За стеклом маленькой витрины улыбалась дама в шикарном манто из поддельного каракуля, идеальный блондин в лакейском порыве растопыренных рук приглашал ее то ли к воображаемому столику, то ли сразу в объятия. Пылкий ветерок шевелил березовые светотени, их стеклянные отсветы пробегали, вспыхивали, сообщали розовым лицам жутковатую жизненность, а над паскудной любовной пародией отражалось небо и белый кусок облака недвижно летел в голубом сиянии. Вообще Алеша слишком долго смотрел на эту витрину.
Третью пятницу стоял он на раскаленном перекрестке, а вчера ездил в свой город выписаться и распрощаться наконец с исчезающими литературными гнездами и вековыми липами, школьной ерундой, подворотней, диваном (тоска закатного часа, скука глухого асфальта, стихи о непостижимой Прекрасной Даме и слаженный хор за стенкой выводит: «Ты ж гори, догорай, моя лучина, догорю с тобой и я…»). Прочь, отряхнуть прах юности — бедной весны, не оглянуться, не пожалеть, не вспомнить. Напрасно: и пожалеет, и вспомнит — цветение лип, полуподвал, погибающую мать, могилу деда на Троицком в окружении родных могил. Человеку есть еще где преклонить колени. Но это потом, а пока — и тоже на всю жизнь: на коленях он стоял в жесткой некошеной траве, она лежала в гамаке, глядела и говорила непонятно, собиралась гроза… Каждую пятницу она поднималась по каменным ступенькам в свою контору (название из двадцати двух букв снилось ему во сне — как головоломка, которую необходимо разрешить), выходила вскоре и удалялась по направлению к Садовому кольцу А он с отчаянием смотрел вслед, не в силах сдвинуться с места: проклятый любовный паралич!
Однако сегодня… нет, сегодня все будет по-другому: как язычник талисман или как вор отмычку, сжимал он, не вынимая, в наружном кармашке сумки ключ. Он мужчина, черт возьми, и станет действовать по-мужски! Итак, она прошла за его спиной, почти дотронувшись плечом, почти задев пышным подолом сарафана из темно-красной полупрозрачной кисеи, почти оглушив запахом своих духов… или не духов?.. словом, своим запахом, который ощутил он с обострившейся чувственностью, как хищник. Из-за таких женщин стреляются. Ее отражение мелькнуло меж блондином и дамой в шубе; Алеша вздрогнул, плотно прижался к горячему стеклу; из-за витринной подвижной глубины высунулась костлявая рука в казенном атласном рукаве и зловеще погрозила ему пальцем. В сущности, он был готов на все.
Шантаж — древний, уголовный, но порою результативный и скорый способ утоления жажды: денег, власти, преступления и любви. Там в саду страх и боль он почувствовал в ней безошибочно, но ему и в голову не пришло сыграть на этом. Пришло позже, а тогда он наглядеться не мог, и как мучила красота и тайна ее, а ночью кипела гроза, дом дрожал, несло знойным сквозняком, не освежая, из открытых окон, и совсем близко, через узкий коридорчик, была она с Митей. Он не выдержал, оделся, вышел, постоял перед дверью — слышались как будто голоса, смех — и побежал в проливной тьме на станцию. Идиотский порыв, теперь хода на дачу не было, но постепенно возник план. И как-то вечером Алеша сидел на лавочке под яблоней, слушал Кирилла Мефодьевича и на середине его фразы: «Известны три пути постижения истины: чувственный, научный и…» — спросил в упор: «Вы не могли бы мне дать ключ от своей московской квартиры?» Кирилл Мефодьевич не удивился и ключ выдал: старомодный, массивный, когда-то такие называли французскими (дед называл). Алеша, разгорячившись, принялся излагать заготовленную версию (в общежитии невозможно сосредоточиться и вообще собираются выселять после истории). Однако Кирилл Мефодьевич слушать не стал, а сказал со своей обезоруживающей улыбкой: «Вы свой круг пройдете, разумеется, не мне вам помешать…» — «Да я просто…» — «Нет, я доверяю вам: остерегайтесь злых безумств». Алеша вскоре ушел, чтоб сюда не возвращаться… ну, пока не воплотится план. Поинтересовавшись на прощание: «А как называется третий путь?» — «Откровение», — ответил Кирилл Мефодьевич и принялся поливать розы.
Та ночь в грозу словно уничтожила восторг, нежность и тайну: она такая же, как все, только хуже. Найдет время и для него: победить как врага и уйти, освободиться, стать прежним. Она прошла мимо, и юный зверь подумал с отчаянием: из-за таких женщин стреляются.
Он увидел ее издали (она шла не к Садовому, а прямо ему навстречу) и двинулся медленно, точно преодолевая плотную стихию, но все-таки сдвинулся! Приблизился, изобразил изумление и воскликнул фальшиво:
— Вот так встреча! Здравствуйте.
Она не ответила, не остановилась, нет, она обошла его, как фонарный столб, и пошла неторопливо по самой кромке тротуара. Алеша вспыхнул, догнал, загородил дорогу.
— Вы что ж, не хотите со мной здороваться?
Какую-то несчастную секунду Поль глядела, явно не узнавая, и вдруг бросилась к нему, схватила за руки, закричала:
— Алексей! Как хорошо! Тебя сам Бог послал!
Он ничего не смог ответить, прижал ее руки к груди, что— то вроде солнечного удара случилось — жгучий удар в сердце! — воздух потемнел и зазвенел, в нем растворялись идиотские планы — так Алеша прожил свое единственное, остановленное в золотой полдень мгновение; а Поль говорила быстро, оживленно, блестя глазами:
— Звонила Дуняше, она в отпуск уехала, представляешь? А больше некуда… Да это все пустяки! Ты свободен сейчас?
— Всегда, — ответил он, только этот вопрос и дошел до него («Послезавтра на картошку — не поеду, пусть выгоняют!»). — Я свободен всегда.
— Тогда пойдем в сад?
Она сказала, что ей Бог послал его, и повела в сад! О котором Алеша в каменном пекле и не подозревал. Эрмитаж — келья отшельника по-французски. Она подвела его к тихой зеленой скамейке в розовых кустах, сели, касаясь друг друга плечами, он не сводил с нее глаз, лихорадочно соображая, все ли ему позволено или еще нет (в такой ситуации нечего и раздумывать, но… эта женщина была непостижима!).
— Какая у тебя красивая цепочка, — с наслаждением произнес Алеша и коснулся пальцами, погладил тоненькие серебряные звенья, нежную горячую кожу на груди; Поль отстранилась рассеянно и поспешно заговорила:
— Мне надо подумать. Ведь нельзя, чтоб все зависело от одного человека? Ведь это неправильно, как ты считаешь?
— Может, и неправильно, — пробормотал Алеша и взял ее за руку. — А что ж делать, если зависит?
— Ты прав: надо что-то делать, — она высвободила руку, потерла лоб, провела ладонью по лицу (каждое движение и слово ее были прекрасны и полны ускользающего смысла). — Надо подумать и что-то сделать. Вот только очень холодно.
— Холодно? — Алеша продолжал сгорать на медленном огне, но в голубом покое августовского сада уже некоторое время как стали расползаться тревожные трещинки, будто безобразная тучка на миг застила солнце, в розовых кустах шевельнулась серая тень, пахнуло пронзительным сквознячком из-под скамейки, ненаглядное лицо исказилось. Он обнял Поль за плечи и почувствовал, как дрожит она едва заметной, какой-то внутренней дрожью. — Ты заболела? Полечка, да что с тобой?
— Я сегодня заехала домой до работы, договорилась в церкви, в нашей у Пимена, ну и надо же одежду приготовить подходящую, ведь завтра тридцатое…
О чем она говорит? Он особо не вникал. Какая кожа, медовая, чуть-чуть нагнуться и губами… нет, пока поостережемся, опасно. С ней — опасно!
— Приезжаю, а Лиза… Господи Боже мой! — она близко взглянула ему в глаза и вдруг спросила со страхом: — Алексей, ведь ты не уйдешь?
— Что ты! Я… Ты даже не представляешь…
— Нет, мне надо точно знать, дай мне слово.
— Пусть я умру, если я… Я никогда не уйду.
— Никогда? — она отодвинулась, освобождаясь от его рук; в глазах мелькнули удивление и боль, но тут же давешний пустой блеск заиграл в ярко-синих зрачках. — Впрочем, неважно… я что хотела?.. Да, у тебя есть сигареты?
— Ага, сейчас, — Алеша пошарил в наружном кармане сумки, достал пачку «Явы» и зажигалку, а вместе с ними выполз на белый свет и упал на красный песок тяжелый французский ключ. Обломки идиотского плана стыдливо закопошились в густом мареве. Он поднял ключ и сказал: — Я тут у одного старичка живу, на Арбате. Поехали, а, Поль?
— Поехали. — Она встала и пошла к воротам, он бросился за ней. — Видишь ли, — говорила она на ходу, — мне надо сесть и подумать. А старичок не рассердится?
