-русски, и значит «козел».

Секретарь удалился по тенистой улочке. Василия не видать. Молодые смеялись где-то в саду — уж не надо мной ли?.. Как Коля в распашонке заливался здесь на качелях, которые я построил для него, а Марго в чем-то белом шуршащем вторила в ответ и ловила на лету маленькие голые ножки.

Я вошел в кабинет, сел за стол, покосился на тяжелый серый… схватил… выкинуть, к чертовой матери, в окно, в лес, в озеро. И забыть, забыть… Забыть, как она ловила сына на лету? Нет. Уберу отсюда, когда найду жену, и его место займет чистый лист бумаги, на котором я напишу первое, разорванное надвое слово: «убийство».

А пока — продолжим.

Итак, четвертого августа старик вызвал меня для объяснений.

В Москве в это время находились все действующие лица (без установленных алиби): Марго с Колей, Василий, Юра и Гриша, а может, и Аллочка. Все — кроме меня и Марии.

Марго. Несомненно замешана, но, по-видимому, в качестве свидетельницы, а потом — жертвы.

Коля. Отметаю с ходу, интуитивно. Он слишком любил мать… Что значит «слишком»? Чересчур, болезненно. Нет, никаких фрейдистских комплексов в их отношениях я не замечал (ты, дурак, много чего не замечал! — заметил я в скобках). Разве что ненависть к Юре, но это нормально, раз сын считает его убийцей. И все же, объективности ради, отмечу отрицательные обстоятельства: на время исчезновения Марго алиби он не имеет; непонятная свистопляска вокруг меня усилилась с его приездом; в принципе он мог стереть и кровь с картины.

Василий. Никаких трений между нами вроде не было, мы шли по жизни разными путями, которые пересекались в основном в праздничных и похоронных застольях. Он — весь в покойного нашего отца-медика и пошел по его стопам. Главное: никаких потуг к писательству, что исключает, например, зависть. Отношения с Марго, по-моему, были чисто родственные: она — женщина не его типа. Вот доказательство: Марго с Аллочкой друг друга недолюбливали, с Татьяной — любили, между ними не стоял мужчина. Алиби на вечер 6 августа подтверждает Ольга Бергер. Стереть кровь с картины не имел возможности (дежурил в реанимации с двух часов — мой звонок). Отрицательное обстоятельство: как хирург, мог идеально зарезать свояченицу — но зачем?.. И кровь все-таки пролилась — стало быть, не идеально. Словом, пока что не нахожу причин, по которым Василий стремился бы погубить меня, а тем более незнакомого ему Прахова.

Юрий. Причин более чем достаточно. И обычное (может быть, подспудное) стремление преодолеть, превзойти учителя. Предательство, обман, страсть, ревность… целый букет!

Отсюда — обостренное чувство вины, замаливание грехов, болезненные «встречи» и «явления». Выследил меня у гроба Прахова в ЦДЛ; вечером был в Кукуевке. Болтался на берегу вокруг да около «тяжелого серого камня». Имел возможность стереть отпечаток с картины. Непонятные отношения с Марией: закопал урну в монастыре. Намек о моем чуть ли не «инфернальном» влиянии. В общем, при наличии мертвого тела «органы» взяли бы ученичка немедленно. Я же пока обвинить его не могу, поскольку все улики — косвенные. Мне не «обвинение» нужно, а правда.

Гриша. Психологически весьма годится на роль «врага». Мотивы: «литературный» (закоренелый, судя по всему, графоман — и тоже как будто «замаливает грехи»: прямо-таки жаждет меня издать); «чувственный» (давняя связь с Марго); «денежный» (частное издательство). Не имеет алиби на 4 и 6 августа. Вполне вероятно, что жена выследила его у меня на участке, что-то знает и пьет со страху. Отрицает факт знакомства с Праховым, но фигурирует в записной книжке умершего. Имел возможность стереть кровь с картины. Статья «Четвертый Всадник».

Алла. «Муж и жена — одна сатана». В качестве супруги Горностаева имеет и мотивы и возможности в обоих случаях. «Она вышла в горе, ломая руки». Не то что запьешь — руки на себя наложишь, живя с убийцей.

Я задумался, вспоминая недавнюю ночь, когда сидел на терраске, дожидаясь брата и размышляя о Горностаевых. У них есть и была машина… нет, не то. Неизъяснимый ночной промельк — невыносимое чувство страха, которое отозвалось сейчас во мне неясным воспоминанием. О чем? Кажется, замечание Гриши о жене: «Все режет, режет — на солнцепеке живем». Ну, живут на солнцепеке — мне-то какое дело? Откуда страх? Какова его подоплека?

Чего мы боимся больше всего на свете — мы все без исключения? Смерти. Мертвых. «Не ты отвечаешь за убитых». Не улики, в конце-то концов, не факты и доказательства убеждают и пугают, а фантастический отблеск смерти, в котором живу я вот уже два года, который ослепляет, искажает мою жизнь.

Страх усилился, когда мы принесли и положили на стол «тяжелый серый камень». Мария, что ты сделала с моей жизнью, с моими близкими? Никто об этом не узнает, но я должен знать! Я взял в руки камень. Не такой уж и тяжелый, подумал, стараясь переключиться на что-то конкретное. А в письме эта тяжесть подчеркнута дважды: «тяжелый, помнишь?.. тяжелый». Да может, не про этот камень писано? А если про этот… он тяжел для женщины! Мария, что ты с нами сделала?.. На какой-то безумный миг представилось: Марго в больничной палате, черная спутанная грива волос до пояса распущена, бессмысленно блестят глаза… ага, сидит за машинкой и печатает письма. Брось! Василий обошел все сумасшедшие дома с фотографией. Тебе что, не хватает живых женщин в этой истории? Той единственной, которая положила камень-близнец на урну с прахом?.. Нет, нет, у меня есть выбор — пока что: Мария, Аллочка, Ольга Бергер. Как же я не проверил машинку… на низеньком столике в углу — старая «Москва».

За спиной раздался голос брата:

— Привет. Новый роман пишешь?

Я повернулся с камнем в руках.

— Что это?

— Помнишь последнее письмо?

— Господи Боже мой! Ты нашел могилу?

— Нет.

— Но… что за черный юмор?

Я объяснил происхождение «надгробья», умолчав о монастырском.

— Да, подозрительно, — согласился Василий, — но непонятно. — Взял у меня камень, осмотрел, взвесил на ладони. — Не такой уж он и тяжелый.