Я сидел в кабинете, слушал шаги над головой и смотрел в ночной сад. Тяжелый серый камень больше не мешал: мы с Колей отвезли его на наше московское кладбище, где после эксгумации похоронили останки. Возле родных могил: матери, отца, Татьяны.
Мне очень хотелось выбросить чертов камешек в озеро, но настоял Коля. Так и лежат эти обломки колонны — как напоминание, знак ужаса и скорби: один у подножия креста, другой на монастырской земле, где все когда-то началось.
Так сидел я и настраивал себя дописать финальную сцену (по памяти — три листка канули в недра правосудия). Но мешали шаги. Вот они стихли, и через минуту послышался стук в дверь. Мария!
— Леонтий Николаевич, — сказала она с порога, — я хочу попросить у вас прощения.
— Забудем. Ты меня, конечно, измучила, но и помогла.
— Это чем же?
— Нашла и сохранила вещественные доказательства. Без них я не отыскал бы могилу и не раскрыл преступление.
— Если б я сразу вам отдала! Но понимаете…
— Я понимаю, что ты тот еще подарочек.
— Ну и ладно! Я уезжаю.
— В Голландию?
— В Москву. Только мне хотелось бы узнать — я ведь имею право, — как вы вычислили убийцу.
— Проходи и садись.
Мария села, как прежде, на край кушетки, почти рядом. Не о брате-убийце хотел бы я с нею говорить, но она действительно имела право.
— В этом жутком деле главной загадкой — почти до конца — оставался мотив. Я застрял на двух: «любовный» и «литературный», так сказать. На ученике и…
— Он действительно был связан с Маргаритой Павловной?
— Действительно. Стало быть, на Юрии и Горностаеве.
— А на меня с Колей вы не думали?
— Боялся думать, даже хотел послать все к черту. Ты твердила: прекратить следствие…
Она опустила голову.
— А, да что про это вспоминать!.. Я нашел ее на рассвете. В белой полуистлевшей пижаме.
— Страшно, Леонтий Николаевич.
— Страшно. Я был не в себе. Но обыскал могилу. В кармашке пижамы лежал — тоже почти истлевший — лист, вырванный из журнала. «И на нем всадник, которому имя смерть, и ад следовал за ним» — вот так, на памяти наших отцов, сбывались великие пророчества…» — вот что я сумел разобрать в тексте. «Четвертый Всадник» Горностаева, точнее — окончание его статьи. Ну, я принялся искать журнал, из которого вырван лист. То есть я шел по следам Марго. И отыскал в читальне пансионата: она вырвала его в день смерти твоего прадедушки.
— Да зачем он был так нужен?
— Ей нужно было узнать значение одного слова. Она где-то встречала его — в эссе «Четыре Свободы» — о Голландии.
— А туда Коля уже собирался.
— Мария, что я пережил в той березовой аллее парка. Все складывалось таким роковым образом…
— Против Коли?
— Против вас обоих. Тут подошел Милашкин. Мы заговорили об этих чертовых свободах, четвертая — «хорошая смерть». «Это убийство!» — возмутился секретарь, а я невольно, не вдумываясь, повторил фразу нашего пасхального застолья — вспомнил эту странную, страстную интонацию… Смерть отца… «Разве убийца непременно ненормальный?»
— Вы тогда уже все…
— Нет, нет! Я был на подходе. Тут Милашкин весьма к месту упомянул моего брата-доктора. Померещился подземный больничный коридор с трупом («мертвенный подземный свет души»). И желтенькие таблетки. И чувство неминуемой опасности. Всем существом я вдруг ощутил атмосферу смерти, которая окружает брата. «А вы знаете, что от него жена ушла?» — пустил по поводу своего врага последнюю стрелу Милашкин, мой простодушный путеводитель по дорогам ада, и как-то сразу ушел.
Я еще ничего не понимал, но вспоминал. Марго в своей белой пижаме на терраске. «В субботу умер Прахов». — «С каким диагнозом?» И дальше: «Последний раз ты хоронил отца». — «А Татьяну, забыла?» — «Ах да! Еще Татьяна! Они умерли хорошей смертью». — «Они? В таких муках?» И наконец — наше прощанье: «Ты не виноват, в реанимации разберутся». — «Уже разобрались, в морге». — «Ты не виноват, Леон. Не ты отвечаешь за убитых».