— Нет, он добрый.
Она спешила, Алеша уже знал, что надвигается беда — никакие сады, никакие планы и ключи не спасут. Да ведь она сказала: «Тебя Бог послал!» То в жар, то в холод бросало его, покуда он ловил такси, ехал с ней на заднем сиденье, слушал странные речи, вел через коридорную бездну. Во мраке бесшумно приоткрывались двери, узкие щели слегка озаряли тернистый путь, из третьей донеслось: «Васенька, это ты?» — «Не волнуйтесь, — тотчас доброжелательно прошамкали из пятой, — это она сына ждет с Великой Отечественной», — а из шестой вопросили с напором: «Прикажете сдать в психушку?» Их всех уже сдала беспощадная жизнь. Он привел Поль в этот жалобный ад и теперь трепетал, но она ничего не заметила, вошла в комнату, села на диван с круглыми валиками и сказала:
— Как хорошо!
Из высокого окна сквозь листья в голубых небесах струился зеленый радостный свет; за стеклом резного шкафа — русские классики, живучие, уцелевшие и в смертный век Кирилла Мефодьевича; в овальных рамочках над письменным столом прекрасные лица тех, кто бесконечно ждал его; в правом углу за лампадой потемневший древний Спас.
— А где старичок?
— Его нет пока. — Алеша стоял посреди комнаты и исподлобья глядел на нее; в детской ее беспомощности было что-то пугающее, и он решился: — Тебе надо, Поль, выпить и прийти в себя.
— Зачем? — она взглянула странно, «приходить в себя» явно не желая.
— Ты больна, — настойчиво продолжал Алеша, — и я спасу тебя. Смотри. — Зашел за ширму, где находилась железная кровать с тумбочкой, вынул из фарфоровой вазы белые розы, бросил их Поль на колени. Пока она занималась цветами, достал из буфета бокалы, из холодильника бутылку, открыл, налил и протянул ей золотистое играющее питье.
Во вчерашнем похмельном недоумении мать, кажется, не поверила, что ее троечник поступил в Московский университет (однако никаких истерик, держалась достойно — и детский кошмар, «призрак веревки», его несколько отпустил), не поверила до конца, но покуда Алеша ходил в домоуправление, достала где-то пятьдесят рублей ему в дорогу. Вечер он просидел на кладбище и уехал в ночь с определенными намерениями: впечатления от Черкасской, Троицкого и первого пира в саду своеобразно спутались, кружили головушку. Но вот старинные средства обольщения — шампанское и розы, составные детали плана — незаметно превращались в средства спасения. Впрочем, он не смог бы отказаться от страстной цели и спасти ее желал только для себя.
— За тебя! — сказал Алеша и залпом выпил шампанское.
— Ты думаешь, надо? — спросила Поль, он кивнул, она медленно выпила, он налил еще, в тревожном волнении наблюдая за ней, она опять послушно выпила, отдала ему бокал, откинулась на спинку дивана и сказала: — Знаешь, Алексей, а ведь Митя меня бросил.
И тотчас вскочила — розы упали на пол, — подошла к окну, назад к двери, опять к окну. («Нормальное дело, — отвечал Алеша мысленно, про себя. — Узнал про паучка и бросил».) Но, удивительно, облегчения не чувствовалось от сбывшейся мечты, лишь непонятная тоска, жалость и желание становились невыносимы. Поль продолжала ходить по комнате крупным резким шагом, он почему-то не мог смотреть ей в лицо, она спросила отрывисто:
— Который час?
— Час.
— Никита звонил в одиннадцать. Сейчас он говорит, а Митя…
— Да ну их всех! Делай все, чтоб тебе было легче.
— Все?.. Нет, нельзя, страшно. Нет, не страшно, а… нельзя. Вот если б случайно как-нибудь.
— О чем ты? — спросил он напряженно, вспомнив по какой-то бессознательной ассоциации, как закапывал веревку на помойке. — Ты эти штучки брось!
— Штучки? — она остановилась напротив него. — А что, собственно, ты возишься со мной?
Он наконец взглянул ей в лицо — обугленное!
— Я люблю тебя.
— Замолчи! — закричала она, как очнувшись от удара. — Не говори мне о любви.
— Нет, буду, — возразил он упрямо.
— Ты еще смеешь… — Поль взяла со стола сигарету, закурила и села с пепельницей на диван. — Зачем ты меня привел сюда?
Задала вопрос и тут же забыла обо всем в сосредоточенной муке. Жалкой настырной мушкой ощутил себя Алеша: от мушки небрежно отмахиваются, а могут и прибить ненароком — и не заметят. Он побледнел и отчеканил:
— Я хотел припугнуть и переспать с тобой.
Поль расхохоталась, кончиком плетеной сандалии поддела валявшуюся на полу пышную чистейшую розу на длинном стебле и выбросила ее на середину комнаты. Заметила с отвращением:
— Ну какой идиотизм. И ты всерьез рассчитывал на успех?
— Ты ужасно боялась мужа. Боялась! И потом: чем я хуже паучка?
На лице ее выразился ужас, вдруг запустила пальцы в волосы и потянула пряди, застонав. Уже и со стороны заметно было, как она дрожит. Алеша испугался.
— Поль, да что с тобой?
— Не подходи!
Он бросился за ширму, взял подушку и ватное одеяло, уложил ее на диван, снял сандалии и сел прямо на пол.
— Может, доктора, а?
Так же внезапно она успокоилась, спросила в раздумье:
— Не знаешь, какому доктору его игра сошла с рук?
— Полечка, переключись…
— Лиза сказала сегодня.
— Ее доктор преподает в МГУ. Ему все сойдет.
— Нет, она говорила о каком-то немце. Как ему удалось, как им всем…
— Так это Лизка сюда влезла? Ну дрянь, ну я с ней встречусь!
— Что, помешала твоим планам?
— У меня все равно ничего не вышло бы. Я еще на перекрестке как увидел тебя, подумал: не смогу.
Чем-то его слова заинтересовали Поль, она глядела пристально («Никогда! Никогда!»), голова его медленно начинала кружиться.
— Почему ты подумал «не смогу»?
— Не знаю. Я подумал: из-за таких женщин стреляются.
— Что за ерунда! Детские фантазии, глупейшие!
— Это у твоего мужа детские… Зачем он прячет парабеллум?
Она поднялась, села.
— Можешь сделать пустячное одолжение?
— Могу и не пустячное.
— Нет уж, тебе слишком дорого надо платить. Позвонишь одному человеку и скажешь, где я.
— Я этого не сделаю.
— В чем дело?
— Не сделаю.
— Ну, я сама… Тут есть телефон?
— Я тебя не пущу.
Она равнодушно пожала плечами, опять легла на диван, сжалась в комок под одеялом… Господи, что ж это такое?.. Как жалко!
— Поль, давай телефон. (Она не отвечала.) Ну пожалуйста. Я позвоню.
— Возьми в сумке записную книжку. Мстислав Матвеевич. Позвать Евгения Романовича.
Добравшись ощупью до телефона в коридоре, Алеша включил мутную лампочку на стене (сразу, как по команде, образовались соседские щели), набрал номер.
— Алло, — немедленно отозвался мужчина.
— Это Мстислав Матвеевич?
— Мстислав Матвеевич гуляет. Зачем он вам нужен?
— Мне, собственно, нужен Евгений Романович.
— Правильно, это я.
— Поль заболела.
— Адрес. (Алеша продиктовал.) Сейчас буду.
Солнце переместилось; уже не нежная прохлада, а острые прямые лучи пронзали комнату; сияли небеса, листья, лица, классики; в восточном углу все очевиднее проступали глаза, рука в каноническом жесте, багряный плащ, раскрытая книга: «Да любите друг друга, как Я возлюбил вас». Она молчала, он стоял в дверях. Он не знал, сколько продолжалось это стояние, это молчание; время словно остановилось в неизъяснимой, но такой яркой гармонии золота, зелени, пурпура и лазури, боли и вечности, страсти и тишины. Наконец она в изнеможении легла на диван, он сел, как прежде, на пол, прижался лицом к одеялу.
— Поль, ты уйдешь сейчас?
— Наверное.
— Не уходи.
Тут из коммунальной бездны за дверью прорезалось семь звонков.
Впотьмах, в волнении и спешке, Алеша доктора не узнал, ввел в комнату и обомлел («А ведь я знал, кто паучок… догадывался! Как же я позабыл?..»). Маленький господин в черном бархатном костюме подошел к дивану, уселся и сказал с нежностью:
— Дорогая моя!
Тонкий голос проявил гибкость, силу и глубину, даже потешная внешность неуловимо изменилась («А почему я принимал его за шута горохового?»), доктор продолжал убедительно:
— Ты не больна, наоборот — ты выздоравливаешь.
— Это все ерунда, — отмахнулась она. — Где парабеллум?
