Когда занялся следующий день, ветер стих совершенно и лазоревое море сверкало своей зеркальной поверхностью. Восток алел, розоватая дымка редела и расходилась под проступавшим сквозь нее светом всходившего солнца и только вдали чернели, точно развалины, остатки туч дыма, красные края которых уже бледнели, напоминая о грозном бедствии, обрушившемся накануне. Белые стены и красивые колонны, прежде видневшиеся вдоль берега, не существовали больше; на месте Геркуланума и Помпеи, еще вчера полных жизни, берег представлял унылую картину опустошения…

У беглецов, ехавших на корабле, начинающийся день не вызвал крика восторга: слишком были они истомлены и измучены пережитым за последний день и лишь тихий благодарный шепот пронесся между ними. Они смотрели друг на друга, оглядывались кругом и понемногу начинали сознавать, что мир еще существует вокруг, а над ними остается небо. В уверенности, что самое худшее уже миновало, они успокоились и благодетельный сон смежил их глаза. Бесшумно летел корабль, приближаясь к гавани; то там, то здесь виднелись на гладкой поверхности моря белевшие паруса, подымались стройные мачты, обгоняли или оставались позади различные суда, большие и малые, наполненные беглецами, искавшими более гостеприимного берега.

В Риме встретились наши путники с Саллюстием, который собирался там поселиться; Главк же, обвенчавшись там с Ионой, решил вернуться в родные им обоим Афины.

Свою слепую спасительницу они оставили при себе и окружали ее всю жизнь самой нежной заботливостью и всеми знаками благодарного внимания; но последствия перенесенных ею страданий и волнений, тяжелое детство и непосильные тревоги последнего времени, расшатали ее слабый организм и рано свели ее в могилу.

Несколько лет спустя, Главк писал своему другу Саллюстию:

«Гробницу нашей верной Нидии я вижу каждый день из окна моей комнаты; Иона никогда не забывает украшать ее урну свежими цветами. Воспоминание об этой необыкновенной девушке всегда вызывает у меня неразрывно с ней связанное представление о мрачных последних днях Помпеи, с ее ужасающей гибелью и опустошением, витающим теперь в ее развалинах. И я должен тебе сказать, мой Саллюстий, что и я не тот, что был тогда! Мое прежнее здоровье никогда не возвращалось после того, как я испробовал яда и посидел в ужасном воздухе тюрьмы. То, что ты мне пишешь об усилении в Риме христианской общины, меня не удивляет, так как с недавнего времени и я сам вместе с моей дорогой Ионой приняли это учение. После разрушения Помпеи я еще раз встретился с Олинфом, который вскоре все-таки умер, приняв мученическую смерть за свое неукротимое рвение. Он-то именно и указал мне в моем двойном спасении — от пасти льва и от смерти под развалинами города — на проявление промысла Божия! Я внимал его речам о неизвестном мне Боге, верил и молился! Это ли не настоящая вера, мой Саллюстий, которая проливает свой благодатный свет на нашу земную жизнь, а в будущей открывается во всей своей славе? От черезмерного рвения тех, которые на все, что не — их, смотрят, как на преступное, и осуждают всех на вечную гибель, — спасает меня греческая кровь, текущая в моих жилах; я не содрогаюсь в священном ужасе перед верованиями других людей и не дерзаю их проклинать; я лишь молю Небесного Отца о их просветлении. Эта моя «теплота» не нравится некоторым из них, но я прощаю этим строгим судьям, и так как открыто не восстаю против предубеждений большинства, то именно этот мой умеренный образ действий и дает мне возможность спасать иногда некоторых от чрезмерной строгости законов и последствий их собственного, не всегда необдуманного рвения.

Пока я пишу, в саду моем жужжат пчелы, солнце золотит горы, весна во всей красе! Оставь твой пышный Рим и приезжай к нам в Афины, Саллюстий! Здесь все вдохновляет, пробуждает лучшие стороны души и навевает чистые мысли; вода, небо, горы, деревья — все гармонирует и подходит к общей картине, центром которой остаются Афины. И в траурной одежде неволи Афины все же остаются прекрасной матерью мудрости и поэзии, озарившей весь древний мир!»