Нет, невероятно, слишком фантастично! Однако — слова брата: «Я выбрал не ту профессию. Врач должен привыкнуть к страданиям… a я не могу. Каждую смерть переживаю как… — он не смог продолжить и добавил: — К счастью, мои многочисленные жертвы об этом не догадываются», — и засмеялся. И словно в ответ послышался смех из соседней комнаты.
— Кто это был? — прошептала Мария. — Кто засмеялся?
— Его возлюбленная.
— Господи, Леон, какой ужас!
— Да, ужас. Однако я не осознавал его истоков. Неужели осуществился третий мотив «медицинский»? Но при чем тут мой роман, черный монах, твой прадедушка? Как же я не понял: вот уже два года эта девочка обвиняет меня в убийстве.
— Леон, это было наваждение: я видела тебя, ты обернулся под фонарем… твои губы. Мне все время снилось: черная хламида, платье, камень и нож — все в крови.
— Но почему ты не сказала мне, не отдала мне…
— Ты прикидывался, что ищешь свою жену, которую убил! Как я могла?..
— Ну — «куда надо», профессионалам!
— Предать тебя?
— Так чего же ты хотела, Мария? Свести меня с ума?
Она молчала.
— Тебе это удалось.
— Наоборот, чтоб ты пришел в себя, — сказала она твердо. — И во всем признался.
— Кому?
— Мне.
— И ты на себя взяла бы признание убийцы?
— Я бы справилась.
Вот это праховская порода, это сила! Я смотрел в окно и был на пределе, только бы — вот так! — чувствовать ее рядом. Но смогу ли я такой энергии соответствовать?..
— Что было дальше? — спросила Мария угрюмо.
— Дальше? Что — дальше?
— Вы вспомнили разговор с братом…
С почти физическим усилием я вернулся к криминальным подробностям, восстанавливая тот путь, что привел меня к разгадке.
— В той сцене мелькнула — я вспомнил, но поздно — одна незначительная как будто деталь, проговорка. Я впервые сказал Василию о черном монахе в саду.
— В вашей хламиде?
— В том-то и дело. «Призрак без лица», — я выразился. Мне вспомнилась картина Нестерова: вестник из иных миров, гений не посмел изобразить его лицо. Какая дьявольская усмешечка в нашем падшем мире… «А, черный капюшон», — заметил Василий. Он был тоже на пределе: впервые проявился тот неизвестный, которого в сумятице небесных стихий он кощунственно осенил крестным знаменьем.
— Он никогда не видел подарка вашей жены?
— Никто не видел, кроме тебя. Убитой и убийцы. И вдруг — «черный капюшон»! Стало быть, видел? Стало быть… Из парка я поспешил сюда. Зачем, несмотря на предпраздничную суету, Марго так упорно разыскивала этот журнал — одну страницу? Что могло заинтересовать ее до такой степени? Почему она сказала про отца и Татьяну, которые мучились годы: «Умерли хорошей смертью»? Я перебрал все свои словари: ни в одном из них не было слова «эвтаназия» — экзотический в нашем обиходе термин. Зато в «Четырех Свободах»: «Человек должен иметь божественное право выбрать свой конец. Эвтаназия до сих пор считается убийством. Нет и нет! — утверждают борцы за права человека. Разве не милосерднее прекратить предсмертные муки или оборвать никчемную жизнь безумца? Настоящий гуманист — тот, кто возьмет на себя ответственность за безболезненный уход обреченного в вечность!»
— Жуть какая-то! — воскликнула Мария.
— Гуманисты не знают, что в вечности существуют ад и рай и придется держать ответ.
— А ведь в вашем романе…
— Да, я употребил это слово. Марго услышала на другой день в воскресенье, когда я читал концовку. Но она уже знала — это умерщвление, убийство — и сказала мне на прощанье: «В реанимации разберутся». В реанимацию после смерти Татьяны перешел работать мой брат. Я нашел у себя стихи его Ольги: «Ты со мной или нет? И я жду, не поняв: полумрак, полусвет, полусон, полуявь. Грозовой перевал одолеть, перейти, и опять, и опять — ждать!» Это о нем, о той грозе, в тот вечер, когда произошло убийство.