— Я не ясновидящий, у меня другая специализация, — взял ее руку, поцеловал несколько раз в ладонь. — Когда я заговорил об этом — первый пир помнишь? — писатель дернулся и взглянул на потолок. Полагаю, на чердаке.
— Я боюсь за тебя, Митя. Он способен…
— Кто — он? — закричал Вэлос. — С ума сойти! Молодой человек, подтвердите, кто я есть. Ну, смелее! — и улыбнулся юной обаятельной улыбкой.
«Кого-то он мне сейчас напоминает», — в ужасном смятении подумал Алеша.
— Черт вас знает, кто вы есть.
— Не поминайте всуе, — заметил Вэлос и обратился к ней: — Мстислав сегодня гуляет, аванс получил. Поехали, а, Поль? (Она не отвечала.) Ладно, попозже. Кстати, через две недели кооператив готов. А тут, извините, палата номер шесть, голоса, Васенька… Да вы садитесь, молодой человек, что ж теперь стоять, теперь можно и посидеть. — Алеша, словно зачарованный, присел к письменному столу. — Ну, похож я на Васеньку, как вы думаете?
— Нет, — ответил Алеша с тихой ненавистью.
— Да уж надеюсь. Эти Васеньки…
— Прекрати, — сказала Поль.
— Не развлек? — Вэлос опять улыбнулся заразительно и покорно, пристально глядя ей в глаза. — Надо отдохнуть, родная моя. Спи. Тебе приснится сад, удивительный сад, полный солнца, птиц и влаги, и ты поймешь, что жизнь прекрасна… жизнь прекрасна… жизнь прекрасна…
Алеша положил руки на стол, на них голову и чуть не застонал. Остатки бессознательного детского ощущения — вопреки всему добрая и разумная воля правит миром и смерти нет — уходили в абсурд (ущерб, изъян) «прекрасной жизни». Через какие свободы, соблазны и страдания проходит душа, чтобы уже сознательно собрать и восстановить утраченное, как редко это удается, как не хватает на это жизни человеческой. И все-таки есть третий путь, о котором знал его любимый писатель: бывают дни, часы, минуты даже, что стоят целой жизни.
Он поднял голову в наступившей тишине, вгляделся в измученное лицо, решил в невыразимом облегчении: «Ничему о ней не поверю!» И услышал голос Вэлоса — прежний, трескучий и тонкий (его голоса, улыбки, жесты, даже черный бархат в несусветную жару казались Алеше двусмысленными и опасными):
— Еле справился, всего себя отдал. Вы спросите, почему? — Вэлос сидел, откинувшись в угол дивана. — Нехорошо здесь, тяжко, трудно действовать в этой атмосфере, — подмигнул неожиданно. — Не хотите отдохнуть? (Алеша вздрогнул.) Шутка. А впрочем, к вашим услугам. Очень благодарен, особенно вашей подружке. Славная девочка, с огоньком, далеко зайдет. Вообще молодое поколение радует, — он окинул молниеносным взглядом розы и шампанское. — Короче, приходите оба, я вас вылечу. Даром.
— Обойдемся.
— Ох, не зарекайтесь.
— Вы, кажется, старый Митин друг?
— Самый старый, со школы. Вот так, выражаясь фигурально, и сидим за одной партой. Жизнь отдам, если надо, и даже деньги.
— А как насчет его жены?
— Вы же слышали, — прошептал Вэлос, ему действительно было тошно, зябко, ежился словно от холода, а лицо непрерывно менялось, улыбка переходила в оскал, оскал в улыбку, лишь глаза оставались траурными, без блеска. — Она называет меня Митя.
— Еще бы! И я назову… если закодируете.
— В этом — не повинен!
— Не прикидывайтесь! Вы ее запугали.
— Чем?
— Пистолетом.
— Пистолетик-то не у меня, а…
— Вот именно. Если у вас розы на столе расцветают, могли бы и парабеллум изъять. А вы специально дразните.
— Розы, незабудки… — протянул доктор ни к селу, ни к городу. — Здесь — нехорошо, — внезапно оживился. — Понимаете, смерть изучалась до сих пор как процесс материальный, биологический. Ее колоссальная энергия почти не освоена. Я как раз этим занимаюсь, а впервые почувствовал на себе лично в лесу на рассвете. Прошли годы, все утряслось, и после десятого класса я неделю жил в Милом. Что вы думаете? Разыскал кладбище. Могилка ухоженная, голубенькие незабудки, ну, крест… больше я там не бывал. Однако это впечатление (детали простенькие, но выразительные: цветы, березка, холмик, детское лицо на фотокарточке) послужило паролем по пятницам. Понимаете?
— У вас, доктор, много пациентов? Психов много?
— О, она совершенно нормальна, не сомневайтесь.
— Я в ней не сомневаюсь.
— Да и он…
— И не в нем.
— И он нормальный, но… гений. Что ж вы хотите?
— Уж прям гений.
— Как говаривал вождь: «Других писателей у меня для вас нет». Может, и слаб, но с даром предчувствия и с чудовищным воображением. Эта страна живет фантазиями, не замечали? Ну что еще… дар вины. Подарочек.
— Какой вины?
— Пистолет немецкий, взят с поля сражения. Гаврилу Принципа помните?
«Ну ясно, чокнутый, — решил Алеша, — писатель с женой попали в лапы».
— И Гаврилу помню, — поддакнул рассеянно. — И Наполеона, и дедушкин трактат черненький. Все помню, успокойтесь. Поезжайте домой, определите свои отношения с писателем, а то ведь пистолет может стрельнуть.
— Отношения у нас, если можно так выразиться, эстетические. Я ему даю забвение, он мне — энергию… из своих творческих отходов. Природа настоящего творчества, как известно, двойственна: и на солнце пятна. Мне достается…
— А вы скажите себе: я свободен — и поезжайте.
— И рад бы. Может, пистолет развяжет. Видите, как нас скрутило? Близнецы-братья — кто более матери-истории ценен? К примеру, они мечтают освободиться друг от друга.
— Кто?
— Митя с Полиной.
— Серьезно? — увлекся Алеша, на миг забыв, с кем имеет дело. — Они мечтают?
— Все мечтают.
— А я думал, они друг друга любят.
— Любят. Все любят, мечтают, жить вместе не могут. Самое распространенное человеческое стремление. При любви. При более умеренных чувствах золотые свадьбы справляют. Тут диалектика. «Погибель от злого мужа» — лишь крайнее выражение этого стремления, символическое, так сказать, от древнего рока, мифа. Хотя мифы сбываются, учтите. Вот я их и развожу, по их желанию.
— Однако вы альтруист!
— Да что вы! Я человек простой, душевный и без соответствующего вознаграждения пальцем не шевельну. Как, впрочем, и все люди вообще, как вы и сами, а?
— На какое вознаграждение вы рассчитываете?
— А вы на какое рассчитывали?
Они в упор поглядели друг на друга. «Вроде не псих. Наверное, перемежающийся бред!»
— Что происходит? — воскликнул Алеша в тоске.
— То самое. Только со мной она ощущает себя настоящей женщиной. Я, знаете, не боюсь детей. Я их люблю.
. — Ну и что? — спросил Алеша, как в лихорадке. — Я тоже не боюсь! — Вэлос улыбнулся обаятельно, как милый юноша, и промолчал. — Почему она называет вас Митя?
— Сие есть тайна, — улыбка перешла в оскал.
— Да врете вы все!
— Вранье, конечно, украшение жизни. Постылой и грубой. Но в этой комнате… Чья это комната?
— Не ваше дело. Кончайте ваши штучки над ней…
— Нет никаких штучек! Никакой моей силы и власти не хватит. Никого не заставишь, понимаете? Не вылечишь и не погубишь, если сам не захочет. Только сам — добровольно и свободно. Историю доктора Фауста знаете?
— Ничего знать не хочу!
— Напрасно. Я этот пример своим больным привожу… люблю классику. Так вот, черт является и покупает душу. Известное дело, законно и натурально. А вот в другом, стариннейшем варианте черт-то явился, да Фауст в него не поверил, не захотел, понятно? И — ничего не было. Молодости. Маргариты и Елены, прекрасного мгновения не было. Но обычно хотят.
— Чего хотят?
— Например, любви. — Вэлос прищурился. — Хотят любви, правда? Ну, чего там еще, набор банальный: деньги, слава, власть. И всевозможные комбинации из этих кубиков.
— Вы, конечно, выбрали бы денежки.
— И не прогадал бы. Очень способствуют. И дают все остальное. Говорят: у нас особо не размахнешься, не те исторические условия. Уверяю вас, те самые, а будет еще лучше.
— А душа почем?
— Инфляция, понятно? Это многие разбежались бы продавать, да сначала душу наживите. А то одни желания… Желание-то есть, а? Только смотри, сюда не лезь.
— Паучок проклятый! — сорвался в конце концов Алеша, Поль шевельнулась, пробормотала что-то, открыла глаза.
— Дорогая моя, — сказал Вэлос властно, — поехали.
— Да, надо ехать, — Поль как будто оживилась, надела сандалии, пошла к двери (Вэлос ринулся за ней, прихватив вязаную сумку), но на пороге она обернулась, взглянула на Алешу и сказала: — Я хочу с Алексеем.
— О чем разговор! Вы ж с ним земляки.
Красный автомобиль выехал на Арбат — так началось их путешествие по Москве. Фантастическое путешествие, ритм которого (судорожный — движения, остановки, оживления, паузы, изнеможения) диктовался лихорадкой, сжигавшей Поль, заражавшей их, — и всех троих крутило, носило по кругу, точнее, по кругам — звеньям одной бессмысленной раскаленной цепи. Каждый круг начинался со звонка Вэлоса по телефону— автомату, они куда-то ехали по кишащим, скрежещущим улицам, выходили, поднимались, входили, садились за накрытый или накрывающийся стол, Вэлос объявлял с гордостью (вторым, сильным и низким голосом): «Это Полина — моя невеста. А это (тонко и визгливо) ее земляк Алексей». Поль как будто оживлялась, могла ответить на вопрос, улыбнуться, потом вставала вдруг и говорила: «Ну, я пошла». Мужчины покорно включились в эту гонку, будто и вправду кто-то гнался за ними (будто витало в воздухе произнесенное первым Алешей слово парабеллум — призрак выстрела, специфический едкий дымок). Но Вэлос не заметал следов, отнюдь, небрежно, мимолетом объявляя имя следующей жертвы гостеприимства — точно по разработанному плану в безумной игре наперегонки.
Любопытно, что эти жертвы, эти лица казались Алеше странно знакомыми и ассоциировались почему-то с египетской «Книгой мертвых», о которой читал он сторожем в ночном Дворце; вдруг всплывала сакраментальная фраза «секрет утерян» (какой секрет? бессмертия?), а дворец на Пионерской влек за собой Орловский централ и пресловутый дедушкин парабеллум — круг ассоциаций замыкался.
Впрочем, ничего этого Алеша, поглощенный ею, не осознавал, а все глядел на нее и ждал, когда же кончится чертова круговерть, они останутся вдвоем, она не сможет отказаться от его любви, он спасет ее и узнает тайну… да есть ли она вообще?.. Ладно, не надо никаких тайн, никаких слов, а только чтоб были они с ней в той комнате, солнце светило и стояла тишина… Да не видать конца, Вэлос размахнулся вовсю, и на третьем заходе (уже в третий раз обратились к нему «доктор») Алеша сообразил, что ездят они по квартирам прошлых, настоящих, а может быть и будущих, нервных пациентов.
Больные круги представляла собой столичная интеллигенция литературного уклона. Естественно, лечилась у Вэлоса публика и иного рода (те же функционеры), однако, любя классику, якшался он преимущественно с «аристократами духа». Все сегодняшние пациенты его были на подъеме своего избранного уклона, в расцвете сил, творчества и гонораров (с Алешиной полуподвальной точки зрения — богачи). Тем более что когда-то писатели свободно и добровольно выбрали деньги, а там подвалило и все остальное — известность, власть над бездумными думами современников, прелестные молодые жены и подруги — все кубики из банального набора. Игры со словом приятны и доходны — вначале было Слово! — и званые на пир помнят об этом, но они забыли, что именно слово это значило, и раскрытая книга завалена как будто грудами словесной цивилизации. Но однажды на пиру — чаша выпита уже наполовину — в момент расцвета и подъема что-то в душе дало сбой, — а ведь только наполовину выпита чаша! — душа заболела и, соответственно, плоть, краешек дна показался, живая вода вот-вот иссякнет — цивилизацию побоку! — да ведь и нас вместе с ней сметет: кому под силу остаться наедине с забытым словом? Страшно. «Ваша болезнь — иллюзия, игра воображения, — убеждал маленький подпольный доктор. — Устраните психотравмирующий фактор — и жизнь прекрасна!» А что, если психотравмирующий фактор и есть жизнь — а смерть прекрасна? Как бы там ни было, доктор спасал.
Спасатель, играющий в игру «жизнь-смерть», в своем роде монстр, конечно, но и его загадочная невеста и юный земляк возбуждали в кругах странный интерес, тем более странный, что оригинальная тройка как-то внезапно исчезала. «А Вэлос — не промах!» — мигом определяли знатоки — звери в бархатных ночах. И под этим жизнерадостным углом доктор и юноша, их взгляды, покорность и явное отвращение друг к другу становились понятны, но женщина… темно-красный сарафан, круглые плечи, пунцовые губы и синие глаза, вся золотисто-рыжая, нетерпелива и равнодушна — каково сочетаньице? Какой огонь! Какой огонь? Знатоки — по привычке смотреть на женщину под одним определенным углом — не задумывались. Между тем бес соблазна трепетал в ней и молитвы не помогали, потому что мужа возлюбила она больше Бога.
Круг первый.
— Это Полина — моя невеста. А это ее земляк Алексей.
— За невесту! — провозгласил хозяин, бутылки, шум, дым пошли по кругу, очевидно, сидели крепко.
— Жених не хочет, — донес наблюдательный собутыльник через стол.
— Я за рулем.
— В любом состоянии доктор управится с любым рулем! — загремел хозяин. — Женя, ты управишься с рулем?
— С рулем управлюсь. А для изменения траектории полета пули, например, нужна сверхчеловеческая сосредоточенность.
— Откуда ты ждешь пулю? — хозяин заинтересовался чрезвычайно.
— Из тысяча девятьсот четырнадцатого года.
— А, символическую. (Разочарование в голосе.) Непонятно, но красиво. За красоту! — поклон в сторону Поль. — Всю ночь… нет, всю жизнь будем пить за красоту! За русскую красоту — до дна!
— Все ночи, я готов, а сейчас не могу.
— Полина! — крикнул собутыльник. — Он вас недостоин!
— Недостоин! — взревели дружные голоса.
«Какие симпатичные люди!» — подумал Алеша, поднял стакан и сказал громко, в безудержном восторге глядя на нее:
— За красоту на всю жизнь — и дальше!
— «И дальше»! — восхитился хозяин. — Нашел юноша словечко, красиво! Только ведь нет этого «и дальше».
— Кажется, есть.
— Ну, я пошла, — сказала Поль.
Круг второй.
— Это Полина — моя невеста. А это ее земляк Алексей.
— Очень приятно. Левушка. — Хозяин смотрел на Поль. — Можете жить здесь или на даче в Переделкино… и две недели, и сколько угодно. Жена в Гагре. Тихо, мечтательно и радостно Ну, за рассвет в саду, за солнце, за вас!
— Я за рулем. — Вэлос оглянулся на дверь, словно поджидая кого-то. — Концентрирую энергию. Мы сейчас от Мстислава Матвеевича.
— У него не советую. Он отдыхает… и надолго. Свалил эпопею на пятьдесят два листа в «Совписе».
— Я в курсе.
— Понятно, доктор, вы и способствовали, — что-то затаенное прорвалось в голосе. — Еще один гениальный кирпич… нет, целых четыре. Скоро достроим башню и поднимемся в светленькое будущее.
— Не достроим, — констатировал Вэлос (как факт). — Разрушим. Нас хватило только на мавзолей. Правда, пока он функционирует…
— Ну, ну? — хозяин на минутку оторвался от Поль.
— Ну — так и живем.
— А не странно, что мы живем, образно говоря, смертью?
— У Бога нет мертвых, — сказала Поль неожиданно.
— Что вы говорите! — к хозяину вернулся любезный лоск. — Люблю прекрасный женский лепет. Нет мертвых — ну а дальше? Откройте тайну. (Алеша замер, она молчала.) Ну хоть слово, одно слово.
— Ну, я пошла, — сказала Поль. Круг третий.
— Это Полина — моя невеста. А это ее земляк Алексей.
— Поздравляем! — донеслось со всех сторон.
— В дом вошла невеста — и все озарилось. Золото в лазури! Одним словом, наше унылое чаепитие обретает вдруг размах, красоту и смысл. Татьяна, в шкафу в кабинете, справа.
— Я за рулем.
— Так вы остаетесь у нас?
— Это не от меня зависит.
— Доктор, — заинтересовался хозяин, — неужели хоть что-то от вас не зависит?
— Одна душа. Не беспокойтесь, не ваша. Вы в надежных руках.
— Так будем веселиться! — воскликнул хозяин, но, кажется, печально. — Мамаша, стопочки. Петруша, музыку. Господа, праздник!
— Пап, это ты написал?
— Нет, дружок, нам такого уже не написать, секрет утерян… «И Третий Рим лежит во прахе, и уж Четвертому не быть».
— На вашем веку не быть, не беспокойтесь, — вставил Вэлос загадочно, хозяин вздрогнул, а старушка спросила у Алеши ласково:
— Вы, деточка, тоже у нас будете жить?
— Буду, — ответил он, в душе звенело: «Неподвижно лишь солнце Любви».
— Ну, я пошла, — сказала Поль.
Круг четвертый.