— Вы очень умны, Леонтий Николаевич, вы догадались о таком ужасе…
— Слишком поздно! — резко перебил я.
— Вы собрали сюда всех, уже зная, кто убийца?
— Нужно было проследить и прояснить все версии, чтоб поверить в одну-единственную. Я не хотел верить — нет доказательств, нет улик. Ты его не опознала.
— Когда он стоял в дверях, а вы подошли и положили ему руку на плечо…
— Я хотел, чтоб ты нас сравнила.
— Я сравнила. Да, тогда ночью на улице мог быть он. Но ведь ты предупредил меня, что ни в коем случае не станешь делать публичного заявления. Ты хотел остаться с ним наедине?
— Ты правильно угадала.
— Леон, в тот момент я стала счастлива.
Я замер. Слишком многозначительны были эти слова. И мучительны — если только слова. У меня ни в чем не было уверенности. Наконец выговорил:
— Мария, я не знал, что люблю тебя.
Она усмехнулась.
— Конечно, не знал, если тогда в саду даже не узнал.
— Не осознал — вот в чем тайна. Я помнил тебя ребенком… и потом, потом. Все вспомнил — потом. А тогда я был слишком захвачен романом. Я написал о тебе.
— Я этого не поняла и не понимаю.
— Моя жена поняла. И сын. Что тебе непонятно?
— Как можно так любить.
Я заглянул в глаза напротив, в их золотую головокружительную глубину. Мария вспыхнула.
— Конечно, этот упрек легко вернуть мне. Я вела себя… Ты сказал, что я…
— Да! Измучила и свела с ума.
— Прости.
— Не за что. Ты не уедешь?
— Нет. Пока ты меня сам не выгонишь.
— Никогда.
— Значит, я с тобой.
Потом она ушла, а я, по ее выражению, стал счастлив. Как представлялось, предвкушалось — выложил на стол чистые листы бумаги, раскрыл авторучку и начал:
«— Эвтаназия — не убийство, а своего рода милосердие, доступное лишь избранным! — проговорил Петр и поднес к губам сверкающую чашу, отпил. — Ты избранный!
Как вдруг своеобразную «черную мессу» прервал электрический звонок из прихожей.
— Не открывать! — приказал Павел.
Старик засмеялся, швырнул потир оземь, красное вино разбрызгалось по страницам, по пестрому полю ковра. Звон не умолкал. Петр оттолкнул Павла, вышел, отворил: в золотистом сумраке парадного немолодой монах в черном облачении.
— Вы Петр?
Старика затрясло, дверь словно сама, словно живое существо, простонала и захлопнулась.
— Кто это был? — донеслось из кабинета.
— Оттуда, — прошептал Петр, — из девятнадцатого года…»
Я писал очень быстро, суеверно боясь, что опять, как два года назад, кто-то отнимет у меня дар слова. Писал почти автоматически, не вникая в текст. Финал грозно надвигался — как наш финал, наш с братом… последний, недавний, смертный.
Уже подступал тот вечер — зеленый, золотой, медовый на исходе лета — и мы остались вдвоем. Он так и сидел на кушетке, я — в кресле, повернувшись к нему лицом (за мной камень, окно, сад).
— Хорошо, что ты остался. Мне необходим совет.
— Да, пожалуйста.
Помолчали.
— Шаги, — Василий указал на потолок. — Слышишь?
Легкие, летящие шаги, которые сводили меня с ума.
— Пошли отсюда. Только очень тихо.
— А что? Что, Леон?
— Тайна, которую я доверю только тебе.
Мы были уже в дверях, когда зазвонил телефон.
— Василий, тебя, из твоей реанимации.
Он взял трубку, послушал… и сказал, побледнев:
— Да, я подъеду.
— Что случилось?
— Ольга умерла.
— От чего?
— Вроде бы сердечный приступ.
Господи, я опоздал!
Какую-то странную минутку мы смотрели друг на друга и — словно невнятная усмешечка проскользнула — проползла между нами сквозь ужас и скорбь.
— Ты меня выслушаешь?