— Это Полина — моя невеста. А это ее земляк Алексей.
— Счастлив познакомиться и могу только представить, как счастливы вы, доктор.
— Я за рулем. А вы не представляйте, а женитесь, усыновляйте — и в Нью-Джерси, пока нет сильной конкуренции. Правда, над Атлантикой нередко случаются авиакатастрофы. Шучу.
— Ваши шуточки вечно отдают мертвечинкой, — прошипел хозяин. — Я никуда не собираюсь.
— Тоже верно, здесь интересней. Вот мотаемся по Москве: бушуют, строят башню, разрушают, пьют за красоту.
— Национальная черта, — хозяин усмехнулся, — обусловленная, говорят, климатом и широкостью здешних равнин.
Какие-то равнины померещились вдруг Алеше, бескрайние, заметенные снегом, а кругом незабудки. И она живет в этом кошмаре. Подлый паучок! Паучок спросил у хозяина рассеянно:
— Боитесь? — снял очки, неторопливо, словно вслушиваясь во что-то постороннее; в высокую башню почти не долетал гул Москвы.
— Ничего я не боюсь! — отрезал хозяин — и обратился к Поль: — Вы ведь невеста? Вы не боитесь? Ну, ваше слово!
— Ну, я пошла, — сказала Поль.
Круг пятый, последний.
— Это Полина — моя невеста. А это ее земляк Алексей.
— Откуда же земляки? — с улыбкой глядя на Поль, поинтересовался хозяин (еще двое сидели, глядели и улыбались справа и слева от него).
Вэлос объяснил.
— О, гнездовье русской души! Как приятно, должно быть пройтись Очарованным Странником по Скудным Селеньям, по Темным Аллеям и Бежину Лугу.
— И полюбоваться на Семерых Повешенных, — процедил левый сосед. — Тоже русская красота.
— Леонид Андреев, — вмешался правый, — это уже вырождение, декаданс в его крайнем…
— Вырождение. Правильно, — левый. — Повешенных не проигнорируешь…
— Я вам завидую, — хозяин обращался только к Поль.
Алеша сказал с иронией:
— Переезжайте. На Москву нет проблем обменяться.
— Одно кладбище на другое, — пробормотал Вэлос, все рассеяннее становился он. — Проблем нет!
— Косточки — можно, а корни не обменяешь, — хозяин все улыбался. — Ведь это Иван Грозный дал название вашему городу?
— Тоже был подарочек, — вставил левый.
— Нет, в идее монархии есть для России нечто неувядаемое, — возразил хозяин. — Царская охота на орлов. Двуглавый орел — Запад и Восток — символ нации.
— Бывший символ бывшей нации, — левый.
— Бывшего государства, а нация жива, пока живо русское слово, — правый.
— Ну-ка, произнесите словечко, хором! — приказал Вэлос и снял очки.
Однако очарованные странники молчали. Сквозь груды словесной цивилизации не пробиться слову. И все же…
— А вот мы сейчас выпьем как следует, — хозяин разлил вино по серебряным стаканчикам. — И постепенно наши страсти уравновесятся. Итак, сегодня пятница, двадцать девятое, Третий Спас. С праздником!
— Я за рулем, — сказал Вэлос.
— Ну, я пошла, — сказала Поль.
…Он остановил машину, объявил:
— Все, охота окончена, необходим передых. Иду звонить в Переделкино. — И скрылся.
— Что такое Переделкино? — спросил Алеша. Не поворачивая головы (она сидела впереди), Поль ответила:
— Писательский поселок под Москвой.
— Писательский поселок! — с ужасом повторил Алеша, и на какой-то безумный миг представилось: Москва, предместья, пригороды, Россия, весь мир переполнены пациентами доктора Вэлоса. — Да ведь там писателей навалом?! Слушай, Полечка, поехали домой, то есть на Арбат, а?
Поль как будто оживилась, обернулась, спросила:
— А старичок уже пришел, как ты думаешь?
— Вряд ли, — ответил Алеша, поколебавшись. — Он сейчас поливает розы.
— Поливает розы, — повторила она машинально, синие глаза вдруг вспыхнули болью. — Вот видишь тот дом? (Наискосок через улицу трехэтажный, ничем не примечательный дом.) Мы там жили в полуподвале. Там за оградой был сад.
Алеша оглядел местность и словно очнулся, спала пелена сна. Вон там писательский клуб, похороны Шрамма (в легком жанре)… и лица, лица персонажей, словно разыгравших сегодня под руководством доктора второй акт непонятной мистерии.
Вэлос подошел, сел за руль, машина тронулась, Поль сказала:
— Отвези нас с Алешей на Арбат, пожалуйста.
— Зачем? — он затормозил резко. — Там тяжелая атмосфера.
— Нет. Отвези.
— Поль, давай такси возьмем.
— Мальчик, я предупреждал, не лезь.
— А ты, дядя, не болей.
— Дети, в школу собирайтесь, петушок пропел давно.
— Это ваш петушок пропел давно.
— Дети, в школу… — начал доктор проникновенно.
— Не трогай его! Ну?
— Ладно, отвезу я тебя в этот клоповник. Но учти: до завтра.
Машина рванула по Садовому кольцу на закат; красные лучи ударили в лица, преломляясь и множась в бесчисленных оконных осколках первопрестольной; зажегся в звездах Кремль; засверкал персидским покровом Василий Блаженный; квадрига коней взмыла к небу, послушная властной руке прекраснейшего демона; утонул бывший университетский садик в сумерках; вспыхнули неуместно стеклянные башни Калининского; нежная слабая луна встала над арбатскими переулочками; в последний раз взвизгнули тормоза.
Они сидели молча в сумерках как прежде: она на диване, он на полу. Квартира из семи комнат в царские времена принадлежала, соответственно, деду и отцу Кирилла Мефодьевича. Исторический вал уплотнений, дойдя до упора в сороковом, начал спадать — в конце концов их осталось семеро. Тысячелетняя «Осанна» («Спаси же!») воплем, шепотом, беззвучием, а чаще сомнением и отрицанием бьется в человеческие стены, однако в этой последней комнате не жестоким бессмысленным итогом, а милосердным кануном вдруг встала при дверях. Так показалось Поль — в золоте, зелени, пурпуре и лазури «Я возлюбил вас» — на миг показалось, забылось, вспомнилось, она бросилась сюда — откровение не повторилось.
— Чья это комната? Кто он?
— Защитник. Защищает в судах.
— Непохоже. Те с деньгами.
— Кирилл Мефодьевич, по-моему, бедный.
— Слабовато, значит, защищает?
— Соседи говорили, он знаменитость. Но он… — Алеша задумался в поисках слова, — чудак. Может, потому что в лагерях сидел много лет.
— За что?
— Соседи говорили: за шпионаж. Ты не верь, он…
— За шпионаж! — она рассмеялась нервно. — О Господи!
Испытанные в веках молоток, гвозди и две прочные доски от чудачеств излечивают не всех.
— Он лучше всех, — сказал Алеша убежденно. — Не считая тебя, конечно.
— Шпион и шлюха! — она опять рассмеялась.
Произнесенное слово — ее тайна? В грязном подвале серая тень, сладостный сквознячок раскачивает паутину, догорает лучина и заколачивают досками выход.
— Не верю!
— Вот еще! Так про меня Митя сказал.
— Последнее слово, да? Митя твой — подонок!
— Ну-ка замолчи, или я уйду.
— Подонок!
Она встала и пошла к двери, Алеша вскочил, загородил дорогу. Три недели убеждал он себя, что она такая и есть, да ведь не убедил.
— Ты для него на все готова!
— Ну и что?
— Ты для него…
— Да, на все. Для него.
— Зачем же ты связалась с паучком?
— Чтобы нельзя было вернуться.
— Да чего ради уходить-то?
— Ради свободы. Слыхал это сладкое слово — свобода? Произнесенное слово — ее тайна? Какие строятся на земле башни ради него, какие гвозди вгоняются — эх, любит некто посмеяться над человеком.
— Слыхал, от твоего мужа. Тебе не терпится от него освободиться?
— Не терпится.
— Не верю. Может, это гению необходим простор?
— Может быть.
— Чего ж он сам не ушел?
— Уходил, и не раз.
— И возвращался?
— Возвращался.
— Зачем?
— У меня необыкновенная кожа, он говорил.
В произнесенной горечи, в сарказме даже, в прозрачной темени Алеша обнял ее за плечи, подвел к дивану, встал на колени рядом, спросил, весь дрожа:
— Почему именно Вэлос?
— А что? Настоящий мужчина, с деньгами.
Произнесенное слово — ее тайна? Безумный аукцион, процент-товар, сладостное шуршание ассигнаций, золотой лик мира сего, и стучит молоток в энергичных лапах.
— Я тебе не верю. Почему ты называешь его Митя?
— Я называла?
— Да.
— Я так иногда чувствую. Когда вспоминаю незабудки на кладбище.
— Они тебя погубили, — неожиданно для себя сказал Алеша с отчаянием. — Эти двое. А как же я, Поль?
— Я не могу соблазнять детей, до этого я еще не дошла.
— Ты меня измучила.
— Значит, и до этого дошла. Господи, как бы мне умереть.
Произнесенное слово — ее тайна? Зияющая дыра, заколачивают ящик, покосившийся крест и сладостное забвение.
— Полечка, я не могу поверить, — заговорил Алеша, словно всего себя отдавая ей. — Я тебя спасу, вот увидишь. Они все не умеют любить и тебя не стоят, а я… хочешь, докажу? — он сел рядом и взял ее за руки. — Хочешь?
— Что докажешь?
— Поеду к Мите и все устрою.
— Плохо ты знаешь Митю.
— А если он не захочет, ты останешься со мной? — Он прижал ее руки к лицу. — Останешься?
— У меня будет ребенок.
Произнесенное слово — ее тайна? Какой ребенок, при чем здесь… что за чертовщина в конце-то концов! Однако жалость, нежность и непонятная надежда — намек на какой-то сад в цвету — забирали все сильнее, становились сильнее боли и желания. Он попытался объяснить ей это, кажется, не смог, но она слушала — они сидели, держась за руки, в старой комнате, где в потемках возлюбленные тени и слабый отблеск сквозит за окном в листве. Узкий луч спускается сверху, свет усиливается, неподвижное солнце любви горит в чужом саду, нет, в их саду — в нашем, они гуляют по аллеям, и как убедительно объясняет он, что смерти нет.
Алеша проснулся внезапно, зеленая прохлада, утро, одиночество. Уже понимая, что все безнадежно, выскочил в коридор и бессмысленно крикнул:
— Она ушла?
— Ушла, — подтвердил голос из первой щели. — Я сам открывал дверь.
— Когда?
— Двадцать минут восьмого, — отозвались из четвертой. — Позвонила и ушла.
— У нее свидание с Митей возле Киевского вокзала, — по-военному четко доложили из шестой.
Из третьей поправили:
— Не с Митей, а с Евгением.
А из пятой доброжелательно прошамкали:
— Не волнуйтесь, Алешенька, она записала наш телефон. Я сама ей дала телефон.
— Телефон! Она позвонит! С Митей! С Евгением! Я сам! Я сама! Жди! — вразнобой запел хор коммунальных сплетников, старинных друзей Кирилла Мефодьевича, живущих его заботами и жуткими криминальными историями.
Уже входя в комнату, он услышал кроткий безнадежный вопрос: «Васенька, это ты?» — подобрал розы с пола — они тоже были безнадежны, — поставил в фарфоровую вазу, сел на диван в тот угол, где сидела ночью она, и принялся ждать. Срываясь время от времени на бесполезные звонки (из очередной щели выползала фигура, завязывался никчемный разговор, он стоял рядом, сгорая от нетерпения: она может позвонить, а телефон занят!), но вообще сидел неподвижно в ее углу, сосредоточившись на презрении к себе, тоске и ожидании. Она позвонила в шестом часу вечера. Вначале Алеша не различал слов, как там, на перекрестке, только голос — далекий, усталый. Он сказал хрипло:
— Не понял. Повтори.
— Съезди в Милое, спроси у Мити желтую папку в комоде, в верхнем ящике — там работа. Если его нет, ключи в сарае над входом. Сможешь?
— Что я скажу Мите?
— Ничего не говори. Он не спросит.
— Поль, ты с Вэлосом?
— Да.
— Ну что ж ты делаешь?
— Попробую пожить.
— Что-что?
— Пожить. Я сегодня заеду, — добавила она, и тотчас измученные мысли его понеслись в ином, головокружительном направлении.
— Сегодня? Правда? Во сколько?
— До девяти ты управишься?
А вдруг нет? Вдруг там что-нибудь… Слушай, приезжай к девяти, позвони семь раз, дверь у Кирилла Мефодьевича вообще не запирается, входную тебе откроют. Полечка, ты приедешь, точно?
— Приеду.
— Тогда я побежал.
Нет уж, сегодня ночью он не заснет — определенная близкая цель зажгла кровь, закружила голову, умчала в путь, — и только перед знакомым зеленым забором вдруг остановился он, осознав, что сейчас увидит Митю. За забором, подвывая, мотались собаки. Он неуверенно отворил калитку, его обнюхали, узнали, заволновались радостно, но никто не вышел на крыльцо, не выглянул из окошка, не подал голоса. Меж золотыми шарами прошел Алеша к дому, потянул на себя дверь — она подалась с тягучим скрипом — тут ему стало действительно страшно. Он обернулся — собаки толпились у крыльца, сад пламенел, невыносимая тишина, — миновал веранду, вошел в узкий коридорчик, остановился перед дверью, за которой три недели назад слышались ему их голоса и смех.
Было темно, как в погребе. Чтобы прийти в себя, ощутить реальность, Алеша пошарил на стене справа от входа, нашел выключатель. Тусклый свет треснувшего фонарика озарил вешалку с темной одеждой, обои в пожелтевших цветочках, табуретку, тумбочку в углу. Картинку над дверью (только сегодня заметил): старинный пир за длинным убранным столом, какие-то люди в пышных дорогих одеждах с мольбой, страхом и недоверием смотрят на сидящего в центре человека, а над ним стрельчатое оконце с золотым деревцем в синеве. Он толкнул дверь и шагнул через порог. Комната была пуста, — Алеша перевел дух — пуста, но как будто только что кто— то покинул ее: примята вышитая подушка на диване, на пол свесилось одеяло, на столе раскрытая авторучка с золотым пером и лист бумаги: «Пошел в больницу, рассчитываю скоро вернуться. Митя».
Жив! Алеша опустился в кресло с высокой спинкой, облокотился о стол. Он жив и вернется, и она попробует пожить, однако ощущение гибели — чьей? его? ее? старого дома?.. какой-то всеобщей гибели — не проходило: отзвенели их голоса и смех в низких комнатах, отзвенят другие голоса в других комнатах, отцветет сад, все пройдет, кончится и остынет, сгниют две доски, осядет камень, сотрутся буквы… но одно лицо… сейчас, пока не поздно!.. синие глаза и пунцовые губы, на которые больно смотреть! Алеша поднялся стремительно, нашел в комоде желтую папку, вышел: скорее! Скорее переступить этот дом, этот сад, записку и золотое перо — к ней!
На крыльце тихо, полукругом сидели собаки и коты и вопросительно глядели на Алешу. Из каких-то родных глубин всплыла детская считалочка: «На золотом крыльце сидели: царь, царевич, король, королевич, сапожник, портной — кто ты будешь такой? Отвечай поскорей, не задерживай добрых и честных людей. Не задумывайся!» Он понял внезапно, что Митя не вернется, сел на ступеньку — зверье потянулось к нему за лаской, — тяжело вздохнул, принимая на себя бремя доброго и честного человека, царевича-королевича-сапожника-портного. Прошел на кухню, достал костей и рыбы из холодильника, накормил и напоил братьев меньших, отвел собак в сарай, разыскал там ключи, запер дом, повесил ключи на место и двинулся в путь.
Объяснить неизъяснимое трудно, почти невозможно, но… детали, образы и ощущения, собранные за последние сутки, выстраивались в таком порядке: русский гений и подпольный доктор, соединенные чем-то с детства (но ведь не убийством же!), дедушкин парабеллум и она — самое главное! — она меж ними, погибель (он чувствовал) и будущий ребенок.
— Почему она называет его Митя? Как их можно перепутать?
— Примите как данность, — ответил Кирилл Мефодьевич, выслушав сбивчивую речь. — Есть предел человеку, который лучше не переступать. Поезжайте к ней, а я займусь им. — Алеша пошел к калитке, тот добавил вслед: — Надеюсь, еще удастся как-то спасти.
— Что спасти? — Алеша обернулся.
— Их спасти. Друг для друга.
— Да ведь они расстались навсегда!
— Вряд ли. Не так-то просто расстаться с жизнью. Вы меня понимаете?
Понимать-то понимал, а как хотелось думать, будто он спешит на свидание к ней! Алеша воротился, сел на лавку рядом с Кириллом Мефодьевичем, отвернулся — слезы жгучие— горючие, небо чистое— вечернее, последние лучи, розы и купола. Милая Родина. Скудные селения, темные аллеи и Бежин луг. Занесенный снегом барак, двухэтажные нары, холод, боль, тьма, народ — очарованный странник в энергичных лапах, жизнь подошла к нечеловеческому пределу, но в ту ночь в начале весны сквозь стоны, мат, храп он услышал голос: «Оставь все и следуй за Мной». Оставить все — этот барак, этот народ, боль и тьму — значило оставить жизнь, и как легко и сладко было бы оставить ее и получить жизнь вечную. Однако он понял, что следовать за Ним — иной, куда более тяжелый и страстный путь. Он выжил.
— Поезжайте, Алексей, с Богом!