— Да, — ответил он вдруг хладнокровно.
— Я понимаю, сейчас не время…
— Говори.
— Помнишь, два года назад жадюги Горностаевы сделали мне подарок ко дню рождения?
— Какой? — Он весь напрягся и собрался.
— Обсадили беседку шиповником.
— Помню. Мы сидели в тени.
— С тех пор я боюсь темной влажной сердцевины сада, как называю про себя.
— Это мистика… или что?
— Или что. Сумку с вещами я обнаружил у Марии.
— Не может быть!
— Все может быть. И к моему халату в бурых пятнах прицепилась веточка с шипами… как будто темно-красная палочка. Самое простое решение, понимаешь? Во взрыхленную землю под куст — и никаких следов.
— Но как же никто не догадался…
— Все спутала и смешала гроза.
— В общем, ты хочешь сказать…
— Я хочу проверить.
— Со мной?
— С тобой. Ты же врач.
И мы пошли по мощеной дорожке в сердцевину сада.
— Лопату — из сарая, ту, понимаешь? — я уже приготовил.
— Ту?
— Вон позади беседки самый высокий куст, видишь?
— Почему ты уверен, что самый высокий…
— И пышный, видишь? На трупе вырос, удобрение.
Он вздрогнул и сказал:
— Никогда не проводил эксгумацию.
— Когда-нибудь надо начинать.
— Ты странно говоришь, Леон.
— Странно.
— И почему так тайно?
— Сейчас узнаешь.
В райских моих запущенных кущах хранился труп. Как можно было не догадаться? Можно. Если не хочешь и боишься. И опять на меня нашло некоторое умопомрачение. Помню только, как дрожали веточки, листья и ягоды и несло тяжким подземным духом. Я заставил копать брата. Вот показались клочья лиловой материи… Стиль «декаданс».
— Кто тут лежит? — истерично спросил Василий.
— Догадайся, — так же безумно ответил я.
Нет, я не тревожил ее прах вторично, просто приготовил ловушку: разорвал то лиловое покрывало с нашей кровати, на котором — кровь.
— Она же была в белом… что это?
— Твои желтенькие таблетки. Узнаешь — начатая пачечка?
— Но их не было!
— Ты точно помнишь?
— Клянусь!
— Я их подбросил, Василий. Чтоб поймать тебя.
— Не удастся.
— А Ольга?
— Что — Ольга?
— Как ты это сделал? Как это вообще делается?
— Что делается?
— Эвтаназия.
— Леон! Ты мой брат, но…
— Я и хотел тайно, я хотел узнать у тебя: за что?
— Но ты — предатель! Ученик твой правду сказал: можно убить словом.
…Я поставил точку. Конец. Смерть Анны. И посмотрел в окно, в ночной сад. И как-то само собой вспыхнуло название романа — «Последняя свобода». Я записал. Душа разрывалась от любви и боли. Что бы ни решила медицинская экспертиза — на нем «проклятие Прахова».
Глаза рассеянно скользнули по строчкам, различая слова. «Я написал о тебе». Анна — Мария. «Золотые лучи проникали из узких овальных окон, причудливо сливаясь с огнем свечей и лампад. Из своего дальнего угла она глядела, как народ вереницей потянулся к причастию, к сверкающей чаше на высокой ножке, с каменьями, в которой красное вино. Кровь Христа. Как все странно, необычно, не от мира сего.
Вдруг будто что то ударило ее в сердце — пронзила острая боль. «Что-то случилось! — почувствовала Анна. — С дедушкой?» — повернулась к раскрытым дверям, вышла на паперть, на площадь, почти побежала… В ушах звенели гулким эхом храма женские голоса: «Святый Боже, Святый Крепкий, Святый Бессмертный, помилуй нас», — и не отпускала боль.
На другой стороне улицы — на полдороге к дому — медленно шел монах в черном облачении. Тот самый! Они разом остановились, он отрицательно покачал головой. Не удалось! Но отчего так болит сердце?
Анна вошла во двор, в подъезд и начала подниматься по высоким ступеням навстречу вечности…»
Я внезапно взволновался, встал, и ноги сами понесли меня в темную влажную сердцевину сада. Там меня ждала Мария.