Забытое слово перешло от старика к юноше и послало в путь. Мы на неведомом пути и цель — тайна, но может быть… а вдруг это возможно!.. а вдруг расцветет еще новый пир на русской земле: Третий Рим, Третий Путь, Третий Спас!
19 сентября, пятница
Вчера отец нашел собак, всех троих, возле родничка. Крайне истощенные, сказал он, ослабевшие (возле самой воды останки — шкура и кости — на цепи, ну да, той дворняжки). У него оставался шестой обширный сектор — Никольский лес, и он, видимо, повторил наше последнее странствие, заблудился в оврагах, в болоте, выбрался на, травянистую тропку — послышался как будто слабый дальний скулеж, — он позвал: «Милка! Арап! Патрик!» — в ответ лай, вой, на которые и пошел он, еще не веря.
Да, это чудо (никак не могу опомниться). В искаженном моем, извращенном воображении все и все должны со мной погибнуть: и лес, и сад, и звери. Стало быть — нет? Неисповедимы пути, воистину так. Вэлос, по его словам Кириллу Мефодьевичу, высадил их из машины на развилке, у начала проселка к «Пути Ильича» второго сентября. Семнадцать дней! Господи Боже мой! Где бродили они, где блуждали, как выжили?.. Поначалу бесприютные псы двинулись к людям в совхоз: там запомнили Арапа и донесли отцу. Но он их там не нашел, значит, они покинули сытные помойки и побрели… не знаю, мы никогда не бывали в совхозе и его окрестностях — собаки не могли взять след. Вот если попали на кладбище… Поль была там с ними накануне дня рождения — странная история с незабудками, есть в ней запредельный загробный (мои незабудки) аспект, которого я не смею коснуться. Попросту боюсь, как ребенок бессознательно боится темноты, а я — своего вечного сна. Это мой кошмар: поиски детской могилы — при чем здесь она?.. При том, что у тебя есть детский дружок, интересующийся оккультными науками и к ним чрезвычайно способный… разумеется, это штучки Вэлоса. К черту! Итак, на кладбище они могли поймать след, а потом заплутаться в мертвом лесу, продираясь чрез безлиственные колючки, покуда не нашли родничок, полумертвые от усталости. Нежную Милочку отец взял на руки, за ним потащились Арап и Патрик — домой, сколько визга, любви и счастья!
Я слушал своих — мама сообщала подробности — и чувствовал редкий подъем сил душевных и физических. Любовь и счастье? Где мое «золотое» перо? Брось. Где мой «черный пистолет»? Почти под рукой. Но передышка была необходима, и я погрузился в стихию домашнюю, держащую как-никак на плаву. Пока она не спросила:
— Митя, а где твои тетрадки?.. Видишь ли, — добавила поспешно, — после той ночи, как ты приходил, я поднялась на чердак, вдруг ты записку… ты тетрадки забрал?
— А их на столе нету, что ли?
— Нету. Шкатулка Сонечкина стоит раскрытая — и все.
Сонечкой мама называет погибшую свекровь, а по заведенному порядку в «писательскую лабораторию» (в сущности, мы алхимики и тщимся добыть золото из ядов земных, недр подземных и испарений небесных) никто не ходил.
— Кто же взял рукопись? — заинтересовался отец. — Уж не тот ли, кто украл собак?
— Я помню наизусть, — пробормотал я, но не добавил: со мною кончится мир, которым я жил годы, в сущности, фантасмагория, но для меня не менее реальная, чем вот этот сентябрьский сияющий исход.
— И ты ему все спускаешь? — сорвался было отец, но под укоризненным взглядом мамы круто переменил тему: — Почему шкатулка? Что ты прятал в шкатулке?
Опять горячо! На этот раз уж совсем горячо, опасно. Ответ мой был вял и туп:
— План романа. Концовки. — И тут же перешел в наступление: — Пап, почему ты скрыл от меня, что деду помимо шпионажа инкриминировали попытку покушения на вождя?
— Господи! — воскликнула мама. — На Сталина?
— Нет, на другого.
— А почему я обязан повторять бред безумцев? — отрезал отец.
Все-таки отец для меня — загадка. Как они жили в безумии… а как я жил? Что изменилось-то? Нет, изменилось: в течение десятилетий, медленно, но верно, вырабатывалось противоядие от бредовых бацилл. Главный вопрос: что быстрее — иммунитет укрепится или нация сгниет. Сейчас, на подъеме, мне кажется… я машинально, нечаянно перекрестился. Родители переглянулись, но молчали. Пауза длилась, наши взгляды (три взгляда) перекрещивались в какой— то невидимой, но почти физически ощущаемой точке — это была любовь. Дышалось глубоко и вольно. Я абсолютно точно знал, что они чувствуют то же самое. И в потаенное наше молчание под кленами неслышно и незаметно вошел Кирилл Мефодьевич.
Но не помешал, наоборот. Краткая церемония знакомства закончилась, мама благодарила за меня бессвязно и слезно (слезы незримые, в подтексте), Кирилл Мефодьевич был взволнован и вдруг посмотрел на отца, а тот с него глаз не сводил. Итак, они встретились: двое юношей в зале суда. Страшного суда, где заранее предопределена высшая мера. Один прощался с философом, другой его защищал. А философ прощался с ними и защищал их (должно быть, молитвами) семь лет в Орловском централе. Итак, они встретились: два старика на защите внука. Нравы смягчились — не в зале суда, а в земской больнице, уцелевшей с дедовских времен. Уцелела больница, сад, озера и Никола (до прокладки скоростной трассы). Можно бы сказать, что эксперимент семнадцатого года блистательно провалился, ежели только сатана не встряхнет напоследок нашу лабораторию, не смешает яды, не подмешает красного, не добавит серы и новые мутанты не пойдут брать Смольный. «И имя ему смерть, и ад следует за ним».
— Если у Плахова и было такое намерение, — говорил Кирилл Мефодьевич, — он его не осуществил.
— О чем вы сожалеете? — уточнил отец.
— О нет. Одержимость, я уже говорил вашему сыну, состояние слепое и опасное.
— То-то он сиднем сидит в этой больнице.
— Да! — воскликнула мама горячо. — Вы его исцеляете, иначе я не могу назвать. Откройте свой секрет.
— Секрет? Вы его знаете. Пожалуйста: не дай Бог брать на себя любую задачу без любви — результат получится обратный.
— У вас случался? — спросил отец с любопытством.
— Да, в лагере.
— Кажется, лагерем вы обязаны моему отцу?
— Я ему многим обязан — в самом благородном смысле этого слова.
— Так что в лагере?
— Когда я работал санитаром в больнице, к нам привезли палача, настоящего, с Лубянки, буквально одержимого убийством. Во время припадков его приходилось связывать, выносить во двор, он катался по снегу, скрежетал зубами, пена выступала на искусанных губах. И я взял на себя смелость выгнать беса.
— Ну и как? Он раскаялся? — спросил я.
— Да. И покончил с собой.
— Что ж, закономерный результат, — предложил отец свою версию.
— Нет, моя вина. Я не смог преодолеть отвращения, даже омерзения, увидеть в нем человека. Я его не полюбил.
— Послушайте! — возмутился отец. — Как можно!.. Вы ставите перед собой задачи сверхчеловеческие.
— Не знаю. Мы как будто боимся растратить свои запасы любви, а они неисчерпаемы, как Отец небесный. Мне это объяснил отец Владимир, настоятель Катакомбной церкви, и дал свое благословение.
— Вы принадлежите к этому тайному ордену? — заинтересовался я.
— Церковь одна. Просто разные условия ее земного существования. Воссоединимся.
— Вы в это верите?
— Испытания атеизмом кончаются, разве вы не чувствуете? Приходят языческие: комфортная свобода без Христа, правда, комфорта на всех не хватит.
— А отец Владимир служит?
— Он вскоре умер там, в лагере. Много лет спустя мне удалось разыскать его могилу, точнее, братскую: я запомнил номер захоронения и потом закопал в мерзлую глину маленький самодельный крест.
— И вы всю жизнь возитесь с убийцами…
Он ответил мне таким глубоким проникновенным взглядом, что я осекся, а отец заметил угрюмо:
— Ну что ж, как говорится, помогай вам ваш Бог.
— Наш, Павел Дмитриевич.
— Наш, — повторила мама.
— Анна, пойдем? — Отец поднялся с лавки, засовывая «беломор» и спички в карманы габардинового плаща. — Пора кормить собак.
— Вы их нашли?! — воскликнул Кирилл Мефодьевич. — Всех трех? Где?
— В Никольском лесу.
Попрощавшись, они пошли по аллейке, медленно, мама обернулась — и знакомое ощущение прошло по сердцу: вероятно, вижу их в последний раз. Что за чертовщина!
— Я виделся с Вэлосом, — сказал Кирилл Мефодьевич.
— На Ленинском проспекте? — Сразу все силы мои собрались в единую силу.
— Да. Какое-то время мы препирались с Маргаритой Валентиновной на пороге, покуда из кабинета не раздался голос: «Впусти его, Марго!»
Как отчетливо, с металлическим лязгом, в воображении моем опустились драпри, запылал искусственный огнь, покойные кресла приняли доктора и защитника и сверкнул пурпуром «Наполеон» — по высшему разряду, несомненно, впрочем, Кирилл Мефодьевич не пьет. Обрывок диалога (как запомнилось): «Вы от него? От нее?» — «От обоих. С ее уходом вы проиграли, Евгений Романович. При каком условии вы можете окончательно отстраниться от них?» — «Не могу. Он должен сам вспомнить — добровольно и свободно. И освободить меня. Я ведь экономист, знаете. Не пропаду. Пойду поднимать народное хозяйство, дело нужное, патриотическо-капиталистическое». (Тут, конечно, усмешечка пробежала по безобразному забавному личику.) — «Почему бы вам, Евгений Романович, не рассказать мне ту детскую историю? Я могу послужить посредником между вами». — «Нет, Кирилл Мефодьевич, мы с вами из разных ведомств. Нюхайте розы, созерцайте небо, соединяйтесь с духом света. А мне оставьте земные страдания, которые я лечу небезуспешно». — «Амнезией нельзя вылечить. Разве что перенести заразу с одного больного на другого. Или загнать боль внутрь, где она разъедает самое естество человека». — «Вы правильно поняли методику. И поймите: в трагедии этой человек закаляется, иногда выявляя свой гений». — «Главное в трагедии — катарсис, преодоление дьявола по пути в Дамаск». — «Вы серьезно верите, что человечество идет по этому пути?» — «Через муки: преисподний визг и смрад частенько заглушают Голос. Ваши методы, Евгений Романович — беспамятство и смерть, — увеличивают сумму зла во всех сферах, поскольку человек живет и умирает непросветленный, нераскаявшийся». — «А вы доложите об этом Митюше — именно мрачный пафос его фантазий и поддерживает во мне нужный уровень энергии».
— И вот, Дмитрий Павлович, я говорю вам об этом.
— Послушайте! Вы упомянули как-то, что читали мою «Игру в садовника». Там есть соблазн?
— Там все есть. Вы — дитя двадцатого века. Но главное — превозмогающий зло свет концовки. Впрочем, он прорывается с самого начала в музыкальном рисунке фразы, в эпитетах, репликах, в парадоксальном повороте темы, в чудесной стройности сюжета в целом. Но вы как будто боитесь отдаться ему целиком, отдать свое сердце свету, как будто оглядываетесь через плечо, чтоб сказать время от времени: «Чур меня!»
— Вы правы, Кирилл Мефодьевич. Ощущение бессмертия в детстве с годами затемняется. Вот скажите: откуда в Люцифере, светоносном, появилось зло, если в начале начал не было ничего, кроме Творца и его творений?
— Вы намекаете, что некий изъян изначально присутствует в Творце и проявляется в творениях?
— Вас это шокирует?
— Что ж, это и есть земная точка зрения, затемненная.
— По чьей воле затемненная?
— Ваш вопрос заключает в себе и ответ: не только по нашей, человеческой (падение в раю), но и по Высшей. В этом соединении — тайна.
— Но если человек — образ и подобие Бога, то и Он, зеркально, наше подобие. Это жутко. Нонсенс. Неужто вы знаете разгадку?
— Она за пределами нашего существования на земле. Мы, в своем роде, собаки, — старик улыбнулся, а глаза глядели серьезно. — Вас это не шокирует?
— Ничуть. Чем больше я узнаю людей, тем больше люблю собак, согласен с Шопенгауэром.
— Это сейчас у многих… это отчаяние.
— Так выскажетесь яснее. Я не понял.
— И мы не понимаем (эта тайна на другом, конечно, уровне), но идем, страдаем, голодаем, ищем любви.
— А, собаки — нашей, а мы — Божьей… занятная аналогия. Но я могу принять только взаимную любовь. Из чего вы заключаете, что Он нас любит?
— Через Его Сына. А вам дано большее — не только принять, но и остановить свет в слове, передать другим.
— Не слишком ли большое значение вы — монах, в сущности — придаете светскому искусству?
— «Всякое дыхание да хвалит Господа», а не того, другого.
— Много лет назад один известный кинорежиссер, пациент Вэлоса, сказал про ту же «Игру в садовника»: «Натурально, демонизм».
— Какова судьба этого режиссера?
— Он погиб в автомобильной катастрофе.
— Тогда я знаю, о ком вы говорите.
— Разумеется. Это в своем роде единственное явление нашего кинематографа. Совсем недавно я обратил внимание на жутковатую закономерность: пациенты Вэлоса, как это говорится — безвременно погибают.
— Я говорил ему об этом.
Обрывок диалога в красновато-искусственном отсвете. «А что? Мгновенно и прекрасно». — «Вы уверены, что прекрасно, если человек умирает без покаяния, не исполнив своего предназначения?» — «Зато не испытывает телесных страданий». — «А душевных?» — «Ну, душеньки, бывает, возвращаются. Вообще-то белый свет кишит этими недоделками: ни туда, ни сюда. И с каждым столетием все больше недоделанных, заметьте». — «Что ж тут прекрасного?» — «Погодите. Когда-нибудь — сроки, конечно, неизвестны — количество перейдет в качество. Хотите знать, что наступит?» — «Не хочу». — «Боитесь?» — «Есть предел для человека — священный страх, не дозволяющий касаться посмертия». — «Э, посмертие формируется тут, на земле — отчего б и не коснуться? Так вот, исполнится вековечная мечта человечества о светлом будущем, где навсегда прекратятся страдания и наступит полное абсолютное небытие». — «Вы имеете в виду Страшный Суд?» — «Ага. Битву при Армагеддоне, где победят вот эти самые простые нормальные люди, брошенные Богом, и получат наконец вечный покой. Все войны, восстания, смуты на земле подспудно исполняют эту великую метафизическую цель: борьбу с Богом за прекращение жизни». — «Вы полагаете, в этом заключается мрачный пафос фантазий Плахова?» — «Подчеркиваю: подспудный. Сам он этого, возможно, не осознает. И вообще — я пошел дальше».
— Гораздо дальше! — отрезал я. — Никогда не мечтал о самоистреблении человечества.
— Не мечтали, но опасались, правда? Ваш вопрос об изначальном изъяне в Творце разве не подразумевает в себе конец — прекращение, так сказать, «неудачного» творчества?
— Да, боялся. Раньше. Теперь я полностью положился на Его волю.
— Вы уверены, что полностью? Дмитрий Павлович! Вам не кажется, что какой-то собственный изъян, по слабости нашей веры, мы распространяем на силу высшую?
— Может быть.
— Вэлос твердит, что смертоносную энергию свою ощутил (или получил) в детстве на рассвете в Никольском лесу. Вы должны вспомнить, Дмитрий Павлович, и освободить себя и его.
— Ну, уж если фрейдист с психоанализом не смог…
— А мы попробуем любовью. «Там увидим, что прочней». Ваша жена, Дмитрий Павлович, ждет ребенка.
Из прохладных парящих сфер он сбросил меня прямиком в замкнутое пространство, где промышляют по высшему разряду, где душные драпри, стелется табачный дым и огонь играет в немецких стеклах (доктор не снял очки, поскольку обработать Кирилла Мефодьевича не в его власти, они из разных ведомств). Я молчал, а тот диалог у камина продолжался. «А что? Они боялись предсказания, а ребенка-то хотели, отказать я не мог». — «Наверное, она хотела ребенка от своего мужа». — «В какой-то точке (тут он, конечно, усмехнулся) мы с Митюшей для нее совпадаем». — «В какой точке?» — «Вы бы сказали: в падшей. На уровне плоти, земли, смертной страсти». — «Пусть так. Однако ваше ужасное единство с другом подорвано — она добровольно и свободно (как вы любите говорить) ушла от вас». — «Ну это мы еще поглядим, Митька ее не примет».
— Не… приму, — сказал я с усилием.
— Опять исполняете не свою волю?
— Свою.
Мне не хотелось спорить, доказывать. Все как-то померкло, помертвело, солнце померкло. Что такое ад? Каждому свое. Собачья цепь и танталовы муки при невыносимой жажде дотянуться до ключа запечатленного. Кровь на колымском снегу и в камере Орловского централа. Комната Верховного суда и высшая мера, которая исполняется каждый день, каждую ночь семь лет («не говорю тебе: до семи, но до семижды семидесяти раз»), которая исполняется сорок седьмой год — всю сознательную жизнь отца. Тут же и моя мерка, небольшая, но… А если этот земной ряд (ад) перевести в вечность?
— В вечность без любви, — сказал я нечаянно вслух. Старик что-то отвечал, я не слушал, лишь последние слова дошли до сознания (кажется, из Матфея):
— «Сын Человеческий будет в сердце земли три дня и три ночи». В своем неоконченном романе, Дмитрий Павлович, вы ведь обращались к Апокалипсису?
— Да. К тайне всадника на белом коне.